36
Даша и Катя в шубах и в пуховых платках, накинутых на голову, быстро шли по еле освещенной Малой Никитской. Хрустели под ногами тонкие пленки льда. На захолодевшее зеленоватое небо поднимался двурогий ясный месяц. Кое-где брехали за воротами собаки. Даша, смеясь во влажный пушок платка, слушала, как хрустят льдинки.
– Катя, если бы выдумать такой инструмент и приставить сюда, – Даша положила руку на грудь, – можно бы записывать необыкновенные вещи… – Даша тихо запела. Катя взяла ее под руку.
– Ну, идем, идем!
Через несколько шагов Даша опять остановилась.
– Катя, а ты веришь, что – революция?
Вдали колола глаза электрическая лампочка над подъездом Юридического клуба, где сегодня в половине десятого вечера, под влиянием сумасшедших слухов из Петрограда, было устроено кадетской фракцией публичное собрание для обмена впечатлениями и для нахождения общей формулы действия в эти тревожные дни.
Сестры вбежали по лестнице во второй этаж и, не снимая шуб, только откинув платки, вошли в полную народа залу, напряженно слушавшую румяного, бородатого, тучного барина с приятными движениями больших рук.
– …События нарастают с головокружительной быстротой, – говорил он красивым баритоном. – В Петрограде вчера вся власть перешла к генералу Хабалову, который расклеил по городу следующую афишу: «В последние дни в Петрограде произошли беспорядки, сопровождавшиеся насилием и посягательством на жизнь воинских и полицейских чинов. Воспрещаю всякое скопление на улицах. Предваряю население Петрограда, что мною подтверждено в войсках употреблять в дело оружие, не останавливаясь ни перед чем для водворения порядка в столице…»
– Палачи! – прогудел чей-то семинарский бас из глубины зала.
– …Это объявление, как и следовало ожидать, переполнило чашу терпения. Двадцать пять тысяч солдат всех родов оружия петроградского гарнизона перешли на сторону восставших…
Он не успел договорить, – зал треснул от рукоплесканий. Несколько человек вскочило на стулья и кричало что-то, делая жесты, будто протыкая насквозь старый порядок. Оратор с широкой улыбкой глядел на бунтующий зал, – затем поднял руку и продолжал:
– Только что получена чрезвычайной важности телефонограмма. – Он полез в карман клетчатого пиджака и развернул листочек бумажки. – Сегодня председателем Государственной думы, Родзянко, послана государю телеграмма по прямому проводу: «Положение серьезное. В столице анархия. Правительство парализовано. Транспорт, продовольствие и топливо пришли в полное расстройство. На улице происходит беспорядочная стрельба. Частью войска стреляют друг в друга. Необходимо немедленно поручить лицу, пользующемуся доверием страны, составить новое правительство. Медлить нельзя. Всякое промедление смерти подобно. Молю бога, чтобы в этот час ответственность не пала на венценосца».
Румяный барин опустил листочек и блестящими глазами обвел зал. Такого захватывающего дух спектакля не помнили москвичи.
– Мы стоим, господа, на грани готового совершиться величайшего события нашей истории, – продолжал он бархатным, рокочущим голосом. – Быть может, в эту минуту там, – он вытянул руку, как на статуе Дантона, – там уже свершилось чаяние стольких поколений, и скорбные тени декабристов отомщены…
– Ох, господи! – не выдержав, ахнул женский голос.
– Быть может, завтра вся Россия сольется в одном светлом братском хоре, – свобода!..
– Ура!.. Свобода!.. – закричали голоса.
Барин опустился на стул и провел обратной стороной ладони по лбу своему. С угла стола поднялся высокий человек с соломенными длинными волосами, с узким лицом, с рыжей мертвой бородой. Не глядя ни на кого, он начал говорить насмешливым голосом:
– Только что я слышал, – какие-то товарищи кричали: ура, свобода. Правильно. Чего лучше: арестовать в Могилеве Николая Второго, отдать под суд министров, пинками прогнать губернаторов, городовых… Развернуть красное знамя революции… Начало правильное… По имеющимся сообщениям, революционный процесс начался правильно, энергично. По всей видимости, на этот раз не сорвется. Но вот только что передо мной очень красиво говорил один барин. Он сказал, – или я ослышался, – он выражал полное удовлетворение по поводу готовящейся совершиться революции и предполагал в самом недалеком будущем слиться со всей Россией в одном братском хоре…
Человек с соломенными волосами вытащил носовой платок и приложил его ко рту, будто бы стараясь скрыть усмешку. Но скулы его покрылись пятнами, он закашлялся, подняв костлявые плечи. Позади Даши, сидевшей на одном стуле с сестрой, кто-то спросил:
– Кто это говорит?
– Товарищ Кузьма, – ответили быстрым шепотом, – в тысяча девятьсот пятом году был в Совете рабочих депутатов. Недавно вернулся из ссылки.
– Я бы немного обождал с восторгом на месте предыдущего оратора, – продолжал товарищ Кузьма, и вдруг восковое лицо его стало злым и решительным. – Двенадцать миллионов крестьян приготовлены к убою, они еще на фронтах… Миллионы рабочих задыхаются в подвалах, голодают в очередях. На спинах рабочих и крестьян, что ли, станете вы распевать братский хор…
В зале раздалось шиканье, возмущенный голос крикнул: «Это провокация!» Румяный барин пожал плечами и тронул колокольчик. Товарищ Кузьма продолжал говорить:
– …Империалисты швырнули Европу в чудовищную войну, буржуазные классы, сверху донизу, провозгласили ее священной, – войну за мировые рынки, за неслыханное торжество капитала… Желтая сволочь, социал-демократы поддержали хозяина под ручку, признали: так точно-с, война национальна и священна. Крестьян и рабочих погнали на убой… Кто, я спрашиваю, кто поднял голос в эти кровавые дни?
– Что он говорит?.. Кто он такой?.. Заставьте его замолчать! – раздались злые голоса. Поднялся шум. Иные вскочили, жестикулируя.
– …Час пробил… Пламя революции должно перекинуться в самую толщу крестьян и рабочих…
Дальнейшего совсем уже нельзя было расслышать за шумом в зале. Несколько человек в визитках подбежало к столу. Товарищ Кузьма попятился с эстрады и скрылся за дверью. На его месте появилась знаменитая деятельница по детскому воспитанию.
– Возмутительная речь предыдущего оратора…
В это время кто-то у самого уха прошептал Даше взволнованно и нежно:
– Здравствуй, родная моя…
Даша, даже не оборачиваясь, стремительно поднялась, – в дверях стоял Иван Ильич. Она взглянула: самый красивый на свете, мой собственный человек. Он снова, как это не раз с ним бывало, был потрясен тем, что Даша совсем не та, какой он ее мысленно представлял, но бесконечно краше: горячий румянец залил ее щеки, сине-серые глаза бездонны, как два озера. Она была совершенна, ей ничего не было больше нужно. Даша сказала тихо: «Здравствуй», – взяла его под руку, и они вышли на улицу.
На улице Даша остановилась и, улыбаясь, глядела на Ивана Ильича. Вздохнула, подняла руки и поцеловала его в губы. От нее пахло женственной прелестью горьковатых духов. Молча Даша опять взяла его под руку, и они пошли по хрустящим корочкам льда, поблескивающим от света лунного серпа, висящего низко в глубине улицы.
– Ах, я тебя люблю, Иван! Как я ждала тебя…
– Я не мог, ты знаешь…
– Ты не сердись, что я тебе писала дурные письма, – я не умею писать…
Иван Ильич остановился и глядел ей в поднятое к нему, молча улыбающееся лицо. Особенно милым, простым оно было от пухового платка, – под ним темнели полоски бровей. Он осторожно приблизил Дашу к себе, она переступила ботиками и прижалась к нему, продолжая глядеть в глаза. Он опять поцеловал ее, и они опять пошли.
– Ты надолго, Иван?
– Не знаю, – такие события…
– Да, знаешь, ведь – революция.
– Ты знаешь, – я на паровозе приехал…
– Знаешь, Иван, что… – Даша пошла с ним в ногу и глядела на кончики своих ботиков.
– Что?
– Я теперь поеду с тобой – к тебе…
Иван Ильич не ответил. Даша только почувствовала, как он несколько раз пытался глубоко вдохнуть в себя воздух. Ей стало нежно и жалко его.