Владимир Гельман (Европейский университет, Санкт-Петербург, Университет Хельсинки, Хельсинки)
Тридцатилетие краха коммунистических режимов в Европе и СССР – весьма полезный повод для критического переосмысления не только самих посткоммунистических трансформаций, но также исследовательских подходов к их изучению. За три десятилетия эти подходы поменялись на 180 градусов: на смену явно неоправданному оптимизму, который господствовал вскоре после 1989 года, три десятилетия спустя пришел не менее неоправданный пессимизм. Многие ученые, эксперты и аналитики, изучающие посткоммунистический мир, наперебой предлагают объяснения неудач демократизации и словно соревнуются в мрачных прогнозах на будущее, сознательно или нет впадая при этом в смертный грех уныния. Я полагаю, что такой фокус исследовательской повестки является контрпродуктивным и в познавательном плане: он носит детерминистский характер и не помогает выявить источники и механизмы политических изменений. Он подменяет ответ на вопрос о том, почему у России (и не только) не получилось встать на путь демократизации, либо утверждениями о том, что у этих стран ничего хорошего получиться в принципе не могло, либо инвективами в адрес Путина и многих других политиков.
В качестве альтернативы господствующим подходам я предлагаю такой взгляд на политическую динамику в посткоммунистических странах, который концентрируется на анализе интересов и стимулов основных политических игроков и тех ограничений, с которыми они сталкиваются в политическом процессе. Смена аналитической оптики с нормативной («как должно/не должно быть») на позитивную («как на самом деле») открывает возможность выявить причины сходств и различий путей преобразований в посткоммунистических странах в ходе сравнительного анализа и дает основания для более обоснованных поисков ответа на вопрос «почему?».
Начало 1990‐х можно назвать самым счастливым моментом в истории для исследователей демократии. Падение Берлинской стены, а затем и крушение коммунистического строя, казалось, расчистило путь для ее торжества в мировом масштабе и, как считалось, должно было привести к «концу истории» – завершению манихейского конфликта между Добром и Злом. Проявлением чуть ли не единодушного оптимизма относительно будущего демократии и политической динамики в Европе, Евразии и других регионах мира стали десятки книг и сотни статей с многообещающими названиями вроде «От коммунизма к демократии». В какой-то мере эти концепции напоминали голливудские фильмы, построенные вокруг конфликта между «хорошими» и «плохими» парнями: в конечном итоге «хорошие парни» побеждают и все заканчивается хэппи-эндом. Но реальная жизнь намного сложнее голливудских блокбастеров. Эпоха «больших надежд» сменилась эпохой «великих разочарований». Сегодня многие, а то и большинство ученых, наблюдателей и аналитиков расценивают политические тенденции в посткоммунистическом мире как практически безнадежные. Продолжая кинематографические аналогии, можно сказать, что в политической науке произошел переход от «голливудской» парадигмы к стилистике «а-ля фильм-нуар»: положительных героев не существует в принципе, есть только отрицательные, а общемировая политическая динамика сегодняшнего и завтрашнего дня выглядит мрачно. С одной стороны, новые вызовы, с которыми столкнулись развитые демократические страны, и неадекватные реакции демократических правительств в условиях глобального тренда к «новому популизму» ставят под сомнение, если не дискредитируют саму идею демократии, и по всему миру вновь поднимает голову «скромное обаяние» авторитаризма в его новой ипостаси. С другой стороны, некоторые авторитарные режимы оказались весьма «живучими», а старые и новые демократии во многих регионах мира (отнюдь не только в постсоветской Евразии) сталкиваются с множеством проблем в экономической и политической сферах. И частичная реставрация реального или воображаемого «старого доброго» недемократического порядка зачастую рассматривается как достойная альтернатива неприглядному статус-кво.
Эти тенденции не могли не оказать влияния на исследования динамики режимов постсоветской Евразии: сегодня здесь фактически господствует «пессимистический консенсус». Тот факт, что ни в одном из двенадцати государств бывшего СССР (за исключением стран Балтии) за почти 30 лет независимости не была построена даже минималистская электоральная демократия, подталкивает ученых самых разных взглядов и направлений к выводу, что как минимум в обозримом будущем дальнейшей демократизации здесь ожидать не следует. Что же касается России, то практически все считают, что авторитаризм сохранится в ней надолго. Эти преобладающие представления отражены в названии недавно вышедшей книги – «Просуществует ли путинская система до 2042 года?». В лучшем случае ученые выражают осторожную надежду, что долгосрочные эффекты экономического роста, наряду со сменой поколений, смогут через несколько десятков лет создать благоприятные условия для демократизации в России. И хотя экономисты высказывают сомнения в возможности устойчивого роста и развития российской экономики в условиях низких цен на нефть и санкций, осторожный оптимизм политологов напоминает известные строки из стихотворения Н. А. Некрасова «Железная дорога» (1864): «Жаль только – жить в эту пору прекрасную / Уж не придется – ни мне, ни тебе».
Однако сложившийся пессимистический консенсус лишь отчасти отражает характер реально происходящих политических изменений, а кроме того – отчетливо демонстрирует, что центр внимания исследователей сместился от «агентских» к «структурным» объяснениям этих изменений в постсоветской Евразии и других регионах. В 1980‐х годах исследования третьей волны демократизации были сфокусированы преимущественно на ключевой роли акторов при крушении авторитарных режимов в Латинской Америке и Восточной Европе и анализировали коалиции и конфликты политических игроков в процессе смены режимов. И наоборот, основные объяснения возникновения посткоммунистического авторитаризма являются преимущественно «структурными» и апеллируют к различным неэкономическим факторам: от тезиса о сохраняющемся наследии негативных неформальных сетей («система») и патрон-клиентском характере политического процесса, со временем репродуцирующем пирамиды единоличной власти, – до акцента на силовом потенциале государства или правящих партий и на слабости международных связей этих стран с западными демократиями. И хотя интерпретации, фокусирующиеся на роли акторов, не исчезли полностью, они преимущественно пытаются объяснить ход событий, апеллируя к личным качествам Владимира Путина и других постсоветских лидеров, изображая их «плохими парнями», которые по случайности захватили власть, навязали клептократическую систему своим народам и «экспортируют» ее за рубеж. Хотя многие из подобных негативных оценок, пожалуй, соответствуют действительности, этого явно недостаточно для теоретически весомого анализа причин и последствий новых постсоветских автократий.
Эти похожие на колебания маятника смены фокуса внимания от акторов к структурным факторам в исследованиях динамики постсоветских режимов парадоксальны в двух аспектах. Во-первых, история постсоветской Евразии выглядит противоречащей общепринятому представлению о ключевой роли экономических структурных переменных в динамике политических изменений. К примеру, экономическое развитие в России сочеталось с политическими изменениями по принципу «больше развития – меньше демократии», что противоречит превалирующему в литературе представлению о «предпосылках» демократии. Аналогичным образом уровень экономического неравенства, конечно, повысился после распада СССР, но все еще остается в этом регионе ниже, чем во многих демократических государствах Латинской Америки, а потому утверждение, что усиление неравенства в постсоветской России стало главной причиной ее отхода от демократии, выглядит несостоятельным. Даже включение дополнительных экономических структурных переменных вроде пагубного воздействия «сырьевого проклятия» на политический процесс в богатых нефтью странах вроде России мало что добавляет к этой картине. Если ориентироваться на структурные экономические показатели, то уровень политической открытости в России и Евразии должен быть выше, чем он оценивается различными рейтинговыми агентствами. В итоге не очень ясно, почему одни (внеэкономические) структурные объяснения устойчивости постсоветского авторитаризма выглядят убедительно, а другие (экономические) – нет.
Во-вторых, удивляет определенная теоретическая непоследовательность: почему крушение коммунизма в СССР и некоторых других авторитарных режимах вполне успешно рассматривалось сквозь призму действий акторов, а интерпретации причин и механизмов нового постсоветского авторитаризма сосредоточены исключительно на структурных факторах и ограничениях? В целом можно сказать, что структурные факторы позволяют лучше объяснять неизменность и статичность, чем перемены, и такое положение дел скорее отражает существующий пессимистический консенсус среди исследователей, нежели задает новую научную повестку их изучения.
Здесь я ставлю две задачи. Во-первых, перефокусировать анализ траекторий постсоветских режимов, добавив в него перспективу, ориентированную на акторов. Это позволит научному сообществу преодолеть пессимистический консенсус в отношении России и переосмыслить представления о причинах и механизмах политических изменений в более систематическом ключе. Поэтому я представлю две модели динамики политических режимов в поставторитарных условиях, а затем проанализирую эффекты динамики структурных переменных, а также неожиданных последствий, к которым приводят намерения и решения политических акторов, которых не стоит, однако, считать всесильными и полностью информированными стратегами. Ограниченность прогностических способностей как политических игроков, так и политологов оставляет некоторые надежды при анализе динамики режимов и ставит под сомнение пессимистический консенсус как основной способ рассуждений о постсоветской Евразии.
Наверное, лучшее описание динамики постсоветского режима в России увидело свет еще в 1954 году – его автором был не политолог, а писатель. Роман «Повелитель мух» Нобелевского лауреата Уильяма Голдинга стоит воспринимать как классическую модель построения авторитарного режима на примере группы подростков, оказавшихся на необитаемом острове. По сюжету Голдинга, динамика политического режима на этом острове прошла через следующие этапы: 1) неудачную попытку построить электоральную демократию; 2) неудачную попытку неформального раздела власти между наиболее влиятельными игроками (олигархию); 3) захват власти самым наглым подростком, который изгнал из общины своих соперников, перетасовал «выигрышную коалицию» своих сторонников и установил 4) репрессивную тиранию, обернувшуюся новой катастрофой. В романе конец этой траектории положило вмешательство внешних игроков – военных моряков, но в реальной жизни катастрофа могла бы длиться буквально до бесконечности. Следует, однако, признать, что герои Голдинга не были обречены на тиранию в силу неблагоприятных структурных факторов: это обычные подростки, предоставленные сами себе. Для политологов главный урок «Повелителя мух» заключается в том, что авторитаризм – естественный логический результат действий успешных и наглых политиков по максимизации власти, если для их устремлений не существует эффективных ограничений. Возможно, эти ограничения не смогли установить другие политики (не столь наглые и/или удачливые, как их соперники), или общество в целом (решившее, что «любой порядок лучше любого беспорядка», и принявшее авторитарный статус-кво), и/или внешние игроки (которые в романе, по сути, появляются только на последних страницах). Подобный путь политического развития проявился в постсоветской России и ряде других стран.
В реальности демократизация – это не только прямое следствие каких-либо предпосылок, но и результат действия таких каузальных механизмов, как внутриэлитные конфликты, которые невозможно разрешить по правилам «игры с нулевой суммой», давление «снизу» массовых общественных движений или внешнее давление со стороны развитых демократий. В постсоветской России, однако, ни один из этих механизмов не был задействован. Все конфликты в рамках элит – распад СССР в 1991 году, ликвидация Съезда народных депутатов в 1993‐м, переизбрание Бориса Ельцина на пост президента в 1996‐м и борьба за место преемника Ельцина в 1999–2000‐м – разрешались по принципу игры с нулевой суммой. Если в период перестройки мы наблюдали эффективную мобилизацию масс для участия в политической жизни, то после распада СССР этот процесс и его влияние на происходящее удалось обуздать или ограничить: эту картину не меняли сколько-нибудь существенно даже заметные эпизоды общественного недовольства вроде волны массовых протестов в 2011–2012 годах. Что же касается внешнеполитического влияния на внутриполитические процессы в России, то оно в течение всего постсоветского периода было слабым. Неудивительно, что в этих условиях российские политики, подобно подросткам у Голдинга, были предоставлены сами себе и эволюция политического режима в стране шла по тому же пути, что и в романе. Неудача с построением электоральной демократии и всевластие олигархов в 1990‐х обернулись в следующем десятилетии захватом власти и «отсечением» оппонентов режима, что уже в 2010‐х годах способствовало консолидации персоналистского авторитарного режима, систематически использующего селективные репрессии в качестве инструмента политического контроля для сохранения власти.
Каждый раз на всех развилках политического развития постсоветской России, когда политикам приходилось выбирать между демократизацией (т. е. сменой власти путем выборов) и сохранением власти в собственных руках, отказ от демократии становился естественным логическим шагом преследующих собственные интересы правителей, чьи устремления не встречали достаточного сопротивления (по крайней мере в те моменты времени). Кто-то может заметить, что утверждение постсоветского авторитаризма в России стало побочным эффектом провала демократизации страны после крушения коммунизма. Однако логика модели «повелителя мух» – односторонний захват власти наиболее сильными игроками – возобладала и в развитии политических режимов других постсоветских государств, начиная с Белоруссии и заканчивая Узбекистаном, хотя в их постсоветской истории развилок насчитывалось меньше, а то и не было вообще. Независимо от этих вариаций модель «повелителя мух» приводит к недемократическому равновесию: однажды установившись, оно может воспроизводиться и далее, даже невзирая на смену политических лидеров, – это демонстрирует опыт Туркменистана и Узбекистана.
Единственной альтернативой построению постсоветского авторитарного режима по модели «повелителя мух» в постсоветской Евразии стал «плюрализм по умолчанию», как назвал этот феномен Лукан Уэй. Если фрагментация элит не позволяет никому захватить власть в одностороннем порядке, такая расстановка игроков может воспрепятствовать монополизации власти или по крайней мере серьезно осложнить подобное разрешение конфликтов. В условиях непрочной патовой ситуации во внутриэлитных распрях и постоянной перекройки коалиций олигархов и местных лидеров соперничающие сегменты элиты вынуждены прибегать к мобилизации масс, а на международной арене – обращаться за поддержкой к иностранным акторам (как демократическим, так и антидемократическим). Именно такая политическая динамика после распада СССР преобладала в Украине и Молдове. После серии конфликтов и протестов в этих странах в 2010‐х утвердилась электоральная демократия – но это не было совместным осознанным выбором элит и масс. В этих случаях демократический вариант возобладал потому, что претенденты на роль доминирующих акторов не могли захватить и монополизировать власть (по модели «повелителя мух»), а попытки применить насилие против сограждан (как это сделал Виктор Янукович в 2014 году) приводили к их свержению. По крайней мере сейчас в Украине и Молдове установление персоналистских авторитарных режимов типа российского или казахстанского маловероятно, а институциональное усиление полномочий их парламентов и правительств по отношению к президентской власти дополнительно снижает эту вероятность. Пока еще рано рассуждать о том, насколько сохраняющийся «плюрализм по умолчанию» может со временем превратиться в демократическое равновесие институционализированной конкурентной политики, пока эту модель в лучшем случае можно охарактеризовать как «демократическую ситуацию», и риски скатывания к новой монополии оценить довольно трудно.
По сути, главной (если не единственной) причиной различий между моделями «повелителя мух» и «плюрализма по умолчанию» в динамике политических режимов являются способы разрешения конфликтов внутри элит (с нулевой суммой или не с нулевой суммой). Как отмечал Мансур Олсон, «именно исторические случайности, устанавливающие баланс сил или патовую ситуацию – дробление сил и ресурсов, которое не позволяет ни одному лидеру или группе одолеть всех остальных, – предотвращают автократию и делают демократию возможной». Ключевой «агентской» переменной, предопределяющей такой результат, служила конфигурация элит в стране, в то время как массовые движения и «рычаги давления» международных демократических или антидемократических акторов в лучшем случае играли второстепенную роль. Влияние массового политического участия в создании препятствий захвату и монополизации политической власти можно рассматривать как побочный эффект внутриэлитных конфликтов. Более того, как убедительно показал Грэм Робертсон в своем анализе забастовок в России 1990‐х, массовые волнения служили аргументами для торга при урегулировании внутриэлитных конфликтов между общенациональными и региональными лидерами, а мобилизация или демобилизация масс в основном проводилась элитами в собственных интересах. Аналогичным образом Скотт Радниц расценивал некоторые эпизоды политической мобилизации в Центральной Азии как «оружие богатых»: воздействие массового политического участия дополняет, но не заменяет конфликты внутри элит. То же самое, пожалуй, относится к эффектам «демократизирующего» воздействия международного влияния на внутриполитическую борьбу: опора внутриполитических акторов на поддержку западных «демократизаторов» (равно как и на поддержку антидемократических «черных рыцарей») носит в основном второстепенный характер, позволяя усилить (или ослабить) внутриполитическую конкуренцию, но не навязать (или устранить) ее извне.
Одним словом, динамика политических режимов во всем регионе постсоветской Евразии за последнюю четверть века вписывается в одну из двух моделей политического развития: «повелитель мух» или «плюрализм по умолчанию», хотя в некоторых странах, например в Армении, наблюдались непоследовательные колебания между этими моделями. При этом следует признать, что на модель «плюрализма по умолчанию» структурные социально-экономические факторы влияют ничуть не больше, чем на модель «повелителя мух». То же самое можно сказать и об их последствиях: в Украине показатели экономического роста и развития, да и качество государственного управления как минимум не лучше (а то и хуже), чем в России. В каком-то смысле эти тенденции ставят под сомнение общепринятый аргумент о ключевой роли социально-экономического развития в качестве необходимой и даже достаточной предпосылки демократизации (как гласит классический вариант структурной теории).
Смена оптики научного анализа динамики постсоветских режимов со структурной на «агентскую» может привести к таким же выводам в отношении прошлых «агентских» концепций смены режимов – тех, что появились в ходе третьей волны демократизации. Подобно тому как Адам Пшеворский считал «демократию случайным исходом конфликтов», «взлет» авторитаризма в постсоветской Евразии (и не только) также можно трактовать как случайный результат конфликтов внутри элит. По многим параметрам постсоветские недемократические страны не были обречены (и по-прежнему не обречены) на установление персоналистских авторитарных режимов «раз и навсегда», хотя сегодня шансы на их демократизацию, мягко говоря, не выглядят многообещающими. Тем не менее такая смена оптики важна не только с политической, но и с научной точки зрения.
Нынешний пессимистический консенсус ученых относительно перспектив демократии и демократизации в мире (и особенно в постсоветской Евразии) не выглядит чем-то совершенно новым. В известной степени он выглядит репликой пессимистического консенсуса 1970‐х. Это было время, когда негативные последствия Вьетнамской войны воспринимались в качестве угрозы для западного мира куда серьезнее, чем сегодня Брексит и правление Трампа; когда тупиковая ситуация стагфляции расценивалась как предвестник грядущего упадка, а то и полного краха капитализма; и когда почти никто не верил, что коммунизму сравнительно скоро придет конец. В те годы видные ученые публиковали алармистские работы о неустранимом глобальном кризисе демократии, а в скептических оценках будущего политических свобод в развивающихся странах превалировал структурный детерминизм – современным аналитикам все это покажется до боли знакомым. В то время трудно было предсказать конец прочно укоренившегося авторитаризма в Португалии и Испании, и уж тем более общий крах недемократических режимов в Латинской Америке, а затем и в Восточной Европе уже в следующем десятилетии. Но примерно в то же время – в 1979 году – под эгидой Центра Вудро Вильсона началась работа над самым фундаментальным проектом по изучению роли акторов в процессе смены режимов, через семь лет увенчавшаяся публикацией широко цитируемого четырехтомника «Переходы от авторитарного правления».
Много лет спустя Гильермо О’Доннелл так вспоминал о методологической «точке отсчета» этого проекта: «…этот (структурный. – В. Г.) подход показался нам весьма пессимистическим, и мы решили сделать акцент на политических факторах, целенаправленных политических действиях, показать, как политика может нейтрализовать или активировать эти медленно действующие структурные факторы. Мы также полагали <…> что воздействие структурных переменных на поведение индивидов – не служит барьером само по себе, что оно тоже меняется». Этот аргумент стоит рассмотреть по-новому в свете недавней динамики политических режимов по всему миру, и в том числе в постсоветской Евразии. Хотя участники проекта «Переходы от авторитарного правления» сочувствовали демократии и их решение сосредоточиться на ключевой роли действий акторов обусловливалось несогласием с тезисом сторонников структурного подхода об устойчивости авторитарного статус-кво, они не отрицали структурной теории как таковой, а лишь пересмотрели представления о воздействии структурных факторов. Ориентированный на акторов подход привнес столь необходимое динамичное измерение в статичную картину политических режимов, которые в то время рассматривались лишь как производные от уровня экономического развития, социальной структуры и/или культурной специфики. Хотя участники этого проекта разработали «динамическую модель» процесса демократизации, методология их анализа была предложена несколько раньше, в рамках другого масштабного проекта, исследовавшего провалы демократии: в ее основе лежали похожие концептуальные и методологические принципы. Суммируя сказанное: анализ, фокусирующийся на анализе действий политических акторов на микроуровне, часто формализуемых в рамках теории рационального выбора и теории игр, стали полезным дополнением, но не заменой структурного анализа на макроуровне.
Уроки пессимистического консенсуса 1970‐х и путей его преодоления в следующем десятилетии – как в политическом, так и в научном смысле – могут быть полезны при переосмыслении нынешнего положения дел в изучении динамики постсоветских режимов и его дальнейших перспектив. Задача представляется особенно важной в контексте недавнего бума исследований российских политических процессов в США, обусловленного сохраняющейся напряженностью в российско-американских отношениях. Необходимость новой «динамической модели» постсоветских политических режимов, которая придет на смену нынешнему «пессимистическому консенсусу» и может быть актуальной не только для изучения евразийского региона, важна и для выработки новой исследовательской повестки дня в целом.
Отталкиваясь от замечаний О’Доннелла о воздействии на динамику политических режимов структурных переменных (как экономических, так и внеэкономических), можно по-новому оценить и сам список этих переменных. Их следует воспринимать как постоянно меняющуюся окружающую среду динамики политических режимов, которые со временем могут эволюционировать в разных направлениях из‐за влияния множества других переменных. В частности, такие неэкономические структурные факторы политической динамики, как, например, использование государственного насилия, мобилизация конфликтов идентичностей (или ее отсутствие) и эффекты различных «наследий прошлого», можно рассматривать не только в качестве причин расхождения траекторий эволюции политических режимов, но и как следствие стратегических шагов, предпринятых политическими игроками.
Государственное насилие как репрессивный инструмент политических режимов необходимо для «выживания» автократий, и включение его в анализ постсоветского государственного строительства очень важно для понимания успехов и провалов авторитаризма. Вопрос, однако, заключается в том, до какой степени разные последствия репрессивной политики государств обусловливаются структурными факторами или, точнее, до какой степени они определяются усилиями постсоветских акторов. Хотя почти все они предприняли определенные усилия для строительства иерархических «властных пирамид» в рамках государственного аппарата (в России этот механизм называется «вертикалью власти»), результаты этих действий различаются, даже несмотря на определенное сходство использованных «кирпичиков», которые заимствовались из советской эпохи. Так, в Беларуси Александру Лукашенко, несмотря на отсутствие структурных предпосылок, удалось эффективно построить «превентивный» авторитаризм. Его режим опирался на государственный контроль над экономикой и сочетал всеобъемлющий контроль и мониторинг любой нежелательной деятельности с открытостью границ и созданием мощных стимулов для эмиграции у реальных или потенциальных «диссидентов», предотвращая тем самым опасность серьезных массовых протестов вплоть до 2020 года. В России Путин в течение первых двух президентских сроков весьма успешно осуществлял рецентрализацию государства после глубокой и затяжной его децентрализации. За счет интенсивного институционального строительства и создания эффективной комбинации «кнутов и пряников» для субнациональных этажей «вертикали власти» ему удалось интегрировать региональные «политические машины» в общенациональную систему «доставки» голосов избирателей. Таким образом, Кремль создал достаточно мощные стимулы для политической лояльности и распространил ее с уровня регионов и городов на уровень предприятий. В конечном итоге российский режим успешно справился с неожиданной волной массовых протестов в 2011–2012 годах и еще сильнее закрутил гайки репрессивной политики.
Президенту Украины Виктору Януковичу, напротив, совершенно не удалось построить «вертикаль власти» вплоть до протестов Евромайдана. Вместо того чтобы «вложиться» в авторитарное институциональное строительство и превратить силовой аппарат в эффективный инструмент контроля над государственной машиной, Янукович наполнил субнациональные органы исполнительной власти лично ему преданными людьми, тем самым усилив недовольство многих местных лидеров и олигархов. Последние, сохранив относительную политическую и экономическую самостоятельность, позднее предали автократа в ходе его падения (исключением стала лишь личная «политическая база» Януковича на Донбассе). Кроме того, Янукович, вместо того чтобы прибегнуть к превентивной стратегии своих коллег из Беларуси и России, до и во время кризиса с Евромайданом использовал репрессии крайне непоследовательно и применил насилие против оппозиции только тогда, когда масштаб протестов уже превысил технические возможности подавления. Насколько можно судить по этим предварительным сравнениям, «история успеха» восстановления государственного подавления в Беларуси и России и «история провала» государственного подавления в Украине во многом связаны с действиями конкретных акторов, а не со структурными факторами: Лукашенко и Путин кооптировали «попутчиков» и изолировали соперников, расширяя тем самым свои «выигрышные коалиции», а Янукович действовал с точностью до наоборот.
Тот же аргумент можно использовать для оценки того, насколько способствуют авторитаризму многочисленные эффекты «наследия прошлого», которые в целом, и особенно в России и Евразии, считаются неустранимыми и непреодолимыми барьерами на пути к демократии и «достойному правлению». В отношении этого региона «наследие прошлого» довольно расплывчато расценивается как набор исторически сложившихся препятствий для демократизации, возникших по разным причинам еще до распада СССР и сохраняющихся на неопределенный срок. Однако подобное детерминистское представление о «наследии» не позволяет объяснить, почему оно по-разному влияет на разные страны и политические сферы и как именно оно воздействует на постсоветские институты и практики. Вместо того чтобы раз за разом «пережевывать» аргументы о зависимости от предшествующего пути, возможно, стоит уделять больше внимания причинно-следственным механизмам включения «наследия» в текущую политическую повестку дня.
В поисках альтернатив детерминизму Стивен Коткин и Марк Бейссинджер дали новое определение «наследия» как «устойчивой причинно-следственной связи институтов и политических курсов прошлого с последующими практиками и убеждениями, чье воздействие длится намного дольше „продолжительности жизни“ тех режимов, институтов и политических курсов, которые их породили». Они также выделили несколько причинно-следственных механизмов перенесения этих институтов и практик из прошлого в настоящее и будущее, включая материальные («установка параметров»), организационно-институциональные («фрагментация» и «перепрофилирование») и идейные («культурные схемы»). «Установка параметров» означает невозможность определенных институциональных или политических решений из‐за трудно изменяемых материальных условий, доставшихся от прошлого; «фрагментация» означает прямое наследование целых элементов институтов старого режима; а «перепрофилирование» – использование прежних институтов в новых целях. Что же касается «культурных схем», то здесь речь идет о представлениях, сформированных практиками старого режима, в силу которых определенные формы поведения считаются нормальными или неприемлемыми.
Данная типология, конечно, весьма полезна, но стоит отметить, что, по сути, лишь один из этих механизмов, а именно «установка параметров», носит структурный характер – он вытекает из определенных ограничений, которые заданы материально-технической инфраструктурой, унаследованной от СССР, и становятся серьезным препятствием для структурных реформ в экономике. Все другие механизмы связаны с действиями акторов, представляя собой социальные конструкты, создаваемые и сохраняемые правящими группами в целях максимизации собственной власти. Можно утверждать, что различные формы «наследия» прошлого воздействуют на настоящее и будущее в основном за счет способов их перенесения в настоящее. Намеренное использование советских институтов и практик в качестве элементов постсоветского институционального строительства способствовало сохранению авторитарного статус-кво через фрагментацию или перепрофилирование этого социального конструкта. Среди примеров – трансформация системы управления деятельностью госаппарата и практики контроля и мониторинга в правоохранительных органах, что продлило жизнь устаревших институтов и организаций, способствуя тем самым отсутствию политической подотчетности и использованию чиновничества и силового аппарата постсоветских государств в качестве инструментов политических режимов и их лидеров.
Особую актуальность для выявления роли акторов в строительстве постсоветских авторитарных режимов имеют «культурные схемы» – паттерны и способы мышления и восприятия реальности. Эти паттерны укоренены в прошлом, но пережили его и породили в качестве «ментальных моделей» для постсоветских элит и обществ новый нормативный идеал, который можно определить как «хороший Советский Союз». Когда речь идет об идейном наследии, «история имеет значение» прежде всего постольку, поскольку те или иные акторы способны целенаправленно использовать ее для достижения своих целей в различных сферах, в том числе и для сохранения политического режима. Горизонт прошлого в этой рефлексии не может быть неопределенно длительным. В постсоветской Евразии он связан с недавним жизненным опытом одного-двух поколений, которые – справедливо или нет – восприняли крах СССР, а также политические и экономические изменения постсоветского периода как серьезную травму, а позднесоветский период – как «потерянный рай». Когда речь идет о механизмах перенесения «наследия» в текущую повестку дня, материальные и институционально-организационные факторы повышают издержки дальнейшей смены режимов и способствуют сохранению политического статус-кво. Но масштаб этих издержек может снижаться со временем – по мере создания и распространения новых институтов и практик, не укорененных в прошлом. Вместе с тем идейное «наследие» обусловливает представления о средствах и целях институционального строительства и служит инструментом правящих групп в ходе этого процесса.
По сути, идейное «наследие прошлого» в постсоветской Евразии и других регионах в значительной мере выступает как социально сконструированный феномен и должно рассматриваться не как структурное ограничение, а как эффект воздействия акторов. В том, что касается политических режимов, «культурные схемы» действуют в качестве инструментов поддержания авторитарного равновесия, поскольку они задают ретроспективный вектор общественных дискуссий, в которых советское прошлое служит главной, если не единственной «точкой отсчета». История становится уделом не только ученых, она пронизывает все аспекты общественной жизни стран региона. Воображаемый опыт прошлого становится нормативным маркером для проектирования будущего постсоветской Евразии, включая и политические режимы. «Хороший Советский Союз», т. е. воображаемый политико-экономический порядок, в какой-то мере похожий на советский строй, но лишенный имманентно присущих ему дефектов, на деле мало чем напоминает реальный опыт позднего СССР. Элементы советского опыта селективно и сознательно отбираются для максимизации власти постсоветских правящих групп. К ним относятся иерархия «вертикали власти», «стабильность кадров» на всех уровнях управления (т. е. низкая сменяемость элит), закрытый механизм рекрутирования в состав элит и их формально и неформально закрепленный привилегированный статус, государственный контроль над крупными СМИ, репрессивная политика по отношению к организованному инакомыслию и прочие аспекты.
В то же время другие элементы политико-экономического порядка времен позднего СССР, например относительно низкий уровень неравенства и наличие определенных государственных социальных гарантий, оказались отброшены без сколько-нибудь серьезного сопротивления со стороны общества. Кроме того, для «хорошего Советского Союза» характерны и те весьма значимые для правящих групп характеристики, которые реальному СССР не были присущи: не только полноценная рыночная экономика и отсутствие дефицита товаров и услуг, но и отсутствие институциональных ограничений для присвоения ренты правящими группами, а также создание внешнего интерфейса для легализации их статуса и доходов за рубежом. Не впадая в сильное преувеличение, можно сказать, что «хороший Советский Союз» был сознательно сконструирован в качестве нормативного идеала постсоветскими правящими группами и их обслугой: на фоне «посттрансформационного» экономического роста 2000‐х годов они смогли получить все то, чего хотели, но не могли достичь их предшественники в позднем СССР, и их усилия по сохранению этого нормативного идеала во многом принесли свои плоды. В результате «хороший Советский Союз» не создал стимулы для преодоления авторитаризма, а стал эффективным инструментом легитимации политического статус-кво как минимум в среднесрочной перспективе, до того времени, как нынешнее поколение постсоветских лидеров граждан сойдет с политической арены.
Наконец, но не в последнюю очередь, политическая идентичность и ее мобилизация как для свержения постсоветских авторитарных режимов, так и для их сохранения представляет собой побочный продукт социального конструирования в еще большей степени, чем нормативный идеал «хорошего Советского Союза». Формы его использования можно рассматривать как побочные продукты борьбы элит, а разрешение этих конфликтов по принципу «игры с нулевой суммой» почти не оставляет простора для альтернативных оппозиционных идентичностей: последние либо кооптируются в возглавляемые режимом «выигрышные коалиции», либо эффективно изолируются. Россия может служить примером обоих этих вариантов. С одной стороны, этнические и региональные идентичности, которые субнациональные элиты в 1990‐х успешно мобилизовали в политических целях, в следующем десятилетии утратили свое значение из‐за ослабления этих элит и их интеграции в «вертикаль власти». С другой стороны, потенциал гражданских и культурных идентичностей, столь заметно проявившийся в ходе волны массовых протестов 2011–2012 годов, после развязанных режимом кампаний «культурных войн» серьезно ослаб. В то же время, когда исход этих конфликтов носит иной характер, существует возможность эффективной мобилизации внешнеполитических идентичностей, пример тому – события в Украине и Молдове. Но и этот феномен – как в постсоветской Евразии, так и в других регионах – также можно рассматривать не как источник динамики политических режимов, а как ее следствие.
Подведем итог: возвращение акторов в анализ динамики постсоветских режимов не только ставит под сомнение зацикленность на роли внеэкономических структурных факторов при объяснении этих процессов, но и создает совершенно иную картину. Государственное насилие, «наследие прошлого» и идентичности – это явления, во многом обусловленные интересами и сознательным выбором политических акторов, стремящихся к максимизации своей власти, а исход их конфликтов зачастую имеет большее значение, чем сами эти факторы. Смена фокуса исследовательской повестки может помочь объяснить, почему в некоторых странах структурные факторы имеют большое значение для динамики политических режимов, а в других – не имеют. Кроме того, эти соображения весьма актуальны для постановки следующей научной задачи.
Еще одной особенностью пессимистического консенсуса среди исследователей постсоветской Евразии является имплицитная убежденность специалистов в том, что нынешние политические режимы в этом регионе сохранятся на неопределенно долгий срок. Предполагается, что страны, развивающиеся в рамках модели «плюрализма по умолчанию», будут и дальше беспомощно барахтаться, не продвигаясь существенно ни к демократии, ни к авторитаризму, а модель «повелителя мух» предусматривает, что автократ, захвативший и узурпировавший власть, сохранит ее до конца своих дней. С фактической точки зрения эти допущения, возможно, справедливы, но они практически не оставляют места для анализа источников дальнейшей смены политических режимов, что отчасти напоминает провалы советологов, ставшие результатом пессимистического консенсуса 1970‐х.
На первый взгляд структурные факторы сегодняшнего дня не оставляют особых шансов на демократизацию в постсоветской Евразии и других регионах. Международная обстановка, как и во времена пессимистического консенсуса 1970‐х, выглядит весьма неблагоприятной для ограничения автократии (не говоря уже о переходах к демократии). Перспективы устойчивого экономического роста в России и некоторых других постсоветских государствах выглядят в лучшем случае сомнительными, особенно после завершения нефтяного бума 2000‐х. Но как долго просуществуют эти условия и как они могут повлиять на сохранение авторитаризма? Вместе с тем неизбежная смена политических лидеров постсоветских персоналистских авторитарных режимов повышает риски потери равновесия. Эти риски подпитываются низкой вероятностью передачи власти по наследству: история успеха династического правления семьи Алиевых, вероятно, так и останется исключением в постсоветской Евразии. Более того, неизбежный процесс смены поколений всего населения, скорее всего, усилит эти риски в связи с растущими в рядах российской молодежи требованиями создания альтернатив политическому статус-кво и в связи с ее радикальным отличием по образу жизни от поколения «дедушек», которое правит страной без помощи интернета и рассматривает его как источник политических угроз. К тому же, несмотря на все усилия пропаганды, привлекательность «хорошего Советского Союза» как ретроспективной нормативной модели со временем будет падать.
Модель «повелителя мух» может превратиться в новое издание «Осени патриарха», увеличивая риски нарушения равновесия для стареющего диктатора, столь блестяще описанные в одноименном романе Габриэля Гарсиа Маркеса. Характер политического развития России, определившийся после аннексии Крыма, – отказ от модернизации экономики и в целом от роста и развития как цели государства, реакционная повестка дня внутри страны на основе «политики страха» и «культурных войн» и отчаянные попытки любой ценой вернуть России статус одного из мировых «олигархов» во внешней политике – скорее всего, сохранится и в дальнейшем, до тех пор, пока Путин управляет страной. Но восприятие стареющего диктатора как угрозы во внутренней и внешней политике будет со временем только возрастать. Прежний опыт «выживания» режима за счет агрессивного ответа на возникающие угрозы посредством насилия вызывает искушение вновь и вновь использовать те же политические инструменты зачастую непредсказуемым и самоубийственным образом (о чем свидетельствует опыт Беларуси после президентских выборов 2020 года).
Однако нарушение авторитарного равновесия не всегда влечет за собой демократизацию: в период после Второй мировой войны и до конца 2000‐х годов примерно в 70% случаев крушение авторитарных режимов оборачивалось сменой одного авторитаризма другим. Если новые конфликты внутри элит будут разрешаться по принципу «игры с нулевой суммой», все тот же сценарий «повелителя мух» будет воспроизводиться снова, – и именно такой сценарий может ждать страны постсоветской Евразии. Однако важно учитывать исходный контекст 1990‐х, когда на подобный характер разрешения внутриэлитных конфликтов в России, Беларуси или Азербайджане сильно влияли последствия распада СССР: ослабление законности и порядка, межэтнические конфликты, глубокая и затяжная рецессия в экономике. В какой-то степени возникновение постсоветских авторитарных режимов было побочным эффектом неудачных попыток демократизации СССР при Михаиле Горбачеве, а затем России при Борисе Ельцине. Однако возникновение аналогичной комбинации факторов сразу в нескольких странах региона несколько десятилетий спустя, из‐за которого они могли бы «наступить на те же грабли», крайне маловероятно.
У ученых нет «волшебной палочки» для создания новой, всеобъемлющей динамической модели, которая в гораздо большей степени учитывает роль акторов и которая позволила бы объяснить и тем более спрогнозировать смену политических режимов в постсоветской Евразии и других регионах. Однако некоторые из уже выявленных «подсказок», несомненно, будут полезны. Прежде всего речь идет о радикальной смене оптики при анализе политических режимов с нормативной на позитивную, что позволит научному сообществу преодолеть манихейскую дихотомию «демократия против авторитаризма» и отказаться от представлений о политическом процессе в постсоветской Евразии по образцу голливудского блокбастера или фильма-нуар. Политиков не следует воспринимать как «хороших» или «плохих» парней: скорее, это эгоистичные конъюнктурщики, стремящиеся к максимизации власти и ведущие себя оппортунистически. В зависимости от обстоятельств они могут сделать выбор в пользу демократии или авторитаризма, но не из‐за идейной приверженности одной из этих систем (как зачастую полагают ученые), а из‐за ожиданий, связанных с калькуляцией издержек и выгод того или иного выбора. Более того, со временем некоторые постсоветские политики переходят в другой лагерь и, таким образом, участвуют как в построении авторитарного режима, так и в его демонтаже. Наглядным примером в этом отношении может служить поведение Петра Порошенко. Этот богач-олигарх перед «оранжевой революцией» 2004 года примкнул к «выигрышной коалиции», сформировавшейся вокруг Виктора Ющенко, затем переметнулся на другую сторону и занимал пост министра в правительстве времен Виктора Януковича, но в 2013–2014 годах стал основным спонсором Евромайдана и в конечном итоге главным бенефициарием этих протестов: в мае 2014‐го он был избран президентом Украины. Неудивительно, что на посту президента у Порошенко не было особых стимулов для проведения столь необходимых Украине политических и экономических реформ – ведь они могли повредить его политическим и деловым интересам. Обвинять политиков в такой непоследовательности – все равно что требовать от дельфинов перестать питаться рыбой.
Переход от нормативной к позитивной перспективе анализа позволит сбалансировать фокус внимания исследователей. Так, некоторые аналитики считали недавние «волны» смены режимов в посткоммунистических странах успехами продемократической и прозападной оппозиции, а их критики отмечали, что эти события были результатом промахов их авторитарных соперников. Однако в ходе дискуссий о том, «кто виноват» в сохранении или крушении авторитаризма – режим или оппозиция, – почти не уделялось внимания стратегическому взаимодействию внутри этих групп акторов и между ними как участниками одной и той же (повторяющейся) игры. Если бы на это обратили внимание, уменьшился бы риск разочарования ученых и экспертов в результате не оправдавшихся из‐за провала демократий надежд, особенно в случае модели «плюрализма по умолчанию». Важно отметить, что неудачи авторитарного «дрейфа» (как в Украине при Януковиче) еще не ведут к демократии сами по себе. Причина здесь не только в том, что «демократия – это система, где партии проигрывают выборы», а политики склонны искать различные способы, чтобы избежать смены власти электоральным путем, о чем красноречиво свидетельствует опыт постсоветской России. Дело еще и в том, что развитие демократии становится необратимым лишь тогда, когда она создает условия для полноценной ротации правящих элит, а не «картельных соглашений» о частичной перетасовке «выигрышных коалиций», как в Украине или Молдове. Как убедительно показали Нил Абрамс и М. Стивен Фиш в своем исследовании «истории успеха» Эстонии, именно эти условия стали ключом к ее достижениям после распада СССР. Однако у большинства постсоветских акторов нет стимулов для построения демократии, поэтому в условиях «плюрализма по умолчанию» они способны в лучшем случае не допустить установления авторитаризма: в такой ситуации, если пользоваться определением Олсона, демократия возможна, но не обязательно практикуется. Эти оговорки лишь усиливаются происходящим в последние годы подрывом демократических практик в некоторых посткоммунистических государствах, например в Венгрии.
Позитивный (а не нормативный) научный подход может помочь избежать неоправданных надежд по поводу потенциала демократических изменений и в то же время, что еще важнее, чрезмерной демонизации авторитарных лидеров. В особенности это относится к Путину, которого ученые аналитики часто изображают как всесильного и непобедимого актора-«супермена», напоминающего персонажей шпионских фильмов или детективных романов. Конечно, ни в коем случае нельзя недооценивать политические последствия «обучаемости» авторитарных лидеров в постсоветской Евразии, равно как и способности и навыки автократов в других регионах мира. Тем не менее авторитарные лидеры, несмотря на бóльшую свободу принятия решений и выбора тактики, чем у их демократических коллег (а возможно, как раз из‐за этого), подвержены многочисленным стратегическим просчетам и тактическим ошибкам. Печальная история Януковича, разрушившего собственную «выигрышную коалицию» до и во время Евромайдана, – пример цепочки фатальных ошибок, допущенных лидером, который столкнулся с неожиданными вызовами и не сумел адекватно на них отреагировать. Кроме того, проблемы с получением и адекватным восприятием информации, типичные для многих авторитарных режимов, в условиях нарушения равновесия могут усугубить эти ошибки: непредвиденные последствия шагов политических акторов способны придать им самоубийственный характер.
Проблема для тех, кто исследует динамику политических режимов в постсоветской Евразии и других регионах мира, заключается не только в ограниченности их способности к прогнозированию в меняющихся условиях, но и в огромном количестве неизвестных переменных, которые могут иметь решающее значение для понимания «траекторий» режимов. Этот перечень, в частности, включает готовность постсоветских режимов, когда они ощущают угрозу самому своему существованию, прибегнуть к масштабному политическому насилию в качестве главного инструмента сохранения господства вместо опоры на селективные упреждающие репрессии во внутренней политике и их вовлечение в войны на международной арене. Еще одна крайне важная, но неизвестная переменная – это динамика массовой политической поддержки, которая может радикально меняться, если общество обратится к поискам альтернатив политическому статус-кво. Высокий уровень поддержки политических лидеров, который мы наблюдаем, – даже если в условиях отсутствия соревновательности его нельзя считать подлинно репрезентативным – может снизиться, когда появляется возможность реального политического выбора. Неизвестна и степень управляемости постсоветских государств, печально известных низким качеством государственного управления: ученые и эксперты не знают, как эти государства могут отреагировать на различные внешние шоки и повлияет ли эта реакция (а если да, то каким образом) на динамику политических режимов.
Ввиду столь длинного списка неизвестных переменных анализ логики политических изменений (не говоря уже об их прогнозировании) становится весьма проблематичным, особенно когда речь идет о падении автократов, как в Украине в 2014 году. Однако осознание пределов и границ научного знания – необходимый шаг к преодолению пессимистического консенсуса и началу поисков новых моделей динамики политических режимов. Такое изменение концептуальных рамок поможет специалистам по постсоветской Евразии «мыслить в категориях возможного, а не статистически вероятного», как выразился однажды Филипп Шмиттер. Оно также поможет не лишаться надежд тем, кто по-прежнему, несмотря на все антидемократические вызовы и соблазны в нашем мире, верит в демократию и в демократизацию этого региона. Поэтому главный лозунг российских оппозиционных митингов – «Россия будет свободной!» – можно воспринимать не только как призыв к действию, но и как один из важнейших пунктов и политической, и академической повестки дня в не столь уж далеком будущем.