Обвинительное заключение
По делу № 123373 по обвинению гр. гр. Прошкова В. П., Любимова М. И., Звездинского и др. в принадлежности к к-р монархической организации церковников «Истинно православная церковь».
… На протяжении последних двух лет органами ОГПУ проведена большая работа по вскрытию и разгрому Всесоюзной монархической организации церковников «Истинно Православная церковь».
В итоге этой работы почти повсеместно выявлены и ликвидированы филиалы и ячейки организации с общим количеством участников свыше 4000 человек.
Политическая платформа этой организации сводилась к свержению Советской власти и восстановлению монархии.
Для того, в качестве орудия использовалась церковь, т. к. во многих отношениях она еще связана с народными симпатиями и в общем питается корнями, уходящими в старый режим.
<…>
Звездинский, дав принципиальное согласие возглавить ячейку «ИПЦ», руководимую Прошковым, предложил Прошкову через Мансурову повременить с приездом к нему, ввиду того, что у него (Звездинского) только что был произведен ОГПУ обыск, и он из-за боязни провала организации временно прекратил прием.
Приехавшему к Звездинскому в конце 1931 г. из Москвы попу Дулову Звездинским были даны конкретные установки о новых формах к.р. работы и, в частности, было предложено:
«…разъяснять, что Япония начала выполнение плана, намеченного державами. Все это (т. е. Манчжурские события) есть начало освобождения России от советско-социалистического гнета».
<…>
Звездинский, как уже указывалось выше, руководил к. р. деятельностью ячеек «ИПЦ», возглавлявшихся попами Крючковым, Ильиным и Рарюновым.
<…>
На основании вышеизложенного, привлекаются к ответственности по 58/11 ст. УК нижеследующие лица:
1. Звездинский Николай (Серафим) Иванович – 1871 г. р., урож. г. Москвы, из семьи служителя культа, епископ, окончил духовную академию, в 1923 г. за к-р деятельность высылался в Зырянский край на 2 года.
Копии архивных документов предоставлены И. Осиповой
Дорогой, родной мой брат!
Христос посреде нас!
Только что получил твое теплое, сердечное письмо, спешу ответить. Та теплота, та братская сердечность, с которыми ты пишешь мне, до глубины души тронули меня. Спасибо тебе, родной мой, за поздравления и светлые пожелания. Ты просишь, чтобы я поделился с тобой своими чувствами, которыми я жил до времени пострижения и последующее святое время. С живейшей радостью исполняю твою просьбу, хотя и нелегко ее исполнить.
Я писал тебе, что внутреннее решение быть иноком внезапно созрело и утвердилось в душе моей 27 августа. 4 сентября я словесно сказал о своем решении преосвященному ректору, оставалось привести решение в исполнение. Решение было – не было еще решимости – нужно было подать прошение. И вот тут-то и началась жестокая кровавая борьба, целая душевная трагедия. Подлинно было «стеная и тресьшься» за этот период времени до подачи прошения. А еще находятся такие наивные глупцы, которые отрицают существование злых духов. Вот, если бы пришлось им постригаться, поверили бы тогда.
Лукавый не хотел так отпустить меня. И – о, что пришлось пережить, не приведи Бог! Ночью неожиданно проснешься, бывало, в страхе и трепете. «Что ты сделал, – начнет нашептывать мне, – ты задумал быть монахом? Остановись, пока не поздно». И борешься, борешься… Какой-то страх, какая-то непонятная жуть сковывает всего, потом в душе поднялся целый бунт, ропот, возникла какая-то бесовская ненависть к монахам, к монашеским одеждам, даже к Лавре. Хотелось бежать, бежать куда-то далеко-далеко… Борьба эта сменялась необыкновенным миром и благодатным утешением – то Господь подкреплял в борьбе. Эти-то минуты мира и благодатного утешения я и назвал в письме к тебе: «единственные, святые, дорогие, золотые минуты», а о минутах борьбы и испытания я умолчал тогда. 6 сентября я решил ехать в Зосимову пустынь к старцу, чтобы испросить благословение на подачу прошения. Что-то внутри не пускало меня туда, силясь всячески задержать и остановить. Помолился у Преподобного… и поехал. Беру билет, и только хотел садиться в вагон, вдруг из одного из последних вагонов выходит Т. Филиппова и направляется прямо навстречу ко мне. Подумай, никогда кажется, не бывала у Троицы – индифферентка, а тут вот тебе, приехала и именно в такой момент! Я не описываю тебе, что было со мною, целый рой чувств и мыслей поднялся в душе: хотелось плакать, одна за одной стали проноситься светлые, нежно-ласковые картины семейной жизни, а вместе с тем и мрачные, страшные картины монашеского одиночества, тоски и уныния… О, как тяжко, тяжко было! И был момент, когда я хотел (с болью и покаянным чувством вспоминаю об этом) отказаться от своего решения, подойти к ней и поговорить. И, о, конечно, если бы не благодать Божия поддерживающая, я отказался бы от своего решения, ибо страшно было. Но нет – лукавый был посрамлен. Завидя, что Т. Ф. подходит по направлению ко мне и так славно, участливо посматривает на меня, я поспешил скорее войти в вагон и там скрылся, чтобы нельзя было видеть ее. Поезд тронулся.
В Зосимовой пустыни старец много дивился и не велел больше медлить с прошением. «Иначе, – сказал он, – враг и еще может посмеяться». Так, с помощью Божией, я одержал блестящую победу в труднейшей борьбе. Теперь глупостью непролазною, пустяком, не стоящим внимания, кажется мне то давнее увлечение. 10 сентября я подал прошение. 26 сентября назначен день пострига. Быстро пронеслось время от 10-го до 26-го. В этот период времени я так чувствовал себя, как будто ожидал приближения смерти. Со всем мирским прощался и со всеми прощался, и со мною прощались. Ездил в Москву на один день, прощался с нянькой и со всеми знакомыми. Словом, все чувства умирающего: и тревога, и недоумение, и страх, и в то же время – радость и мир. И чем ближе становился день пострига, тем сильнее замирало сердце, и трепетала, и тревожилась душа, и тем сильнее были благодатные утешения. Знаешь ведь: «Чем ночь темней, тем ярче звезды», так «чем глубже скорбь, тем ближе Бог».
Наконец, настал он, этот навеки благословенный и незабвенный день, 26 сентября. Я был в Зосимовой пустыни. В 5 часов утра я должен был ехать в Посад. В 4 часа я вместе с одним Зосимовским братом вышел из гостиницы и направился на конный двор, где должны были заложить лошадей. Со мной ехал сам игумен пустыни о. Герман. Жду… кругом дремлет лес. Тихо-тихо… Чувствуется, как вечный покой касается души, входит в нее, и душа, настрадавшаяся от борьбы, с радостью вкушает этот покой, душа отдыхает, субботствует. Вот показался и великий авва, седовласый, худой, сосредоточенный, углубленный, всегда непрестанно молящийся. Мы тронулись. Так подъехали к станции, и поезд понес нас в Посад.
В Посаде был я в 7 часов утра. Пришел к себе в номер (не в больнице теперь, а близ ректора), немного осмотрелся и пошел на исповедь. Исповедь такая подробная – все, вся жизнь с 6-летнего возраста. После исповеди отстоял Литургию, пришел к себе, заперся и пережил то, что во всю жизнь, конечно, не придется уже пережить, разве только накануне смерти!
В 3 часа пришел ко мне ректор, стал ободрять и утешать меня, затем приходили студенты, некоторые прощались со мною, как с мертвецом. И какой глубокий смысл в этом прощании: то, с чем простились они, не вернется больше, ибо навеки погребено. С 4 часов началось томление души, и какое ужасное это томление, родной мой, страшно вспоминать! Какая-то сплошная тоска, туча, словно сосало что сердце, томило, грызло, что-то мрачное, мрачно-беспросветное, безнадежное подкатило вдруг, и ниоткуда помощи, ниоткуда утешения. Так еще будет только, знаешь, перед смертью – то демон борол последней и самой страшной борьбой; веришь ли, если бы не помощь Божия, не вынес бы я этой борьбы. Тут-то и бывают самоубийства. Но Господь всегда близ человека, смотрит Он, как борется и едва увидит, что человек изнемогает, как сейчас же посылает Свою благодатную помощь. Так и мне в самые решительные минуты попущено было пережить полную оставленность, покинутость, заброшенность, а потом даровано было подкрепление. Вдруг ясно-ясно стало на душе, мирно. Серафим так кротко и нежно глядел на меня своими ласковыми, голубыми глазами (знаешь, образок, от которого я получил исцеление). Дальше почувствовал я, как словно ток электрический прошел по всему моему телу – это папа пришел. Я не видал его телесными очами, а недоведомым чудным образом, внутренно, духовно ощущал его присутствие. Он касался души моей, ибо и сам он теперь – дух; я слышал его ласковый-ласковый, нежный голос, он ободрял меня в эти решительные минуты, говорил, чтобы не жалел я мира, ибо нет в нем ничего привлекательного. И исполнилась душа моя необыкновенного умиления и благодатной теплоты; в изнеможении упал я ниц перед иконами и, как ребенок, зарыдал сладкими, сладкими слезами.
Лаврские часы пробили в это время 5½ час. Там… там… там… там… там… плавно, величаво, невозмутимо прозвучали они. Умиренный, восхищенный, стал я читать Евангелие. Открыл «Да не смущается сердце ваше, веруйте в Бога, в Мя веруйте. В дому Отца Моего обители многи суть… Да не смущается сердце ваше, не устрашается… Иду и приду к вам, грядет бо сего мира князь и во Мне не имать ничесоже. Но да разумеет мир, яко люблю Отца и якоже заповедал Мне Отец, тако творю, восстаните, идем отсюду». Чу… ударил колокол академического храма. А этот звук… Если бы знал ты, что делалось с душой… Потом послышался тихий стук в двери моей кельи: тук… тук… отпер. Это пришел за мной инок, мой друг, отец Филипп. «Пора, пойдем».
Встали мы, помолились. До праха земного поклонился я образу прп. Серафима, затем пошли. Взошли на лестницу, ведущую в ректорские покои, прошли их сквозь и остановились в последнем зале, из которого ход в церковь. В зале полумрак, тихо мерцает лампада… Дверь полуотворена, слышно, поют: «Господи, Боже мой, возвеличился еси зело, во исповедание и велелепоту облекся еси… Дивны дела Твои, Господи». Вошел я в зал, осмотрелся… Тут стоял о. Христофор, поклонился я ему в ноги, он – мне, и оба прослезились, ничего, ни слова не сказав друг другу. Без слов и так было все понятно. Потом я остался один, несколько в стороне стояли ширмы, за ними аналой, на нем образ Спасителя, горящая свеча. Я стою в студенческом мундире, смотрю, на стуле лежит власяница, носки. Господи, куда я попал? Кто, что я? (помнишь, папа говорил?) Страшно, жутко стало… Надо было раздеваться. Все снял, остался, в чем мать родила, отложил ветхого человека, облекся в нового.
В власянице да в носках стоял я всенощную за ширмами, перед образом Спасителя. С упованием и верою взирал я на Божественный лик, и Он, кроткий и смиренный сердцем, смотрел на меня. И хорошо мне было, мирно и отрадно. Взглянешь на себя, весь белый стоишь, власяница до пят, один такой ничтожный, раздетый, необутый, в сознании этого ничтожества, этой своей перстности, ринешься ниц, припадешь, обхватишь голову руками и… так лежишь… и исчезаешь, и теряешься, и утопаешь в Божественном… «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас».
Мерными, величавыми, какими-то торжественными шагами приближался ко мне сонм иноков в клобуках… в длинных мантиях, с возженными свечами в руках подошли ко мне. Я вышел из-за ширмы и меня повели к солее, где на амвоне стоял у аналоя с крестом и Евангелием преосвященный ректор. «Объятие Отчие отверсти мне потщися» – тихо, меланхолически, грустно пел хор. Едва вошел в притвор, закрытый мантиями, как упал ниц на пол – ниц в собственном смысле, лицом касаясь самого пола, руки растянув крестообразно… потом… потом… не помню хорошо, что было… все как-то помутилось, все во мне пришло в недоумение. Еще упал, еще… вдруг, когда я лежал у амвона, слышу: «Бог Милосердный, яко Отец чадолюбивый, зря твое смирение и истинное покаяние, чадо, яко блудного сына приемлет тя кающегося и к Нему от сердца припадающего». Преосвященный подошел ко мне и поднял меня. Дальше давал всенародно перед лицом Бога великие и трудные иноческие обеты. Потом облекли меня в иноческие одеяния, на рамена мои надели параман, черный с белым крестом, а кругом его написаны страшные и дивные слова: «Аз язвы Господа моего Иисуса Христа на теле моем ношу». Порою так сильно, так реально дают ощущать себя эти слова. Надели на грудь деревянный крест, «во всегдашнее воспоминание злострадания и уничижения, оплевания, поношения, ран, заушения, распинания и смерти Господа Иисуса Христа», дальше надели подрясник, опоясали кожаным поясом, облекли в мантию, потом в клобук, и на ноги мои дали сандалии, в руки вручили горящую свечу и деревянный крест.
Так погребли меня для мира! Умно я и перешел в иной мир, хотя телом и здесь еще. Что чувствовал и переживал я, когда в монашеском одеянии стоял пред образом Спасителя, у иконостаса с крестом и свечой, не поддается описанию. Всю эту ночь по пострижении провел в храме в неописуемом восторге и восхищении. В душе словно музыка небесная играла, что-то нежное-нежное, бесконечно ласковое, теплое, необъятно любвеобильное касалось ее, и душа замирала, истаивала, утопала в объятиях Отца Небесного. Если бы в эти минуты вдруг подошел бы ко мне кто-нибудь и сказал: «Через два часа вы будете казнены», – я спокойно, вполне спокойно, без всякого трепета и волнения, пошел бы на смерть, на казнь и не сморгнул бы. Так отрешен был я в это время от тела! И в теле или вне тела был я – не вем. Бог весть!
За литургией 27 сентября приобщался Святых Таин. Затем старец отвез меня в Гефсиманский скит. Тут я 5 суток безвыходно провел в храме, каждый день приобщаясь Св. Христовых Таин.
22 октября я рукоположен в сан иеродиакона и теперь каждый день служу литургию и держу в своих недостойных руках «Содержащего вся» и вкушаю бессмертную Трапезу. Каждый день – праздник для меня…
О, какое счастье и какой в то же время великий и долгий подвиг! Вот тебе, родной, мои чувства и переживания до пострига и после. Когда я сам все это вспоминаю, что произошло, то жутко становится мне: если бы не помогла благодать Божия, не вынес бы я этого, что пережил теперь. Слава Богу за все!
Октябрь 31. 1908 г. Сергиев Посад.
Впервые опубликовано:
Архиепископ Серафим (Звездинский). Житие, проповеди.
Издание не содержит выходных данных.