Книга: Операция «Барбаросса»: Начало конца нацистской Германии
Назад: 6. Ссора двух воров
Дальше: ЧАСТЬ II Вторжение

7. Сталин игнорирует предостережения

Пакт Молотова – Риббентропа настолько ухудшил отношения Лондона и Москвы, что контакты между двумя правительствами практически прекратились. В отношениях между странами продолжали царить враждебность и недоверие, вызванные крахом переговоров в августе 1939 года. Британское правительство было настолько поглощено борьбой против Германии, что перепоручило советское направление своей внешней политики чиновникам-карьеристам из Форин-офиса, которым не хватало ни целеустремленности, ни решительности. В этом вакууме британский посол в Москве сэр Стаффорд Криппс оказался зажат между бюрократами Уайтхолла и суровыми людьми из Кремля. Криппс занимал этот ключевой пост с мая 1941 года, несмотря на то что с премьер-министром, который как-то в насмешку сравнил его с «клеткой, в которой постоянно ссорятся две белки – совесть и карьера», его не связывало практически ничего, кроме инстинктивной взаимной неприязни.
Сэр Стаффорд Криппс не был обычным дипломатом. Его замечательная во всех прочих отношениях тетушка Беатрис Уэбб считала его «удивительно незрелым по интеллекту и неуравновешенным в своих суждениях». Он был элегантным в манерах, но не особенно добродушным по характеру, умным, самодовольным, аскетичным, богатым и амбициозным. Представитель левого крыла в парламенте, некогда даже исключенный из Лейбористской партии, он заигрывал с британскими коммунистами и был снисходителен к сталинским репрессиям. В отличие от Черчилля, который был непримиримым империалистом, Криппс горячо верил, что главным трофеем этой войны станет создание нового мирового порядка, в котором победит социализм. Тем не менее они оба сходились в одном: в 1940 году для Британии, в одиночку сражавшейся с нацизмом, было бы верхом глупости продолжать игнорировать Советский Союз.
Бюрократы Форин-офиса были с этим не согласны. По их общему мнению, которое еще больше укрепилось после вторжения СССР в Финляндию, русские «окончательно поставили себя в состояние необъявленной войны» с Великобританией и были «соучастниками» Гитлера. Кадоган, обладавший огромным влиянием, считал, что Советский Союз уже невозможно исправить. Правительство Чемберлена не возражало. Однако после того как премьер-министром стал Черчилль, мнение кабинета резко изменилось. В начале лета 1940 года, когда Франция стояла на грани поражения, а кошмар Дюнкерка уже просматривался на горизонте, атмосфера была наполнена дурными предчувствиями и даже отчаянием. Восстановление отношений с СССР для противодействия Гитлеру, все сильнее сжимавшему Европу своей мертвой хваткой, быстро становилось неотложной задачей.
Фактически Криппс сам назначил себя послом в Москве. Наведя справки у Майского, он улучил момент, чтобы дать понять, что хотел бы прибыть в советскую столицу в качестве «специального посланника» и заполнить собой дипломатический вакуум, образовавшийся между правительствами двух стран. Он казался вполне подходящим кандидатом. Четырьмя месяцами ранее он уже приезжал в Россию с миссией по сбору информации и обнаружил, что связь между Москвой и Берлином вовсе не так крепка, как утверждала лившаяся из обеих столиц пропаганда. После встречи с Молотовым у него сложилось впечатление, что «если правительство Великобритании займет дружественную позицию по отношению к России», то Москва будет готова восстановить теплые отношения с Лондоном.
Три месяца спустя, в разгар майского кризиса, Галифакс – от кого меньше всего можно было ожидать инициатив о дружбе с СССР – согласился, что миссия Криппса может оказаться полезной. Минуя своих сотрудников, он подал эту идею премьер-министру. Черчилль, все внимание которого было сосредоточено на ожидавшемся со дня на день вторжении нацистов во Францию, практически не глядя подписал назначение, будучи убежден – и, как впоследствии выяснится, ошибочно, – что репутация радикального социалиста поможет Криппсу пробить сталинский панцирь недоверия и враждебности по отношению к Великобритании.
Чиновники Форин-офиса, опасаясь, что Криппс в качестве «нашего человека» в Москве может ослабить их влияние, ворчали по поводу назначения такого своенравного идеолога, который явно был не из их круга. Тон задавал Кадоган, пренебрежительно заметивший, что Криппс – «отличный юрист и весьма ловкий спорщик», но «недостаточно подкован в дипломатии». Он и его коллеги за редким исключением не просто осуждали идеологические взгляды Криппса, но и склонялись к тому, чтобы считать его «добровольным инструментом» большевиков. В этом они расходились с заместителем министра иностранных дел Рэбом Батлером, некогда заядлым сторонником политики умиротворения, который оказался одной из немногих влиятельных фигур, поддержавших назначение Криппса. Личный секретарь Батлера, сэр Генри (Чипс) Ченнон, разделявший мнение своего шефа, заметил, что Форин-офис «ничему не научился и ничего не забыл: они по-прежнему живут в прошлом, в мире до Гитлера и до диктатуры – глупые, капризные, жеманные, неумелые и бесполезные». Это было преувеличением, но при этом весьма показательным: бюрократы на шаг отставали от своих начальников в министерских креслах.
В конце мая 1940 года, еще до того как его назначение было одобрено, Криппс вылетел в Москву. Опасаясь, что Гитлер может догадаться о назревающем дипломатическом потеплении в отношениях с Лондоном, Кремль настоял, чтобы британскому эмиссару не присваивали статус «какого-то специального небесного посланника», ограничившись статусом обычного посла. Но его дорога в Москву вовсе не была обычной. Чтобы избежать встречи с немецкими истребителями, патрулировавшими со своих недавно приобретенных баз в Норвегии прямой маршрут между Лондоном и Москвой, Криппс летел через Афины. По пути он едва не погиб, когда его самолет попал в шторм, пережил удар молнии и перевернулся в воздухе. Это было недобрым предзнаменованием.
Когда Криппс прибыл в Москву 12 июня, его приезд прошел без фанфар и официальной церемонии. В аэропорту его встречали лишь сотрудники посольства и служебный «роллс-ройс». Здание самого посольства величественно возвышалось на берегу Москвы-реки, откуда открывался вид на нарядные башни и шпили Красной площади и Кремля. Построенный с размахом, который не вызывал у Криппса никакого эстетического наслаждения, его новый дом выглядел мрачным и был обставлен уродливой и неудобной мебелью. Его приводила в уныние даже мысль о том, сколько усилий потребуется, чтобы превратить его в уютное обиталище. Питание тоже стало проблемой. Будучи убежденным вегетарианцем и трезвенником, он удрученно заметил: «Кажется, моя жизнь будет весьма дорогой и трудной, ведь овощи здесь почти невозможно найти, а с фруктами дело обстоит еще хуже». Но это было лишь самым началом ожидавших его разочарований. Хотя кулинарные трудности вскоре решились без особого труда, выполнить дипломатические задачи, которые он перед собой поставил, оказалось гораздо сложнее.
Чтобы подчеркнуть важность миссии Криппса, Черчилль написал свое первое письмо советскому лидеру. Обращаясь к нему «мсье Сталин», он подчеркивал, что «в настоящее время, когда лицо Европы меняется с каждым часом», глубокие политические разногласия между Великобританией и СССР не должны мешать «тому, чтобы отношения между нашими двумя странами в международной сфере были гармоничными и взаимно выгодными» в целях совместного противостояния угрозе германской «гегемонии» над континентом. Ответа он не получил. Это само по себе говорило о многом. В области дипломатии Сталин пока что не собирался переходить на другую сторону.
Несколько дней спустя, после короткой формальной встречи с Молотовым, новый посол в Кремле вручил письмо Черчилля Сталину. Не очень дружелюбная встреча длилась почти три часа. В ходе «предельно откровенной дискуссии» Сталин подчеркнул, что Советский Союз не чувствует угрозы со стороны Германии и что он не может пойти на «восстановление прежнего равновесия» с Великобританией. Собеседники не увидят друг друга еще целый год. Последующие просьбы Криппса о встрече на высоком уровне с членами Политбюро также будут отклонены.
Ближе всего к кремлевским коридорам власти ему удалось подобраться через три месяца после прибытия, когда он получил аудиенцию у заместителя Молотова Андрея Вышинского, чье влияние уже сошло на нет, хотя он и сыграл главную роль в кровавых показательных процессах 1930-х годов. «Самым большим потрясением (!) вчерашнего дня, – сухо заметил Криппс, – был очень долгий разговор с Вышинским, который состоялся под вечер». Будучи по профессии юристами, оба собеседника быстро нашли общий язык, способствующий налаживанию близких отношений, но, несмотря на это, их встречи ни к чему заметному не привели. К крайнему разочарованию Криппса, его расписание состояло лишь из дежурных дипломатических мероприятий: цикла коктейльных раутов, официальных обедов и «встреч один на один» с коллегами-послами, на которых перемывались косточки, обсуждались слухи, сплетни и крупицы разведывательной информации, которые попадали им в руки.
Криппс считал войну между Германией и Советским Союзом неизбежной и неоднократно об этом говорил. Он также пытался внушить Форин-офису, что для восстановления англо-советских отношений одних слов недостаточно. Но его собственные слова встретили решительный отпор. В частных письмах он выражал недовольство тем, что в Уайтхолле царят «недоверие и ненависть к правительству России». В более взвешенных выражениях он убеждал Галифакса, что «история последних двадцати лет» научила русских оценивать нынешний британский кабинет «как фундаментально враждебную силу по отношению к Союзу» и что они с недоверием относятся к желанию Великобритании «вырвать их из объятий “оси”». Подчеркивая, что советская внешняя политика диктуется «постоянным страхом перед Германией», он настаивал на необходимости кардинально изменить отношение к СССР, чтобы признать советские интересы и найти способ их учесть.
Его рекомендации проигнорировали, а предложения отвергли. Кадоган делал основной акцент на получении поддержки со стороны Соединенных Штатов, в которых по-прежнему свирепствовал антибольшевизм, а поиск какой-либо формы партнерства с Советским Союзом мог вызвать раздражение Вашингтона. Галифакс вначале поддержал назначение Криппса, но, по ядовитому замечанию Батлера, был «всегда открыт для последнего посетителя», легко поддался влиянию своего постоянного секретаря и сообщил кабинету, что поддержка США имеет гораздо большее значение, чем «довольно иллюзорные выгоды, зависящие от благорасположения СССР». Криппсу сообщили, что впредь ему следует воздержаться от проявления собственных инициатив и «сидеть смирно». Кадоган, чья ненависть к «циничным, запачканным кровью убийцам» в Москве не ослабевала, не преминул отпустить пару язвительных замечаний: после встречи с вечно податливым Галифаксом он смеялся над Криппсом, который «полагает, что мы должны отдать все… и поверить в то, что русские любят нас. Это просто глупо… Невероятно, как мы сами себя обманываем».
Таким образом, Криппс оказался на обочине и бессильно наблюдал за стремительно разворачивавшейся драмой. Его коллега в Лондоне, Майский, не преминул отметить изоляцию, в которой тот оказался. «Похоже, что Криппс превращается в нашего врага, виной чему его постоянные неудачи – неудачи, явившиеся следствием нежелания британского правительства пойти на сближение с нами», – заметил он в марте 1941 года, добавив, что посол «подобен торговцу вразнос. Если он предлагает хороший товар, его ждет успех, даже если его личные качества совершенно заурядны. Если он предлагает плохой товар, он обречен на провал, даже если его личные качества превосходны. Криппсу, в сущности, было нечего предложить за эти прошедшие десять месяцев».
Очевидное безразличие Великобритании к судьбе СССР только укрепило зреющее, достаточно обоснованное убеждение Сталина в том, что стратегической целью Великобритании было втянуть Советский Союз в войну с Германией. В результате любое сообщение из Лондона, которое можно было истолковать как свидетельство такого двуличия, не имело для Кремля никакого веса. Во многом именно это объясняет реакцию советского лидера на «таинственное», по выражению Черчилля, послание, которое тот направил Сталину 3 апреля, предупреждая его о замыслах Гитлера. Это была первая попытка премьер-министра установить контакт со Сталиным со времен телеграммы, которую Черчилль послал прошлым летом, представляя миссию Криппса.
Несмотря на отсутствие точных данных, невероятная интуиция Черчилля уже много месяцев подсказывала ему, что в свое время Германия обязательно нападет на Советский Союз. В июне 1940 года, вскоре после Дюнкерка, но еще до того, как Гитлер окончательно отказался от планов вторжения на Британские острова, Черчилль писал: «Если Гитлеру не удастся разбить нас здесь, то он, вероятно, нанесет удар на Востоке. Разумеется, там он сможет обойтись без утомительной высадки с моря и сделает это просто для того, чтобы чем-то занять свою армию [которая только что разгромила и подчинила бо́льшую часть Западной Европы]». В октябре того же года на совещании с руководством вооруженных сил Черчилль заявил, что в 1941 году Германия неизбежно двинется на Россию «ради ее нефти». За исключением Криппса, он был практически единственным среди своих коллег, кто мог похвастаться такой способностью предвидеть будущее. К весне 1941 года – вопреки мнению, преобладавшему в разведывательном сообществе и в Форин-офисе, – он был уже уверен, что вторжения следует ожидать в самое ближайшее время.
Премьер-министр тщательно изучал донесения военной разведки, в особенности отрывочные данные радиосигналов «Энигмы», обработанные дешифровщиками в Блетчли-парке. Из них следовало, что сразу же после присоединения югославского правительства к Тройственному пакту немецкие войска (включая три танковые дивизии) получили приказ передислоцироваться с Балкан на юг Польши, но после антинацистского переворота в Белграде эшелоны развернули назад еще до пересечения польской границы. Для Черчилля этого было достаточно. «Ваше Превосходительство может легко оценить значение этих фактов», – писал он Сталину в своем послании от 3 апреля. По мнению премьер-министра – как вскоре выяснится, совершенно справедливому, – эти перемещения войск туда и обратно указывали на намерение Гитлера атаковать Советский Союз лишь после того, как Югославия будет разбита. Однако он не стал делиться этой интерпретацией со Сталиным. По-видимому, он полагал, что его прозрение носит исключительный характер и что обращающая на себя внимание краткость его сообщения сама внушит Сталину мысль о том, что угроза очень серьезна. На деле сообщение оказалось настолько двусмысленным и малосодержательным, что почти не имело ценности. Тем не менее – и это было не удивительно – Черчилль пришел в ярость, когда ему сообщили, что Криппс не доставил сообщение до адресата, так как Кремль и без того был завален подобными донесениями. Более того, Криппс утверждал, что сам подробно и настойчиво предупреждал Вышинского об угрозе. По этой причине, как сказал Криппс Идену (вернувшемуся в Форин-офис на место Галифакса тремя месяцами ранее), доставить сообщение премьер-министра было бы «бесплодной затеей» и «серьезной тактической ошибкой».
Идена было легко убедить. Он уже предостерегал Черчилля, чтобы тот не говорил Сталину ничего, что может «быть понято в смысле того, что нам самим нужна какая-либо помощь от советского правительства или что им придется действовать в чьих-либо чужих интересах, а не в своих собственных». На этот раз он докладывал премьер-министру: «Я думаю, возражения Стаффорда Криппса против вручения Вашего послания не лишены смысла». Но Черчилль не смирился. Отказ Криппса передать «эту исключительно важную информацию» был непростительным. В конечном итоге сообщение Черчилля доставили в Кремль почти через три недели после отправки, хотя нет никаких подтверждений, что Сталин удосужился его прочесть. Но даже если бы Сталин это сделал, это еще сильнее укрепило бы его во мнении, что вероломные англичане надеются спровоцировать Советский Союз на войну с Германией.
Тем временем 9 апреля Черчилль произнес речь в парламенте, которая произвела именно такой эффект. В характерном для себя широком обзоре ситуации он сообщил о тяжелых поражениях англичан в Северной Африке (где Роммель начал молниеносное контрнаступление против британской 7-й бронетанковой дивизии и осадил Тобрук), катастрофах в Греции и на Крите и серьезной угрозе атлантической линии снабжения со стороны немецких подводных лодок. Но то, что он сказал далее, заставило парламентариев замереть на своих местах:
Конечно, весьма рискованно делать прогнозы о том, в какую сторону или стороны Гитлер направит свою военную машину в текущем году. Он может в любой момент попытаться высадиться на этот остров. Это испытание, от которого мы не сможем уклониться… Но есть множество признаков, указывающих на то, что нацисты предпримут попытку захвата хлебородных районов Украины и нефтяных месторождений Кавказа, чтобы обеспечить Германию ресурсами для продолжения войны на истощение с англоязычным миром.
Это поразительное утверждение, сделанное в то время, когда в секретных кругах британской разведки по-прежнему твердо полагали, что ось Москва – Берлин нерушима, было широко растиражировано в прессе. Реакция русских была предсказуема. Как выразился Майский, в Кремле решили, что англичане пытаются «напугать нас Германией, [но] замечания премьер-министра… производят в Москве эффект, прямо противоположный тому, на который он надеется». Обнаружив, что предупреждение Черчилля – это всего лишь догадка, он еще больше убедился в том, что «кампания британского правительства и английской прессы не имеет под собой никаких оснований… и в очередной раз доказывает, что Der Wunsch ist der Vater des Gedankens, человеку свойственно принимать желаемое за действительное».
Глубокое разочарование Криппса привело к шагу, который лишь еще сильнее усугубил ситуацию. Раздосадованный тем, что, как он сам позднее выразился, «не только Сталин, но даже Молотов» избегали его как «как чумы» и что Сталин «и слышать ничего не хотел о Черчилле, настолько сильно он опасался, что об этом могут узнать немцы», Криппс принял импульсивное и самонадеянное решение нарушить правила дипломатического этикета. В длинном и тщательно аргументированном послании Молотову (переданном через Вышинского) он заявил, что отныне германское вторжение неизбежно. Он добавил, что в этом случае Великобритания, несомненно, будет готова сотрудничать с Советским Союзом в борьбе против нацистов. Далее он, не согласовав свои действия с Лондоном, выдвинул ряд предложений по англо-советскому сотрудничеству, которые были настолько расплывчаты и неконкретны, что теряли всякий смысл. Хуже того, он попытался дать понять, что в отсутствие соглашения с СССР Великобритания со временем может посчитать необходимым заключить мир с Германией. Он писал, что не может «полностью исключить того, что в случае, если война затянется, в Великобритании (и особенно в определенных кругах) может появиться искушение прийти к какому-либо соглашению, чтобы закончить войну». Со стороны британского королевского чиновника это было вопиющим нарушением дипломатических норм. Произведенный эффект оказался полностью противоположным ожидаемому: Кремль лишь укрепился в своей паранойе относительно истинных намерений Великобритании. Голиков, находившийся в центре московской сети ГРУ и занимавшийся анализом подобных сведений, понимал, что его карьера, а возможно, и жизнь зависят от способности говорить Сталину то, что тот хотел слышать. Он умело подпитывал убежденность своего хозяина, что главная цель Великобритании – спровоцировать войну между Германией и Советским Союзом. Как он выразился в одном из своих регулярных докладов в Кремль, любые сообщения британских источников, «несомненно», направлены на «ухудшение отношений между СССР и Германией».
Отныне Сталин больше, чем когда-либо, был убежден в нерушимости пакта Молотова – Риббентропа и еще решительнее отвергал любые разведданные, которые могли бы поколебать его уверенность. Информация, поступавшая уже более трех месяцев, включая сообщения от Арийца в Берлине, не могла заставить его признать, что он занимается самообманом. «Таинственное» предупреждение Черчилля об операции «Барбаросса» ничего не значило на фоне куда более прямых и убедительных разведданных, которые в большом количестве поступали в Кремль, предупреждая о скором нацистском вторжении. Сообщения приходили от агентов в Берлине, из столиц вассальных Гитлеру государств Восточной Европы и оккупированных стран Западной Европы, а также от советских агентов в Великобритании. Но Сталин настолько убедил себя в том, что Гитлер не станет пытаться навязать Москве свою волю военной силой, что отвергал любые сведения, которые свидетельствовали об обратном.
К апрелю к этой информации добавились еще более убедительные сообщения как из самого СССР, так и из-за рубежа. 10 апреля разведорганы НКГБ сообщили о сосредоточении немецких войск на советской границе: «Информация из агентурных источников и сведения от перебежчиков указывают, что концентрация немецких войск на границе с СССР продолжается. Одновременно наблюдается ускоренное строительство оборонительных сооружений, аэродромов, стратегических железнодорожных веток, автотрасс и грунтовых дорог». Подробный доклад, составленный в еще более сильных выражениях, пришел с Украины, где первый секретарь партии Никита Хрущев получил от местного руководителя НКГБ следующее предостережение: «Материалами закордонной агентуры и следствия по делам перебежчиков устанавливается, что немцы усиленно готовятся к войне с СССР, для чего концентрируют на нашей границе войска, строят дороги и укрепления, подвозят боеприпасы».
Сталин предпочитал смотреть совсем в другую сторону, успокаивая себя тем, что 13 апреля (в день падения Белграда) он подписал пакт о ненападении с режимом в Токио. Он был в таком приподнятом настроении от мысли, что теперь, несмотря на членство Японии в Тройственном пакте, Советский Союз может избежать войны на два фронта, что лично приехал попрощаться с японским министром иностранных дел Ёсукэ Мацуокой, ранее прибывшим в Москву для подписания соглашения от имени Японии. Люди на московском вокзале поражались тому, как эти два человека, чьи страны еще недавно воевали друг с другом, прохаживались рука об руку вдоль платформы, глубоко погруженные в беседу. Обняв Мацуоку, Сталин якобы сказал: «Мы тоже азиаты, и нам нужно держаться вместе». Он настолько был захвачен моментом, что расхаживал по вокзалу, радушно пожимая руки железнодорожникам, государственным чиновникам и приглашенным дипломатам. Заметив полковника Кребса, германского военного атташе, он подошел и обнял его со словами: «Мы ведь останемся друзьями, не так ли?»
Это не означало, что советский лидер вдруг решил стать пацифистом. 4 мая Политбюро одобрило резолюцию, делавшую Сталина председателем Совета народных комиссаров, чтобы местные госслужащие «получили всевозможную поддержку в деле обороны страны». На следующий день, укрепив таким образом свою власть, он выступил с речью на ежегодной церемонии выпуска военных курсантов в Кремле. За закрытыми дверями он говорил около 40 минут без подготовленного текста. Содержание речи в разных источниках описывается по-разному, но ясно, что это было важное событие. Он говорил, что Красная армия теперь намного лучше подготовлена, вооружена и оснащена, обладает большей мобильностью и мощью, чем три года назад, и вполне способна отразить любое нападение. Эти молодые офицеры вскоре убедятся, что его хвастливые заявления имели мало общего с реальным положением дел. Даже если целью Сталина было всего лишь поднять боевой дух выпускников или заставить Гитлера усомниться в своих планах, его речь не произвела сильного впечатления ни на наркома обороны Тимошенко, ни на руководителя Генштаба Жукова, которые оба хорошо понимали, что Красная армия все еще была недостаточно подготовлена, чтобы отразить полномасштабное немецкое вторжение.
В тот же самый день Рихард Зорге, советский разведчик в Токио (находившийся там под видом корреспондента немецкой газеты Frankfurter Zeitung), отправил микропленку с текстом телефонного разговора, состоявшегося между Риббентропом и германским послом в Японии. В ходе беседы глава германского МИДа якобы произнес: «Германия начнет войну против СССР в середине июня 1941 года». Десять дней спустя, 15 мая, Зорге уточнил дату, доложив, что она назначена на промежуток между 20 и 22 июня. Реакция Сталина была страусиной: он назвал Зорге «подонком, устроившим в Японии фабрики и бордели» (тот действительно был известен своей чрезмерной алчностью и распутством). На факты Сталин и на этот раз не обратил никакого внимания. Зная, что рискует навлечь на себя его гнев, Берия решился передать Сталину тревожное донесение разведки, составленное для Центрального комитета, Совета народных комиссаров и Наркомата обороны. В этом документе подробно описывалось массивное сосредоточение германских войск у северо-западных границ Советского Союза в Восточной Пруссии, где собрались три моторизованные дивизии, шесть пехотных дивизий, девять или десять артиллерийских полков и семь танковых батальонов. Сталин проигнорировал и это.
Теперь Политбюро было известно, что, по данным НКГБ, не менее 130 немецких дивизий сосредоточиваются на всем протяжении будущего фронта от Балтики до Балкан. Ежедневные отчеты поступали как с советской границы, так и из подконтрольных нацистам Польши, Венгрии, Румынии и Болгарии. Тимошенко и Жуков предприняли совместную попытку убедить Сталина в необходимости отправки на фронт дополнительных подразделений. Сталин, по-прежнему опасаясь, что такой ответный шаг может стать для Гитлера casus belli, отказал им. Сам он был склонен расценивать концентрацию немецких войск как демонстрацию силы, целью которой было напугать его и вынудить к дальнейшим экономическим и политическим уступкам, помимо тех, которые были согласованы прошлым январем.
Нежелание советского лидера смотреть правде в глаза усугублялось его параноидальным истолкованием одного из самых причудливых эпизодов Второй мировой войны. 10 мая заместитель Гитлера Рудольф Гесс за штурвалом своего самолета долетел до Шотландии, где выпрыгнул с парашютом и предпринял безумную попытку заключить мир с Великобританией. Он действовал без какой-либо санкции Гитлера и вопреки воле фюрера, которого этот поступок привел в ужас. «Фюрер абсолютно потрясен», – заметил в своем дневнике Геббельс. «Он очень рассержен. Он явно не ожидал ничего подобного. Можно быть готовым ко всему, но не к выходкам безумца». Лондон был сбит с толку и сразу же отказался давать какие-либо комментарии по поводу случившегося в средствах массовой информации. Черчилль был в Дитчли-парке в Оксфордшире, когда ему сообщили о прилете Гесса. Его первым желанием (как показывает набросок текста выступления) было объявить, что Гесс прилетел в Великобританию «во имя человечности», но Кадоган и Иден выступили против, указав, что тогда это «будет выглядеть как предложение мира» со стороны Гитлера. Со своей стороны они предложили «придерживаться той версии, что он поссорился с Гитлером».
По словам Кадогана, это предложение вызвало у Черчилля «бушующий гнев», который утих только на следующее утро, после чего премьер-министр допустил, что, возможно, они и правы. Однако лишь по прошествии четырех дней, после того как остальные члены военного кабинета дали понять, что они также против этого, как выразился вечно язвительный Кадоган, «дурацкого [проекта] заявления», Черчилль окончательно от него отказался. Вместо этого по совету Кадогана правительство распространило в прессе неофициальные сообщения о том, что Гесс на самом деле не поладил с Гитлером по вопросу об СССР. Если Лондон надеялся таким образом смягчить отношение Сталина к Великобритании, такая попытка была изначально обречена на провал. Сталин воспринимал миссию Гесса как неопровержимое доказательство того, что Берлин и Лондон плетут заговор против России с целью уничтожить коммунизм.
Уверенность в том, что целью Гитлера было добиться от русских уступок путем шантажа, а не грубой силы, разделял не только Сталин и его ближайшее окружение. В Лондоне Объединенный разведывательный комитет (JIC), вопреки данным «Энигмы», свидетельствовавшим об обратном, настойчиво отмахивался от слухов о неминуемом нападении нацистов на Советский Союз. Вместо этого руководство служб безопасности подчеркивало «необозримые» выгоды для Германии «от заключения договора с СССР», полагая, что Кремль со своей стороны «всеми доступными способами будет пытаться избежать столкновения и уступит немецким требованиям». Будучи по-прежнему уверенными в том, что операция «Морской лев» – вторжение в Великобританию – остается главной целью Гитлера и что он не допускает мысли о войне на два фронта, сотрудники JIC нашли благодарную аудиторию в Форин-офисе. Разделяя широко распространенное (и при этом не подтвержденное никакими данными) мнение о том, что Берлин и Москва заняты активным обсуждением политических и экономических вопросов, Уайтхолл убедил себя, что германское вторжение в Советский Союз почти невозможно.
Кадоган, ссылаясь на эти воображаемые переговоры, 9 мая заметил: «Я думаю, русские уступят и распишутся там, где им укажут», добавив: «Я бы не хотел этого, и, по мне, лучше бы Германия растратила там всю свою силу. Но они не настолько глупы…» При отсутствии прямых доказательств обратного большинство как в Форин-офисе, так и в Министерстве обороны продолжали исходить из фантасмагорической уверенности в том, что Германия собрала войска вдоль советской границы, чтобы запугать Москву и принудить ее к уступкам, которых после раунда противостояния на Балканах Берлин от СССР на самом деле и не требовал.
Лишь в середине июня, всего за несколько дней до даты начала операции «Барбаросса», в JIC наконец признали, что вторжение неизбежно. Погруженные в слепоту «почти полным» отсутствием информации о Советском Союзе, но получая достаточную информацию от дешифровщиков «Энигмы» из Блетчли-парка, чиновники Уайтхолла в полном составе пришли к другому выводу. Как мастерски заметил официальный историк британской разведки во время Второй мировой войны профессор Ф. Г. Хинсли (лично участвовавший в операции «Ультра» в Блетчли-парке), «сомнения в готовности России противостоять германскому давлению сменились уверенностью, что она не сможет сколько-нибудь долгое время ему сопротивляться». Поэтому все соответствующие подразделения Гражданской службы официально докладывали кабинету, что немцам потребуется от трех до восьми недель, чтобы дойти до Москвы. Только премьер-министр отказывался разделить всеобщий пессимизм, царивший в это время в Лондоне.
14 июня Сталин в очередной отчаянной попытке убедить себя и весь мир, что в отношениях между Москвой и Берлином все хорошо, приказал ТАСС опубликовать коммюнике, разоблачавшее «лживые и провокационные» слухи, которые «стали муссироваться в английской и вообще в иностранной печати», о том, что «Германия стала сосредоточивать свои войска у границ СССР с целью нападения на СССР» и что «Советский Союз, в свою очередь, стал будто бы усиленно готовиться к войне с Германией и сосредоточивает свои войска у границ последней». Было «по меньшей мере нелепо», как подчеркивалось в коммюнике, считать предстоящие маневры Красной армии (накануне Сталин одобрил осторожную передислокацию резервистов на позиции ближе к западной границе) как «враждебные Германии». Как Германия, так и Советский Союз «неуклонно соблюдают условия советско-германского пакта о ненападении».
Нацистское руководство в Берлине с восторгом встретило выпуск этого коммюнике. «Лавина слухов льется на весь мир из Лондона. Все они – только о России. И на самом деле в целом довольно точны. Но в итоге мир продолжает верить в блеф или шантаж. Мы никак не реагируем… В любом случае кажется, что Москва ничего не предпринимает для отражения возможного нападения. Превосходно!» – записал в дневнике Геббельс. Из сообщения ТАСС следовало, что Кремль решил поверить в предложенную Берлином версию, что сосредоточение войск в Польше было частью подготовки вермахта к операции «Морской лев», которую русские, как и англичане, считали первоочередной военной задачей Гитлера. Советское командование не догадывалось, что планы по вторжению в Великобританию были сняты с повестки дня еще девять месяцев назад и что почти сразу после этого целью Гитлера стал Советский Союз.
В тот же день, 14 июня, в рейхсканцелярии фюрер созвал своих высших офицеров. В своей речи, продолжавшейся целый час, он сообщил им: «Примерно через шесть недель самое худшее в этой кампании будет позади». Он еще раз напомнил о том, что «каждый солдат должен знать, за что именно мы сражаемся. Нам нужна не территория, нам нужно уничтожить большевизм». Это был знакомый рефрен: войскам предстояла «война на уничтожение», в которой традиционные нормы и правила вооруженной борьбы не будут иметь никакого значения. Как он сказал Геббельсу вечером того же дня, «большевизм обрушится как карточный домик. Нам предстоят победы, равных которым не было в истории человечества… Всеми правдами и неправдами мы обязаны победить. Это единственный путь. А победа уже сама по себе всегда права, нравственна и необходима. После того как мы победим, кто станет задавать вопросы о наших методах?» Тем временем задачей Геббельса было «продолжать выдумывать и распространять слухи о мире с Москвой, о предстоящем визите Сталина в Берлин, о скором вторжении в Англию – все для того, чтобы скрыть реальное положение дел. Я надеюсь, нам удастся продержаться еще какое-то время».
То, что Берлин смог поддерживать такие иллюзии даже за несколько дней до начала вторжения, было триумфом немецкой пропаганды и планирования. Но этот триумф был бы невозможен без упорного нежелания Сталина даже на этой стадии посмотреть правде в глаза. Он без остатка потратил всю свою дипломатическую и политическую энергию на то, чтобы предотвратить или хотя бы отсрочить конфликт с Германией, пока Красная армия не укрепится настолько, что сможет изгнать захватчиков с советской территории; пока границы не будут прикрыты тщательно размещенной и замаскированной артиллерией; пока на наиболее вероятных направлениях удара не будут сооружены бетонные ловушки для танков, а также широкие и глубокие рвы, из которых танк не сможет выбраться; пока не будут установлены минные поля; пока бронетехника не пройдет капитальный ремонт и модернизацию; пока войска не получат необходимой боевой подготовки и вооружения; пока их командиры не придут к согласию относительно наиболее вероятных направлений вражеского наступления и не определят, как лучше всего развернуть свои дивизии для отражения атаки. Однако, поскольку Сталин запретил своим военачальникам предпринимать какие-либо шаги, которые можно было истолковать как провокацию, советские оборонительные линии оставались в плохом состоянии, а советские армии были почти абсолютно не готовы к тому, что вот-вот должно было произойти. Подобно Чемберлену чуть раньше, Сталин сделал выбор в пользу умиротворения нацистского зверя, но, в отличие от Чемберлена, для него была невыносима сама мысль о том, что его стратегия провалилась. Под грузом напряжения, который даже его стойкая натура едва могла вынести, он предпочел отгородиться от доводов разума и вместо этого обрушивался с площадной бранью на тех, кто продолжал досаждать ему фактами.
13 июня Рихард Зорге – информация которого до сих пор оказывалась чрезвычайно надежной – отправил очередное тревожное донесение из Токио (возможно, в ответ на запрос Голикова из ГРУ): «Повторяю: девять армий численностью в 150 дивизий начнут наступление на рассвете 22 июня 1941 года». Сталин вновь отмахнулся от предупреждения, как уже поступал месяц назад, когда тот же самый «подонок» поднимал тревогу по тому же самому поводу. Три дня спустя, 16 июня, источник в германском Министерстве авиации под агентурным псевдонимом Старшина, он же майор Харро Шульце-Бойзен, завербованный НКВД в 1940 году, подтвердил информацию Зорге со своей стороны. Старшина часто передавал точные сведения о разведывательных полетах люфтваффе вдоль границы. Сейчас, всего за шесть дней до планируемого вторжения, он сообщал: «Все приготовления Германии для вооруженного нападения на Советский Союз завершены, удара можно ждать в любое время». Когда это сообщение оказалось на столе у Сталина, он черкнул на нем полную ярости резолюцию: «Можете послать ваш “источник” из штаба германской авиации к такой-то матери. Это не источник, а дезинформатор».
Оба высших командира Красной армии, Тимошенко и Жуков, были близки к отчаянию. Хотя и не имея полного объема разведывательной информации из-за рубежа, они уже располагали более чем достаточными сведениями из собственных источников, которые подтверждали тревожное сообщение Старшины. 13 июня уже не в первый раз они безуспешно пытались обратить внимание Сталина на перемещения немецких войск по другую сторону границы. На следующий день он безапелляционно отверг их предложение о мобилизации находившихся под их командованием войск. «Это означает войну. Вы понимаете это или нет?» – рявкнул он на них. Когда они пытались переубедить его, указывая, что немцы явно готовятся к войне, он обвинил их в том, что они позволили ввести себя в заблуждение данными разведки, пренебрежительно добавив: «Нельзя верить всему, что докладывают разведчики». Через пару дней он вновь отказался принять их предложение о переводе войск на более сильные оборонительные позиции, сказав: «У нас с Германией пакт о ненападении. Германия по уши увязла в войне на Западе, и я не верю в то, что Гитлер рискнет создать второй фронт. Он не такой дурак, чтобы не понять, что Советский Союз – это не Польша, не Франция и даже не Англия».
На заседании Политбюро 18 июня едва не случилась драка. Тимошенко и Жуков прибыли в Кремль с подробными картами размещения войск на линии соприкосновения, чтобы доказать необходимость приведения армии в полную боевую готовность. Чем убедительнее звучали их доводы, тем упрямее и нетерпеливее вел себя Сталин. Обвинив их в подстрекательстве к войне, он в конце концов потерял остатки терпения, встал на ноги, подошел к месту, где в толпе собравшихся прихлебателей стоял Жуков, и начал оскорблять его: «Вы пришли сюда для того, чтобы пугать нас войной, или вы хотите войны из-за того, что вам не хватает наград и званий?» Начальник штаба резко сел на свое место.
Тимошенко продолжал спорить, указывая на то, что в случае нападения вермахта на фронте воцарится хаос. Его безрассудная смелость довела Сталина до приступа злобы. Тыча пальцем в наркома обороны, он в ярости кричал: «Это все дело рук Тимошенко… Его следовало бы расстрелять, но я знал его как хорошего солдата еще по Гражданской войне». Когда Тимошенко продолжил настаивать на своем, напомнив Сталину, что на церемонии выпуска курсантов 5 мая тот сам говорил о возможности войны с Германией, Сталин оглядел помещение и, по свидетельству самого наркома обороны, произнес: «Тимошенко – хороший человек, но, по-видимому, недалекий». Затем, подняв большой палец вверх, он добавил, что сказал это тогда только для того, чтобы «повысить бдительность, а вы должны понять, что Германия никогда не станет воевать с Россией сама по себе». С этими словами Сталин покинул помещение. Через мгновение, выглянув из-за двери, он крикнул: «Если вы собираетесь устроить немцам провокацию на границе, перемещая войска без нашего разрешения, полетят головы, помяните мое слово». Затем он хлопнул дверью, оставив присутствовавших в состоянии полной растерянности и страха. Им всем было известно, что угрозы Сталина нужно воспринимать всерьез.
Позднее Жуков оправдывался за то, что не пошел наперекор диктатору и не отдал войскам приказ о боевом развертывании. Он признавал, что его удерживал страх перед наказанием от Берии, он также настаивал, что причина была не только в страхе: «Я не считал себя умнее или дальновиднее Сталина… Я ощущал угрозу германского нападения, предчувствия терзали меня изнутри. Но моя вера в Сталина и уверенность в том, что все в конце концов будет именно так, как он говорит, была сильнее». Это была фатальная ошибка.
21 июня советский разведчик Леопольд Треппер (агентурный псевдоним Отто), внедренный в структуру германского командования в оккупированном нацистами Париже, докладывал: «Командование вермахта завершило перемещение войск к советской границе и завтра, 22 июня, внезапно нападет на Советский Союз». Прочитав это, Сталин написал на полях: «Это английская провокация. Выяснить, кто автор провокации, и наказать его».
Через несколько часов раздались первые выстрелы вооруженного конфликта, которому будет суждено стать самым кровопролитным в истории.
Назад: 6. Ссора двух воров
Дальше: ЧАСТЬ II Вторжение