Книга: Дети войны. Народная книга памяти (народная книга памяти)
Назад: Стасика положили рядом с папой в окопе Гундобина Валентина Васильевна, 1930 г. р
Дальше: Мы собирали урожай, чтобы ни крохи не досталось врагу Остропицкая (Тищенко) София Григорьевна (1929–2011)

Все еще можно увидеть

Исаченков Константин Павлович, 1930 г. р

Инвалид 1 группы, ветеран труда, участник войны – работник тыла в годы войны 1941–1945 г., образование высшее, инженер-строитель.

 

Мне было 11 лет, когда началась война, и все три года немецкой оккупации мне пришлось прожить на оккупированной немцами Смоленщине, в селе Каспля, это в 45-ти километрах от Смоленска. Мои года, пытливый детский ум позволили мне запомнить и запечатлеть в своей памяти все известные события того времени, когда в селе была оккупация. Еще сохранились бараки-корпуса, где содержали несчастных, пути, по которым они шли на смерть; есть место, где расстреливали людей, – там стоит обелиск. Всё еще можно увидеть и снять.

Стоял сплошной крик, гвалт: «Война! Война!»

– Сынок, вставай. Уже пять часов утра, сегодня воскресенье и наша очередь пасти коров. Пасти ты будешь с дедом Михеем, нашим соседом. Он все знает: и как пасти, и где пасти, и куда сгонять на водопой, – говорит мне мать, разбудив меня, одиннадцатилетнего пацана, рано утром.

Наконец я очнулся, сбегал к рукомойнику, плеснул себе в глаза две пригоршни воды и, окончательно проснувшись, сел завтракать. Завтрак был скромный – картошка да хлеб.

Взяв торбочку с хлебом на обед, я вышел во двор и погнал корову Лыску к дороге, по которой уже тянулось стадо. Впереди дед Михей завернул стадо на большак, и мы погнали его под Рытино.

 

Хата, в которой жил К. П. Исаченков до 15 лет

 

Утро выдалось замечательное. Ласковое, теплое солнце поднималось на востоке, небо синело голубизной, на нем от края до края не было ни одного облачка. Коровы, пыля, медленно вытягивались в прохладные поля. Отогнав стадо от села на километр, мы свернули его влево, в кустарники и луговины. Коровы быстро разбрелись и стали пастись. Больше всего забот нам с Михеем было от небольшой группы бодливых коз, которые так и пытались залезть на картофельные или хлебные поля. Дедушка Михей – человек уже в годах, спокойный, рассудительный – показывал мне, где подогнать или завернуть животных, чтобы держались они кучно. В постоянной беготне мы не замечали, как быстро летит время.

Когда, видимо, стало часов десять утра, дед Михей стал что-то тревожиться и прислушиваться к общему неясному гулу, катившемуся из Каспли. Наконец дед не выдержал и сказал:

– Знаешь, Костючек, в Каспле что-то творится необычное, что-то, по всей видимости, стряслось. Ты послушай, вот слышны то крики, то вой, то плач женщин, то собаки как-то странно лают. Беги, ты, Костик, в Касплю да узнай, что там такое могло случиться. Погляди, разузнай да скорее беги назад, а то мне одному трудно будет управиться со стадом.

– Хорошо, дедушка. Я мигом: одна нога здесь, другая там. Я вернусь быстро.

Я пустился по большаку в Касплю. Чем ближе я к ней приближался, тем сильнее меня брал какой-то страх. Наконец и первые дворы – они какие-то все раскрытые и пустые. Впереди была школа-десятилетка, или, как ее у нас звали, ШКМ (школа колхозной молодежи).

Я стремглав влетел в школу. Она вся была забита народом. Стоял сплошной крик, гвалт «война», «война», «война»! Я пытался пройти по коридору школы, забитому мужиками. Они подходили к людям, сидящим за столами, получали бумажки и выходили из школы на улицу, где их встречали плачущие бабы.

Когда я шел по коридору, поднял глаза кверху, кто-то мне прямо в них сыпанул весь пепел с папиросы. Глаза заслезились, защипало, я начал их тереть, но стало еще хуже. Ничего толком не узнав, я выбежал из школы, нашел ближайший колодец и стал плескать себе в глаза холодной водой. Кое-как промыв глаза и проморгавшись, пулей кинулся домой к мамке. Она, вся заплаканная, сидела напротив Тараса Сергеевича – отчима, и они обсуждали, как жить.

– Ничего, – рассуждал отчим, – сама знаешь, я – больной человек, освобожден подчистую. Меня не заберут. А все вместе мы как-нибудь протянем.

– Ты, Костик, почему дома, а не в поле? – строго спросила мать.

Эта война будет долгой и очень жестокой. Народу перебьют – тьма. Я, наверно, до конца войны и не дотяну, а ты все запоминай, потом деткам своим будешь рассказывать.

– Дед Михей послал разузнать, что творится в Каспле. Да вот на призывном пункте в ШКМ мне кто-то засорил глаза пеплом, и они зудят и щиплют.

– Вечно ты, сынок, попадаешь в истории. Давай я тебе их промою, да беги назад, к деду Михею, или нам могут не зачесть нашу очередь.

Со слезами на глазах я кое-как позволил матери промыть их и, обескураженный и совсем разбитый, поплелся в поле, к стаду. Когда рассказал все деду Михею, он был крайне поражен.

– Знаешь что, Костик, – сказал он, – эта война будет долгой и очень жестокой. Народу перебьют – тьма. Я, наверно, до конца войны и не дотяну, а ты все запоминай, потом деткам своим будешь рассказывать. Немец сильно вооружен. У него много самолетов, танков – не счесть. Так что война будет долгой и тяжелой.

Еле-еле допасли мы с Михеем стадо и раньше обычного пригнали коров домой. Всем было не до них. Кстати, на этом и закончилась очередь пасти коров, так как их всех разобрали по домам и больше уже не собирали в большое стадо, боясь бомбежек, а каждый хозяин пас корову около своего двора.

На другой день из Каспли началась массовая эвакуация и учреждений, и населения. Рассуждения Тараса Сергеевича, что его не возьмут, не оправдались. Ему пришла повестка явиться на призывной пункт.

– Костик, бери лопату. Пойдем, выберем место да выкопаем вам окоп, пока я не ушел.

На боковом склоне кладбища выбрали место и в песчаном грунте выкопали окоп два на полтора метра. Тарас снял в сенях и сарае несколько дверей, накрыл ими вырытый окоп, насыпал сверху сантиметров 30 земли и сказал:

– Ну, Фруза, убежище тебе и детям готово. Переносите туда все ценное барахло, да и сами там прячьтесь, когда будут бомбежки.

Через два дня мы все со слезами проводили Тараса Сергеевича в армию и остались одни. Мы – это мама Ефросинья, я – одиннадцати лет, сестра Зина – девяти лет, брат Валя – трех лет и брат Коля, которому был всего годик. Как говорится, все мал мала меньше. Мы покинули хату и стали ночевать в окопе.

 

Константин Исаченков, 1943 год

 

Начали бомбить все вокруг. Под Касплей, километрах в трех, была МТС (машинно-тракторная станция), обслуживавшая колхозы Касплянского района. Там стояли несколько комбайнов, тракторов, косилок и другая сельскохозяйственная техника. Немного поодаль в землю были врыты две большие цистерны: одна, видимо, с соляркой, а вторая – с мазутом. В один из дней в начале войны над Касплей залетали, закружились немецкие самолеты и прицельно стали бомбить МТС. Вся ее территория была разворочена бомбами. Одну из цистерн фашистам удалось поджечь. Огромные черные клубы дыма поднимались к небесам. Бомбежка и поджог МТС произвели на касплян удручающее впечатление.

Ну, раз немцам известно было место нашей МТС да еще кто-то направлял самолеты, еще и бомб не жалели, сыпали как горох на нашу захудалую маленькую МТС, заброшенную в никому не известной в глуши, – то что же будет с большими объектами, селами и городами?! Все, видимо, переколотит проклятый фашист, все превратит в руины. Так рассуждали каспляне.

В один из дней в начале войны над Касплей залетали, закружились немецкие самолеты и прицельно стали бомбить МТС. Вся ее территория была разворочена бомбами. Одну из цистерн фашистам удалось поджечь. Огромные черные клубы дыма поднимались к небесам.

Пожар на МТС на несколько дней стал главным объектом обсуждения баб да мужиков в Каспле. Все были очень удивлены, все стали собираться в эвакуацию. И скоро Каспля совсем опустела, в ней не осталось людей. Кто-то нашел возможность уйти к Смоленску, а большинство отъехали в ближайшие к Каспле деревни. Фактически в Каспле осталась одна наша семья: Фруза со своими четырьмя детьми.

Ночью мы, не раздеваясь, сидели в окопе, а днем бродили вокруг хаты. Очень скоро стенки окопа стали осыпаться, и однажды, когда нас, к счастью, в нем не было, окоп рухнул. Подойдя поближе, мы увидели покосившуюся крышу, провалившиеся двери и засыпанные песком наши пожитки. Мать крестилась и говорила, что Бог спас нас. Мы разгребли завал, вытащили свои вещи и больше в окоп не прятались. Мать решила перебраться на окраину нашей улицы Кирова – за пятидворку. И мы обосновались в окопе на пригорке при въезде в Касплю с южной стороны. Окоп был вырыт соседом, но его забрали в армию, а семья совсем уехала из Каспли.

Вокруг большого здания районного универмага, магазинов, столовой, чайной, аптеки бегали толпы людей и тащили все, что только можно было. Грабеж продолжался целый день и стих только к ночи.

Окоп был в крайне опасном месте – на самом верху взгорка по дороге к озеру. Часто над нами свистели шальные пули, и одна даже легко ранила маму в щеку. Лето было теплое, дождей не было. Днем светило солнце, и мы играли около этого окопа. Все наше домашнее барахло я переносил под соседские липки, мы накрыли гурт брезентом, а наверх я положил хороший полевой бинокль Коли Зуева. Через ночь я пришел проверить вещи – бинокля уже не было, украли. Я все удивлялся, ну кто бы это мог – ведь во всей Каспле были мы одни.

Однажды мама позвала меня и сказала: «Сбегал бы ты на Касплю. Там что-то творится. Туда бегут бабы со всех окрестных деревень».

Я побежал и увидел страшную картину. Вокруг большого здания районного универмага, магазинов, столовой, чайной, аптеки бегали толпы людей и тащили все, что только можно было. Особый водоворот, шум, гам, ругань, драки были вокруг универмага. Я протиснулся внутрь – там шел полный грабеж прилавков и отделов посуды, одежды, продуктов, сельскохозяйственного инвентаря. Везде валялись рассыпанные мешки с сахаром, мукой, крупой. В зале стоял невообразимый гвалт. Женщины тянули друг к другу рулоны материи, буквально рвали их и вязали в узлы. Грабеж продолжался целый день и стих только к ночи.

Я принес к окопу косу и брусочек, чтобы ее точить. Мать, вздохнув, спросила: «Зачем тебе? Жрать нечего, а ты даже сухарей или сахару малым пососать не принес».

Когда наутро я снова побежал в Касплю, она вся была в тишине. Все было разграблено. Хлопали двери милиции, райисполкома, райвоенкомата, райкома комсомола. Все магазины, столовая, чайная, ларьки были открыты. На базарной площади тучей носились голуби и воробьи.

Через Касплю по большаку отступали наши войска. Чаще шла утомленная пехота, иногда проходил обоз, редко тарахтел трактор, волоча за собой орудие. В воздухе все время гудели немецкие самолеты: они звеньями шли на Смоленск, и там днем и ночью была бомбежка.

Большой деревянный мост через реку Каспля на всем протяжении ниже перил был обвешан большими белыми полотнищами, которые трепетали на ветру. По мосту ходил часовой-красноармеец с винтовкой. Я не понимал, зачем мост был обвешан полотнищами. Войска отступали по-разному: иногда шли сплошным потоком – даже нельзя было перейти большак, а иногда – маленькими группами. Крайне удручающее впечатление производило отступление наших войск.

В один из дней я оказался в центре Каспли. По большаку сплошной лентой тянулись войска. Да так, что мне не было возможности его перейти и побежать в свой окоп на окраину. И вдруг налетели немецкие самолеты и стали бомбить большак, центр села и войска. «Беги, пацан! Чего стоишь, рот разинув?!» – крикнул мне один из запыленных бойцов, сбегая с дороги и ложась в траву.

Я послушался и побежал к реке, рассчитывая вдоль левого берега вернуться к матери. Вбежав на пологий склон берега, я вдруг в дерне увидел четырехугольные вырезки, а кое-где были видны зеленые ящики, стоящие под дерном. Между этими ящиками по траве были натянуты тонкие медные проволочки. Я бежал так, чтобы не наступать ни на квадраты дерна, ни на вьющиеся между ними проволочки. Фактически я не знал, что это стоят противотанковые мины и что я бегу по страшному минному полю смерти.

У нас в школе до войны были уроки физкультуры, на которых мы проходили военное дело. Нас знакомили с деревянными винтовками да тяжелыми болванками гранат с деревянной ручкой. На одном из уроков физкультуры я сам даже оконфузился. Взяв для броска гранату, послушав объяснение учительницы, я вложил в бросок всю свою силу, даже согнулся и… громко пукнул. Весь класс схватился за животы, а девочки стали красными как раки. Я стоял ни живой ни мертвый от стыда и уже хотел дать стрекача. Ко мне подошла учительница, полуобняла меня и тихо сказала: «Костик, успокойся, никуда не бегай и не натвори чего-нибудь. Завтра ребята это забудут и не будут смеяться».

В один из пролетов мне нужно было пробежать и быть на другой стороне моста. Вдруг услышал, как часовой с моста стал кричать: «Назад, пацан! Застрелю! Мины! Назад, пацан! Застрелю! Мины!» Но мне было не до этого. Я продолжал пулей лететь по направлению к крайнему пролёту моста.

Так закончился один из уроков военного дела в школе. Поэтому про мины я не знал ничего и сейчас сыпал по ним босиком, подбегая к мосту. В один из пролетов мне нужно было пробежать и быть на другой стороне моста. Вдруг услышал, как часовой с моста стал кричать: «Назад, пацан! Застрелю! Мины! Назад, пацан! Застрелю! Мины!» Но мне было не до этого. Я продолжал пулей лететь по направлению к крайнему пролёту моста. Два раза рядом со мной пролетели пули «вжик, вжик», но, слава богу, часовой сверху в меня не попал, и я скрылся под пролетом моста. Выскочив на другой берег, я уже не увидел там этих вырезанных квадратов в пожне. Земля была влажная, и я стремглав понесся вдоль больничных огородов к себе на окраину в окоп. Когда я рассказал, чуть отдышавшись, эту историю матери, она дала мне два подзатыльника и отругала, сказав: «Вечно тебя носит нелегкая! Ну что бы я делала с тремя малолетками без твоей помощи?!»

Через несколько дней мать отпустила меня поглядеть, что делается в центре села. Я увидел, что мост уже сожжен; на левом берегу, вдали от моста – как мы говорили, у второго брода – стоял трактор, взорвавшийся на мине. Он несколько лет там маячил как памятник бесславного отступления наших войск: когда одни минировали, а другие – наши же – гибли.

Движение по большаку совсем прекратилось, все замерло. В большом селе, каким была Каспля, с множеством улиц, разбегавшихся во все стороны, все стихло, вымерло: ни человека, ни животного. Удивительно, как быстро все начальство, все учреждения, все население покинули село. Это потому, что все страшно были напуганы войной, немцами, бомбежкой и пожарищами.

Раньше, до войны, до Каспли доходили слухи, что под Ленинградом идет тяжелая финская война, что солдаты тысячами гибнут от мин, «кукушек», в ямах-снегах, от бездарных руководителей и так далее. Правда, финскую войну и мы ощущали: пропал сахар, дефицитом стали керосин, соль, особенно почему-то резиновые галоши, которые так необходимы в деревне.

 

Село Каспля с видом на мост через реку. Стрелка показывает на место, где находится хата, в которой прошло детство Кости Исаченкова

 

Люди, ездившие на станцию Лелеквинская – это от Каспли в восемнадцати километрах, – удивляясь, рассказывали, что, дескать, по путям в Германию наши правители прут эшелонами хлеб, отборную пшеницу, оборудование и др. Неужели наши правители не понимают, что война с немцем неизбежна, что она на носу?! Это ведь знает уже каждый гражданин – от пастуха до министра? Только сам, рябой, дескать, понять этого не может и все доклады отвергает, говорит «не паникуйте, не провоцируйте, не психуйте». А война шла, стучалась, гремела, бурлила, как вешние воды, и катилась по всей Европе в сторону советских границ. И если бы даже за 2–3 дня до всем известного срока начала войны, 22 июня 1941 года, была дана команда войскам на готовность № 1, как говорили понимающие в военном деле люди, того, что произошло летом 1941 года, никогда бы не было. А так – грянула страшная всесокрушительная бойня, которая докатилась до сердца страны, Москвы, и продолжалась четыре года.

Первые немцы

Уже заочно, никогда не видя немцев, мы их боялись как огня, как каких-то нелюдей, зверей, которые только и знают бить и расстреливать русских. Поэтому, когда я увидел двух немцев в серой форме, сапогах с подковами, у меня перехватило дыхание, я встал к обочине Шинкаревой хаты и замер. Немцы шли из центра Каспли, одеты они были в кители с карманами, погоны окантованы серебряным кантом. На широком ремне на животе у каждого висело по большому пистолету. Поравнявшись со мной, они остановились, и один, пробежав пальцами по ладони другой руки, быстро спросил (как я смог понять), где «цып, цып, цып» – то есть куры. Дрожа от страха, я пожал плечами и сказал, что не знаю. И правда, Каспля была так пуста, что казалось, всё и все вымерли. Потом немец выгнул одну руку, как бы показывая шею гуся, и спросил, где гуси. Я опять пожал плечами, сказав «никс» – не знаю. Немцам это не понравилось, хотя они усмехнулись моему коверканью немецкого языка.

Мы втроем – два немца и я посредине – медленно шли по пыльной дороге на юг, в сторону озерной маленькой деревушки Прудники. Немцы расстегнули кобуры, просмотрели пистолеты и стали поглядывать на показавшийся вдали лесок под деревней Лубаны. «Партизан, партизан», – несколько раз повторили они. Я молчал и только пожимал плечами.

Один из немцев заглянул за хату в огород, послышались выстрелы, и он вернулся, держа маленькую курицу. Взвесив ее на руке, что-то сказал напарнику, показав мне ладонью, что надо топать. Взял меня за руку, поставил между ними, и мы пошли. Мы прошли всю улицу и вышли на окраину. Когда проходили мимо нашего окопа, с пригорка спустилась мать и хотела взять меня за руку и увести. Но немцы рассердились, показали, что пойдут дальше, и оттолкнули ее. Она заплакала и пошла к окопу, у которого уже голосили сестра Зина и брат Валя.

Мы втроем – два немца и я посредине – медленно шли по пыльной дороге на юг, в сторону озерной маленькой деревушки Прудники. Немцы расстегнули кобуры, просмотрели пистолеты и стали поглядывать на показавшийся вдали лесок под деревней Лубаны. «Партизан, партизан», – несколько раз повторили они. Я молчал и только пожимал плечами.

В первые дни оккупации немцев в Каспле было мало. Они заняли здание райисполкома и милиции, поставили часовых и особо никуда не ходили. Но вскоре приехало несколько легковых и грузовых автомашин. Одна легковая автомашина с четырьмя офицерами поехала по дороге к броду, где река Каспля вытекает из большого озера – того же названия. Немного не доехав до брода, она взлетела на воздух – под ней взорвалась противотанковая мина.

Вскоре показалось Касплянское озеро и маленькая деревушка на его берегу. Там паслось несколько гуртов белых гусей. Немцы весело загоготали, похлопали меня по плечу и прибавили шагу. На завалинках хилых деревянных домов сидели бабы. Они встревожились, вскочили и бросились прутиками загонять гусей во дворы. Немцы побежали бегом, волоча и меня за собой.

Подбежали к ближайшей стае, вытащили пистолеты и стали беспрерывно стрелять. Гуси всполошились и бросились прочь. Но немцы трех застрелили сразу, а четвертого застрелили уже в убегающей стае. Всего было застрелено четыре больших гуся-красавца. Немцы взяли по два и, не обращая ни на что внимания, пошли назад.

– Гляди-ка, бабы, да это ж их привел сюда Фрускин сын Костик! Я ее знаю.

Она около больницы живет. Уж я ее отматюгаю, уж я ее отблагодарю за сынка!

– Да ты гляди, – сказала другая баба. – Он у них сам под конвоем!

Немцы оглянулись, что меня нет рядом. Один грозно шлепнул ладонью по кобуре и крикнул, чтобы я шел за ними. Я поплелся. Придя в Касплю, немцы крикнули «век!» и прогнали меня. Мать, вся заплаканная, обняла меня. Она, услышав издалека выстрелы, подумала, что немцы меня застрелили. Правда, дня через два две женщины из Прудников приходили к матери ругаться, но когда узнали, в чем дело, то поплакали вместе с матерью, что пацан хоть остался живой.

В первые дни оккупации немцев в Каспле было мало. Они заняли здание райисполкома и милиции, поставили часовых и особо никуда не ходили. Но вскоре приехало несколько легковых и грузовых автомашин. Одна легковая автомашина с четырьмя офицерами поехала по дороге к броду, где река Каспля вытекает из большого озера – того же названия. Немного не доехав до брода, она взлетела на воздух – под ней взорвалась противотанковая мина. Мы радовались, что фашисты напоролись на советские мины.

Через несколько дней из Смоленска пришли две крытые грузовые автомашины, из них вылезли немцы с какими-то рогатками и несколько дней ходили по дорогам, холмам, перелескам, кустам, тропинкам, купальням и броду – искали мины. Они нашли их громадную кучу, свезли все за Кукину гору – недалеко от речки и кочковатого болота. Я видел эту кучу зеленых четырехугольных ящиков, по которым я когда-то бежал под мост.

Однажды, придя проведать свою хату у кладбища, я с ужасом обнаружил, что два немецких танка загнаны прямо на наши огородные гряды. В одной из гряд я сделал яму и закопал все наши семейные фотографии.

Когда немцы в один из дней взорвали всю эту кучу мин, мы думали, что рухнула вся земля. На месте взрыва образовалась громадная яма – метров десять в диаметре и метров пять глубиной. Эта яма впоследствии стала последним пристанищем многих десятков русских людей.

По дорогам стали проезжать одетые во все черное немецкие мотоциклисты, клубы пыли были на их странных комбинезонах.

Однажды, придя проведать свою хату у кладбища, я с ужасом обнаружил, что два немецких танка загнаны прямо на наши огородные гряды. В одной из гряд я сделал яму и закопал все наши семейные фотографии. У нас было в семье двое военных: двоюродный брат Коля (он перед войной окончил Ленинградское училище связи и был лейтенантом) и дядя Гриша – брат матери, который окончил летное училище и был летчиком-истребите-лем – ас, подполковник.

Я испугался, думая, что, когда немцы найдут эти фотографии, нас или расстреляют, или сожгут хату. Но все обошлось: фотографии были вмяты в грязь. Я их вытащил, очистил и перепрятал. Удивлению моему не было предела – почему фашистам понравилось ставить на ночлег танки прямо на бедный русский огород? Утром танки и мотоциклисты снялись и уехали на восток.

Когда я пошел в центр Каспли, по большаку непрерывным потоком шли войска немцев, обозы, танки, автомашины, в пыли шагала пехота с автоматами на животе и засученными рукавами. Рядом со сгоревшим мостом фашисты разобрали пару хат, стоящих около моста, и из бревен сделали наплывной мост прямо на воде. Танки по нему не пускали, они шли вброд. А обозы с куцыми хвостами лошадей тянулись беспрерывной лентой. При спуске с берега к воде два немца с большими кольями с двух сторон повозки вдевали их между спиц в колеса и тормозили возы. Работа была крайне тяжелая, иногда у колеса вылетало сразу несколько спиц, и воз опрокидывался, все высыпалось. Там были продукты и ящики со снарядами. Немцы не давали смотреть и кричали мне «век!».

Помню, по улицам проходили наши пленные солдаты. На них страшно был смотреть. Они еле шли, многие были ранены, некоторых солдат подпирали под руки и вели по бокам двое других. Появившиеся в Каспле женщины, стоящие по обочине улицы, пытались что-то передать военнопленным. Настя Шинкарева подала сзади идущему солдату большую брюкву, он радостно взял. Шедший следом за ним фашист подскочил и нанес в спину сильный удар окантованным прикладом винтовки. Военнопленный буквально рухнул на спины впереди идущих пленных. Такая жестокость немцев озлобляла нас против них.

 

Село Каспля. Пейзаж

 

Немцы не щадили никого. Разговор с нами, русскими, у них был один – «русский свинья». Других слов мы не слышали. При этом любой немец мог без всякого повода отобрать скотину, поджечь хату или просто пристрелить тебя, если ты ему чем-то не понравился. Злость, ярость, жестокость немецких солдат в 1941-м – первый год войны – не знала предела.

Один раз на могильнике, где под склоном стояла хата, разместилась наша отступающая часть. Немецкая рама, полетав над Касплей, прислала 3 немецких «юнкерса», и они два раза заходили на бомбежку хаты и могильника. Но когда зенитки и счетверенные пулеметы открыли сплошную завесу огня, фашисты ушли на высоту и сбросили бомбы в болото.

Школы, больницы перестали работать, хотя из деревень приходили и приезжали больные, раненые люди. Они днями лежали и сидели в приемной больницы. Тогда по своей инициативе фельдшер больницы Федор Тимофеевич Зуев (бывший муж моей тети, Боровченковой Устиньи Трофимовны), на свой страх и риск, начал вести прием. Люди потянулись потоком. Он хоть и был со знаниями фельдшера, но еще до войны вел продолжительные приемы граждан, как врач. Лекарств, конечно, не было. Лечил Федор Тимофеевич советом, перевязкой да народными средствами.

В Касплю стали прибывать из эвакуации отступившие в деревни. Вышли и мы с матерью из неудобного соседского окопа на пригорке в конце улицы Кирова. Хата наша уцелела от бомбежек, хотя дважды прицельно немецкие самолеты хотели разбомбить ее.

Один раз на могильнике, где под склоном стояла хата, разместилась наша отступающая часть. Немецкая рама, полетав над Касплей, прислала 3 немецких «юнкерса», и они два раза заходили на бомбежку хаты и могильника. Но когда зенитки и счетверенные пулеметы открыли сплошную завесу огня, фашисты ушли на высоту и сбросили бомбы в болото.

Во второй раз могильник был пустой, войск не было. Я стоял в створе своей хаты на улице Кирова и махал другу Петьке Савченко, что летят самолеты, прячься. Сам я как-то не думал о себе и, разинув рот, следил за двумя «юнкерсами» с крестами. Они летели на очень большой высоте, спикировали, сбросили две бомбы, но те не долетели до хаты и взорвались на топком лугу. Самолеты еще раз спикировали и еще раз сбросили две бомбы, которые перелетели хату и меня и взорвались на другом конце улицы, в кустарных кочках.

Почему немцы так вольготно вели себя? Потому что в первые дни войны не было наших самолетов, а во-вторых, они не жалели бомб. Бомбежки доводили нас до страха. Мы вынуждены были спать, не раздеваясь, постоянно выбегали из хаты, как только гул самолетов усиливался. Фашисты взяли манеру бомбить ночью, навешивая в небе сто белых ракет на парашютах. Они освещали небосвод как днем, самолеты летели тучами – одна группа за другой, со страшным свистом пикировали, сбрасывали бомбы над Смоленском, Ярцевом, Вязьмой, Ельней, Рославлем и, возвращаясь, делали разворот для новой атаки. Разворот нередко проходил над Касплей и ее окрестностями; создавалось впечатление, что нас бомбят. А частенько фашисты просто сбрасывали бомбы куда попало, и тогда земля содрогалась у нас под ногами. Весь 1941 год и даже половину 1942 года в небе господствовала только немецкая авиация, а наших что-то было не видно и не слышно.

Выменять у немца кусок мыла можно было за 10 яиц или литр молока, а уж спички были на вес золота, так как у немцев в большинстве случаев были вместо спичек зажигалки.

Немцы ничего нашего, русского, не брали – боялись отравиться.

В первые дни войны нас в окопах, да и в хате стали донимать насекомые: вши, блохи и большие черные тараканы. С тараканами мать еще знала как бороться: выгоняла нас, детей, в холодные ночи спать на улицу, открывала окна и двери, убирала всю воду – и они не выдерживали сквозняков, куда-то исчезали. Труднее было бороться со вшами и блохами. Они буквально не давали нам спать. Раздолье им было большое. Мы все время ходили в одной и той же одежде, в ней же приходилось и спать. Младших мать кое-как еще пыталась мыть в корытах, а нас, уже больших, помыть было трудно. Главное – как-то с началом войны пропало мыло, не было спичек, соли, керосина, и запасов не было. По соли – мать заставляла колоть на щепки небольшую деревянную бочку, где раньше держали соль.

Мать пыталась бороться с насекомыми. Снимала с нас одежду, вешала на веревку, ставила вниз корыто с водой и била и мела наши штаны и рубашки. Иногда в корыто, как горох, сыпались крупные белесые вши. Мать выливала воду в яму и закапывала. Это ненадолго нам помогало.

Выменять у немца кусок мыла можно было за 10 яиц или литр молока, а уж спички были на вес золота, так как у немцев в большинстве случаев были вместо спичек зажигалки.

Немцы ничего нашего, русского, не брали – боялись отравиться. Они только жадно хватали живых кур, яйца и молоко. Я видел, что немецкие солдаты тоже страдали от вшей: часто чесались, бегали купаться в озеро, сами стирали белье, скребли швы в рубашках лезвиями безопасных бритв. Если приходили на постой или ночлег в хату – выгоняли нас на улицу и не брали никакие наши тряпки, чтобы подстилать или укрываться.

У всех немцев была общая привычка. Когда занимали помещение школы, больничного барака или приемной, они сначала оттуда все выбрасывали на улицу, наносили с полей, где увидят, сена или соломы, расстилали ее, клали на нее брезент и так спали. Уезжая утром, никогда за собой не убирали, оставляя эту работу нам, «русским свиньям», как звали они нас.

Однажды после такого их ночлега я нашел у изголовья два небольших черных шарика с кнопкой. Заинтересовавшись кнопкой, я ее отвинтил и потянул. Из «груши» показались два белых тонких канатика. И как я ни тянул, больше сантиметров 20 они не вылезали. Так я проделал с обеими находками. Мне очень понравились крепкие канатики, но, сколько ни тянул – они больше не вылезали. Я не понимал, что это такое.

Мимо проходил немец. Я взял эти «груши», поднес к нему и спросил по-немецки: «Вас ист дас?» («Что это такое?») Немец страшно испугался, показал, чтобы я осторожно положил «груши» на землю, сказал мне «век!». Потом он подошел поближе, взял их, что-то сделал, резко дернул пробку у одной «груши» и быстро бросил ее подальше. Раздался взрыв. Столб черной грязи, как фонтан, взвился вверх. То же немец проделал и с другой, выругав меня своим немецким ругательством «доннер ветер!», и погрозил мне кулаком. «Ганаты, ганаты», – прокричал он напоследок.

Когда я рассказал, как всегда, матери эту историю, она сняла с притолоки «татарку» (так у нас в семье называлась небольшая плетка, служившая для наказания провинившихся детей), отлупила меня, приговаривая: «Не будешь лазить, не будешь брать чужие незнакомые вещи! Вот тебе! Вот тебе урок».

Иногда мать брала грязное ведро и шла на Касплю. Находила там убитую собаку-дворняжку (а надо сказать, немцы очень не любили наших собак: как только завидят – выхватывали пистолеты и сразу стреляли), набирала в ведро вонючие внутренности, приносила домой, заставляла развести костер, ставила ведро на огонь, добавляла туда поташ (как она называла) и варила самодельное вонючее хозяйственное мыло. Когда оно застывало, получалась черная липучая масса, похожая на холодец и деготь одновременно. Вот таким мылом мать стирала белье и тряпки, говоря, что это единственное спасение от вшей.

Оккупация

С конца лета 1941 года у нас началась полная оккупация. Все беженцы-каспляне к похолоданию вернулись в свои дома.

Немцы располагались прочно и надолго. В здании бывшего райисполкома они организовали военную комендатуру, комендант был рослый полковник, живший в доме рядом с комендатурой. Около комендатуры всегда стояли часовые, толпились немцы, приезжали и уезжали легковые и грузовые автомашины. Связисты навесили на столбы какие-то провода, и в окнах было видно, как немцы сидят за столами и болтают по телефонам.

Комендатура занялась своей безопасностью, так как немцы уже знали слово «партизаны». Со всех сторон от Каспли были организованы боевые опорные точки, где в железобетонных дотах сидело по 5–7 немцев. Это было сделано, чтобы опорные пункты заранее предупреждали гарнизон Каспли о нападении партизан. Пунктов таких было 5–6. Особую трудность для немцев представляло снабжение этих пунктов питанием. В Каспле во дворе комендатуры стояли военные полевые кухни, в них готовили обеды. Основная трудность заключалась в том, что обед надо было доставить в эти пункты по никем не охраняемой территории – дорогам. И нередки были случаи, когда партизаны выходили из леса, искусно минировали колею дороги, и доставляемый обоз из 2–3 повозок (обед да охрана) взлетал на воздух.

Но вскоре немцы нашли выход из этого положения. Однажды мать отправила меня и отчима Тараса Сергеевича Ярцева в баню. Баня в Каспле была одна, ее топили попеременно – то для мужчин, то для женщин. Мы взяли тазы, белье, а Тарас Сергеевич как лесной житель и большой любить попариться – и веник. Пришли, вымылись. Тарас своим паром выгнал из парилки всех касплян. Они говорили: «Ну, если он заберется в парилку, спасу нет – удирай, бросай все». Так оно и было. Я раз зашел в парилку, когда парился Тарас, так думал, что у меня снесло голову, – вот как ее обхватило паром!

Наконец, напарившись и намывшись, мы оделись и вышли из бани. Нас сразу же окружили два немецких автоматчика и подвели к группе мужиков, тоже вымывшихся и стоящих в стороне под конвоем одного часового. Тарас стал тихо спрашивать соседа, что будет с нами. «А черт их знает! От немчуры можно всего ожидать. Могут за Кукину гору свести да и шлепнуть ни за что ни про что!» Когда в нашей группе набралось человек 10–12, немцы окружили нас и повели от бани через мост к военной комендатуре. Там стояло две подводы: одна – запряженная в русскую телегу и русскую лошадь, другая – бричка на пневмоколесах, запряженная в немецкого битюга с коротким хвостом.

Нам приказали сесть на телегу. Из здания вышел какой-то начальник и, взяв под уздцы лошадей, развел их на должное расстояние друг от друга. Посадил на бричку немцев-автоматчиков, гаркнул «гей!», и обоз тронулся. Тарас Сергеевич спросил, куда это мы поедем. Ну тут мужики разъяснили: «Видишь, едем в Язвищи, это в семи верстах. Там находится опорный пункт немцев. Везем им обед. А чтобы немцы не взорвались на заложенных партизанами на дорогах минах, пускают вперед нас, дураков, человек 8—10 на телеге – мы их прикроем. Прошлая партия проехала удачно, без жертв, а некоторые взлетали на воздух. Так погибли восемь человек, пятеро были тяжело ранены, лошадь разорвало на куски. Так что, Тарас Сергеевич, сиди и моли Господа, чтобы пронесло. Слышали, у тебя в партизанах три брата подвизаются – вот и свистни им, чтобы они перестали этим делом баловаться, а то гибнет наш русский мужик». Тарас крякнул, но ничего не ответил. Все замолчали, только слышно было, как возница цокал на лошадь, чтобы она старалась идти плавно.

Надо отдать должное, мы благополучно проехали семь километров грязной, разбитой проселочной дороги и остановились у небольшого бункера с бойницами, из которых торчали пулеметы да у дверей стоял часовой. Из бункера выскочили три немца, быстро забрали с немецкой брички бачки с пищей, ящик с хлебом, еще что-то в небольшом мешке. Вынесли из бункера такие же термосы-бачки, ящик да передали главному какой-то коричневый пакет. Поболтали немного по-своему – что мы могли понять? Старший опять сам развел наши подводы на определенное расстояние друг от друга, подальше от нас поставил бричку с немцами, гаркнул «гей!», и обоз тронулся.

Обратный путь мы проделали более спокойно и к концу дня с тазами и грязным бельем пришли домой. Мать, вся в слезах, уже и не думала, что мы вернемся живыми. Ей кто-то сказал, что нас от бани забрали немцы, и мы поехали с обедом в Язвищи. Но все обошлось, и мать сказала: «Ну уж нет, мужики! Лучше ходите грязные, чем такие передряги!»

Военная комендатура была в Каспле самым главным учреждением, она выселила касплян из ближайших домов и сделала там постой для солдат. Гарнизон Каспли был небольшой – не больше роты солдат. Фронт откатился за Смоленск и долго грохотал под Ярцевом и Вязьмой, где немцам удалось окружить армию. Героям этой битвы в Вязьме поставлен памятник.

Кроме военной комендатуры в здании милиции на улице Кирова, немцы создали сельскохозяйственную комендатуру. Командовал ею ужасный аристократ-подполковник, страшный чистюля, ходивший в форме как на парад, всегда с тонким хлыстом, стегавший себя по красивым высоким сапогам.

Я несколько раз оказывался вблизи него и хорошо рассмотрел. Особенно когда по дворам прошли два автоматчика и приказали на ломаном русском языке явиться утром на колхозную площадь в центре Каспли. Мать сказала, что не может бросить маленьких Вальку и Кольку, и велела идти мне. Когда я пришел, на грязной площади уже шумел народ. С одной стороны был выстроен помост, на котором стояли переводчик и автоматчики. «Идет, идет», – раздались голоса, и все увидели, как с горушки, где стояло здание милиции, спускалась группа, человек пять-шесть, немецких офицеров. Среди них был и сам комендант. Он не стал долго рассусоливать и попросил переводчика, чтобы тот установил на площади тишину. Говорил быстро, резко, отрывисто – переводчик еле-еле успевал за ним переводить.

Смысл его речи, как я помню, был таков: «Ну вот вы теперь свободны от коммунистов, а главное – от колхозов. Теперь каждый из вас самостоятельный хозяин. Вы можете держать сколько пожелаете скота, пахать и сеять землю, сколько вам выделит ваше общество. На этом сходе мы вам поможем выбрать одного старосту, который и будет вами руководить. Его распоряжения, приказы вы все должны исполнять так, как будто они исходят от нас – оккупационных властей. Можете открыть школы, организовать работу больницы, завести столовые, магазины. Пусть работает ваш базар. Можете учить детей религии. Мы, немцы, всячески будем поощрять частную собственность, вашу инициативу и работоспособность. Можете начать ремонтировать мосты и дороги, убрать с площади грязь. Вам дана полная свобода в ваших сельскохозяйственных делах. Так кого вы будете выбирать своим старостой?»

Из толпы послышались голоса, предположения, записали несколько человек. Потом переводчик стал их называть, все они шумно отказывались, понимая, что брать на себя обузу старосты – это равносильно смерти. В соседних с Касплей деревнях эти старосты уже поменялись несколько раз, так как днем сход старосту изберет, а ночью придут партизаны и без разбору его расстреляют, как фашистского прихвостня.

Из толпы послышались голоса, предположения, записали несколько человек. Потом переводчик стал их называть, все они шумно отказывались, понимая, что брать на себя обузу старосты – это равносильно смерти. В соседних с Касплей деревнях эти старосты уже поменялись несколько раз, так как днем сход старосту изберет, а ночью придут партизаны и без разбору его расстреляют, как фашистского прихвостня. После долгих споров, криков, гама староста Каспли был избран, и его заставили взойти на помост и держать речь. Слова новоявленного старосты удивили касплян и сразу же разделили их на два враждующих лагеря.

– Я что хочу сказать, – начал староста, – земли в Каспле мало, да и она малоурожайная: песок, суглинок, глина. Лугов и вовсе нет. Леса для дров тоже нет. Так я думаю своим умом, что землей надо наделять только тех касплян, которые являются, так сказать, коренными жителями, издревле живущими в этом селе. А всем пришельцам: учителям, врачам, служащим, продавцам, работникам разных учреждений и прочим – земли не нарезать. Пусть пользуются теми огородами, что у них есть у дома, хаты, квартиры, где они проживают. А как вы, селяне, думаете?

В толпе раздался гул. Коренные крестьяне гудели вроде бы одобрительно. Те же, кто были приезжими, но уже давно жившими, – зароптали гневно, неодобрительно и злобно: «И что ж, нам теперь и зубы на полку?! Да разве с одного огорода можно семью прокормить?!»

Над площадью пошел гам и шум. Видя это, немцы стали бросать в толпу, видимо заранее приготовленные трубочки конфет «бом-бом» (как мы их звали), срочно покинули помост и удалились к себе. Мы, детвора, бросились поднимать конфеты, топча и давя друг друга, а то и лезть в драку. Одну-две конфеты и я нечаянно смог схватить, особо не залезая в кучу.

Толпа стала расходиться, обсуждая принцип дележа земли и говоря: «Вот тебе и свобода! Да, зубы на полку положишь!» Придя домой, я рассказал матери о результатах сходки. Она, тяжело вздохнув, сказала: «Мы в Каспле живем лет семь, так что нам придется туго. Ну да как-нибудь, животы подтянувши, проживем на картошке. Два лапика у хаты уж они у нас не будут забирать».

Оккупация расширялась. Появилась в здании бывшего райвоенкомата зловещая жандармерия. Это была большая низкая хата, стоящая на самом крутом берегу реки, причем там, где она круто поворачивает в своем течении с севера на запад. О жандармерии в Каспле ходили легенды. Говорили, у нее принцип работы один: если туда попал, даже невзначай, то оттуда уже возврата не было – только смерть. Там били и нечеловечески истязали людей. Крики из этого здания иногда разносились такие, что у прохожих, идущих по большаку мимо, волосы вставали на голове дыбом. В жандармерии пытали всех – и мужчин, баб и даже детей, – лишь была бы причина. Сами жандармы ходили затянутые во все черное, строгие, чопорные, злые, с блестевшими на мундирах эмблемами костей и черепа. В жандармерии пытали, как правило, пойманных партизан, красноармейцев-военнопленных. Иногда в жандармерию затаскивали баб-касплян по какому-нибудь доносу предателя-подлеца. Тогда крики и вопли пытаемых несчастных были слышны даже у нас за рекой.

Немцы стали бросать в толпу, видимо заранее приготовленные трубочки конфет «бом-бом». Мы, детвора, бросились поднимать конфеты, топча и давя друг друга, а то и лезть в драку. Одну-две конфеты и я нечаянно смог схватить, особо не залезая в кучу.

За жандармерией шла полиция. Она комплектовалась из русских мужиков.

Это были, как правило, ворье, бандиты, хулиганы, бившие стекла в клубах и больницах в мирное время; учителя, недовольные советской властью из сельских школ прикасплянских деревень; бывшие заключенные, пьянчужки, какие-нибудь мелкие людишки без роду и племени.

 

Руководил касплянской полицией бывший учитель из деревни (то ли Апольня, то ли Загорье) севернее Каспли с нерусской фамилией Гахович. Это был высокий, стройный человек, почему-то смуглый, с маленькими черными усиками. Он командовал всей полицией. В полиции служило примерно человек 35–40, вооружены они были немецкими винтовками. У командиров отделений были еще и пистолеты. К нам, пацанам, бегавшим и шнырявшим по Каспле, они относились плохо, не любили: ни за что давали подзатыльники или больно драли за уши. Полицейские путались с нашими деревенскими девчатами, которых, в основном, прельщал их паек. Они были буквально везде: стояли часовыми у управы, патрулировали улицы, ходили по домам, разнося повестки, сидели в засадах в конце улиц Каспли, проверяли «аусвайс» (по-русски – документы), толкались на рынке, сидели в столовой, стояли на мосту, часто можно было видеть, как они тащили мужика в полицию. И мы, каспляне, боялись их больше, чем самих немцев.

Однажды – дело было морозной зимой – немцы организовали карательный отряд для прочесывания леса от партизан. Собралось несколько десятков немцев, и они взяли с собой почти всю касплянскую полицию. Перед отъездом один из полицейских зашел к нам попросить валенки. Мать дала ему старые и разбитые тарасовские валенки. Он присел, чтобы их надеть, и рассказал нам сон, который я запомнил на всю жизнь: «Едем мы на санях в лес за дровами. Вдруг из лесу выходит лесник и спрашивает меня – а где у тебя, Вадим, паспорт? Я выхватил из-под себя большой топор – и на него. Вот, говорю, тебе мой паспорт! Да как дам ему топором по шапке – он и упал. Ха-ха-ха! Вот какой сон, Фруза, видел я сегодня».

Мать – мудрая, умная женщина – задумалась и тихо говорит: «Ох, не к добру, Вадим, твой сон. Как бы ты там, в лесу, не сложил свою буйную голову!»

– Ничего, тетя Фруза! Нас много. Мы им покажем, как паспорта спрашивать, – опять громко захохотал полицейский.

Утром все знали, что большой обоз немцев и полицейских ушел в сторону леса, за Белодедово – это километрах в восьми от Каспли. Оттуда слышалась стрельба, потом обоз вернулся. Оказывается, партизаны уже знали об этой вылазке, устроили немцам засаду и здорово их постреляли. Нам не показали, сколько немцев погибло, а девять гробов с убитыми полицейскими поставили около больницы, в большом здании приемного покоя. Самое страшное для нас, пацанов, было то, что убитые лежали в гробах в тех позах, в каких их застала смерть: вытянутые в стрельбе руки, полусидячее положение, скорчившееся тело и т. п. Видно было, что как их расстреляли в лесу – так они и окостенели в снегу, так их и пришлось класть в гробы. На нашем кладбище, с южной стороны которого мы жили, была вырыта огромная общая могила, и туда, друг на друга, составили гробы. Начальник полиции Гахович произнес краткую речь, рванул трехкратный оружейный салют из винтовок, могилу быстро засыпали. Так нашли свой последний приют девять предателей Родины – касплянские полицейские. Был среди них и Вадим, которого знала мать.

Самое страшное для нас, пацанов, было то, что убитые лежали в гробах в тех позах, в каких их застала смерть: вытянутые в стрельбе руки, полусидячее положение, скорчившееся тело. Видно было, что как их расстреляли в лесу – так они и окостенели в снегу, так их и пришлось класть в гробы.

Немцев хоронили отдельно, на большом немецком кладбище при выезде из Каспли, западнее, на пригорке, с левой стороны от большака.

Чтобы совсем закончить раздел о касплянской полиции, хочу упомянуть, что Гахович заранее, с немцами, бежал из Каспли. И что странно – оставил после себя гору зерна отборной пшеницы напротив дома, где жил. А жил он в доме учителя около школы, напротив больницы. Мы проходили мимо и не брали прекрасное чистое зерно – боялись, что оно чем-то отравлено. Нас удивляло, зачем человек запас столько зерна, зачем его вывалил прямо на дорогу? Удивлению касплян не было предела.

Была в Каспле создана и как бы сугубо гражданская служба, называемая районная управа. Управой руководил небольшого роста, белесый, с редкими волосами на голове и широким добродушным лицом, быстрый, подвижный человек по фамилии Наронский. Имя его я забыл, но говорили, что он был поляк.

Чем занималась райуправа, сколько в ней работало человек – я не знаю. Но говорили, что она вела учет населения, выдавала удостоверения, без которых по Каспле и шагу нельзя было ступить – могли забрать. Райуправа мирила граждан, делила скот, содержала открывшуюся столовую, в которой готовили блюда из конины, чем каспляне были очень удивлены. Из всех учреждений оккупационных властей только, пожалуй, райуправа была более или менее лояльна к местному населению. Все остальные службы были крайне жестоки: без разбора могли арестовать и без всякого суда и следствия, если не считать допросы с пытками, расстрелять. Человек – я имею в виду простого гражданского жителя – был абсолютно бесправен: любой полицай, любой немец мог его просто так пристрелить, сказав, что тот хотел убежать. Поэтому даже нам, детям, говорили «стой, не беги».

Лето прошло, пролетела осень. У нас организовали занятия в школе. Собрали всех учителей, учеников, и занятия начались. Несколько дней мы сидели в школе и по указке учителя открывали в учебнике страницу и вычеркивали, вымазывали запрещенные немцами слова: коммунист, социализм, колхоз, Сталин, комсомол, революция, октябрь, райком и еще массу слов советского периода. Когда книги были проштудированы, то есть «исправлены», начались занятия, как в обычной школе. Учителя, объясняя, старались говорить в соответствии с требованиями оккупационных властей. Мы слушали и назавтра так же отвечали, и нам ставили оценки. Мальчишки учились плохо, неряшливо, много уроков пропускали вынужденно, а девочки были более прилежны. Я учился в четвертом классе, в диктанте делал много ошибок, плохи дела у меня были и с арифметикой, лучше – по географии, ботанике, литературе.

Зимой 1942 года немцы решили нас, детей, приобщить к религии. В речке во льду вырубили большой крест – иордань, и, построив нас всех по четыре человека в ряд, повели к этой проруби.

С горем пополам нас перевели в пятый класс, и тут я впервые влюбился, как мне казалось, в лучшую девочку. Звали ее Люся Корнеева. Жила она тоже на улице Кирова, только в начале. Конечно, ни подойти, ни объясниться, ни просто поговорить у меня не хватало смелости. Это была моя односторонняя любовь к ней. Люся была из зажиточной семьи, жила в хорошем доме, и в школу ее водила бабушка.

Зимой 1942 года немцы решили нас, детей, приобщить к религии. В речке во льду вырубили большой крест – иордань, и, построив нас всех по четыре человека в ряд, повели к этой проруби. Батюшка-священник всех брызгал – «святил». Бидонами мы несли святую воду домой. Касплянам все это очень понравилось и на нас, детей, произвело впечатление.

Зимы 1941–1942 годов были очень суровые, морозы стояли за 20 градусов, и печи приходилось топить дважды в день.

Про события времен оккупации можно вспоминать много, но я хочу некоторые из них отразить через безымянных героев-родителей.

Родители

Хочу несколько страниц посвятить святая святых – своим родителям, роду своему и рассказать, от каких корней я живу на этом свете.

Мой прадед в четвертом поколении был содат-рекрут, служил в николаевскую эпоху 25 лет. Прапрапрадед в третьем колене Доледудин Никифор Максимович, проживший 94 года, женился на Прасковье Михайловне, прожившей 80 лет. Ее взяли замуж из Бора, как тогда говорили. Им сельчане присвоили фамилию Боровченковы. А прадед Боровченков Андрей Никифорович, прожив 94 года, имел последнего сына – моего родного деда по матери – Трофима Андреевича, 1858 года рождения. И хотя во время разразившейся Первой мировой войны уже был в годах (ему было 56 лет), почему-то его забрали в армию и бросили на немецкий фронт под Витебск. Там злодей-немец впервые пустил газы. Дед попал под эту атаку, нахватался газа и был госпитализирован в Витебск, где и умер. Домой сообщили об этом – мол, забирайте, или похороним в братской могиле. Моя мать, как старшая (а было ей 13 лет), запрягла лошадь, поехала в Витебск – это около 120 км – и привезла мертвого Трофима Андреевича домой. Он был похоронен на сельском Белодедовском кладбище под ранее поставленный тестем памятник Прасковье Михайловне – жене прадеда Трофима. Так и лежат родичи в одном месте.

По характеру умерший Трофим Андреевич был человек прогрессивный, работящий, крестьянин он был зажиточный. Но отлично понимал, что на скудных землях Смоленщины трудно прокормить большую семью в девять человек: родители, сам с женой да пятеро детей – мал мала меньше. Поэтому дед решил заняться гуртовой торговлей. Ранней весной, как только сходил снег, дед садился на лошадь, объезжал ближайшие деревни и скупал похудевших лошадей, коров, бычков, телят, овец. Когда собиралось приличное стадо, и подрастала трава, Трофим нанимал двух работников, и они 3–4 летних месяца пасли скот, который нагуливал бока на вольных лугах да перелесках. Тогда Трофим садился в бричку, брал работников и гнал отъевшееся стадо в Смоленск – за 45 верст – на мясокомбинат. Там, не торгуясь, гуртом продавал все стадо на скотобойни, получал деньги и был не внакладе. Расплачивался с работниками, увольнял их, а сам шел по смоленским магазинам, палаткам, ларькам и покупал различный ассортимент товаров для мелкорозничной торговли. Вез все это к себе в деревню и открывал маленькую лавку. Ходовые товары – соль, спички, крупа, керосин, галоши, штаны да рубашки, хомуты да шлеи конской сбруи – всегда расходились быстро.

После смерти деда Трофима никто – ни престарелый отец, ни один из трех сыновей – не смог продолжить его дело, и все развалилось. А тут грянуло смутное время Февральской революции да Октябрьского переворота в Петрограде и окончательно развалило хозяйство Боровков. Вскоре в Белодедове создали комитет крестьянской бедноты, и началось страшное раскулачивание. Весь скот, сбрую и прочее забрали в колхоз, разгромили дедовскую лавку, растащили постройки. Долго еще по полям валялись листы долговых книг Боровка.

 

Дядя К. П. Исаченкова Григорий Трофимович Боровченко. Летчик-истребитель, полковник

 

Старшая дочь – милая, симпатичная девушка Устинья – вышла замуж за военного фельдшера и уехала жить в Варшаву. Мою мать Ефросинью Трофимовну выдали замуж за Исаченкова Павла Фомича – человека крайне бедного, но грамотного, ярого гармониста. Трое сыновей, предвидя раскулачивание усадьбы, бросили все и подались «в люди». Старший сын Григорий уехал на Украину и стал шахтером, средний Яков приобщился к спиртному, женился на красавице Кате и стал работать подрядчиком на стройках Харькова, а младший Иван, красневший и смущавшийся, как красная девица, работал на стройке бульдозеристом. Никого из сыновей советская власть не преследовала.

Отец взял одну из малых хат из усадьбы Боровка, поставил ее на взгорке перед выездом в деревню Белодедово, стал работать в колхозе счетоводом-землемером да писал в разные инстанции письма по раскулачиванию своего уже умершего тестя Боровка.

В начале тридцатых годов в деревне с созданием колхозов начался страшный голод. Мы жили в хате, которая топилась по-черному. Это когда с чердака из печки не было трубы, и дым шел в открытый люк, а иногда его ветром задувало в хату. Тогда нас, детей, клали на пол и открывали двери. Отец Павел оказался очень жестоким мужиком, постоянно издевался над матерью и страшно бил ее за все. Жизнь наша была невыносимой. Старшая сестра матери – тетя Устья к этому времени была брошена своим военным фельдшером. У нее на руках было двое детей – сын Коля 8 лет и дочь Тоня 5 лет. Главный врач касплянской больницы пожалел тетю Устью и принял ее на работу медсестрой в заразный барак. Ей была дана в буквальном смысле избушка размером 4 х 5 метров – пустая развалюха, где она и поселилась, уйдя от своего Зуева Федора Тимофеевича.

Так как жить в деревне матери с тремя детьми при деспоте-муже Павле было невозможно, она взяла 2-летнюю сестренку Зину и ушла в Касплю к сестре. Так две сестры-разведенки стали жить в хатке-развалюхе за больницей. Приехавший на побывку брат Гриша благословил мою мать на развод, и она подала в суд. Судья, видя неужившихся родителей и 3 детей, спросил отца, может ли он платить алименты. Тот ответил, что ему просто не с чего платить. Тогда судья спросил мать, сможет ли она одна содержать троих детей. Та ответила – нет. Тогда умный судья принял соломоново решение: старшего сына Виктора 8 лет отдал отцу, а двух младших – меня, 4-х лет, и сестру Зину, 2-х лет, – присудил матери. Так отец с матерью, прожившие вместе 12 лет, расстались навсегда.

Мать, за неимением работы в больнице, года 2–3 пасла больничных коров. А мы жили в избушке: двое детей Устиньи и двое детей Ефросиньи. Наконец, в небольшое отделение терапии потребовалась сестра-няня, и мать взяли туда на работу. И хотя платили там мизерные деньги, сестры и мы, дети, стали жить лучше.

Говоря об избушке, не могу не остановиться на одном случае, суть которого состоит в следующем. Сестры сложились и купили маленькую корову – для детей очень нужно было молоко. У них был сепаратор, и сестры, прогоняя через него часть молока, собирали сливки и сметану, которую хранили в большой – с ведро – стеклянной банке, постоянно стоявшей на кухне в углу. Я очень любил сметану и часто подходил к банке, макал палец, а потом его облизывал.

Однажды мне захотелось лизнуть языком капельку сметаны – попить. Я, в одной рубашке, без штанов, подошел к банке, взялся за ее край и постарался немного нагнуть на себя. Банка потеряла опору, выскользнула из моих рук, ударилась об пол и разбилась, забрызгав меня всего сметаной. Я перепугался, схватил свое колесо, проволоку, которой его катал, и выскочил на улицу. Но навстречу мне шла тетя Устья. Увидев меня, всего измазанного сметаной, она сразу поняла, что семья лишилась месячной сборки сметаны. Схватила, привела обратно в хату и ужаснулась, забыв обо мне. Банка лежала на полу, табурет опрокинут, вся кухня была залита толстым слоем сметаны. Тетя Устья несколько раз шлепнула меня и с угрозой «уж тебе мать задаст!» выгнала из хаты. Злости, ярости пришедшей матери не было конца: она лупила меня как бодливую козу. На этом история со сметаной и кончилась. Ее стали собирать в более мелкие банки.

Однажды, выйдя на улицу рано утром, я услышал необычный звон и сказал тете: «Как красиво в речке играет бандура!» Она рассмеялась и ответила, что это звонили в колокола в большой касплянской церкви. Ничего подобного я больше никогда не слышал – так как касплянские комсомольцы залезли на купола, сорвали их и с высокой горы сбрасывали в реку Каспля. Колокола катились и жалобно звенели, ударяясь о камни.

Жить в маленькой хатенке шестерым было очень трудно, и сестры стали шептаться меж собой. Однажды мать ушла в Белодедово и вернулась оттуда с черным узелком. Через несколько дней она тихо пошла в Смоленск, и мы, дети, услышали такие слова, как «торгсин», «ценности», «деньги на постройку». Сестры попросили у главного врача больницы Герасимова Петра Тарасовича место, где можно было поставить новую хату – одну из тех, что стояли в Белодедове в развале. Когда отец был где-то в отъезде, сестры наняли бригаду, несколько подвод и перевезли одну большую хату со своего подворья в деревне в Касплю. Бригада в несколько мужиков срыла западный склон кладбища, сделала небольшую площадку и возвела на камнях хату о пяти окнах. Посредине хаты сестры сложили громадную печь с лежанкой, и новое жилище было готово. Таким же образом они сумели пристроить к хате буквой «Г» сарай, где можно было держать корову и кур. Было это в 1935—37 годах. Мы переехали сюда весной, все вокруг заливало, и вода подходила к крыльцу.

Жизнь налаживалась: сестры работали в больнице, дети – Коля, Тоня и я – пошли в школу. Мама, работая в терапии, часто лечила и меня. Я почти каждую весну попадал в больницу с воспалением легких. Когда попал в пятый раз, Петр Тарасович сказал матери: «Видно, Фруза, пацан твой не выживет. У него двухстороннее крупозное воспаление легких».

Однажды, больной, я лежал на подоконнике. Вдруг наша школьная учительница подвела к окну мой класс и сказала: «Вот Костя Боровченков, он тяжело болен, и мы пришли его проведать». Я никого не узнавал, у меня была высокая температура, был еле жив, терял сознание, бредил. Но молодой организм, уход матери, больница дали результаты, и я выжил, хотя на всю жизнь получил хроническую пневмонию. Этот эпизод как-то врезался на всю жизнь мне в память. И теперь, уже взрослый, бывая на родине, я всегда вспоминаю об этом.

Отчим Тарас Сергеевич

Мать, работая в больнице, встретилась с одним крепким молодым мужчиной, который попал в отделение терапии как гипертонический больной. Пролежав месяц, Тарас поправился. Он приглянулся моей матери Ефросинье, они познакомились. Жил Тарас Сергевич в большой крестьянской семье, у них было 9 детей: 7 сыновей и 2 дочери. Его деревня была в 18 километрах от Каспли, но и после выписки Тарас Сергеевич и мать продолжали встречаться.

Тарас Сергеевич был высокого роста, широк в плечах, белолиц, с красивой доброй улыбкой, по характеру покладистый, мягкий, трудолюбивый и, главное, – работящий и все знавший и умевший в разнообразном крестьянском труде. Он приходил к нам в Касплю и целыми днями занимался починкой дома, особенно соломенной крыши, дверьми, крыльцом, огородом, уходом за скотиной и так далее. Через какое-то время сестры тихо и долго шептались. Мать просила разрешение у тети Устьи привести Тараса Сергеевича жить к нам домой. Они и спорили, и ругались – ведь у них на руках уже было по двое детей. Но нужда в мужском труде, видимо, взяла верх, и Тарас перешел жить к нам. Человек он оказался покладистый и добрый, особо нас не наказывал, а в домашнем хозяйстве был просто незаменим.

К началу войны у нас уже появилось два ребенка – Валя, 1938 г. р., и Коля, 1940 г. р. Мы с сестрой были уже старшие – мне было 11 лет, а Зине 9 лет. Когда началась война, как я уже упоминал, Тарас Сергеевич вырыл нам окоп и ушел в армию. Мы с матерью остались.

Тетя Устья перед войной выехала в далекую Киргизию с Тоней и там прожила всю войну. А ее сын Коля в войну погиб.

В нападавшие попал и Тарас Сергеевич из-за своего роста и из-за того, что он лесной житель. Так и сделали. Глубокой темной осенней ночью, при моросящем мелком дожде Тарас Сергеевич с напарником выбрались на крышу, сползли к стрехе и замерли. Когда часовые, обходя сарай, оказались под ними, нападавшие кулем скатились на них, схватили за горло и задушили, не дав не только выстрелить, но даже крикнуть.

В начале войны всю группу мобилизованных касплян повели на станцию Лелеквинская в 18 км от Каспли и, как потом рассказывал сам Тарас Сергеевич, посадили в эшелон и повезли к Витебску. Витебск они миновали, но где-то в районе Невеля их эшелон немцы разбомбили, всех мобилизованных сняли с поезда и, разделив на 3–4 большие группы, отправили самостоятельно пробираться к Пскову, Луге и Ленинграду. Видимо, командование планировало усилить этими людьми оборону городов. Однако дня через два-три группу, в которой шел Тарас Сергеевич, окружили и взяли в плен немцы. Неясно, то ли это были регулярные войска, то ли выброшенный десант. Немцы доконвоировали всю группу, человек 60–70, в какую-то небольшую деревню в Псковской области, заперли в большой колхозный сарай с дырявой крышей из деревянной щепы. Несколько дней пленные сидели в этом сарае. Им не давали никакой пищи, воды и даже не выводили в туалет. Более слабые заболели, несколько человек умерли. Ночи стали уже холодными, в многочисленные щели дул ветер, а пленные спали на земляном полу. Посовещавшись, заключенные решили, что спастись можно, только организовав массовый побег. Решили, что два сильных человека вылезут через дыры на крышу, подползут к краю стрехи и, когда часовые подойдут поближе, бросятся на них сверху, задушат, откроют ворота и всех выпустят.

В нападавшие попал и Тарас Сергеевич из-за своего роста и из-за того, что он лесной житель. Так и сделали. Глубокой темной осенней ночью, при моросящем мелком дожде Тарас Сергеевич с напарником выбрались на крышу, сползли к стрехе и замерли. Когда часовые, обходя сарай, оказались под ними, нападавшие кулем скатились на них, схватили за горло и задушили, не дав не только выстрелить, но даже крикнуть. Затем они обошли сарай кругом, открыли ворота и выпустили всех. В сарае остались только трупы и умирающие, которые даже не пожелали, чтобы их вынесли.

Большой группой уходить было нельзя. Поэтому решили разделиться на маленькие группы и расходиться как можно дальше, при этом чаще идти по рекам и болотам – из-за собак. Тарас Сергеевич пошел в группе из пяти человек. Днем они отлеживались в стогах, в соломе, в перелесках, а ночью шли. Большие деревни обходили, в малые лесные заходили. Их привечали, обогревали, пытались накормить и дать кое-что с собой. Но через несколько дней им стало ясно, что группа из пяти человек – обуза для жителей. Поэтому решили разделиться и продолжить путь в одиночестве. Тарас Сергеевич, как крестьянский сын, в поле и в лесу чувствовал себя вольготно. Иногда перед заходом в деревню долго лежал в засаде, пытаясь уловить, есть ли в ней немцы. Так он шел более месяца. Наконец добрался до белорусских лесов и болот. Здесь деревни были сплошь заняты немцами. Опасность нарваться на немецкую засаду возросла, и только случайно, как говорил Тарас, он добрел до Рудни и понял, что он почти дома, в Каспле.

Однажды темной и дождливой ночью в окно раздался тихий стук. Мы с матерью вздрогнули и замерли от страха. Стук повторился. Мать подошла к окну и услышала глухой голос: «Фруза, открой. Это я, Тарас». Мать, не помня ног, побежала в сени, открыла двери, и в хату вместе с ней вошел обросший, оборванный, в разбитых ботинках высокий худой человек. «Костик, не пугайся. Это отчим, Тарас Сергеевич», – сказала мать. Узнать его было невозможно. Всю ночь мать провозилась, приводя его в порядок. Наутро он пришел в себя и все это нам рассказал. Мать решила – пусть несколько дней посидит дома, никуда не выходит.

Немцы фактически по домам не ходили. Только 2–3 раза в неделю два автоматчика подходили к дому с бидоном-флягой и большой плетеной корзиной, стучали в окна и на ломаном русском кричали: «Мамка, млеко, яйко!» После этого хозяйка должна была вынести литровую банку молока и десяток яиц. Однажды мать замешкалась и вышла на крыльцо с пустыми руками, объясняя, мол, дети малые. Один из немцев передернул автомат с плеча на живот и дал большую очередь чуть выше головы матери. Мы подумали, что он ее застрелил, и я, стоявший рядом, завизжал, как резаный. Мать от неожиданности упала на крыльцо и потеряла сознание. Тогда немец толкнул ее сапогом и что-то сказал, мол, «шнель!», «быстрей!». Мать встала, прошла в кладовку, вынесла банку молока и только пяток яиц. Немцы весело заржали, подняли флягу и корзину и удалились.

Однажды мать замешкалась и вышла на крыльцо с пустыми руками, объясняя, мол, дети малые. Один из немцев передернул автомат с плеча на живот и дал большую очередь чуть выше головы матери. Мы подумали, что он ее застрелил, и я, стоявший рядом, завизжал, как резаный.

Недели через две мать сходила на Касплю, с кем-то посоветовалась, потом пошла в управу и выправила отчиму «аусвайс» (документ), что он пришел из плена, что он больной человек. Там, видимо, спросили у односельчан, поверили и оставили нас в покое.

Еще через некоторое время мать узнала, что в райуправу на конюшню нужен конюх. Она предложила на эту должность отчима, отвела его туда, показала. С ним побеседовали, дали еще одно удостоверение и взяли на работу. В конюшне стояло пять худых чесоточных лошадей, которых надо было привести в порядок и пасти. Этим Тарас Сергеевич и занялся. Он мазал лошадей какой-то страшно вонючей черной жидкостью, называя ее карболкой, гонял пасти, поил, на ночь запирал в сарай. Ему ничего не платили за эту работу, только впоследствии стали давать, как он говорил, паек – две буханки эрзаца (немецкого хлеба с опилками), кулек соли, 3–4 коробки спичек, пачку дешевых папирос, пакет какой-нибудь крупы. Он очень гордился этим пайком и угощал нас, если там был «цукар» – сахар. С возвращением отчима нам зажилось несколько лучше. Он ходил на болото и корчевал там пенечки для топки печи, поддерживал хозяйство, корову.

Наступала весна 1942 года. Мы разъяснили Тарасу Сергеевичу, что, так как мы не коренные каспляне, нас не наделили хорошей землей и живем мы только с небольшого огорода. Но Тарас Сергеевич не очень расстроился из-за этого. Он начал собирать и ладить на корову Лыску немудрящую сбрую. А когда настал апрель, позвал меня пахать. Оказывается, когда пас коней, он обошел вокруг реки, озера неудобные пригорки и кое-что облюбовал. Потихоньку добыл (от своих коней) кое-какие семена: овес, рожь, ячмень.

И мы поехали пахать. Я вел под уздцы корову, на ней был хомут, гужи и плуг. Мы пахали только с одной стороны: на гору я вел корову, Тарас нес на плечах плуг, а на вершине мы разворачивали корову, Тарас ставил плуг на землю и пахал. Смешной была такая пахота, а что делать? Коня у нас не было. Таким односторонним способом Тарас напахал на корове на взгорках несколько лапиков, заборонил их, а потом, по старому русскому обычаю, сеял зерно – бросал, ударяя его о решето, висевшее на боку. Я, правда, не очень верил во все эти затеи Тараса, но в середине лета на вспаханных лапиках появились и зазеленели настоящие хлеба. А когда осенью собрали урожай, перевезли к дому на тачке и, расстелив брезент, начали обмолот, то обнаружили настоящий хлеб – спасение от голода.

Отчим где-то на Каспле достал два камня-жернова: нижний – круглый и сплошной, а в верхнем была дыра-отверстие на всю толщину камня диаметром 10–12 сантиметров. Эти жернова Тарас установил в сенях под мой рост, и моей обязанностью стала тяжелейшая и нуднейшая работа – молоть на них зерно. Засыплешь горсть зерна да и крутишь верхний камень по нижнему, а по бокам струйками стекает мука. Это уже был настоящий хлеб-батюшка, кормилец. Хотя трудно было и тяжело 12-летнему пареньку крутить эти жернова, но это лучше, чем сидеть голодными. После пуска жерновов мы зажили по-другому и были счастливы.

Конечно, я не смог бы все это сделать без помощи, труда и смекалки Тараса Сергеевича. И как мог, во всем помогал отчиму: и ухаживать за лошадьми, и по домашнему хозяйству.

Вскоре от больных коней я заразился чесоткой, и жизнь моя стала адом. На локтях, коленках, в других нежных местах на теле у меня появлялись маленькие красные пузырьки. Они лопались и страшно чесались. Несколько раз я ходил в больницу на прием к Федору Тимофеевичу Зуеву. Он прописывал мази, разные примочки, но ничего не помогало. Зуд не давал мне спать. Отчим начал мазать меня, как и коней, черной вонючей жидкостью – карболкой. Она вроде помогала, но мне никуда нельзя было ходить – люди шарахались от меня, как от прокаженного. Конечно, о том, чтобы ходить в школу, не было и речи.

Иногда Тарас Сергеевич справлял корове сбрую, брал сани, запрягал ее и ехал в лес за дровами на свою родину. Эти поездки были очень опасными: и немцы, и наши партизаны всегда могли принять его за шпиона и запросто застрелить. Уезжая, он обычно запасался в райуправе каким-нибудь пропуском, который если для пунктуальных немцев что-то и значил, то для партизан был просто бумажкой. Несколько поездок все же Тарасу Сергеевичу сошли с рук. Впоследствии мать перестала пускать отчима в эти поездки, говоря: «Ты – кормилец, на тебе вся семья держится. Не рискуй!»

Он особо не отличал нас, чужих детей, от своих. У него все были равны. Мне, как старшему, иногда больше от него доставалось – за дело, как он понимал. Но рука у него была тяжелая, сильная – как и сам. Он был богатырского сложения, а дрался умеренно. И что нас удивляло – мы, дети, никогда не видели, чтобы Тарас Сергеевич грубо, неуважительно отнесся к матери, несмотря на то что мать была женщина строгих взглядов, суровая, требующая к себе особого уважения.

Тарас Сергеевич уважал и любил и своих стариков – отца Сергея и мать Тотю. До войны он часто бывал на своей родине в Чаче. Эта деревня стояла совсем в лесу и с трех сторон им закрывалась. Только одна сторона – на юг – была светлая. Как там жили люди, я не знаю, но когда ватага братьев Тараса Сергеевича приходила к нам в Касплю, я видел крепких, рослых богатырей, веселых и добродушных по характеру. Они много занимались в летнее время сбором орехов, так как сторона у них была богата орешником. Мешками они привозили их в Касплю на базар для продажи. В основном они собирали и продавали грибы, ягоды, а особенно почему-то чернику. На деньги, вырученные от даров леса, они всегда покупали крепкую ткань, черную или коричневую, называвшуюся почему-то «чертова кожа». Из этой ткани мать и две девки-дочки обшивали, причем вручную, своих богатырей – шили простейшего покроя рубашки и брюки.

Обычно братья отчима 18 километров шли босиком, не боясь многочисленных змей – гадюк, греющихся на солнце на тропинках, дорогах. Сапоги (а они предпочитали только сапоги) висели на плечах – по старому русскому обычаю, и, только входя в Касплю, братья надевали их на ноги. Все были работящие, открытые, веселые, неунывающие люди, и от них исходила жажда жизни.

Партизаны

В войну не было страшнее этого слова, как для нас, русских, так и для фашистов.

Мы в Каспле, в районном центре, особо не ощущали на себе их деятельности. Но крестьяне, приходившие в Касплю в больницу или по другим делам, рассказывали жуткие истории. Например, в деревню, где и поблизости не было ни одного немца, на лошадях врывалась ватага людей с оружием. Забирали все – теплые вещи, продукты, предметы первой необходимости (например, швейные машины, хомуты и другую конскую упряжь, белье постельное, матрацы, подушки, шубы, посуду). Нередко уводили скот, последнюю корову, овцу. Не брезговали курицей, брали поросенка, теленка, козу. Уговоры, что дети малые, самим есть нечего, – не производили никакого впечатления.

Бывало, рассказывала об этом иная старушка моей внимательно слушающей матери, а потом подносила руку ко рту и так тихо говорила: «Фруза, хочешь верь, хочешь не верь, но прямо бандиты, да и только!» Мать вздыхала, так и не зная, чем и как утешить плачущую женщину.

«Ну пойми ты, Трофимовна, только третьего для мы на сходке избрали нового старосту (старого застрелили неделю назад). А ночью, надо же, приехали, вывели во двор и хлопнули. Трое деток у Пелагеи осталось. За что, ты спроси? Он даже еще ни одного собрания не провел. Да и как он отказывался, если бы ты видела! В ногах у людей валялся, просил не выбирать: и стар уже, и болен сильно – ничего не помогло!»

В Белодедове, посреди деревни, жила наша хорошая знакомая, мама почему-то звала ее «дядина»: «Смотри, сынок! Будешь проходить деревню, обязательно проведай, как там живет наша „дядина“». Я заходил, здоровался, присаживался в очень бедной хате на лавку. Передав привет от мамы и посидев немного, поднимался и уходил.

И вот в один из зимних дней «дядина» едет на лошади по нашей улице и издали кричит: «Фруза, подойди!» Мать, бросив все, побежала к ней, ну и я тоже. Она подгоняла лошадь, прикрывая человека, лежащего в санях. Мы подбежали и пошли рядом, когда она уже подъезжала к приемной больницы и к дому, где жил фельдшер Зуев. «Дядина» кричала и плакала: «Ночью пришли партизаны, вывели мужа из хаты и выстрелили в него. Увидев, что он еще был живым, я скорее запрягла коня, да и привезла к вам в Касплю. Фруза, зови скорее доктора! Может быть, еще можно что-то сделать». Мать побежала в хату Зуева, разбудила его, и он, полуголый, накинув на себя верхнее пальто, со стетоскопом на шее вышел на крыльцо. Поняв, в чем дело, он быстро ощупал раненого, покачал головой и с горечью сказал: «Бабы, ничем я вам не могу помочь. Он уже мертв». «Дядина» завыла не своим голосом, мать бросилась ее утешать. Зуев запахнул пальто и пошел домой, сказав напоследок: «Нет, ничем я вам уже не могу помочь».

Из всех значимых операций касплянских партизан можно назвать два-три случая. Первый – это наведение наших самолетов в ночное время на месторасположение крупного госпиталя немцев у ШКМ, когда погибли десятки и сотни раненых немцев. Немецкое кладбище под Рытино сразу значительно выросло, немцам пришлось расширить его. Эта диверсия была безответной.

Немцы были потрясены, обескуражены и два дня хоронили умерших от ран и бомбежки.

Один раз партизаны устроили касплянским фашистам крупный переполох. Они снарядили небольшую пушку – не знаю, какого калибра – и выстрелили по селу из-под деревни Треножки, в пяти километрах от Каспли. Что тут было! Немцы в подштанниках выскакивали из хат и бежали в свои укрытия. Но больше ничего не последовало. Партизаны минировали дороги, делали засады, малыми силами делали вылазки, но все это причиняло очень незначительный урон фашистам. Конечно, в целом партизаны были той неведомой силой, которая держала немцев в постоянном напряжении и страхе. Физического, военного урона от них было очень мало, урон был моральный. Чем это объяснить, я не знаю, но это так. Ведь достаточно было группе в 60– 100 партизан напасть на центр Каспли – и немцы были бы разбиты. Как бы мог этот моральный успех прогреметь по всей области!

Из всех значимых операций касплянских партизан можно назвать два-три случая. Первый – это наведение наших самолетов в ночное время на месторасположение крупного госпиталя немцев у ШКМ, когда погибли десятки и сотни раненых немцев. Немецкое кладбище под Рытино сразу значительно выросло, немцам пришлось расширить его. Эта диверсия была безответной.

Немцы были потрясены, обескуражены и два дня хоронили умерших от ран и бомбежки.

Вторая диверсия партизан против касплянского гарнизона – это обстрел Каспли из пушки, о чем я ранее уже упоминал.

Третья серьезная диверсия – расстрел высокого немецкого начальника, говорили полковника, ехавшего в Касплю из Смоленска. Дорога была булыжная, тряская машина шла медленно. С двух сторон ее тянулся кустарник и лесок. На так называемой пуще и завалили дорогу спиленным деревом, устроили засаду и расстреляли всех фашистов, которые были в легковой автомашине и в машине охраны. Эта операция дорого обошлась касплянам. В отместку немцы вызвали из Смоленска карательный отряд и расстреляли 157 человек. Это было настоящей трагедией, пострадала почти каждая семья касплян. Больше об операциях партизан я не могу ничего вспомнить, но в целом партизаны были для оккупантов страшной, непреодолимой силой. Нигде немцы ни днем ни ночью не чувствовали себя спокойно от того народного гнева, каким был гнев лесных людей. Партизаны являли собой железный сплав мужества, бесстрашия, презрения к смерти.

Мне, подростку, пришлось убедиться в этом. Однажды на большой горе над Касплей вдруг появилась громадная виселица с пятью петлями-веревками, свисающими с перекладины. Два немецких автоматчика обошли дома касплян почти на всех улицах. Зашли и к нам, хотя наша хата от улицы стояла несколько в стороне. Один фашист на ломаном русском языке приказал всем явиться к 12 часам на большую Почтовую гору (как ее у нас называли) и со злостью показал, что будут вешать партизан. (Ослушаться было нельзя: были случаи, когда немцы проверяли свои приказы. Если в хате при их проверке оказывались люди, немцы сразу на месте их пристреливали.) Мать объяснила немцам, что у нее малые дети. «Ну вот этот, большой, – показали на меня, – пусть идет». Немцы кивнули, оглядели хату, убедились, что остальные жильцы были малолетками, сказали «гут» и ушли.

Делать было нечего, и к назначенному времени я поплелся в центр. Взобравшись на гору, увидел страшную картину. Молча и угрюмо стояла большая толпа касплян, окруженная автоматчиками, а на небольшой площадке была сооружена громадная виселица из двух столбов с перекладиной. На перекладине болтались пять веревочных петель, под каждой из них стоял какой-то ящик. «Ведут, ведут!» – раздались голоса, и все увидели, как на гору к виселице поднималась группа людей. В центре, окруженные автоматчиками, шли партизаны – многие без шапок, легко одетые, со связанными назад руками. Когда они поднялись на площадку, немцы каждого партизана поставили под петли. Толпа замерла. Кто-то громко рыдал, кто-то молился Богу, кто-то становился на колени и кланялся.

Высокий худой офицер, видно в чине майора, с одной звездой-кубиком на погонах, встал на постамент, потребовал у толпы тишины и быстро и очень непонятно стал читать нам, русским, видимо, приговор. Партизаны стояли спокойно, гордо подняв головы, и, как мне казалось, смотрели на ясное небо. Закончив читать приговор, офицер слез с возвышения, махнул рукой со стеком, давая сигнал начала казни. В толпе заголосили громко и неудержимо. Офицер крикнул что-то одному из автоматчиков, и тот резко вскинул автомат, дал длинную очередь поверх всех нас, стоявших в толпе. Крики, шум, плач несколько стихли.

К каждому партизану подошли по два немца-автоматчика, приподняли от земли и поставили на ящики. С большим трудом немцы дотягивались до веревок с петлями и надевали их бедным людям на шеи. Делали это все медленно, садистски, поправляя петли, распутывая веревки. Было такое впечатление, что им было приказано этой казнью произвести на толпу жуткое впечатление, и, конечно, они этого добились. Мы стояли, словно в каком-то оцепенении, дрожа от внутреннего страха с головы до пят. Нас удивляло, как спокойно и тихо принимали свою смерть приговоренные к казни.

Наконец все было готово, офицер вновь взмахнул своим стеком, и немцы-палачи стали подходить слева-направо и выбивать ящики из-под ног стоящих на них партизан. Они падали и повисали на веревках. Когда очередь дошла до четвертого, тот громко крикнул нам в толпу слова, которые я запомнил на всю жизнь: «Хоть три года будет, граждане-товарищи, война, но верьте, победа будет за нами!» В этот момент немец выбил у него из-под ног ящик, и партизан замолчал.

Пятого, самого последнего, ближнего к столбу, немцы вешали очень мучительно. Когда из-под его ног выбили ящик, он из-за своего высокого роста встал на ноги и начал что-то говорить, но из-за поднявшегося в толпе шума слова невозможно было разобрать. Немцы растерялись. Потом бросились искать веревку и, когда нашли, обвязали ноги партизана, сбили с ног и конец веревки срочно привязали к столбу виселицы. Казненный казался повешенным как бы сидя: одна веревка была вокруг шеи вверху, а другая – вокруг приподнятых ног.

Толпа буквально загудела и заревела. Казнь была закончена. Нас плетками стали сгонять с горы. На площадке осталось пять повешенных партизан – мужественных борцов за Родину, да по бокам виселицы стояло у каждого столба по фашисту. Казнь партизан, их мужество произвели на нас неизгладимое впечатление. Каждый шел домой и думал: «Пусть три года будет война, но победа будет за нами!» Мы с матерью проплакали весь вечер, когда дома я ей все рассказал.

Казнь была закончена. Нас плетками стали сгонять с горы. На площадке осталось пять повешенных партизан – мужественных борцов за Родину, да по бокам виселицы стояло у каждого столба по фашисту. Казнь партизан, их мужество произвели на нас неизгладимое впечатление. Каждый шел домой и думал: «Пусть три года будет война, но победа будет за нами!»

В целом, надо отметить, как-то так сложилось, что среди сельчан партизаны Касплянского района не пользовались большим авторитетом. Да, их боялись: боялось и мирное население, а особенно – оккупанты. Но никаких особых дел, никаких особых свершений от них не видели. И отступление наших в начале войны не послужило массовым исходом мужчин в партизаны. Руководство района как-то тихо, мирно исчезло, бросив все на самотек: и эвакуацию, и отступление наших из Каспли. Буквально ничего не вывозилось: ни оборудование больницы, ни архивы, ни товары из магазинов. Прямо перед войной главврач Герасимов Петр Тарасович выхлопотал для касплянской больницы новое рентгеновское оборудование. Оно в запакованных ящиках долго лежало на улице под дождем, и никто из начальства о нем не позаботился.

Эвакуации касплянских учреждений (а ведь это был район) как-то не было видно. Просто в один из дней все учреждения распустили, а все оборудование осталось на месте, как будто сотрудники ушли на обед. Говорили, что руководители района ушли в партизаны, а чиновники сидели дома, в своих семьях, так же как взрослые комсомольцы. В Каспле при эвакуации не нашлось организующей, направляющей руки. Было впечатление, что все действовали по принципу – спасайся кто как может. После, когда угнали всех мужчин, Каспля замерла. Оставшиеся семьи, забрав скотину и некий скарб, просто отошли в близлежащие деревни и там отсиживались.

Эта неорганизованность районного начальства, бросившего на произвол судьбы многих людей, и привели впоследствии к страшной трагедии касплян. Оккупационные органы начали постепенно по ночам арестовывать этих людей и сажать в тюрьму, в бараки больницы, в полицию. Начались следствия, аресты. Сначала брали только мужчин, позднее стали брать и их семьи. Из-за скрытости или по какой-то другой причине, но массового ухода в лес в партизаны не было. Этим же можно объяснить, что на первых порах про партизан мало кто знал, да и авторитет их был невысок. Фактически народ был оставлен, как говорят, на произвол судьбы.

Старики Елисеевы

К началу Великой Отечественной войны старики Елисеевы были уже в глубоких годах, за семьдесят. Дед Сергей – богатырского роста, с большой белой как лунь окладистой бородой – отличался, как все лесные жители, медлительностью, спокойствием, стариковской мудростью. Всю свою жизнь он прожил в лесной деревне Чаче, окруженной с трех сторон лесом и находящейся в 18 км от районного села Каспли.

Его старуха Тотя, как ласкательно все ее звали, прожила долгую жизнь. Нарожала ему семь сынов-богатырей, в том числе моего отчима – Тараса Сергеевича, да двух дочерей – старшую Марьюшку и Нюрку-невесту. Семья была дружная, жили все в одной большой хате. Все были работящими лесовиками и крестьянами. Они могли все: и дом срубить, и хлеб растить. Самой первой выдали замуж Марьюшку – в деревню Желуди, за Чачу, в еще большую лесную глушь, там было всего 3–4 дома. Старших сыновей Мишку, Гришку и Павла перед войной призвали в армию, они стали кадровыми военными. На войне уцелел только Григорий – грудь вся в орденах. В деревню он уже не вернулся, а осел в Смоленске. Павел и Михаил погибли на фронтах лихой войны.

Мой отчим, Тарас Сергеевич, жил в Каспле, как тогда говорили, в примнях. Со стариками жили еще трое малолетних сыновей, их в армию не забрали. Когда началась война, эти трое сыновей подались в партизаны – они были у них совсем рядом. Звали их Василь, Санька и Ванька. Они ходили героями и гордились своим партизанским положением. Одна дочь перед самой войной смогла уехать к своим родным в Челябинск, на работу.

Фактически вся большая семья Елисеевых разбрелась, и старики под старость оказались одни. А тут, как назло, стали их донимать разные болезни. Поэтому не раз до Тараса Сергеевича доходили просьбы стариков – мол, прислал бы хоть каких-то лекарств, пузырьков и таблеток. Сам Тарас боялся ехать в партизанский край – могли ни за что убить и партизаны, и немцы, а он был в семье кормильцем. Посовещавшись с матерью, они решили, что лучше съездить в Чачу мне, пацану, – дескать, что с меня толку.

Тарас Сергеевич выпросил у начальника управы Наронского коня и сани на два дня – мол, старикам отвезти лекарства, они, дескать, при смерти. «Смотри, Тарас, прибьют твоего возчика в такой дальней дороге!» Но Тарас был по натуре оптимист. Запряг хорошего коня в сани да на сани положил сплетенную из лозы по контуру саней полость, кинул в сани большую охапку соломы, под нее положил мешок с передачей – гостинцы старикам, как он говорил. И в один из ясных морозных дней отправил меня на свою родину в деревню Чачу. Справедливости ради следует сказать, что он сходил в комендатуру и выправил мне «аусвайс» (пропуск) из Каспли в Чачу. Этот пропуск впоследствии спас мне жизнь.

Меня тепло одели, посадили в сани, и я поехал. Сперва лошадь бежала рысцой, а как притомилась – пошла шагом. Из Каспли я выехал удачно, доехал до Язвищ, где был немецкий опорный пункт. Тут у меня уже начались задержки. Немцы были удивлены, что пацан из Каспли едет прямо в пасть партизанам, где мне будет «капут», как говорили. Но я вспомнил про бумагу, показал им. Они долго вертели-крутили ее. Наконец старший выругался, и, бросив что-то типа «черт с ним!», меня пропустили. На пути было еще две больших деревни – Яшино и Хохлово. Их я проехал без особых историй, так как в это время там не было ни полицаев, ни немцев.

Уже в сумерки я подъезжал к родине отчима – Чаче. Дом стариков Елисеевых стоял с краю, и я прямо с дороги въехал к ним во двор. Сказать, что дед Сергей и баба Тотя удивились, – это ничего не сказать. У них отвалились челюсти. Они некоторое время не могли говорить и только мяли и давили меня, одетого, когда я вошел в их хату. Наконец, первым отрезвел от испуга дед.

– Костик, неужели ты проехал такую дорогу и тебя не убили немцы и не разорвали волки?!

А мне, действительно, пришлось долго ехать по лесу, где заунывно выли голодные волки.

– Не знаю, дедушка, как. Но вот утром выехал, а к вечеру, как видишь, прибыл, да еще привез вам какие-то гостинцы.

Дед накинул на плечи полушубок и пулей вылетел во двор. Там он распряг коня, отвел его в сарай, дал сена, втолкнул сани подальше – спрятал и вернулся в хату. Старики с большим интересом развязали привезенный мешок, нашли каракули – записку Тараса и разные лекарства: йод, бинты, вату, какие-то пузырьки с касторкой (старик страдал запорами), еще что-то из таблеток, порошков и так далее.

Радости стариков не было предела. Разобрав все и спрятав так, что потом и сами не могли сразу найти, наконец занялись мною. Расспросили обо всем, очень были довольны Тарасом, что он устроился на такую хорошую должность конюха да еще давали и какой-то паек. Общим разговорам не было конца. Мы и не заметили, как потемнело в избе и на улице.

Дед с бабой о чем-то долго шептались, даже спорили, потом объявили мне свое решение: «Знаешь, Костик, мы решили, что ночевать мы тебя отведем в другое место – через хату. Там живут Прокоп со старухой. Мужик он хороший, у него и переспишь. К нам частенько заходят из лесу ночью партизаны. Ты ведь знаешь, что и три наших сына с ними. Зайдут, обнаружат тебя и начнут допрос, кто да что, зачем пожаловал. Им же, бестиям, не докажешь, что ты просто от Тараса приехал проведать стариков. Могут забрать с собой, а могут и во дворе шлепнуть. У них, брат, рука крутая, не хуже немцев. Так что пойдем, дед тебя туда отведет. Ты там спокойно переспишь, а утром приходи – мы тебя отправим назад. Так будет спокойно и нам, и тебе. Да ты не бойся, не зайдут они в ту хату – у хозяев в партизанах никого нет. Это у нас целая орава: как придут – так и одень потеплее, и накорми. Но ничего».

Дед Сергей помог мне одеться и очень осторожно, задворками проводил к той хате, постучал: «Открой, Прокоп, свои!» Они поговорили о чем-то, показывая на меня, у которого от такого гостеприимства уже поджилки тряслись. Дед Сергей ушел. Хозяева меня положили на лоснящуюся от старости широкую лавку, сказали «спи», а сами сели у окна и затихли. Сколько проспал – не знаю, но проснулся от слов стариков «идут, идут!».

Я подошел к занавешенному окну и увидел, что по освещенной луной улице, мимо дома шла группа людей, все больше в черной одежде, но были и в белых маскхалатах. В руках у них были короткие автоматы, на плечах висели винтовки. Вся группа – человек 10–15 – прошла быстрым шагом в начало деревни. И мне, и хозяевам было уже не до сна. Мы стояли у окна и ждали, когда партизаны пойдут назад, к себе в лес. Ожидать пришлось долго – часа 2–3, не меньше. Наконец, на дороге заскрипел снег, и мы увидели, что вся эта группа возвращалась по улице в сторону леса. Когда они прошли мимо, старики перекрестились: «Ну, свят твой ангел-хранитель, что не зашли и что пронесло! Ложись и на печке поспи еще. Потом мы тебя разбудим, и пойдешь к своим». Тяжелая дорога днем и ночные передряги свалили меня, я заснул.

Утром меня разбудили, и я вернулся к своим деду и бабе. Дед сказал: «Хорошо, Костик, что ты не ночевал у нас. Ведь приходили партизаны. Ели, отдыхали, переодевались – часа два были и ушли. Уж мы так за тебя боялись! Не дай бог, набредут на лошадь да спросят, чья, что и как! Давай скорее завтракай и езжай. День-то зимний короток, а дорога длинная». Пока я завтракал на скорую руку, дедушка Сергей уже снарядил мне в дорогу коня. Я попрощался, сел в сани, дедушка вывел меня за околицу Чачи, и я поехал.

Я подошел к занавешенному окну и увидел, что по освещенной луной улице, мимо дома шла группа людей, все больше в черной одежде, но были и в белых маскхалатах. В руках у них были короткие автоматы, на плечах висели винтовки.

Первую деревню от Чачи – Жарь – я проехал без приключений. Да и деревня-то – всего три дома утопали в низине. Потом я поднялся на холм, на нем стояла большая деревня Яшино. Она тянулась вдоль дороги версты на две. Ее я тоже проехал спокойно, небольшой пролет – и снова начиналась большая деревня Хохлово.

Как только я проехал два-три дома, на дорогу стали стекаться немецкие автоматчики. Они что-то громко болтали, щупали коня, дергали сани, сбрую.

Одному из фашистов, видимо, очень понравилась лежащая во все сани плетеная полость. Он бегал кругом, дергал ее, приподнимал, а я сидел ни живой ни мертвый. Наконец, промямлил, что я «фарен нах хаус». Немецкая фраза как-то немного остепенила немцев, но положение было тревожное. Тут из одной из хат вышел офицер, грозно бросил «вас ист дас?» (что случилось?) и, плохо говоря по-русски, спросил, что я за пацан, откуда и куда еду. Плача и заплетаясь языком, я кое-как объяснил ему, что ездил проведать старых деда и бабу, а сейчас еду домой в Касплю. И тут, наконец, я вспомнил про бумагу (пропуск), долго вытаскивал ее и подал немцу. Тот вертел, крутил, разглядывал ее со всех сторон и в конце концов бросил ко мне в сани и гаркнул, махнув рукой солдатам, мол, пропустите. Я, без ума от радости, дернул вожжи, хлестнул лошадь и медленно стал выезжать из галдевшей толпы немцев. Ну, думаю, пронесло! Спасло меня, как потом оказалось, только это удостоверение – пропуск, выправленный Тарасом Сергеевичем у немцев.

К вечеру, без больших приключений, я въезжал в Касплю. Когда я подъехал к своему дому, из него вышла мать вся в слезах, а Тарас Сергеевич захлопотал вокруг лошади, радуясь, как ребенок. Старики прислали Тарасу две большие круглые буханки черного хлеба и здоровый кусок деревенского сала, которое Тарас очень любил. «Ну, Костючек, а мы уже, грешным делом, думали, тебе „каюк“. Или партизаны застрелят, или немцы ухлопают». «И надумал же, дурень, – ругалась мать на отчима, – парнишку на верную смерть отправить из-за буханки хлеба да куска сала!»

– Видел ли ты, Костик, войска?

– Да, когда проезжал Хохлово, вся деревня была занята немцами, обозом, и даже стояли между домами четыре больших танка.

– Оказывается, из Смоленска прибыл карательный отряд, и он пошел на партизан. Счастье твое, что тебя пронесло!

Так оно и оказалось. Как только я уехал, рано утром, на рассвете, каратели дошли до Чачи, окружили ее и подожгли со всех сторон. Тех жителей, кто выбегал, – расстреливали из пулеметов и автоматов. За 2–3 часа деревня в двадцать домов была полностью уничтожена. С большим трудом, чудом старики Елисеевы, как люди, выросшие в лесу и хорошо знающие местность (канавы, лощины, тропинки), остались живы. Два дня просидели в яме, на второй день немцы уже людей не расстреливали, а брали в плен. Таких набралось два десятка человек со всей деревни. Их посадили на автомашину и, как пленных, поместили в Каспле в тюрьму.

Тарасу Сергеевичу рассказали, что Чача сгорела, многие жители погибли, а некоторые, в том числе его старики, остались в живых. Он развил бурную деятельность, обошел большое и малое немецкое начальство. Ходил несколько дней, кому-то давал в решете два десятка яиц. Короче говоря, недельные хлопоты Тараса Сергеевича да преклонный возраст стариков возымели действие, и в один из дней он привел их, чуть живых, к нам. Разместили стариков на печке.

Как только я уехал, рано утром, на рассвете, каратели дошли до Чачи, окружили ее и подожгли со всех сторон. Тех жителей, кто выбегал, – расстреливали из пулеметов и автоматов. За 2–3 часа деревня в двадцать домов была полностью уничтожена.

Мать, как могла, ухаживала за ними. А они были безумно рады и благодарны своему Тараске и жили у нас долго, пока нас не освободила Красная армия в конце осени 1943 года. После войны старики вернулись в свою Чачу вместе с сыновьями, опять отстроили свою хату и жили в ней. Их сыновья, которые были в партизанах, уцелели. Только одному – Василию – оторвало ногу, да трое не вернулись с войны.

Полицай Сетькин

Касплянская полиция была большой помощницей оккупантам. Я уже частично писал, какие дела она творила. Но и полицейские были разные. Сам начальник полиции Гахович ничем особо видимым себя для касплян не проявил. Видно, он был строгий руководитель за столом, на улице мы его не очень-то и видели. А вот из рядового состава выделялся один полицейский. Его звали «чужак», потому что он был пришлый – из какой-то деревни недалеко от Каспли – то ли из Шелатон, то ли из Слободы. Отличался от остальных полицейских своей жестокостью, любил похвастаться перед касплянами, был среднего роста, с неопределенным цветом волос, ходил в какой-то непонятной рубашке и штанах, больше похожих на гражданскую одежду. О нем по Каспле ходили легенды. Жестоко бил даже женщин в тюрьме при допросах, а уж расстреливал – рука не дрогнет, как говорили.

Лично я с ним близко столкнулся два раза. В первый раз я шел по своей улице Кирова и примерно где жила Нинка Котелкова вдруг услышал грозный окрик «посторонись!». Оглянулся – человек с пистолетом в правой руке мне показывал, чтобы я перешел с правой стороны улицы на левую. Я, конечно, послушался, быстро перешел улицу и остановился. Мимо меня гуськом проходила группа из четырех человек.

Впереди шел высокий, худощавый, в пальто зеленоватого цвета человек, спокойно глядя себе под ноги. Ничего необычного я не заметил. За ним шел небольшого роста в черной одежде и с черной копной волос на голове очень юркий, быстрый в движениях человек. Он шел, оглядываясь вокруг, мелко перебирая ногами. По своему виду он был похож на цыгана и еврея. Замыкал шествие этой тройки среднего роста человек-инвалид, тяжело опираясь на костыли. Этот сосредоточенно смотрел себе под ноги, костыли скрипели, и видно было, что ходьба дается ему с трудом.

Дело шло к вечеру, и все знали: если из тюрьмы немцы или полицаи приводили в больницу людей, то это – расстрел.

Сзади за ними шел полицай Сетькин с опущенной вдоль тела правой рукой, в которой, к своему ужасу, я заметил пистолет. Дело шло к вечеру, и все знали: если из тюрьмы немцы или полицаи приводили в больницу людей, то это – расстрел. Сердце мое екнуло. Я еще раз внимательно оглядел уходящую группу и побежал домой рассказать маме, что видел.

Мать выслушала со слезами на глазах: «Смотри, сынок, ведь твоих уже повели к Кукиной горе». Заходило на западе солнце, на поле ложились длинные тени. Я посмотрел, куда мне указала мать, и увидел ту же картину. По тропинке возле небольшого взгорья (холма) шла группа из трех несчастных, за ними – полицай Сетькин, замыкал шествие немец с винтовкой. Пройдя мокрую лощинку, люди повернули и пошли прямо по тропинке к Кукиной горе. И вдруг здесь началась драка. Мы увидели, что инвалид повернулся к Сетькину и начал бить его костылями. Маленький черный человек выскочил из группы, круто повернул влево, пулей вбежал на взгорок и быстро скрылся за ним. Первый, возглавлявший движение группы, просто побежал прямо по тропинке, и его сразу расстрелял немец из винтовки. Через некоторое время инвалид, дравшийся с полицаем Сетькиным, упал на землю. Он был убит из пистолета. Немец вскочил на пригорок и стал яростно палить из винтовки. Какая там разыгралась трагедия, нам, стоящим у хаты, видно не было. Но немец не побежал дальше, а стал спускаться с пригорка, и мы поняли, что и быстрому маленькому черному человеку не удалось убежать. Так вечером в летний день окончили свой жизненный путь три советских патриота, дорого отдавших свою жизнь.

 

Вторично судьба столкнула меня с этим страшным полицаем Сетькиным уже после нашего освобождения – в конце сентября 1943 года. Начальник полиции Гахович как-то тихо и бесшумно куда-то сгинул, исчез. А Сетькина взяли в родной деревне, где он, видимо, думал отсидеться. Его привезли в Касплю вместе со старухой-матерью. В здании больничной амбулатории организовали скорый суд. Зал был набит битком. Там были и свидетели злодеяний Сетькина, и просто любопытные. Судил его военный трибунал из трех наших офицеров, высоких по званию. В зале стоял гам, шум, крики, плач. Женщины-свидетели показывали спины, иссеченные плетьми, синяки от побоев, тыкали ими в лицо Сетькину. Он был невозмутим. Тихо сидел на стуле, охраняемый двумя автоматчиками.

Суд проходил бурно. Видно, много было обиженных этим злым человеком. Наконец объявили, что суд окончен и удаляется на совещание. Через некоторое время судьи вышли из соседней комнаты, все встали, и был оглашен приговор. Я не очень помню его начало, а вот конец запомнил хорошо. «Изменник и предатель Родины, гражданин Сетькин приговаривается к смертной казни через повешение. Приговор обжалованию не подлежит и должен быть приведен в исполнение в 24 часа». Все загудели, что правильно, что так ему, кровопийце, и надо. Я оказался у задней двери амбулатории и видел, как два автоматчика выводили Сетькина из зала суда. Один автоматчик достал из кармана белый крученый шнур и быстро связал Сетькину руки за спиной. Проходя мимо, я даже подумал, что, наверно, больно, когда руки так связаны за спиной.

К дверям подошла какая-то легковая машина – в нее сели судьи, в другую машину посадили осужденного, его старушку-мать и двух автоматчиков. Все поехали к райисполкому. Там уже возвышалась большая и широкая виселица на двух столбах с перекладиной и болтающейся веревкой с петлей посередине. Рядом в сторонке угрюмо стояла толпа касплян, тихо переговариваясь. Мы, пацаны, прибежали и стали глазеть, что будет дальше. В виселицу медленно въехала большая грузовая машина «ЗИС». Все борта ее были открыты, и образовалась как бы платформа – эшафот. На платформу вскочили два автоматчика, влез на нее и один из офицеров суда с бумажкой в руке. К борту машины подвели Сетькина, подняли его, поставили на платформу под болтающейся веревкой. Офицер громко, членораздельно прочитал по листку приговор, соскочил с машины. Два автоматчика надели на Сетькина веревочную петлю, затем один из них зачем-то вынул из кармана шнур и связал ему еще и ноги. Когда все было готово, один автоматчик хлопнул ладонью по кабине, и машина стала медленно выезжать из-под столбов виселицы. Сетькин медленно перебирал ногами, стараясь держаться прямо. Но вот платформа автомашины полностью выехала из-за столбов. Сетькин вздрогнул, сорвался с нее и повис в петле. Я видел, как его ноги несколько раз конвульсивно дернулись, и все было кончено. Так в 1943 году закончил свой звериный путь один из самых ярых предателей и изменников нашей Родины.

Побег военнопленного

Не знаю, просто уже не помню, по каким делам ходил я за речку в Касплю-2, как ее все звали. Дело было летом, стояла теплая солнечная погода. Я брел, ни о чем не думая, спускаясь с пригорка, по большаку, или – как звали все центральную улицу Каспли, переходящую с востока на запад, – по улице Советской. Спустившись с пригорка около Пашки Марьенкова – знаменитого на всю Касплю балагура, гармониста и даже артиста смоленского театра, – подошел к стоящим близко к дороге зданиям. С левой стороны была почта, а напротив стояла большая и низкая несуразная хата, в которой до войны размещался райвоенкомат. За этими двумя постройками с юга была речка Каспля с отрывистым берегом, а с севера – высоченная песчаная гора, прозванная Почтовой. Дорога сужалась. Я шел, шлепая босыми ногами по дорожной пыли, когда вдруг у крыльца здания бывшего военкомата (где, как я уже знал, немцы устроили самое страшное заведение – жандармерию) меня окликнул стоявший там жандарм. Я слышал, какие жуткие пытки творят немцы над сельчанами в этой жандармерии, и остановился, подумывая просто дать ребячьего стрекача от столь опасного места.

Немец настойчивее позвал меня подойти к нему. Я увидел, что он стоит не один – перед ним был высокий и стройный наш, советский, военнопленный, одетый в командирскую гимнастерку, брюки, но без головного убора и босиком. Немец, как было видно, что-то нервничал, вертелся. В одной руке он держал большой пистолет, в другой – тонкую плетку, стек, как они называли. Пленный, видя, что я не спешу подойти на зов немца, процедил сквозь зубы: «Пацан, подойди. Иначе он тебя пристрелит». Я свернул с дороги и, дрожа всем телом, подошел к немцу. Это был настоящий жандарм: черный мундир, высокая фуражка, грудь – все было увешено и украшено разными знаками и орденами.

Немец сунул пистолет в свою расстегнутую кобуру, висевшую на животе, переложил хлыст в левую руку и стал мне объяснять, чтобы я зашел в жандармерию и вынес ему оттуда наручники. Это он мне показал свободной от пистолета рукой, обвив своими холеными пальцами запястье. Военнопленный опять тихо, сквозь зубы, сказал: «Пацан, схвати первую попавшуюся железяку и вынеси ему». Я вскочил в здание и замер от страха.

Это была большая пустая хата, посреди которой стоял огромных размеров стол. На нем были разложены самые различные предметы: клещи, кусачки, кольца, зубы, веревки с металлом, петли, ремни, плетки, толстые нагайки, просто металлические прутья, какие-то катки с острыми зубьями, молотки, пилки и многое другое. Я уже знал из рассказов касплян, что это были орудия страшных пыток, которые применялись здесь.

Это была большая пустая хата, посреди которой стоял огромных размеров стол. На нем были разложены самые различные предметы: клещи, кусачки, кольца, зубы, веревки с металлом, петли, ремни, плетки, толстые нагайки, просто металлические прутья, какие-то катки с острыми зубьями, молотки, пилки и многое другое. Я уже знал из рассказов касплян, что это были орудия страшных пыток, которые применялись здесь. Ведь иногда душераздирающие крики несчастных были слышны даже у нас в хате, хотя она и стояла далеко от жандармерии.

Дрожа от страха, с сильно бьющимся в груди сердцем, я схватил близлежащую ко мне железяку и выскочил вон.

Увидев меня, немец пришел в страшную ярость и вырвал у меня из рук, как я понял, ненужную ему вещь. Затем разразился громким криком, опять сунул свой пистолет в кобуру, переложил стек в правую руку и со всего размаха стеганул им меня по плечу и спине. Я взвыл от боли – ведь был одет в одну тонкую рубашонку, как мать говорила, из чертовой кожи. Стоя лицом к немцу и военнопленному, я сквозь залитые слезами глаза увидел, как мелькнула тень военнопленного. Он в два прыжка оказался на обрывистом берегу реки и прыгнул в воду. Немец что-то гаркнул, бросился к берегу реки и стал беспорядочно стрелять вниз из пистолета. Я понял, что свободен, выскочил на дорогу и дал стрекача.

Когда пробегал мимо комендатуры на мост, увидел, как оттуда, на бегу заряжая винтовки, выбегали немцы и бежали к жандармерии. Больничными огородами и кустарниками, ни с кем не встречаясь, я, как угорелый, чуть живой примчался домой. Рассказал все матери, она дала мне пару своих увесистых подзатыльников и отругала, что я вечно где-то шляюсь (хотя в данном случае я бегал по ее поручению). Охая и ахая, она сняла с меня окровавленную рубашку, смазала рубец гусиным салом (это было у нее лекарство от всех болячек и болезней). Плача вместе со мной, уложила в постель. Я проспал до утра, как убитый.

Хотя близко от нас был выкопан колодец, но вода была в нем желтоватая, мы брали ее только для скота и чтобы помыться. А за водой для питья и готовки еды мать ходила довольно далеко – в хороший колодец. Придя однажды от колодца, мать была чем-то напугана и расстроена. По ее словам, бабы у колодца рассказали, что вчера от жандармерии при допросе сбежал советский военнопленный. Немцы знали, что убежать ему помог наш, касплянский пацан. Как бы ни было беды, говорили бабы, если немцы его найдут, прочесывая дома. Тогда уж точно засекут до смерти эти жандармы-живодеры. Мы сидели ни живы ни мертвы. Мать дала мне одеяло и сказала, чтобы я лез на чердак, никуда весь день не выходил, а завтра она меня раненько отправит к бабе Марье – двоюродной сестре моего родного отца Павла – в деревню Горбуны, в 5 км от Каспли.

Стоя лицом к немцу и военнопленному, я сквозь залитые слезами глаза увидел, как мелькнула тень военнопленного. Он в два прыжка оказался на обрывистом берегу реки и прыгнул в воду. Немец что-то гаркнул, бросился к берегу реки и стал беспорядочно стрелять вниз из пистолета. Я понял, что свободен, выскочил на дорогу и дал стрекача.

Рано утром мать разбудила меня и, дав краюху черного липкого хлеба из картошки, отправила задворками к бабке Марье. Бабушку Марью мы все очень любили, она была воплощением доброты и нежности. Ее называли колдуньей. Она лечила односельчан: клала их через порог, обмазывала разным зельем, давала пить такие отвары из трав, что у человека глаза вылезали из орбит, выправляла вывихи – короче, лечила вместо врача. Эта старуха была незаменимым лекарем. Жила она вместе со снохой Варварой – крикухой, которая никогда не говорила тихо, только кричала. У них было двое детей – Санька и Нинка. Они тоже не разговаривали спокойно: или кричали, или дрались.

Так как немцы не собирали никого с лопатами рыть за рекой могилу, мы догадывались, что тому военнопленному повезло, и он сбежал.

С большим трудом, под опекой доброй бабы Марьи я пробыл у них в гостях около четырех дней. Рубец мой помаленьку заживал, благодаря мазям.

Озеро самое широкое в этом месте, тишина, никаких немцев, глушь да безделье быстро поставили меня на ноги, и я запросился домой. «Ну ладно, мой ненаглядный, иди. Ты ведь там самый старший, тебе надо помогать матери по хозяйству, да и за мальцами гляди да гляди». И я отправился в Касплю.

Добродушная баба Марья придумала, что ей надо на прием к врачу в больницу, собрала узелок, и мы пошли по тропинке вдоль озера в Касплю. Здесь бабушка впервые показала мне неиссякаемый родничок, который бил на берегу озера между деревнями Лубаны и Горбуны. Долго сидели мы с бабушкой там, наслаждаясь чистейшей родниковой водой, ясным днем и высоким небом.

Когда я вернулся и стал жить дома, мать не очень разрешала мне ходить, как мы тогда говорили, «на Касплю». Так потихоньку сошла молва об удачном побеге от жандармерии нашего советского военнопленного – видимо, командира Красной армии. Да, редко такое сходит – говорили у колодца касплянские бабы, видимо догадываясь, кто был тем пацаном, что невзначай помог сбежать этому командиру.

Так как немцы не собирали никого с лопатами рыть за рекой могилу, мы догадывались, что тому военнопленному повезло, и он сбежал. Это, конечно, был редкий случай – видимо, судьба помогла да то, что он был кадровым военным. Сбежать от жандарма, у которого оружие наготове да к которому на помощь бежали еще два немца, – это непросто. «Но в жизни всякое бывает», – говорила мама, вспоминая этот случай и гладя меня по голове.

Расстрел на Кукиной горе

Шел второй год оккупации Смоленщины немцами. Наше село Каспля, расположенное в 45 км от Смоленска, вместе со всей страной стойко переживало годины военных лет 1941—42 годов.

Мы, жители села Касплянского района, каждый день подвергались большим и малым бедам. Малыми бедами считались ежедневные поборы немцами молока и яиц, бомбежки, аресты, пытки граждан в жандармерии, одиночные расстрелы и др. Большие беды – это организация немцами массовых смертных казней со сгоном всех касплян к месту казни, периодические рейды карательных отрядов из Смоленска в леса для уничтожения партизан или массовые расстрелы ни в чем не повинного гражданского населения.

Страшные военные годы уходят в века, в историю, в безвестность. Как ни печально, но надо признать тот факт, что новое, подрастающее за нами, ветеранами, поколение не знает фактически ничего о прошедшей войне. И что особенно страшно – оно, это сегодняшнее поколение, и не особо стремится узнать правду о войне. Это, во-первых.

Во-вторых, в наших СМИ – в кино, на ТВ, по радио – редко встретишь правдивое описание или изображение правды тех военных лет. Все пересыпано сексом, шапкозакидательством, а не реальными фактами и явлениями. А если учесть, что мы – старшее поколение 30-х годов XX века – сотнями, тысячами покидаем этот свет и все уносим с собой, становится до глубины души обидно, что скоро люди будут так же мало знать о ВОВ 1941—45 годов, как мы сейчас почти ничего не знаем о великой и кровавой битве под Бородино в 1812 году. А ведь в ней погибло 56 тысяч солдат и офицеров русской армии! Вот так и по событиям 1941—45 годов скоро люди ничего не будут конкретно знать и помнить.

Ибо, как я бы сказал, люди-документы – участники и очевидцы тех грозных событий – имеют сейчас преклонный возраст 70–80 лет. Это при нашем среднем уровне жизни в 59–60 лет – уникумы. Но увы, молодое поколение зачастую не бережет, не ценит, да просто не желает слушать их рассказы среднему поколению! Вот вам яркий пример.

В 2006 году я, 77-летний участник войны и очевидец многих событий ВОВ 1941—45 годов, написал небольшую книгу-брошюру «Великая Отечественная война 1941–1945 гг. в воспоминаниях подростка». Я обращался в три московских издательства и два ленинградских с предложением издать книжку. И все издательства ответили, что эта тема их не интересует.

 

Я хотел бы еще рассказать об одной исторической трагедии, которая произошла в годы войны в нашем селе Каспля. Я уверен, о ней никто толком ничего правдиво не знает не только в стране, но даже в Смоленске. Я прожил в селе Каспля до 15 лет – до 1945 года, но ни разу не читал ни одной публикации об этом ни в местных, ни в центральных газетах.

Живя с 1945 года в Ленинграде – Санкт-Петербурге, я читал массу газет и тоже не помню, чтобы мне попалось на глаза какое-нибудь сообщение о касплянской трагедии. Будучи однажды на родине в отпуске, я два часа рассказывал эту страшную историю председателю сельской администрации Каспли – Барсуковой.

А было это так. В начале войны немцы буквально победным маршем захватили всю Смоленщину. В районе Вязьмы в окружение попала даже целая наша армия. В Вязьме стоит памятник, напоминающий об этом событии. Село Каспля до войны было районным центром, и фронт так быстро прошел ее, что многие руководители районных организаций даже не смогли эвакуироваться. Позже они ушли в партизаны, организовав партизанский край в районе прилесных деревень Чача, Яшино, Хохлово, Жарь и др. Некоторые же коммунисты и комсомольцы, работники школы, райбольницы продолжали жить со своими семьями.

Укрепившись и создав в Каспле ряд своих учреждений – военную комендатуру, сельскохозяйственную комендатуру, райуправу, жандармерию, полицию, – немцы, наверное, уже имели списки всех проживающих в селе людей, которые не успели уехать в эвакуацию. Вскоре их начали по ночам арестовывать и содержать в корпусах больницы. Эти аресты велись тихо и продолжались всю весну 1942 года. Помимо значительного количества мужчин, под арест попало много женщин с детьми, молодые девушки-комсомолки.

В Каспле до войны проживало две-три многодетные еврейские семьи. Они занимались, в основном, сбором утильсырья: старых тряпок, разного кухонного инвентаря – кастрюль, чайников. Я хорошо помню одну семью, где отца звали Берка. У него было пятеро детей – мал мала меньше. Со старшим его сыном, моим сверстником, я даже дружил. Его звали очень странно – Сролик. Из-за этого имени он даже не смог ходить в школу, говорил, что походил 2–3 недели, но его постоянно дразнили, и он вынужден был уйти из школы и просто помогал отцу.

Нам, касплянам, было непонятно, почему эти еврейские семьи были арестованы.

В то время мы еще не знали идеологию фашизма относительно евреев.

Отец – Берка – брал двухколесную тележку, клал на нее разные игрушки, купленные в Смоленске, и ехал по улицам села, крича: «Налетай, детвора, на мое богатство!» Мы, детвора, хватали что попадется под руки из старья и опрометью неслись к его тележке. Он тщательно осматривал наши подношения, брал их и выдавал взамен игрушки.

Еврейские семьи жили бедно, тихо, ни с кем из селян особо не дружили и, конечно, ничего плохого не делали. Поэтому нам, касплянам, было непонятно, почему эти еврейские семьи были арестованы. В то время мы еще не знали идеологию фашизма относительно евреев.

Всех арестованных мужчин, женщин и детей немцы стали содержать в большом (ранее хирургическом) корпусе касплянской больницы. Она находилась на улице Кирова, занимая большую территорию, и состояла из 3-х больших корпусов, ряда хозяйственных построек и служб. Хирургический корпус шел вдоль улицы и был обнесен деревянным штакетником, вдоль окон корпуса постоянно ходил немецкий патруль.

Немцы пустили слух, что все задержанные будут отправлены в Смоленск, а оттуда в Германию на разные работы. Поэтому родственники несли им передачи: продукты, теплую одежду, обувь, белье. Каспляне верили в этот слух и не особо беспокоились за их жизни: все как бы с этим смирились. В корпусе задержанные жили уже месяца 2–3. Однако слух, пущенный немцами, об отправке людей в Германию, не оправдался – дальнейшая жизнь их оказалась страшной, и вот почему.

Как-то летом, в конце июня, из Смоленска на двух легковых автомашинах ехали в Касплю высокие немецкие офицеры в ранге полковников и подполковников. В небольшом лесочке между Смоленском и Касплей, называемом Пущей, партизаны сделали засаду и всех этих офицеров расстреляли, а автомашины подожгли. Каспляне замерли. Все знали девиз немцев: «За каждого убитого немца расстреливается 10 граждан мирного населения». Да, говорили сельчане, добром это для нас, касплян, не кончится. И опасения эти оправдались.

В последних числах июня 1942 года в Касплю из Смоленска на 10–12 больших крытых брезентом грузовиках прибыл карательный отряд. Он разместился в пустых зданиях школы. Каратели всегда были одеты в белые мундиры с закатанными по локоть рукавами, серые брюки и ботинки, на голове были пилотки странного цвета. Вели каратели себя очень нагло. Складывалось впечатление, что их боялись даже немцы, стоящие в касплянском гарнизоне.

Немцы и полиция все время пополняли барак новыми задержанными. Последними были ребята-подростки, арестованные за то, что где-то снимали со столбов провода. Зачем они были им нужны, нам было непонятно, так как ни электричества, ни телефона в то время в селе не было.

Лето 1942 года стояло ясное, жаркое.

Каратели всегда были одеты в белые мундиры с закатанными по локоть рукавами, серые брюки и ботинки, на голове были пилотки странного цвета. Вели каратели себя очень нагло. Складывалось впечатление, что их боялись даже немцы, стоящие в касплянском гарнизоне.

Огородные посадки все поспевали.

Мать, зная голодные зимы, как-то умудрилась засадить два лапика огорода около хаты картошкой. Потом упросила соседа деда Сеньку разъехать лапики. И теперь нам с ней предстояло пройти борозды, окучить картошку и поднять ботву уже вручную. Борозды одного лапика шли от крыльца хаты до самой дороги по улице Кирова, вдоль кладбища.

Мы с матерью начали проходить борозды, в день всего по две-три, так как они были длинные, а ботва густая. Однажды утром, когда мы собирались работать, к нашей хате подошли два немца-автоматчика и, коверкая русские и немецкие слова, объяснили, постучав по своим часам, чтобы мы не работали и не выходили на улицу после 12 часов. «Если выйдете, будет пук-пук», – показали на автоматы немцы.

Мать вошла в хату и сказала: «Дети, сегодня немцы что-то затевают. Не выходите на улицу после 12 часов, сидите дома, еще, не дай Бог, пристрелят». Она постелила нам на пол дерюги и одеяла, бросила несколько наших игрушек, и мы засели дома. Прошло уже часа три-четыре. Но вдруг – то ли мать забыла о строгом наказе немцев, то ли в ней взыграла трудовая крестьянская жилка – сказала:

– Костик, что-то все тихо на улице. Пойдем-ка мы с тобой и хотя бы по одной борозде картошки пройдем.

– Гляди, мама, не пристрелили бы нас с тобой за ослушание!

– А мы, Костик, если что увидим, юркнем в хату. Тем более что борозды идут прямо до крыльца.

Мы вышли на огород и стали окучивать картошку. Да так увлеклись работой, что не сразу заметили оживленное движение карателей около корпусов больницы. Потом стали наблюдать и увидели, как из ворот больницы беломундирники выводили мужчин и строили их в колонну по четыре человека в ряд. Причем я заметил, что вдоль колонны ходил офицер (он был в фуражке) и хлыстом тыкал в строящихся людей, перемещая их по росту с одного места на другое. Получилась большая колонна: впереди стояли высокие, рослые мужчины, потом среднего роста, а к концу – низкорослые черные евреи и задержанные за провода подростки.

Я был невысокий худенький подросток, мама – маленькая худая женщина, поэтому не очень были видны в ботве картофельных борозд. Мы с мамой стояли в бороздах на коленях и, перестав работать и разинув рты, наблюдали за тем, что будет дальше. Когда колонна мужчин была полностью построена как надо, ее быстро окружили конвоиры-автоматчики в белых мундирах с закатанными по локоть рукавами. Их командир, встав впереди колонны, махнул рукой, что-то громко крикнул, и колонна тронулась по улице, приближаясь к нашим бороздам.

Вдруг, когда колонна подходила уже к началу огорода, раздалась широкая автоматная очередь, и над нашими головами просвистели пули, веером срезав картофельную ботву. Мы поняли, что над нами пронеслась смерть. В нас стрелял автоматчик, шедший впереди колонны. Мы упали вниз, лицом в борозды, лежали там плашмя, закрытые картофельной ботвой, и нас больше не было видно со стороны дороги.

Колонна медленно, я бы даже сказал торжественно, шла по дороге. Я удивился, что она шла как ходят на параде – четко печатая шаг. Не было слышно ни одного слова. Передние ряды колонны – рослые мужчины – смотрели не под ноги, а куда-то вдаль. Со стороны казалось, что люди шли не к смертельному месту, а куда-то в торжественную известность. У меня, ребенка, создалось впечатление, что они шли к своей вечности, бессмертию.

Стояла прекрасная погода, было очень тихо. Тишина нарушалась только разъяренным визгом и хрипом громадных собак-овчарок. Впереди колонны шли человек 10–12 фашистов из охраны, по бокам – по 5–7 человек, сзади – опять группа из 10–15 конвоиров. Все они были вооружены автоматами, которые несли низко на животах.

Со стороны казалось, что люди шли не к смертельному месту, а куда-то в торжественную известность. У меня, ребенка, создалось впечатление, что они шли к своей вечности, бессмертию.

Всего в колонне было около 70–80 мужчин и подростков.

Колонна медленно прошла мимо наших борозд, где мы лежали, мимо кладбища и скрылась из нашего поля зрения на несколько минут за домом и медицинской амбулаторией. Опять мы с мамой увидели ее, когда она уже шла по дороге вдоль Малой Кукиной горы.

Дело в том, что одна большая гряда —

Кукина гора – протянулась с востока на запад на значительное расстояние. Чтобы рассечь гряду, люди прорыли в песке проезд, разделив, таким образом, горы на две части: Большая Кукина и Малая Кукина горы. Впоследствии немцы выбрали это место за Кукиной горой для расстрела партизан, военнопленных, гражданских лиц. Поэтому все каспляне знали: если немцы повели людей за Кукину гору – это смерть! Вот мы с матерью и поняли, что всю большую группу мужчин немцы повели на смерть.

…Мы снова увидели колонну, когда она пошла вдоль Малой Кукиной горы, приближаясь к песчаному проезду между гор. По-прежнему колонна шла тихо, медленно и как-то торжественно. Головная ее часть стала входить в проезд и через минуту скрылась за горой. Мы замерли, ни живы ни мертвы. За горой некоторое время стояла полная тишина.

И вдруг там началась стрельба. Раздавались звонкие широкие автоматные очереди, тяжело бухали очереди крупнокалиберных пулеметов, расставленных на пригорках, и одиночные винтовочные выстрелы. Стрельба продолжалась около часа, потом все затихло.

– Сынок, поползем в хату! Сейчас каратели будут возвращаться и могут нас пристрелить.

– Нет уж, мама! Если мы спрятались, так давай не высовываться, пока это страшное побоище не кончится.

Мы по-прежнему лежали в бороздах, боясь ползти в хату, хотя оттуда и доносился плач оставленных одних детей.

…И точно, в песчаном проезде между горами показались возвращающиеся каратели. Когда поравнялись с нами, я заметил, что все они размахивали руками, громко смеялись и гоготали, как это умеют делать только немцы. Нам показалось, что каратели были просто пьяны.

Какое-то время во дворе больницы была тишина. Но вдруг эту временную тишину нарушил сплошной крик и плач женщин и детей. Мы приподнялись в своих бороздах и увидели, что каратели буквально облепили женскую половину барака. Из него за руки стали выволакивать на улицу упирающихся женщин, которые дрались, плакали, громко кричали. Каратели били их прикладами и стреляли вверх. Наконец, немцам удалось выгнать из барака на улицу большую часть арестанток. Они сбились на площадке, у выхода из ворот больницы на улицу. Образовалась бьющаяся, кричащая, голосящая толпа. Каратели пытались вырвать из этой толпы женщин, выводить на дорогу и строить в колонну. Они, как могли, сопротивлялись. Над Касплей стоял сплошной душераздирающий крик и стон.

К больнице прибыло еще четыре большие автомашины, крытые брезентом. Из них стали выскакивать каратели, окружившие толпу женщин, детей. Они погнали их прикладами от ворот на середину улицы, пытаясь построить в колонну по четыре человека.

Мы с матерью наблюдали эту ужасающую, леденящую сердце картину и обливались слезами. Так продолжалось довольно долго. Немцам никак не удавалось построить колонну. Видимо, карателям это надоело, и они натравили на неповинующихся женщин громадных собак-овчарок. Мы видели, как собаки набрасывались на беззащитных, хватали их за ноги и тащили. Особенно тяжело приходилось женщинам, у которых были дети. Малышей они несли на руках, а тех, кто постарше, буквально тащили волоком по земле, подгоняемые прикладами карателей и собаками.

Назад: Стасика положили рядом с папой в окопе Гундобина Валентина Васильевна, 1930 г. р
Дальше: Мы собирали урожай, чтобы ни крохи не досталось врагу Остропицкая (Тищенко) София Григорьевна (1929–2011)

Татьяна
Каспля-село, где я родилась и выросла. Волосы встают дыбом, когда думаю о том, что пришлось пережить моей маме, которая в тот период жила в оккупации! Спасибо автору, что напоминает нам о тех страшных военных годах, дабы наше поколение смогло оценить счастье жить в мирное время.
Олег Ермаков
Живо все написал мой дядя, остро, зримо.
Леон
Гамно писаное под диктовку партии большевиков
Правдоруб
Леон, ты недобитый фашистский пидорок.
Кристинка Малинка
Молодец братик он написал про нашу бабушку и дедушку.☺
Пархимчик Василий Николаевич
ПРОСТО НЕ ЗАБЫВАЙТЕ ТЕХ КТО ЗА ВАС УМИРАЛ
игорь
Леон. Я Неонилу Кирилловну знаю лично. Здесь малая толика из того, что она рассказывала мне. Обвинять ее в чем то тому, кто не пережил столько... Она пережила три концлагеря. Гнала стадо коров из Германии в Союз. Ее война закончилась только в сентябре 45. А до этого она участвовала в работе минского подполья. И гавкать на такого человека может только тупая подзаборная шавка