Глава 9
Там, где не видели ничего страшного ни опытный товарищ комендант, ни опытный людовед сержант Остапчук, Колька Пожарский видел много чего. Это он Николаем Игоревичем именовался, всего-то ничего, но мозги и наблюдательность малолетнего уркагана сохранил. И они, помноженные на не по годам богатый жизненный опыт, да еще и на тесный опыт общения с «малышней», некоторые из которых имели уже усы больше Колькиных, давали повод для дерготни. Нередко на него накатывала злоба, бывало, и руки опускались, но ни разу не ощущалось ничего похожего на благодушное успокоение. Да и с руководством поблагодушничаешь, как же.
Часа за три до вышеописанного разговора Колька как раз получил очередное пропесочивание от Ильича. Старик нудил:
— Николай Игоревич, приучайся уже к тому, что ты отвечаешь теперь не только за себя.
Ну, Колька с ним не первый год знаком, промолчал и лишь склонил голову: понимаю, мол, чего уж. Однако Семена Ильича не умилостивишь деланым раскаянием.
— Объясни, сделай одолжение, почему у тебя перерасход вырос аж на пятнадцать процентов по сравнению с прошлым месяцем.
Колька подумал, но вынужден был признать, что не знает. Предположил лишь:
— Портачат, Семен Ильич.
— Много.
— А как же учиться, не допуская ошибок? Сами понимаете, не все семи пядей во лбу, нет-нет да попортишь болванку.
— Так, а ты на кой поставлен? Как раз чтобы меньше портачили.
Свежая, отрезвляющая мысль. На это и отвечать смысла нет. Старик поворчит еще около трех-пяти минут да отпустит.
Колька все чаще и чаще ловил себя на том, что сам себе нравится. Откуда только появилась в нем такая взрослость, солидность, снисходительность к слабостям окружающих, философское отношение к своим собственным — ну а кто без греха? Можно признать, что в своих собственных глазах рос, как опара на дрожжах. Конечно, он все еще тот самый Колька Пожарский, бывший хулиган и ворюга, и формально все еще отбывавший по малолетке, пока не будет снята судимость. Те, кто за бумажками людей не видит, воспринимают его именно так. Точь-в-точь как неведомый, то есть не виданный ни разу, но наверняка жирный, потеющий и утирающийся платочком кабан из кадров, который воспрепятствовал трудоустройству Пожарского-сына к отцу в лабораторию.
Вражина! При воспоминании о крахе мечты Колька снова завелся. Так ведь обидно! Все ж было на мази, все документы в кадрах лежали — толстенная папка, которую распирало от положительных характеристик, ходатайств педагогического коллектива, общественности — бодрые, суровые, сдержанные, но какие же проникновенные! Трогательно писал одноглазый капитан. И памятник чугунный бы расплакался.
Вот уже выходить на работу, но тут поменялось руководство: непосредственный батин начальник был переброшен на другой участок, чуть ли не под команду самому Чертоку. Объективно всем хорошо, и стране, и ему, выдающемуся инженеру, и даже перед отцом развернулись самые блестящие перспективы: немедленно пошли разговоры о повышении.
Несладко лишь Кольке. Ведь новое руководство, как волна после шторма, потащило за собой всех своих, в том числе и в кадры. Новый начальник этого отдела, в свою очередь, приволок своих «надежных», с которыми «сработался», а перед старыми немедленно принялся важничать и осторожничать с ними. И первым делом с удовольствием запорол кандидатуру Пожарского-младшего — как бы что не вышло: протекционизм, семейственность, то да се.
Пока, по крайней мере, подвис Колькин перевод.
Если бы хотя бы одна мечта не сбылась, так и по другому фронту обрушились надежды. Тут батя поднял вопрос о том, не переедут ли к нему в центр хотя бы Тонечка с Наташкой. Как раз можно было бы решить вопрос с жильем.
Ох и возликовал Николай, пусть и тайно! Шутка ли — целая пустая комната (вторую-то сдать придется), целых десять квадратных метров в его распоряжении! Однако по ходу выяснялось, что лицедей из Кольки никакой. Вид он сохранял невозмутимый, сурово-расстроенный, но все равно мать — и не вглядываясь — кожей его нетерпение ощутила. Так что и тут хрустальные мечты рассыпались в мелкие осколки. Антонина Михайловна объявила, что они с Наташей никак переехать не смогут.
Колька полыхнул, но внутренне, благоразумия хватило смолчать, под материнским прямым взором стоял безгласен. Тем более что нарождающийся здравый смысл подсказывал, что наверняка мама не просто так все решила. Возможно, у нее свои резоны есть, по жилищному вопросу она что-то уже сообразила и просчитала… но черт подери!
Мать же, с опасением ожидая его детского взрыва и не дождавшись, вдруг вся вспыхнула, помолодела, расцвела — причины ее тихого ликования сыну были неведомы.
«Что ж, — рассуждал Колька философски, — не все получается так, как нам угодно!»
Солидные рассуждения прервал пацанчик из первокурсников. Скатившись со второго этажа по лестнице, весь встрепанный, он летел по коридору. Почти поравнявшись с Пожарским, почему-то сменил галоп на шаг, причем такой, каким обычно нашкодившие коты ходят, и по стеночке попытался обогнуть наставника.
Ну как тут стерпишь, будучи даже сто раз взрослым?
— А ну-ка стой, ать-два, — скомандовал Колька.
Пацан замер, вытянувшись во фрунт, выкатив глаза.
— Куда бежим?
Первокурсник скроил такую честную гримасу, что Пожарский немедленно потребовал:
— Не врать.
— Ладно, — буркнул он, — там одноглазому темную делают.
— То есть как? Прямо в палате?
— Угу…
— А ты что?
— Я бегу, чтобы тоже не получить.
— Ты при чем?
— Я как-то комендантше наябедничал, с тех пор…
— Понял, понял, беги, отсидись где-нибудь, — объявил Колька и пошел в общагу.
Странно, странно, обычно Хмару в это время лупцуют лишь за оградой, а тут прям не отходя от кассы. Чем это он так довел?
* * *
В палате было превесело, хотя совершенно тихо. По осеннему времени и так темно, а эти забавники еще и шторы задернули, и выключили свет. Так в полном сумраке и работали старательно кулаками.
Колька, распахнув дверь, щелкнул выключателем и, пока не опомнились, деловито ввязался в драку — ведь и взрослому иной раз нужна разрядка! Как упустить такой случай? Не скоро все опомнились, но как только малы́е негодяи ощутили на своих задах первые начальственные пинки, кто-то взвизгнул тонко: «Шуба!», и все бросились врассыпную.
«Ага, щаз», — Колька хапнул раз-два, как цапля рыбешку, и в обеих руках оказалось по нерасторопному бузотеру. Они в азарте махача не успели сбежать и теперь дергались, удерживаемые за шивороты рубах.
— Куда собрались, паршивцы? — ласково спросил Пожарский, встряхивая их так, что зубы да веснушки застучали.
Не надо было быть Шерлоком Холмсом, чтобы понять, что тут коллективная темная, причем устроенная всем миром. Между койками шевелился холм, образованный из пары плотных одеял, из-под него показалась наконец изнуренная, худая до синевы, точно фарфоровая физиономия Максима Хмары. Вылезши, он первым делом вернул на место повязку, которой обычно прикрывал отсутствующий глаз, и кротко поздоровался:
— Добрый день, Николай Игоревич. — После чего принялся шарить под койками.
Колька, у которого руки утомились держать двух уже упитанных драчунов, толкнул их в сторону койки, скомандовав: «Сидеть». Они, плюхнувшись, притаились, то и дело поглядывая на дверь, но под красноречивым взором наставника замерли.
Неразлучные друзья, Бурунов и Таранец, как Маркс и Энгельс. Всегда вместе, как в свое время Анчутка с Пельменем. Толковые ребята, хотя и говорили про них разное, в том числе и то, что на прежнем месте учебы чуть не загремели в колонию. Ну, это где-то там, а тут ведут себя в рамочках — по крайней мере, с Николаем Игоревичем.
И если речь не идет о Хмаре.
Хмара… Положа на сердце руку, этот паренек был не из приятных, хотя почему — неясно. Себе Колька честно признавался, что, будь он помоложе, Хмара эта огребала бы не меньше, чем сейчас. Да и в настоящий момент у вполне взрослого Николая Игоревича при виде него руки чесались.
То ли во внешности дело? Эдакий дрищ — льняные волосики, причем не такие, как у Анчутки, а тоненькие, легкие, прямые, легко рассыпающиеся. Прям божий одуванчик. Единственный глаз, узкий, косоватый, сиял такой небесной голубизной, такой безмятежностью — аж бесит.
К тому же и по учебе никаких жалоб на него не было, и по дисциплине. Разве что были у него странности. Иной раз он на ровном месте вспыхивал, краснел, как свекла, наливаясь кровью, — но ведь неизменно и брал себя в руки. Или случались форменные отвалы башки: только-только он тут, внимательно слушает, кивает, и видно, что понимает, а вот уже раз — и уходит в себя, уносится в какие-то далекие дали, одному ему видимые.
Кольку этот момент тревожил, ведь это ему надо его не упустить. Иначе совершенно легко этот полупрозрачный мечтатель может лишиться части, а то и всех конечностей — а виноват, само собой, будет Пожарский. Тут не отвертишься.
Колька спросил, как и положено, строго, причем тоном, который ясно показывал, что все ему ясно, просто хочет убедиться в искренности спрашиваемого:
— И что тут происходит?
Бурунов и Таранец, придя в себя, сидели уже вольно, другие же кто просто ускользнул в коридор, кто остался подпирать стенки, переводя дыхание и уже не подлаивая от еще тлеющего стайного азарта.
Хмара, зажимая разбитый нос, прогнусавил:
— Ничего ровным счетом, Николай Игоревич, все в полном порядочке.
Голос у него был особенный, неприятный, выше, чем у сверстников, к тому же гундосый. И вообще он несуразный, корявый, тощий, а ступни как у слона — во! Размер сорок пятый, а то и больше.
«Ну а что страшный — ну мало ли кто урод?» — снова напомнил себе Николай.
Вот будь дело в другом месте и в иное время, то никаких бы не было сомнений в том, что перед Колькой примерный паренек, точь-в-точь из тех, которые прилежно учатся, все домашние задания выполняют прежде, чем умчаться играть в футбол, а то в настольный теннис, — в который, к слову, Хмара играл мастерски, — активно участвуют в общественной жизни и никогда никуда не опаздывают.
Колька, точней, Николай Игоревич, знал также, что он ни с кем никогда не ссорится, никого не обижает, не оскорбляет, неизменно вежлив и дружелюбен, даже за едой не чавкает и грубых слов не использует. Такому бы в компанию к приличным людям, ему не место тут, где царит агрессия и злость! Только вот нужно задаться вопросом, с чего бы это вдруг они царят.
Колька ждал, откровенно рассматривая всех этих эсэсовцев-карателей-душегубов. Вроде бы все обычные пацаны, лопоухие, но, как один, свирепо сопят, кулаки прячут. Чего это они окрысились на примерного ребенка?
— Все в порядочке, говоришь? То есть ты тут сам, по собственному решению меж коек разлегся да одеялом прикрылся? И кровушка из носа сама по себе потекла? А казенную рубаху разорвал, когда мамой клялся?
Только что физиономия благостного Хмары сияла, как у искреннего мальчика, но вдруг с нею что-то случилось: вся аж перекосилась, потемнела, стала чернее грозовой тучи, как будто провели по белому листу бумаги грязной тряпкой, и из грязюки проступил незнакомый, чертов оскал.
Как-то в сорок первом, вспомнил Колька, после ковыряния мерзлой земли смерть как захотелось пить, а кроме снега да заболоченного озера по ту сторону насыпи источников влаги не было. Снег уже не лез в глотку, он был черный, запорошенный пороховой горькой пылью. Отпросившись у старшего, Колька пробежал несколько сотен метров, споткнулся на льду, упал и, лежа на пузе, с трудом продырявил во льду дырку, к которой, вытянув губы, припал и принялся всасывать ледяную воду. От дыхания лед прояснился, постепенно очистился, и вдруг перед носом Колькиным возникло лицо, бело-пребелое, как фарфоровое, точно у мраморного памятника, и даже почему-то сказочно красивое. Он не опозорился, сдержался, не заорал — неспроста же стольких перетаскал, хороня. Но врезалось в память то, что, когда вырубили мертвеца из ледяного саркофага, он немедленно начал разлагаться — запали, почернели глазницы, поплыли губы, облепили череп, обнажая зубы.
Так вот получилось сейчас с благостным Хмарой. Точно шершавый, тлеющий серый бес полез из-под ангельской шкуры, бледной, прозрачной кожи, глаз полыхнул адским пламенем. И даже, как у того мертвого, зубы обнажились — мелкие, ровные, торчали лишь два выдающихся острых клыка — тоже аккуратненькие, острые, как у мыши, и поганые еще более потому, что скалились. Точно пакостная собачонка характер показывала.
— Мамашу, даже чужую, не след трогать, — и голос изменился, из смешного, мальчишеского сделался как у злого старика — скрежещущим по зубам, — стыдно вам, а еще наставник.
Кольку передернуло, это факт: «Фу ты, недотыкомка, бес серый».
Никогда такого с ним не бывало, чтобы человек, ничего плохого тебе не сделавший, был до такой степени мерзок, да к тому же целиком, от внешности до голоса. Пожарский титаническим усилием сдержался, ведь, что еще более погано, Хмара был прав. Чужую маму всуе поминать не следует.
— Прошу прощения, если чем-то задел ваше высокоблагородие, — спокойно извинился он, — и все-таки вернемся к вопросу: что здесь происходит?
Тут знакомый голос поддержал его в данном вопросе:
— И в самом деле что?
Снова послышалась возня, но Остапчук просто прикрыл за собой дверь, перерезав пути к отступлению. Старый сержант опытным глазом совершенно верно оценил ситуацию и распорядился:
— Николай Игоревич, доложите обстановку.
— Драка, — отрапортовал Колька, — коллективно делали темную. Вот этому, — он, развернув, дал сержанту полюбоваться на Хмару, который, к слову, снова принял вид безвинного агнца.
— Причины?
— Замалчивают.
— Оно нередко так бывает, правда? — спросил Остапчук у первокурсников, которые еще больше засмущались, набычились. — Некоторые мерзавцы, дурно воспитанные, ходят в авторитете, гоголем, а другого лупят почем зря. И кто поймет, кто кого назначил колотящим, а кто колотимым, а?
Изучив окружающих — вроде бы все как из одного стручка, погодки, в одинаковых рубашках, встрепанные, свирепо сопящие, — Остапчук выцепил с койки Бурунова и Таранца, то есть буквально ухватив за скользкие хрящеватые уши.
Те дернулись было, но сержант шикнул — и воцарилась тишина.
— Имена, фамилии?
— Бурунов, Илья.
— Таранец, Игорь.
— Бурунов и Таранец, — повторил Иван Саныч, почему-то так, как будто слышал о них, и неоднократно, и лишь худое, — вот и пойдем со мной к директору. А вы, Николай Игоревич, помогите пострадавшему привести себя в порядок — и доставьте его туда же. Все ясно?
— Так точно.
— Выполняйте.
* * *
Надо признать, у Хмары этого белобрысого был стальной характер. На шум потасовки высыпали в коридор другие общажные аборигены, и тут Колька осознал, что в своих антипатиях он не одинок. Хмару тут все не любят. Однако, будучи прогнанным по коридору, как телок на торг, под двумя рядами люто блестящих, насквозь прожигающих гляделок, он оставался совершенно безмятежен и безучастен.
Вошли в уборную. Он вежливо попросил Николая Игоревича подержать свежую рубашку, которую прихватил из палаты, снял старую, заляпанную кровью, принялся тщательно умываться, не жалея мыла. Кровь у него почему-то никак не хотела останавливаться. То ли ему так уж хорошо нос расквасили, то ли просто здоровье никудышное, кровь все лила и лила, не останавливалась. Он ее сначала вымывал, зажимал нос, потом просто встал над умывальником и пустил юшку течь, сколько заблагорассудится. Колька со знанием дела оценил следы неоднократных драк, запечатленные на тощей спине черным, синим и красным цветом.
Смотрел на него Колька, смотрел, напоминая себе, что порядочные люди, тем более преподаватели, не имеют право испытывать к человеку антипатию. Возможно, человек, который тебе не нравится, на самом деле примерный сын, будущий ударник производства и отличный семьянин. Надо еще раз попробовать нащупать какие-то общие точки соприкосновения, что ли. И спросил:
— Сам-то откуда?
— С Преображенки.
Колька удивился:
— Так ты что, местный, что ли? Что ж ты тогда в общаге, не дома?
— Так то до войны еще было. Я после эвакуации вернулся.
— Родители там остались, родные?
— Нет, — чуть помешкав, соврал он.
— За что они тебя лупят?
— Меня никто не трогает, — соврал еще раз паренек.
Колька, памятуя и личный, и чужой опыт, решил не настаивать. Хочет лгать — кто запретит? Сам неоднократно убеждался в том, что иной раз наплести — святое дело. В общем и целом, Пожарский подобный подход к делу одобрял, нет никакого смысла парню доносить на сожителей.
По-хорошему, он ведет себя правильно: деваться ему все равно некуда, хочешь не хочешь, ночевать где-то надо, придется возвращаться в палату, и нет никакого смысла закладывать соседей. Правда, если доводить до логического конца, то при таких раскладах могут и покалечить — в Хмарином случае еще больше, и тогда он получит инвалидность, а виновные — отправятся на кичу.
Вот в этом уже Колька не будет виноват. И все-таки по-человечески надо попробовать еще раз прояснить ситуацию:
— Максим, ну не дури. Неужто непонятно, я не стучать тебя призываю, но надо же выяснить, в чем дело. Это ради общей же безопасности. Из-за чего драка произошла в этот раз? Я не отвяжусь, будешь в уборной сидеть, пока не скажешь, — конечно, эту последнюю фразу он сказал шутя.
И Хмара принял правила и тоже вроде бы несерьезно ответил:
— Да как-то само получилось. Ноги у меня — во! — он выставил свою ступню. — Вот я и отдавил одному…
— Бурунову, Таранцу?
— То ли одному, то ли второму.
Хмара извлек из кармана какой-то небольшой, диковинной формы ножичек, выдвинул из него расческу, тщательно навел пробор в своей скудной растительности.
— Или, может, просто поспорили о том, как подрезать… ну, в теннисе, я имею в виду, и о том, что он из-под стола подает, а это нехорошо. — Из ножичка вылезла какая-то пилка, которой он тщательно принялся вычищать ногти.
— В самом деле, свинство, — согласился Пожарский, — ну, это спортивные разборки. И что ж, началась драка?
— Нет. Когда он по матушке принялся ругаться, а мне это неприятно. Так и получилось.
— Любишь маму?
Улыбка осталась, хотя побледнела, он пробормотал что-то невнятное, делая вид, что из носа снова полилась кровь.
«Не хочет говорить — кто заставит, — подумал Колька, — правильно все делает, какой смысл соседей закладывать… Да успокойся уж».
И, если уж на то пошло, как можно решить — кто прав, кто виноват, если ни один, ни другие не желают сообщать детали происходящего. И, мысленно махнув рукой, Колька просто отвел Хмару к кабинету Ильича.
Некоторое время колебался: не сходить ли обратно в палату, не попытаться там разузнать причины боя, а то и сделать последнее предупреждение оставшимся там бузотерам.
Однако он вдруг увидел себя со стороны: эдаким сказочным богатырем Илюшей Муромцем, весь в белом, вваливается в сложившуюся стаю, в которой у каждого своя ниша, своя роль, и пытается с ходу навести там порядки. Допустим, минут на десять, пока будешь мозолить глаза воспитуемым благостной вывеской, воцарится гармония. Однако как только переступишь порог — воцарится первоначальный беспорядок. Пожарский представил себе, как он будет выглядеть со стороны, и вспомнил, как часто он раньше глумился над такими «решалами».
Была бы охота позориться. Есть, конечно, способ прекратить конфликт: разметать это чертово гнездо, расселить, разогнать — или хотя бы отселить в другую палату эту раздражающую всех постную рожу. «А куда? А не будет ли там так же? — спросил он себя, и себе же сам ответил: — Некуда. Будет то же самое».
Таким нехитрым образом Колька волей-неволей пришел к тому же выводу, что и взрослые: «Сами разберутся».
На этом успокоившись, он покинул помещение и намылился к Оле. Однако сегодня не судьба была добраться до обители любимой девушки и тарелки акимовского борща. Выйдя за ворота, он немедленно натолкнулся на Анчутку. Приятель, подняв воротник, слонялся туда-сюда сразу за воротами, пиная мокрые камни. Он поджидал друга и пребывал в скверном настроении.
Пожарский молча протянул руку, Яшка пожал и перешел к делу:
— Там с Пельменем совсем дело швах.
— В каком это смысле?
— В прямом. Ты как, закончил? Погнали, не то совсем скукожится, а хоронить не на что.
Они направились к другой общаге, фабричной, где проживали на казенных хлебах Яшка с Андрюхой.