– Поедемте к отцу Егору! Не раскаетесь, что меня послушались, – говорил мне года три или четыре назад в морозное Рождественское утро старичок, приказчик соседнего с моим имения. «Барин» в этом имении не живет, и он там почти круглый год остается за хозяина, Антоныч – так его зовет округа – пользуется в ней доброй репутацией как старичок богобоязненный и нищелюбивый и как верный слуга своему барину. И то, и другое стало в редкость в современных «наемниках». Эти драгоценные качества Антоныча привязали меня к старику, и он «стал вхож» ко мне в дом запросто, как свой человек, как равный.
И в это утро мы с ним за разговорцем попивали чаек и рассуждали о переживаемых «лукавых» временах, к которым Антоныч относился крайне недоброжелательно.
– Я без батюшки о. Егора теперь ничего не делаю, – говорил Антоныч. – Да и как делать-то? Как оберечь себя по нашим временам от человеческого коварства? Теперь и в своей семье смотри в оба – в сыне ли, в дочери ли – не то друг, не то враг сидит. О посторонних уже и говорить нечего: у тех одно в голове – как бы тебя оболванить, дураком поставить да ободрать как липку. Вот такие-то, как о. Егор, нам грешным только и спасение: приедешь к нему, душу ему свою окаянную выложишь, совета спросишь и уедешь от него – на сердце-то легко-легко! Присоветует дело какое, – идешь на него с открытыми глазами: знаешь, что толк будет… Первый раз, я вам скажу, к о. Егору меня жена потащила – я сам ехать не хотел. Ну, она, известно – баба, пристала ко мне: едем да едем! Нужды мне тогда особой в о. Егоре не было. Ну, чтобы отвязаться, взял да и поехал с ней. Приехали. Батюшка нас принял особо, у себя в доме, а я ему прямо: батюшка, я к вам приехал с хладной душой – меня баба к вам притащила! Никаких у меня чувств сейчас к вам нет, да и нужды не предвидится… Слово за слово – поговорили мы с батюшкой и разогрелось во мне сердце – всю ему душу открыл. Открываю ему душу-то свою, а сам плачу. Вот как я тогда плакал – в жизнь свою так не плакал!.. Сподобил меня тогда Господь и поговеть у о. Егора. Пришла пора уезжать; я и говорю батюшке: батюшка! а теперь-то у меня к вам душа теплая… Ничего себе – улыбнулся: ласков был к нам батюшка.
Советов тогда я у него никаких не просил, но душа моя так разгорелась, что и высказать не могу. Решил я тогда, что ничего без о. Егора предпринимать не буду. И пришел к тому срок. Есть у меня земельки клочок своей собственной – десятин тридцать пять во Мценском уезде. Сын мой там хозяйничает. Доходов, конечно, с такого клока взять неоткуда – дай Бог прокормиться. Ну, сын, дело его, известно, молодое, скучать начал: барышей, видишь ли, мало!.. Как раз на эту пору, под Малоархангельском, в селе Зиновьеве, у господ Анцыферовых, что ли, руда железная объявилась. Наехали туда бельгийцы и стали завод строить. Народищу туда повалило видимо-невидимо. Провели к заводу ветку от Курской дороги, стали печи доменные возводить. Помните, народ тогда от нас весь на «свои шахты» убежал – рабочих в экономию достать было неоткуда. Известно, заводская жизнь – развратная жизнь! А кому теперь, богато позабывши, развратной жизни не хочется!..
Взгомонился тут и мой сынишка: продадим да продадим нашу землю! Купим у завода участок, выстроим лавку – деньги лопатой загребать будем!.. Так он мне надоел – пристал как лист банный да, признаться, и сбивать уже меня начал… Вспомнил я тут о. Егора да и говорю сыну-то своему: поезжай к батюшке – как он благословит, так и сделаем! Сын-то было заартачился; чего, мол, спрашивать – сам видишь, что дело выгодное. Ну да я уперся.
Съездил сын. Вернулся, голову повесил.
– Что невесел? – спрашиваю.
– Батюшка не благословил, – говорит. – «Меняй, говорит, землю на иную, если найдешь лучше, а о заводских лавках забудь и думать на два года. Нынче стоит завод, а что-то еще через два года с заводом будет! Польстишься на большое, малое потеряешь!»
– Стало быть, – говорю, – не благословил и из головы вон!
– Да как же это? Может, это он к чему иному? Ведь дело-то выгодное!
– Да так же! – говорю. – Не наше дело рассуждать! Ты что же это – Бога искушать, что ли, ездил? Нечего с тобой растабарывать, и заводу твоему от меня – крышка. Сиди дома да хозяйствуй по-старому!
Что ж бы вы думали? Ровнешенько через два года завод тот самый, бельгийский, прикрылся, а теперь, говорят, с ветки даже все шпалы растащили, по кирпичу постройки миллионные разносить начали. Можно ли было это тогда думать?!
Вот, батюшка вы мой, какова-то у о. Егора прозорливость!
Я знал эту неудачную бельгийскую эпопею. Совершилась она у меня на глазах и на моих глазах, не успевши расцвести, отцвела. Никакое человеческое предвидение не могло бы предусмотреть того заключительного краха, которым увенчалось увлечение обуявшей всех рудной горячкой; тем более нельзя было его предусмотреть, что в этом увлечении участвовал крупными капиталами практический Запад.
Большая вера маленького человека спасла его от разорения.
– Вы меня, мой батюшка, простите, коли что не так скажу, – продолжал Антоныч, – а к отцу Егору вам стоит поехать. Дива дивного там насмотритесь! Какие там дела на пустыре батюшка разделывает: храм выстроил большой каменный – хоть в губернию, дом строит для деревенских девочек-сироток, трехэтажный, тоже каменный. Школа там у него какая верстах в двух – им же выстроена. Стоит вам, отец родной, поехать на гулянках. Время теперь свободное – какие дела на праздниках? Взяли да и поехали!
Я решил ехать.
В народе живет поговорка: «Кто на море не бывал, тот Богу не маливался». Бывал я на море, но или море не так было грозно, или глагол Божий еще не касался тогда моей души, но на море я, помнится, Богу не молился. Черноземные поля моей родины, экономические грозы современной сельскохозяйственной жизни были для меня моим морем, на котором я вспомнил о Боге. Неустроенность, вернее – расстройство русской черноземной сельской жизни, необеспеченность жизни самого сельского хозяина и его семьи, зависящая от многочисленных причин, сплетающих изо дня в день над его головой роковую паутину, в которой безнадежно бьется его горемычное существование – все это заставило меня одно время серьезно задуматься о скорейшей ликвидации всех моих хозяйственных дел и искать новых путей для обеспечения себе безбедной старости. Назрели и другие вопросы внутренней моей жизни, на которые я сам не мог подобрать удовлетворительного ответа и тайну которых нельзя было открыть тем, кто в міру называл себя моими друзьями. Ко времени моего разговора с Антонычем всей этой душевной накипи собралось столько, что я прямо-таки обрадовался предстоящей поездке к отцу Егору. Велика и настоятельна была потребность высказаться, найти своей душе такого руководителя, который бы от Бога был призван врачевать раны бедствующих душ человеческих.
Таким человеком, по рассказам Антоныча, мне представлялся отец Егор…
Было ясное морозное утро, когда мы с Антонычем на другой день нового года, года три тому назад, выехали из Орла на Болхов, держа путь к о. Егору. Праздничный Орел уже весь проснулся. На улицах, которыми нам надо было ехать, чтобы выбраться на простор большой дороги, встречались знакомые, но никто бы из них не признал в моей фигуре, закутанной в простую овчинную шубу, в компании с убогим на вид старичком Антонычем, того, кого в свете называют «человеком из общества». Ехали мы с Антонычем на одной лошади в простых деревенских розвальнях с наскоро сбитым задком, обшитым простой рогожей. Совсем по-простому была обставлена наша поездка: в кульке под сиденьем кое-какая провизия, четверка чаю, фунта два сахару да в ногах – клок сена для лошади: не то прасолы, едущие на ярмарку, не то кто из крестьян побогаче, с базара возвращающиеся домой, – вот на кого были мы с Антонычем похожи, когда наш конь, раскачиваясь на рыси размашистым перевальцем, заставлял нырять розвальни по ухабам орловских улиц.
Обыкновенно разговорчивый, Антоныч в дороге оказался неважным собеседником: как будто весь запас его красноречия израсходовался на убеждения меня в необходимости поездки к о. Егору. Казалось, теперь он сосредоточился на конечных ее результатах: оправдается ли в моих глазах репутация батюшки, сумею ли я с его простотой и верой отнестись к тому, что сам он признавал святыней. Может быть, в душе своей он и раскаивался, что подбил меня с ним ехать, боялся холоду, которым наш брат, вкусивший от плодов цивилизации, умеет иногда безжалостно обдать разогревшуюся теплотой веры душу простеца. Тщетно пытался я разговорить старика: он отвечал нехотя, односложно. Замолчал и я.
Мороз крепчал. Зимняя дорога из Орла на Болхов представляла собой точное подобие разбушевавшегося моря: саженные ухабы, выбоины, раскаты… Наши розвальни не хуже любой рыбачьей лодки метались как полоумные то вверх, то вниз, то вбок, то вовсе набок, а надежный конь все тем же размашистым, как будто ленивым, тротцем отхватывал у пространства убегающие версты.
Невесел зимний пейзаж черноземного большака: редкие деревнюшки, по крышу засыпанные снегом; ровная безбрежная снежная пустыня, изредка разрезанная бичом черноземных полей – глубокими оврагами; кое-где чернеющиеся вдали, точно оглоданные, рощицы, жалкие остатки былых лесов, былого приволья; встречные и попутные обозы, окутанные, точно дымочком, паром от усталых, выбивающихся из сил, заморенных клячонок. Не слышно стало на большаке резвого колокольчика, заливистых бубенцов господской тройки, еще недавно веселивших сумрачные ракиты, в два ряда, с обеих сторон, окаймлявшие большую дорогу. От ракит, и от тех почти не осталось воспоминания: деревенская бедность и распущенность срезали их под самый корень на топливо, пожгла их на корню ребячья безжалостная шалость. Под корень подрублен и старый помещичий быт. Кое-где еще маячат полуобгорелые пеньки прежнего приволья… Скоро и их не станет!.. Доброе старое ушло безвозвратно, а нового доброго что-то плохо видно…
Морозу надоело щипать нас с Антонычем за нос. Он схватился и за наши ноги, стал щекотать за спиной, ломить коленки.
– Хорошо было бы погреться, Антоныч!
– Вот этап, а за ним сейчас будет и Каменка! Там на постоялом и обогреемся. Двор хороший!.. Чайком побалуемся да и Воину (так звали нашу лошадь) дадим отдохнуть – небось ему все плечи, бедному, от ухабов разломило.
Среди поля, у самой дороги, стоит двухэтажное каменное здание. Стекла выбиты. На дворе, окруженном высокой каменной стеной, – ни души. Холодом и злобой веет от этих мрачных стен.
– Неужели здесь бывают арестанты?
– Отчего же им не бывать? Бывают.
– А как же стекла-то? Ведь там ветер гуляет хуже, чем в поле.
– Стекла-то? А долго дело их позаткнуть. Небось не замерзнут. Ведь это не дворец, а этап: чуть стало холодно – марш в дорогу! Дорога-то, она тебя живо разогреет!
Коротко и ясно! Гордиев узел устройства тюрем Антоныч разрубил не без некоторой логики: «не дворец, а этап!»
Очевидно, бедному Антонычу не были своевременно преподаны основы тюрьмоведения. Ну, да на то он и Антоныч!..