Я родилась 28 сентября 1937 года – страшное время репрессий в России. Деда расстреляли как раз перед моим рождением, потом уже узнали, что он похоронен на Левашовской пустоши.
Жили мы тогда под Ленинградом, в деревне Мистолово Парголовского района. И в деревне, и в окрестностях города все церкви были закрыты, поэтому крестить свою дочь – Айли Ранинен, то есть меня, мои родители Хильда и Егор оправились в Ленинград. Крестили в немецкой церкви на Невском проспекте – только ее тогда и нашли открытой.
Началась война… Отец сразу же был призван в армию и вскоре пропал без вести. Помню вой сирены в Ленинграде, которая предупреждала о налете фашистской авиации (в деревне она тоже была хорошо слышна), бой самолетов в небе… Обычно деревенские жители прятались в землянки, но я, если вдруг мама отсутствовала, гуляла по деревенским улицам и гордо заявляла, что меня, мол, немцы не убьют, потому что я крестилась в немецкой церкви.
Вскоре узнали, что такое голод… Мама ходила на торфоразработки, а меня закрывала в доме одну на целый день. Хорошо помню такую картину: солнечный день, на кухне у окна скамейка. Я стою на ней и смотрю в окно. К нашему дому подошла какая-то тетенька и постучалась. Но на двери висел замок. Она села на ступеньку, прислонилась спиной к двери и… умерла.
К нашему дому подошла какая-то тетенька и постучалась.
Но на двери висел замок. Она села на ступеньку, прислонилась спиной к двери и… умерла.
Я прекрасно видела ее через стекло – у нее из-под платка ползли вши. Мама пришла, оттащила ее от двери в снег.
Мама брала с собой на работу бидончик и свою порцию, что ей давали на обед, делила пополам и приносила мне.
Еще им давали к пайку отруби. Мама рассказывала, что однажды вечером возвращалась домой, а навстречу ей – мужчина. Еле идет, качается, голодными глазами смотрит на бидончик… Подошел, начал его отнимать. Мама сумела его оттолкнуть и убежать. Оглянулась – а он, как упал на землю, так и лежит, подняться не может, так ослабел.
Рядом с нашим домом жила мамина сестра – у них в подполе осталась мелкая картошка. Иногда она приходила и брала меня к себе, угощала вареной картошкой. Я картошку чистила и очистки приносила в подоле маме. Однажды тетя это заметила и спросила, зачем я собираю очистки. Я ей ответила, что мама тоже картошки хочет.
Так вот эти очистки, отруби и щи, что ей давали, мама соединяла вместе и пекла лепешки. Мне говорила перед уходом на работу: «Айли, спи долго, как встанешь – съешь одну лепешку, потом подожди…» Конечно же, как только мама переступала порог, я сразу же вставала и съедала все лепешки, а к маминому приходу была очень голодная и встречала ее словами: «Мама, хлеба!»
В первую блокадную зиму умерло очень много народу. Весной ехали тракторные сани и собирали покойников. Могилы копать было некому, и трупы сложили в подвал одного дома (самого дома уже не было, его разбомбило). Кстати, уборкой трупов на улицах занимались две молоденькие девушки, одна из них была фельдшер, только-только после училища. Так она, представляете, так всю жизнь потом у нас в деревне и проработала! А вторая девушка – почтальон. У них были русские фамилии, поэтому их не выселяли.
После войны на месте этой братской могилы наших сельчан был поставлен крест – памятник погибшему летчику… Те, кто остался жив и помнил то страшное время, много лет приходили на это место 9 мая, чтобы почтить память родственников и соседей… Теперь уже, конечно, приходить на могилу некому, ушли из жизни все, помнившие ужасы той страшной войны. Из деревни в 260 дворов остался один вросший в землю заброшенный домик…
25 марта 1942 года нас с мамой и ее сестрой по Дороге жизни вывезли через Ладогу в Кобону. Полуторки ехали, утопая колесами в воде, с двух сторон – полыньи от бомб…
Наконец добрались до Кобоны, нас накормили. Народу было так много, что хлеб не успевали выпекать. Кто ж тогда знал, что свежий хлеб нельзя есть людям, голодавшим много дней? От этого тоже многие тогда умерли…
Мама спала внизу, и ее платье за ночь примерзало к стенке… Она сильно простудилась, поднялась температура, образовался большущий флюс. Однажды, когда мама снимала меня с верхнего яруса нар, поезд дернул, и я случайно ударила ее ногой по щеке.
Флюс прорвало, ей стало легче.
Затем нас погрузили в товарные вагоны. Посередине – железная печка-буржуйка и нары, нары… У печки дежурили по очереди, чтобы хоть как-то поддержать тепло. Мамина сестра заняла место наверху, на ночь меня тоже брали туда.
Мама спала внизу, и ее платье за ночь примерзало к стенке… Она сильно простудилась, поднялась температура, образовался большущий флюс. Однажды, когда мама снимала меня с верхнего яруса нар, поезд дернул, и я случайно ударила ее ногой по щеке. Флюс прорвало, ей стало легче.
В дороге нас сопровождали конвоиры в белых полушубках. С виду все выглядело так, что о нас заботятся, берегут… Но это было не так.
Наконец приехали в Сибирь, в Красноярский край, в местечко Карасук. Там местные – киргизы и хакасы – закрывали окна ставнями: боялись. Слава, что едут людоеды, бежала впереди нас.
Маму сразу же отправили на лесозаготовки. Лес возили на быках, женщины вначале боялись к ним подходить, потом привыкли, научились надевать ярмо. За хлебом ездили в Красноярск на крытой повозке.
Но вот война закончилась, и мама решила ехать со мной домой, в Ленинград. Как она упросила директора отдать ей паспорт – неизвестно. Билетов на поезд не было, не было и денег. Из вещей – только маленький узелок (смена белья да синий чайник).
Проводница, которая позволила нам сесть в вагон без билета, показала, куда прятаться, если вдруг нагрянет проверка, особенно на остановках. Потом на одной из станций проводницу кто-то ударил фанерным чемоданом по голове, ее увезли в больницу. А нас обнаружили и ссадили с поезда.
Потом маме снова удалось сесть со мной на поезд – теперь уже в вагон, который наполовину был завален камнями. Еды не было, воды не было… На остановках мы осторожно вылезали из вагона и через тряпочку пили воду, которая стояла между шпалами на железнодорожном полотне…
На одной из станций дежурный в красной фуражке нас «засек», повел на станцию, но тут обнаружились еще какие-то безбилетники, он задул в свисток, побежал в их сторону, а мы бочком-бочком да сели опять на поезд – уже с другой стороны. Забрались в тамбур между вагонами и так проехали до следующей станции. Потом ехали на платформе, груженной колесами для вагонов. Там зайцев типа нас было много. Так, представляете, до драки дело доходило! Уж и не вспомню, по какому поводу. Мы не знали, куда нам и деваться, – бегали по платформе из угла в угол, пока мужики да бабы дрались. Потом удалось проехать еще какое-то расстояние вместе с отрядом солдат – они нас прятали между ногами от проверяющих.
Вот так мы и ехали – целый месяц! А когда наконец доехали до Ленинграда, вокзал был оцеплен и без пропуска-вызова всех приезжающих отправляли обратно. Мы с мамой тихонько пошли по рельсам в обратную сторону и в конце концов как-то вышли в город.
Нас приютила мамина знакомая – тетя Таня. Увидев, в каком состоянии я и мама, она пришла в ужас. Первое, что мама спросила: «Таня, а бани работают? Отправь нас в баню». Тетя Таня собрала нас в баню, а там я все просила, чтобы мне дали воды погорячее – тело горело от грязи и вшей.
После бани мама выбросила наше белье в урну на улице. Меня накормили, уложили в постель, а мама проговорила с тетей Таней всю ночь.
Утром мама отправилась со мной в Токсово, в милицию. Нам дали 24 часа, чтобы мы покинули черту города…
Но мама не сдалась, она у меня женщина решительная: мы пешком пришли в деревню Мистолово, где я родилась, и тетя Шура-почтальон пустила нас к себе в баню переночевать.
На следующий день приехал милиционер на лошади – проверить, здесь мы или уехали. А мы-то в Ленинград рано утром ушли. Пешком! Денег на проезд не было…
И моя мама, представляете, направилась в Большой дом на Литейном, сказав, чтобы ее пустили к самому большому начальнику. На что ей ответили, что к нему на прием нужно ждать месяц, и записали ее.
И вот нам нужно было как-то прожить этот месяц. К тому времени поспела черника. Мы каждый день ее собирали, и у нас ее покупала одна продавщица в Парголове. На эти деньги и выживали.
Наконец наступил день приема. Идем с мамой по улице, а навстречу – женщина с дочкой, у той в руках – кукла. Мама поинтересовалась, где купили игрушку, и пообещала мне, что если наш вопрос разрешится положительно, то она мне тоже такую же куклу купит.
Провели ее на прием к начальнику. Вопросов было много: откуда мы приехали, каким образом добрались до Ленинграда, где она сейчас живет…
Мама расплакалась и все подробно рассказала: что приехала за 8000 километров, что ее дочке, то есть мне, вот-вот восемь лет минет, а школы в тех краях нет, что дом в деревне, где она жила с семьей до войны, стоит на месте, что она же, в конце концов, не шпионка… И т. д.
Затем начальник поинтересовался, где же мы жили все это время. «В канаве около дома», – ответила мама. – «Была ли в милиции по приезде?» – «Была, приказали убраться в 24 часа», – и показала резолюцию на заявлении.
На этом же заявлении этот большой начальник написал: «Дом освободить для проживания, после проверки трудоустроить». И мы снова отправились в токсовскую милицию.
Дом действительно освободили, мама пошла работать, а я – в школу. Но радость была недолгой. В 1947—48 годах нас снова выселили, пришлось переехать в Карелию, в Кудомо, а потом и в Салми, в Вилге (под Петрозаводском).
Я уже училась в седьмом классе и написала письмо Сталину. Выписала из Конституции, что в нашей стране нет никаких привилегий никаким народам, никакой нации. Это был уже 1953 год. Умер Сталин, мы с мамой переехали в город Апатиты Мурманской области. Туда мне и пришел ответ от Маленкова: «Можете ехать домой». Но мама уже заключила договор на пять лет на работу.
Позже мы все же вернулись домой, я вышла замуж, у меня родились две дочери. Мужу дали квартиру, куда мы все и переехали.
Несколько лет назад я похоронила мужа, мама, разумеется, умерла еще раньше. Сейчас вместе со вторым мужем и дочерями – Татьяной и Любовью – переехала на постоянное место жительства в Финляндию, в город Иматру. Надеюсь, отсюда нас уже никто не выгонит…