Глава 10
Совершенство крови
В случае со статинами власть маркетинга превосходит силу медицины, и это служит худшим примером сегодняшней Большой Фармы. Следующая история предлагает противоположный пример, когда открытия проистекают из старомодной самоотверженности, научного альтруизма и великодушной дружбы. Результатом стал дар этому миру – появилась большая и растущая семья лекарств настолько мощных, настолько точных и сильных, и таких безопасных, что они изменили наш подход к медицине.
Термин «моноклональные антитела» звучит пугающе, пока не разберешься. «Моно» означает «один», как в слове «моногамия». «Клональный» – это про создание клонов, точных генетических копий с оригинала, типа собаки Барбары Стрейзанд. И антитела – это борющиеся с инфекциями молекулы, которые выделяют белые кровяные тельца для сопротивления захватчикам. Антитела – это как управляемые ракеты в крови, способные распознать и захватить микробы и вирусы, а потом очистить от них систему. Так оно и работает: моноклональные антитела – это управляемые ракеты, производимые идентичными клонами белых кровяных клеток.
Почему они имеют большое значение? Потому что моноклональные антитела больше всего похожи на настоящие волшебные пули. Сегодня половина топа самых продаваемых лекарств – это моноклональные антитела. Вы сможете их опознать по научным названиям: у слова будет окончание «-маб» (по первым буквам английского словосочетания «моноклональные антитела» – «Monoclonal AntiBody»). Они включают инфликсимаб для аутоиммунных заболеваний, бевацизумаб (Авастин) для лечения рака, трастузумаб от рака груди, ритуксимаб (Ритуксан) от рака. На самом верху – адалимумаб, который используют для лечения все большего числа болезней, связанных с воспалениями. Эти лекарства приносят миллиарды долларов.
И на подходе еще много моноклональных препаратов.
Все они – синтетические клоны, антитела, направленные против специфических заболеваний, приносящие большие деньги, – относятся к изумительно сложной и абсолютно необходимой для жизни части нашего тела: иммунной системе. Когда я был школьником, в 1970-е годы, мы мало об этом знали, и иммунная система казалась мне чем-то вроде карикатурной машины Голдберга, если бы он изобразил ее под кислотой. Участников процесса было слишком много, как мне казалось, – тщательно дополняющая друг друга ошеломляющая паутина связанных между собой органов, клеток, рецепторов, антител, сигналов, путей, ответных реакций, генов и последовательных соединений ферментов – все это каким-то образом работало сообща, чтобы защитить вас. Сегодня мы знаем гораздо больше, и сейчас иммунная система кажется скорее симфоническим оркестром, где каждый издает разные звуки, но все играют одну и ту же композицию, величественное музыкальное произведение.

Неким образом иммунная система знает, как различить, что часть вас самих – где ваши собственные клетки, – а что нет.
Это не только способность распознавать миллиарды различных чуждых веществ, вся эта система может направить белые кровяные клетки на произведение миллионов антител, каждое из которых будет создано для попадания в определенную цель. Затем система запоминает каждого из этих «не являющихся вами» захватчиков на годы, а то и на десятилетия. Это похоже на то, как работала вариоляция леди Мэри Монтегю: нужно подвергнуть пациента контакту с небольшим количеством вещества-захватчика, чтобы иммунная система была готова распознать и запомнить врага. И спустя годы, когда приключится новая волна инфекции, тело нарастит иммунный ответ гораздо быстрее, чем оно бы смогло без первоначального «знакомства». Результат: вы под защитой.
Но каким образом клетки обладают памятью? Как у них получается замечать захватчиков и распознавать их, отличая их от вас самих? Как иммунная система может давать ответ практически на все в природе, что не является вами, – включая миллионы синтетических химикатов, которые никогда не существовали до их изобретения человеком? Мы вскрываем слои этой выдающейся системы, открываем ее самые большие секреты, но очень многое сильно сбивает с толку и бесконечно увлекает нас. Неудивительно, что это привлекает внимание целых поколений ученых.
По-настоящему поразительно то, что бо́льшую часть времени она работает на удивление хорошо. Она никоим образом не безупречна: существуют аутоиммунные заболевания, когда иммунная система решает, что ваши собственные клетки – захватчики и вырабатывает защиту; есть аллергии, когда реакция на соприкосновение с чужаками слишком сильная, иногда вирусы и раковые клетки обманывают систему, – но в целом она настигает чужаков. Прямо сейчас она работает в режиме полного наблюдения, выстраивая защиту, очищая ваш организм и поддерживая ваше здоровье. Большинство важных частей иммунной системы были обнаружены в середине XX века, и ученые начинали рассматривать, как они работают вместе на молекулярном уровне, изучая, как болезни запускают ее и что может пойти не так. Но кое-что ускользало от них. Все новые знания не помогали создать новые эффективные лекарства.
Вплоть до 1975 года.
Сезар Мильштейн был эталоном интернационального ученого. Он родился в Аргентине, получил образование в Великобритании, посвятил себя строительству науки в развивающихся странах по всему миру. Мильштейн казался живым доказательством того, что наука основана на открытом общении и международном сотрудничестве. «Наука не знает границ» – и все в таком духе. Сейчас это кажется очаровательно старомодным. Но Мильштейн и был очаровательно старомодным ученым.
Он выглядел соответственно: невысокий, лысеющий, напоминающий сову со своими большими очками, одетый в рубашку и брюки, дополненные лабораторным халатом. Но в одном важном отношении он разрушал стереотип об ученом-ботанике. Он любил людей. Он много улыбался. Он много говорил. Он был «человеком, которого многие обожали, – вспоминал один из его многочисленных поклонников, – с особым даром дружбы».
Он также был великолепен в лаборатории – он работал в Кембриджском университете, – где сосредоточился на антителах, этих управляемых белках-ракетах, производимых белыми кровяными тельцами. Мильштейн, как и многие другие исследователи, был озадачен огромным разнообразием и невероятной чувствительностью этих молекул. Казалось, что организм способен создавать почти бесконечное число различных антител, каждое из которых точно соответствует определенной части вторгшегося вещества. Эти мишени могли варьироваться от нескольких атомов на оболочке вируса до невиданных синтетических молекул, только что созданных в лаборатории. Нацеливание было невероятно точным; воздействие одного вида бактерий могло подстегнуть иммунную систему животного к созданию нескольких сотен различных видов антител, каждое из которых было направлено против различных наборов всего лишь нескольких атомов на поверхности захватчика. Как стало возможным такое разнообразие?
Мильштейн глубоко изучал этот и многие другие вопросы, работая с иммунной системой на уровне отдельных молекул, пытаясь понять, как белые кровяные тельца могут вырабатывать столько разных антител к разным веществам. В вашем организме миллиарды лейкоцитов, вырабатывающих антитела (они называются В-клетки), и, включаясь, каждый из них может производить миллионы молекул антител в минуту.

Каждая отдельная В-клетка вырабатывает только одну специфически направленную форму антител. Но поскольку В-клеток в вашем организме миллиарды, вы можете производить антитела к миллиардам целей.
Антитела – это белки, большие и сложные молекулы, гораздо более крупные, чем большинство лекарств (старые лекарства, те, которые большинство химиков создавали до 1975 года, теперь называются «мелкомолекулярными препаратами»). Молекулы антител имеют форму буквы «Y», а концы двух рукавов в верхней части – это места, которыми антитело цепляется за захватчика. Эти липкие концы точно подогнаны к какому-то участку вторгшегося вещества, как при крепком рукопожатии. Чтобы они приклеились, посадка должна быть очень точной. Разница в несколько атомов может разрушить связь. Однако как только связь установлена, она приводит в действие другие части иммунной системы, и – бинго! – захватчик уничтожен.
В лаборатории Мильштейна пытались понять, как организм вырабатывает антитела с такой точностью, и команда ученого искала способы выращивания В-клеток вне организма для более тщательного изучения. Это привело их к антителообразующим клеткам, раковым – клеткам миеломы, потому что в то время как нормальные белые кровяные клетки перестают размножаться и отмирают через некоторое время после выхода из организма, раковые клетки могут продолжать расти вечно. Они не знают, когда остановиться, – это и делает их раковыми. Это также делает их отличным материалом для лабораторных исследований, потому что если вы будете осторожны, то сможете вечно выращивать их в сосудах, наполненных питательными веществами.
На одной из научных встреч в 1973 году к общительному Мильштейну подошел молодой немецкий ученый, только что получивший докторскую степень и заинтересованный в работе в лаборатории Мильштейна. Его звали Жорж Кёлер. Ученый постарше и молодой постдок поладили. Их разговор перерос в приглашение для Кёлера посетить лабораторию Мильштейна в Кембридже, и это переросло в дружбу.
Они казались необычными приятелями. Дело было не только в разнице в возрасте – Кёлер был на 20 лет моложе Мильштейна, – но и в разнице в стиле. Мильштейн вышел прямиком из 1950-х годов – коротко стриженный, аккуратно одетый, маленький, – он доходил Кёлеру до плеча, – в то время как немец был хиппи в стиле 1970-х, с густой бородой и в джинсах. Мильштейн работал долгие часы, и такие постдоки, как Кёлер, должны были делать то же самое, работая по выходным, по ночам, делая все, что потребуется, чтобы произвести впечатление на своих лабораторных боссов и начать создавать свою репутацию. Кёлер, напротив, по словам коллеги, склонялся к «расслабленности», часто брал отгулы в лаборатории, чтобы отдохнуть, научиться играть на пианино и отправиться в четырехнедельный отпуск с детьми в микроавтобусе Volkswagen.
Мильштейна это устраивало. Он считал, что для настоящего творчества, как в науке, так и в других областях, необходимо время для размышлений. Некоторые из лучших идей приходят во время отпуска. Кроме того, он и молодой немец теперь проводили время с семьями друг друга, ходили в гости. Они были странной парочкой, да, но они подходили друг другу, были увлечены своими общими исследованиями, с удовольствием подбрасывали идеи один другому. Они были друзьями.

Кёлер манипулировал с раковыми клетками миеломы Мильштейна, вырабатывающими антитела, пытаясь заставить их выполнять различные трюки, которые могли бы пролить свет на работу иммунной системы.
Он научился соединять две разные клетки миеломы вместе, объединяя их ДНК, чтобы изучить связи между генами и антителами. Клетки миеломы были прекрасны в некоторых отношениях: они росли вечно и производили большое количество антител. Но они были ужасно неполноценны в остальном. Одним из главных недостатков было то, что нельзя было узнать, какие именно антитела они вырабатывали, на что именно эти антитела были нацелены. Это может быть любое из миллиарда веществ. Эти раковые клетки были извлечены из мышей или крыс, потому что они вырабатывали антитела, но это могли быть антитела к чему угодно. С ними можно было бы сделать гораздо больше, если бы исследователи смогли подобрать антитела к клеткам миеломы и их конкретным мишеням. Кёлер пытался найти способ выполнить эту задачу, но безуспешно.
Затем где-то около Рождества 1974 года ему и Мильштейну пришла в голову блестящая идея. Вместо того чтобы соединять две клетки миеломы вместе, как насчет того, чтобы попытаться соединить долгоживущую клетку миеломы с нормальной, нераковой белой кровяной клеткой мыши? Если бы удалось заставить такой гибрид жить вечно, как миелому, и если бы он вырабатывал специфическое антитело из нормальной мышиной клетки (а шансы на это можно было бы повысить, заранее простимулировав у мыши выработку большого количества лейкоцитов к определенной мишени), то получилось бы то, что они искали: колбы раковых клеток, вырабатывающих точно подобранные антитела к одной и той же известной мишени.
Никто никогда не пробовал сделать это раньше, вероятно, потому, что все считали это невозможным. Слияние между раковой и нормальной клеткой, скорее всего, не получится, а если и получится, то хромосомы одной клетки могут плохо сочетаться с хромосомами другой, в результате клетки будут представлять собой генетический беспорядок и, возможно, погибнут, а если и выживут, то не смогут вырабатывать целевые антитела. Но не попробуешь – не узнаешь. Кёлер дал идее шанс.
Он заставил несколько клеток слиться, и, как и ожидалось, большинство получившихся гибридов погибли. Но некоторые выжили. Они начали расти и размножаться. И Кёлер работал с этими крошечными скоплениями клеток, осторожно разделяя их на отдельные клетки, помещая каждую в свой собственный крошечный контейнер с питательной средой. И он ждал, пока они размножатся, превратятся в колонию, достаточно большую, чтобы ее можно было увидеть невооруженным глазом. Он и Мильштейн назвали эти колонии гибридных клеток миеломы «гибридомами». Каждая гибридома состояла из идентичных потомков – клонов той первой единственной клетки, которую выделил Кёлер. Но производили ли они то антитело, которое было нужно? Это было не просто случайное антитело, оно должно было быть антителом с нераковой стороны слияния, антителом, которое они заставили вырабатываться у мыши. Целевое антитело.
Кёлеру пришлось ждать, пока его гибридомы вырастут настолько, чтобы выработать достаточно антител для тестирования. Он ухаживал за ними, как фермер за своей рассадой: проверял их здоровье, следил за тем, чтобы питательная ванна была правильной и чтобы им не было слишком тесно. Через несколько недель, когда колонии гибридомы стали достаточно большими и пришло время проводить тесты на антитела, Кёлер так нервничал, что взял с собой в подвальную лабораторию жену, чтобы она успокаивала его, пока он смотрит на результаты, и подбодрила в случае неудачи.
Когда он увидел первые результаты, он громко закричал. Он поцеловал жену. Эксперимент удался. Большое количество его гибридов вырабатывали антитело, которое он искал. «Это было фантастически, – говорил он. – Я был счастлив».
Так аргентинский еврей и немецкий хиппи, работавшие в британской лаборатории, сделали одно из величайших медицинских открытий XX века. Они провели большую работу с этими новыми гибридомами и антителами. Как назвать эти антитела, чтобы отличить их от всех остальных?

Каждую клетку гибридомы можно было выращивать в пространствах, полных точных копий, миллионы маленьких биологических фабрик, работающих день и ночь, производя одно и то же чистое антитело. Поэтому они дали им логичное название: они производили моноклональные антитела.
Они нашли способ выделить и продублировать только одно из миллиардов различных антител в организме, сделав то, что так старались получить древние алхимики: очистить мощный отдельный элемент из грубой, дикой, сложной природной смеси, создав высокоцелевое натуральное лекарство в большом количестве. Существенное отличие моноклональных антител от других методов укрепления иммунной системы, включая вакцины, заключалось в этой целевой чистоте. Введите вакцину в организм, и через несколько дней или недель иммунная система отреагирует на нее, вырабатывая десятки различных типов антител. Они могут бороться с будущей инфекцией. Это хорошо. Но если ввести в организм моноклональное антитело, задержки не будет. Моноклональное лекарство направляет всю свою мощь только против одной мишени – той, которая определена исследователями как наиболее уязвимая и важная часть процесса заболевания. Врачи могут быстро и точно поразить эту мишень, не причиняя особого вреда остальному организму. Столетия назад сэр Томас Браун писал, что «искусство – это совершенство природы». То, что сделали Мильштейн и Кёлер, было чем-то сродни искусству в лаборатории. Они совершенствовали кровь, превращая самую мощную защитную систему организма в набор необычайно точных и чистых лекарств.
Потенциал моноклональных антител был огромен. В конце своей первой публикации, описывающей прорыв, Мильштейн и Кёлер отметили: «Такие клетки можно выращивать in vitro в массивных культурах для получения специфических антител, – и затем, с удивительной недосказанностью. – Такие культуры могут быть ценными для медицинского и промышленного использования».
На самом деле их открытие стоило целого состояния. И они не запатентовали его.
Это, на мой взгляд, один из самых бескорыстных и достойных восхищения моментов в истории открытия лекарств. Это был вопрос приоритетов, отражение того, кем Мильштейн и Кёлер были в душе. Они были настоящими учеными, а не бизнесменами. Их целью было узнать больше о природе и принести пользу человечеству, а не обогатиться.
Поэтому Мильштейн и Кёлер опубликовали свои результаты, раскрыли все карты, рассказали миру, как они это сделали, и, по сути, пригласили всех попробовать самим.
И многие люди попробовали. Это открыло огромное поле новых исследований для других ученых. После того как Мильштейн и Кёлер научили мир этой технике, лаборатория за лабораторией начали создавать свои гибридомы, постепенно формируя глобальную библиотеку целевых антител. Крупные производители лекарств, почуяв запах прибыли, начали строить собственные лаборатории для изучения этого нового мощного инструмента. Это было начало того, что мы сейчас называем «биотехнологией».
Мильштейн и Кёлер, конечно же, стали знаменитыми. Начали присуждаться премии, и в 1984 году они получили общую Нобелевскую премию (а также Нильс Ерне, еще один ранний исследователь в этой области). Некоторые премии достались только Мильштейну – в конце концов, именно в его лаборатории была проделана основная работа, – и в прессе поднимались вопросы о том, чтобы все лавры достались ему. Но два друга не клюнули на эту приманку. Каждый из них вспоминал, как они придумывали идеи, а затем убеждали другого попробовать. Они оба внесли важный вклад в развитие проекта. Так или иначе, они оба понимали, что все возникло благодаря их дружбе, и ценили эту дружбу больше, чем единоличные научные заслуги. «Я бы не задумался над этой проблемой ни в какой другой лаборатории, кроме лаборатории Сезара Мильштейна, и никто, кроме него, не побудил бы меня провести этот эксперимент», – сказал Кёлер. Мильштейн, когда его спросили, ответил комплиментом на комплимент. Когда репортеры спрашивали их, желая разжечь полемику, они повторяли вариации одного и того же основного сообщения: это было совместное открытие, сделанное двумя друзьями, и точка.
В течение трех лет после публикации первой статьи оба мужчины продолжали работать над своим открытием: Мильштейн в Кембридже, а Кёлер на своей следующей должности в Базельском институте иммунологии в Швейцарии. Это открытие вызывало большой интерес, так как все больше и больше иммунологов узнавали, что можно производить бесконечное количество целевых антител.

Когда кто-нибудь спрашивал, Мильштейн с радостью делился своими методами, идеями и даже клетками гибридомы. Это был старый способ заниматься наукой: когда другой ученый проявляет интерес к продолжению ваших исследований, вы помогаете ему.
Только в 1978 году кто-то понял, что на этом можно заработать большие деньги. В тот год исследователи из Вистаровского института в Филадельфии, одной из лабораторий, попросившей у Мильштейна клетки, начали оформлять патенты на созданные ими моноклональные антитела, направленные против вирусов и раковых опухолей. Их антитела были получены благодаря клеткам и идеям Мильштейна и Кёлера. Но они не стеснялись патентовать свои собственные вариации – точно так же, как это делают фармацевтические компании, когда берут лекарство другой компании, немного подправляют его и патентуют новую молекулу.
Мильштейн был ошеломлен. Он не задумывался о патенте. Перед тем как они с Кёлером опубликовали свою первую работу о гибридомах, Мильштейн из вежливости к сильным мира сего в своем институте, Кембридже, написал записку, чтобы сообщить чиновнику: они нашли что-то, что может заслуживать патентования. Но когда после некоторого ожидания ответа не последовало, они пошли дальше и опубликовали исследование, – а в Британии это означало, что они теряют бо́льшую часть прав на патент. После публикации статьи Мильштейна и Кёлера прошел год, прежде чем представители британского правительства ответили на открытие в письме, которое было столь же невежественным, сколь и запоздалым: «Нам, конечно, трудно определить какие-либо непосредственные практические применения, которые можно было бы использовать в коммерческом отношении», – говорилось в письме.
Затем были поданы патенты Вистаровского института, и все поняли, что была допущена очень дорогая ошибка. У этих клеток действительно были коммерческие возможности. Патенты Вистаровского института стали началом моноклональной золотой лихорадки. И британцам предстояло остаться в стороне. То, что стало известно в Великобритании как «патентная катастрофа», даже привлекло внимание самой Маргарет Тэтчер, «железной леди». Тэтчер, получившая в Оксфорде диплом по химии, прежде чем заняться политикой, была возмущена наглостью американцев из Вистаровского института, наживающихся на британских открытиях. Это слишком напоминало историю с пенициллином, когда Флеминг в 1920-х годах открыл антибиотик в своей лондонской лаборатории, но не смог очистить его в большом количестве, поэтому не стал заниматься этим вопросом. Американцы придумали, как его массово производить и хранить, затем запатентовали эти методы и получили прибыль. Теперь все это повторялось. Это было похоже на дурной сон, который видишь снова и снова: британское открытие, сделанное в британской лаборатории при поддержке британских исследовательских фондов, не приносило ровно никаких денег. Начались расследования. Политика была пересмотрена.

Ученых предостерегали от беспечного обмена своими идеями, прежде чем открытия пройдут по надлежащим каналам и будут обеспечены патентные права, если это возможно.
Новая модель для университетских исследователей должна была основываться на необходимости надежных патентов, за которыми последуют стартапы и расширение деятельности компаний, коммерциализация и получение денег. Старые обычаи обмена и коллегиальности, которых придерживался Мильштейн, больше не работали.
Лаборатория за лабораторией, компания за компанией начинали производить моноклональные антитела для все возрастающего числа мишеней. Это стало водоразделом в производстве лекарств. Вместо того чтобы проверять химические вещества за химическими веществами в надежде, что что-то может подействовать, скажем, на определенный фермент в цепочке реакций, приводящих к болезни, – как это делал Акира Эндо с плесенью в поисках первого статина, – теперь они могут взять целевой фермент, ввести его в мышь, создать В-клетки, которые производят антитела, точно соответствующие мишени, а затем объединить их с раковыми клетками, чтобы получить гибридому, которая будет производить моноклональные антитела, поражающие именно эту мишень. Вопрос заключался лишь в том, какие мишени с наибольшей вероятностью принесут прибыль.
Конечно, были и технические проблемы. Клетки, которые Мильштейн и Кёлер использовали для первого успеха, были получены от мышей, а значит, и антитела, которые они вырабатывали, были мышиными. При введении в организм человека эти мышиные моноклональные антитела сами могли быть распознаны как инопланетные захватчики – ведь они нечеловеческие, – что вызывало иммунную реакцию с серьезными побочными эффектами. Лаборатории потратили годы на то, чтобы научиться создавать частично мышиные, частично человеческие химеры – первое моноклональное антитело, одобренное FDA в 1984 году, было на 2/3 человеческим и на 1/3 мышиным, но мышиные участки продолжали вызывать иммунные реакции у многих пациентов. Потребовались годы применения новейших методов генетики и клеточной биологии, чтобы полностью очеловечить антитела. Почти все современные моноклональные антитела полностью человеческие и редко вызывают серьезные иммунные реакции.
Нужно было развивать инструменты и техники для такого «очеловечивания», начиная с того, чтобы выключать гены и использовать все более и более аккуратные методы вырезания и соединения ДНК и перемещения кусочков от организма к организму, что подстегнуло развитие других наук. Сложный процесс работы с ДНК на более качественных уровнях, как будто гены – это части пазла, привел к настоящему триумфу: к полной расшифровке человеческого генома и к господству биотехнологий. Теперь это самая благодатная почва для открытия лекарств.
Многие из новых методов работы с ДНК были немедленно использованы в поисках лучших способов создания моноклональных антител, предназначенных для всех людей. Большой прорыв был сделан, когда исследователи нашли так называемый фаговый дисплей – умный способ привлечения бактерий и вирусов для создания общечеловеческих антител.

Биологи стали предсказывать, что скоро мы сможем выявлять гены, связанные с такими заболеваниями, как рак и болезнь Альцгеймера, выяснять, что производят эти гены, а затем создавать специальные моноклональные антитела, чтобы нарушить развитие болезни на любом этапе. Моноклональные антитела позволили бы нам уничтожить главных убийц.
Но не получилось. У моноклональных антител есть свои ограничения. Во-первых, они дороги в производстве, требуют высокого уровня биологической экспертизы и высокотехнологичного оборудования, которое стоит больших денег. Они действуют только тогда, когда могут прикрепиться к мишени, а это означает, что они работают только на поверхности. Они не могут проникнуть внутрь клеток, где происходит много процессов, вызывающих болезнь. И они не могут (пока) преодолеть гематоэнцефалический барьер, что ограничивает их применение при заболеваниях в этой области.
Несмотря на это, их использование резко возросло. В начале 2000-х годов на рынке друг за другом стали появляться полностью человеческие моноклональные препараты. К 2006 году они стали самым быстрорастущим классом медикаментов для людей. В 2008 году на мировом рынке их было 30, и они разрослись до индустрии в 30 миллиардов долларов. Шесть лет спустя продавалось уже около 50. Рынок препаратов на основе моноклональных антител вырастет к 2024 году примерно к уровню 140 миллиардов долларов.
Самым продаваемым лекарством, приносящим около 20 миллиардов долларов в год, является препарат Хумира – моноклональное антитело, используемое для снятия боли и отеков, вызванных некоторыми неизлечимыми аутоиммунными заболеваниями, включая несколько видов артрита, тяжелый псориаз и болезнь Крона. Он не всегда работает – а какой препарат идеален? – но он может помочь многим пациентам, у которых нет других вариантов. Он приносит так много денег не из-за огромного количества пользователей, а потому что он очень дорогой. Один укол Хумиры может обойтись пациентам (и их страховщикам) более чем в тысячу долларов. Годовой курс лечения может стоить около 50 тысяч долларов
Моноклональные антитела – самая большая новинка в медицине. И это еще только начало. Сейчас мы создаем огромные библиотеки информации о том, как строятся антитела на атомном уровне, составляем все более подробные карты их активных зон, ищем все более совершенные инструменты для обнаружения вероятных источников болезни и атаки на них. Затем мы можем создать, адаптировать и протестировать моноклональный препарат для борьбы с ним. Моноклональные препараты близки к идеальным волшебным пулям.

Каждое новое достижение помогает нам создавать лекарства с бо́льшим количеством положительных эффектов и меньшим количеством отрицательных. Новые лекарства способны дольше сохраняться в организме и продуктивно бороться против большего количества заболеваний.
Они уже хорошо работают против некоторых видов рака, против воспаления при различных заболеваниях и мигрени, а также показывают хорошие результаты в борьбе с болезнью Альцгеймера. Теоретически потенциальные мишени для этих лекарств столь же многочисленны, сколь сложна иммунная система. Мы только начали изучать эти возможности.
Затраты должны будут снизиться. Лечение моноклональными препаратами может быть очень дорогим, настолько, что им могут воспользоваться только богатые люди, пациенты с очень хорошей медицинской страховкой и пациенты с самыми тяжелыми случаями заболевания. Хорошие новости в том, что чем больше выпускается препаратов на основе моноклональных антител и чем ближе окончание срока патентов на них, тем сильнее становится конкуренция, и цены должны упасть. Со временем. Например, первоначальный патент Хумиры закончился в 2016 году, но компания-производитель начиная с 2003 года взяла под охрану около 100 дополнительных аспектов производства Хумиры и технологического процесса – это целая стена из патентов, которую прикрывают высокооплачиваемые юристы. Это значит, что более дешевые версии не появятся до 2023 года.
Большинство крупных фармацевтических компаний сделали свое состояние на так называемых мелкомолекулярных препаратах – относительно небольших молекулах, созданных в лабораториях химиков. Затем эти медикаменты тестировались примерно так же, как Герхард Домагк испытывал лекарства, когда открыл сульфу в 1920-х годах. Предприятия стали лучше находить мелкомолекулярные лекарства, и они добились очень, очень больших успехов в маркетинге и продаже этих лекарств. Большинство лекарств, перечисленных в этой книге, считаются мелкомолекулярными.
Но фармацевтические компании не были готовы к новой эре, которую открыли моноклональные антитела. Антитела, по сравнению с прежними препаратами являющиеся огромными молекулами. Способы их разработки и производства уходят корнями не столько в химию, сколько в биологические науки, особенно в генетику и иммунологию. У крупных производителей лекарств не было ни психологической готовности, ни возможностей для перехода к биологическим препаратам. Не то чтобы они не пытались. Компания Bayer, например, инвестировала полмиллиарда долларов в программу по запуску производства биологических препаратов, и другие крупные производители сделали то же самое. Но старые гиганты производства лекарств были построены на другой модели открытия, которая была скорее химической, чем биологической. Переход к собственным биотехнологиям оказался слишком затратным как по деньгам, так и по времени. Кроме того, зачем строить совершенно новую компанию, если можно быстрее и дешевле просканировать растущее число биотехнологических стартапов, появляющихся вокруг многих исследовательских университетов, выбрать наиболее перспективные и заключить сделку? Вы можете отдать открытие на аутсорсинг.
Воодушевленные успехом Genentech – первой крупной биотехнологической компании, основанной в 1976 году профессором и венчурным капиталистом, – сотни университетских исследователей с блестящими идеями в области медицины основали дочерние компании. В настоящее время бо́льшая часть деятельности переместилась в эти более мелкие и проворные организации. Университеты начали учиться искусству превращения идей своих исследователей в большие деньги, нанимая больше юристов и заключая новые виды сделок, становясь экспертами по защите интеллектуальной собственности, создавая инкубаторы для стартапов и строя исследовательские парки.
В каком-то смысле это кажется утешительным. Университеты по-прежнему являются вместилищами великих умов и прорывных идей, движимых, похоже, не столько прибылью, сколько жаждой новых знаний. С этой точки зрения, чистая и благородная наука выглядит так, будто она может победить ориентированное на деньги конвейерное мышление Большой Фармы.
Но если взглянуть с другой стороны, то эта сцена не может порадовать. Университет Мильштейна, Кембридж, добился того, чтобы его научные сотрудники никогда больше не выпускали потенциально ценные исследования, не убедившись предварительно, что они были рассмотрены официальными лицами и что были приняты меры защиты, гарантирующие институту выгоду. К настоящему времени все остальные крупные исследовательские университеты мира сделали то же самое. Университетские ученые, прекрасно понимая, что это может быть дорогой к богатству, соответствующим образом подстраивают свою работу, ищут свой главный шанс, убеждаясь, что наряду с научными прорывами они заключают деловые соглашения. Если посмотреть на это с другой стороны, то создается впечатление, что университеты и их ученые не борются с мотивом наживы, они им заражены.
Конечно, оба подхода справедливы. Дело в том, как расставить акценты. Некоторые исследователи будут прежде всего нацелены на облегчение страданий, а для других на первом месте окажется выгода. Обе мотивации очень сильны, и обе действуют. Есть надежда, что, взятые вместе, они продолжат подталкивать людей к открытию новых лекарств и это принесет пользу миру.