МЕСТЬ ЗЕМЛИ
В хате ведьмы Магды светало. Сквозь мрачный саван ночи скрытной кошачьей походкой пробирался серебристо-серый рассвет, свободно просачивался сквозь стекла, вливался в светлицу, призраком бродил по полу, расползался по предметам обстановки, забирался в темные углы. Окна, словно затянутые бельмами глаза, начали лосниться и поблескивать под лучами. Но вот уже из-за ближнего бора начали раздаваться шумы и перекликивания, послышались странные возгласы, возбужденные радостные разговоры...
Иногда пугливыми бросками проносилась летучая мышь, ухал филин, но тут же в страхе умолкал. И снова наступала тишина, огромная, затаенная, выжидающая...
Далеко-далеко на краю неба, словно дремотный призрак, розовеющим предвестьем утра мерещилось мглистое свечение; половина синего небосклона посветлела от этого сияния, отбросив мрак на полночные земли; восход румянился все сильнее, возвышался и разворачивал ясную, купающуюся в румяном свете зарю. Вот уже вырвались из-под земли стрельчатые полосы и расплескались по небу, а вслед за ними появился золотой шар солнца; заколебался ненадолго над миром, а потом взмыл в повеселевшее небо. Несколько ярких лучей лизнули стены и бревенчатый потолок избы и раскатились по крепко убитому полу.
В светлице смеялся большой, белый день. Сосновая дверь комнаты скрипнула, и из мрачной глубины высунулась чернобровая красавица. Лоснящиеся, черные как вороново крыло волосы, небрежно стянутые на голове красной повязкой, мягкими изгибами скатывались по плечам к земле. Медленно двигаясь после сна, поправив смятый в беспорядке корсет вышитой рубашки, девушка придвинула к окну стоявшую у стены лавку; уселась на нее, вся залитая золотистым утренним светом. Правой рукой ухватила половину волос и начала расчесывать их гребнем. Лучи играли в буйных извивах, плавили в горячем наслаждении тяжелые пряди, ласково скользили по крепкой, упругой девичьей груди, покачивающейся с каждым новым движением. Она напевала какую-то страстную думку, глядя на залитый жемчужной росой луг, что виднелся за окном; со свежей травы взгляд перебегал на гудящий рассветными разговорами бор, перескакивал с ветки на ветку, проникал в чернеющую таинственную глубину...
В комнате раздался сухой кашель, и через некоторое время, прихрамывая, показалась мерзкая старуха с корявой клюкой. Молодая, не поворачивая головы, напевала без умолку. Ведьма косо посмотрела на дочь и, что-то бормоча, сняла с припека пучок сухой травы, покрошила ее на мелкие кусочки, положила в глиняный горшок и поставила в печь; потом разожгла под ним небольшой огонь. Все это время она беспрестанно что-то мурлыкала, вытягивая вперед сморщенную, покрытую бородавками нижнюю челюсть.
Магда в это утро была страсть как рассержена. Не везло ей. Третьего дня Антоше, жене Кузнецовой, так сняла чары сглаза, что женщина едва не померла и расхворалась до беспамятства; а кузнец сыпал проклятьями, ругался на чем свет стоит и едва за палку не хватался. А Ягне солтысовой такого зелья дала, что с девкой этой словно порок какой приключился и три дня и три ночи по хате ее водил.
Неудивительно, что от таких лекарств людишки начали отказываться, исподлобья смотреть да насмехаться. Были и такие, что с ней и разговаривать не хотели, только уступали дорогу, как заразной собаке, и ворота запирали, когда она мимо проходила.
А ведь бывало когда-то и по-другому; уважать-то ее никто не уважал, обычная бесова кума — но доверие и душевную веру имели, которая уже сама по себе немало хворей из человечишек выгнала. Ходили к ней тоже часто, со всей деревни сползались к знахарке: кто с ногой, кто с рукой, кто с больным крестцом: другие к роженице звали, так что ни в один божий день покоя не было, и не раз и не два за полночь спать ложилась. Росло стадо скотины, и червонцы в копилке прибывали, так что и Розалку приодеть смогла, как дворянку какую, и ее саму за первую в селе хозяйку считали.
А нынче? Хорошо, если один или два раза в неделю заглянет кто во двор старой Магды и о совете спросит, да и то, словно червь слепой, выкручивается и в благодарность лишний грошик не бросит.
Но она знала, в чем причина такой лихой перемены, прозревала все полностью. Дозналась, кто ей ставил палки в колеса. Тот пропащий бродяга, чертов сын, тот проклятый бузила, что ни с неба, ни с земли, бес знает откуда в прошлом году в село пришел, и будто король какой, поселился на Яворовом острове, головы деревенским людям вскружив. Едва он появился, как тут же селяне кучками стали к этому негоднику слетаться и набиваться и чуть ли не на коленях умолять, чтобы тот помогал в доле несчастным. И исцелял! И какие только хвори не выгонял прочь, чтоб никогда потом не возвращались в тело. Болячки проходили, струпья, язвы, что в течение многих лет гноились и нарывали, гангренозная плоть, что целыми кусками гнила и разлагалась, мослы, что усыхали и отмирали, налившиеся кровью жгучие опухоли... А в деревне говорили, что он и злых бесов, которые издеваются над людьми, изгонял в преисподнюю, дьяволу на растерзание, людям бедным на потеху в сей жизни, скорбями обильной. Могучим его звали, потому что и силой непомерной он обладал, и крепостью духа небывалой. И Магда испытывала к нему такую ненависть, что трухлявыми зубами своими на ремни бы разорвала, а когтями своими глаза бы выцарапала — и такой страх, что всякий раз, когда вспоминались ей эти глаза, тихие и спокойные, синим блеском сиявшие, будто озерца посреди бора, нестерпимый холод пробегал по ее старым костям и сотрясал в ознобе без перерыва, так что как червь гнусный свивалась она в клубок и дрожала всеми костями своего высохшего тела. Силачом был, а она — всего лишь обычная баба, что людей по-знахарскому заговаривает и чарами туманит. Собственно, поэтому и решила стереть его в порошок, чтобы никакого следа после него не осталось, даже тени слабой. И способ нашла; полгода голову ломала и надумала: мудрой бабой была — недаром ее Магдой-Лисой прозывали.
Собирала о нем всевозможные гадости, выслушивала всякие разговоры, что глухими слухами бродили по деревне. Потому что с ним самим поговорить с глазу на глаз было нелегко. Больных он принимал только до полудня, а весь остаток дня прятался, как дикий зверь, в своей яворовой глуши и не подпускал к себе никого, даже старого Марцина-перевозчика, который жил на противоположном берегу и переправлял людей на остров. Один, всегда один. Вроде как и в святую неделю из своего укрытия в мир не выбирался и Бога не славил. Безбожник, который не заслуживал погребения! И в самом деле, откуда бы взялась у него такая сила, если не от беса? Любило его зло — оттого и адской силой одаривало.
Так, осторожно, на ухо говорили деревенские. Магда жадно слушала и все запоминала. В чертей, дьяволов и прочие мерзости людских вымыслов она не слишком верила: кто знает, может быть, там что-то диковинное в самом его сердце, кто о том знает? Может быть, там другая власть верховодит, в железных тисках сжимает душу, а сердце в сталь заковывает? Тот, кто первым сие разгладит — догадается ли, что это тьма?.. Может, его душевная вера крепка, непоколебима как скала, разрослась как дуб, страшная мощью своей, как чары — вера в то, чего не знает никто, что было и в ней, и в других, что только в сонных видениях маячит, в недоснившихся снах кажет себя бледной, тускнеющей марой — а наяву расплывается, рассеивается, исчезает...
Но не было то небесной признательностью, преклонением к стопам сладчайшего Избавителя нашего препокорного, поклоном пред ликом Бога — нет!..
У ведьмы были слишком зоркие глаза и чуткие уши, чтобы позволить себе оступиться...
А коли так, то крепкую веру можно пошатнуть, расколоть как рассохшийся дуб?.. И дубам вихри медленно ломают хребет... хотя иногда и крот подгрызет корни... Кротовая работа лучше, поскольку самая безопасная — можно вовремя убраться, а дуб, падая, способен придавить червя, пока он где-то извивается...
И черт захихикал в ней, тихонько, плотоядно...
Посмотрела на дочку — чудная девка была, крепко сбитая, как никто из деревенских. Оттого и парубки теряли головы и дрались за нее. Кокеткой была жестокой и никого не привечала: любви в ней не было никакой: будто лед искрилась радужной пеленой под солнышком, когда оно вечером клонится к закату, блестящей, соблазнительной и холодной... Загорался в ее черных ослепительных глазах огонь, так что даже искры по челу бежали, когда его видели, но такое пламя не грело, не сходило сладким жаром на душу жаждущую; лишь распаляло необычайную дьявольскую жажду, пережигало и поглощало изнутри, пока все там не сгорало, пока душа не истлевала дотла...
— Выбросила бы ты этот скребок! Шуруешь и шуруешь без конца. И без того красивой выглядишь, трудно другую такую найти... А ведь есть вроде бы у тебя один, который красе твоей не поддался?..
Розалка вопросительно обернулась...
— А Лавр Могучий? А?!.. Чародей с острова?
— Нет!
— Как же?.. Дала бы ему?..
— Нет... Да!.. Ради вас, матушка, — да!., чтоб он сдох у ног любимой, как пес, да!., осилю его и вам отдам, этими волосами оплету и о землю ударю, в пруд завлеку, этими губами ему в губы вгрызусь и кровью захлебнусь, упырем стану!.. Отомщу за вас, матушка, только помогите... Вы мудры — у меня есть красота...
— Ты пойдешь на Святого Яна, пополудни, как пройдет первая жара... пойдешь туда... Хе-хе! с сильной хворобой — понимаешь?.. Поклонишься, а как ласку ответную получишь, не поддавайся!.. Как будто долго страдала — неспешно воле его покоряйся... а потом сам разгорячится... Тогда останешься... а потом я... Ха-ха! Набожной будь, на дорогу книжку дам... ты же грамотная... Я тоже позже загляну... помнишь? — я же твоя мать!..
Разъяренная старуха с пеной на губах сидела перед изумленной и прослезившейся Розалкой — она понизила голос до шипящего шепота и сквозь стиснутые зубы выплевывала слова, язвительные, как отрава, марающие душу будто проказой. А когда, изнеможенная завистью и ядом, умолкла, а Розалка пошла одеваться в комнату, подошла к окну, напрягая свои блеклые совиные глаза, глядя в сторону реки: водила ими несколько минут не мигая, словно что-то высматривая; через некоторое время, видать, нашла, что искала: впилась ястребиным взглядом в одно место... на лице ее долго играла издевательская, глумливая полуулыбка...
Яворовый остров дремал. Заключенный в водные объятия раздваивающейся реки, частично занесенный по краям илом, наглухо заросший по обрывистым берегам сорняками и бурьяном, ощетинился колючками терна, насторожил хищное плетение шиповника и ежевики.
Пополуденный жар июньского солнца еще дрожал раскаленными волнами, но уже неспешно ослабевал. Сменяя его, на землю мягко опустилась ленивая томная сонливость, погрузив в оцепенение далекие села, легла на поля, пастбища, окутала дремотной скукой реку и остров. Воды бормотали приглушенным журчанием, мягко набегая на берег островка; тайным шепотом нарушал тишину теплый ветер, что на тонких крыльях веял откуда-то из-за бора и проникал слабым, запыхавшимся дыханием под замершие деревья...
Ш-ша... ш-шш... из бора посвист несется — шепелявит осина, шелестит сивая листва... ш-шш... в трухлявом дупле светит ржавый нарыв гнилушки... ш-ша!.. ш-шш!.. — посвист ветра несется...
Зашуршали верхушки яворов, заскрипели хрипло... ветер стихал где-то в ольховой чаще...
В центре островка меж густых зарослей белела хата. Покрашенные в бледно-синий цвет стены сверкали на солнце черными лоснящимися стеклами окон. Под навесом на завалинке сидел человек, жуя крепкими зубами махорку. Яворы отбрасывали на него плотную тень, которая перемещалась по стрехе хаты всякий раз, когда сильный порыв ветра наклонял их кроны. Два тополя пронзали синеву стройными верхушками...
Пустынно тут было и одиноко, ни одной человеческой души вокруг. Все здесь разрослось как-то без меры, все выглядело переросшим... В окна заглядывали высокие, свисающие зеленые головы лебеды, вокруг остро пахло чабрецом... Чудовищные сорняки расползались дико спутанными стеблями, скручивались в плотно покрывающие землю жилистые густые сплетения, которые не расплел бы сам дьявол. В стволы яворов впивались мокрые, вечно несытые губы странных грибов, и сосали, сосали из них соки... Кладбищенская грусть скиталась по этой невероятно заросшей местности, печаль проникала в душу, затягивала странной тоской ясные, словно сияющие, просветленные глаза сидящего человека.
Задумался, забылся... Он был найденышем. Старый, наполовину одичавший смолокур нашел брошенного мальчика на краю бора, сжалился и повел в свою убогую хижину посреди столетней чащи. Им было хорошо вдвоем в одинокой смолокурне. Старик избегал людей, с которыми почти не общался, потому что чувствовал себя среди них непривычно. Лишь трижды в неделю он ездил с чумацким возом в соседний городок, да и то всегда спешил вернуться к своему Лаврику. Проходили годы, мальчонка вырос, возмужал и начал помогать смолокуру. Странным был мальчик Лаврик. Бывало, жарким летним днем пополудни, когда старик, утомленный работой, засыпал где-то в тени, он садился на большой каменный выступ под дубом и вслушивался в тишину пущи. Блаженство великое и сила сходили тогда на него с этих буйных, расшумевшихся в громкой беседе стоящих вокруг деревьев, захватывали душу, входили в тело. Он вбирал все ее мощные, животворные соки, живительные силы, которые вздымают вверх деревья, множат всякого зверя, плодят людей. Пил жаждущими губами сей чудесный отвар, что брызжет благотворным запахом из целебных безмятежных трав, пьянит наслаждением. Поглощал эту медо-сытную манну, что жизнью и здоровьем одаривает, в девках, что потомства хотят, огонь распаляет, в мужьях жажду возжигает, старикам сил прибавляет. Так на него благословенная милость изливалась, силой наделяла — и он любил эту мать-природу, любил и почитал; всем ему она была: нянькой, родительницей, Богом... Язычник был. Верил в нее верой детской, такой, что не разбирается, не рассуждает, лишь с безграничной доверчивостью кладет голову на грудь возлюбленной, ибо покорная она и любящая. И вера эта была горячая и простая, сердечная преданность, поклоняющаяся одной лишь силе и прибавлявшая ему мощи. И так сливался с ней все крепче, напитывался ею, проникался. Не было травы целебной, которой он не знал, не было отравы, о которой не был предупрежден. Однажды смолокур застал его за тем, как он, обняв толстый явор, обросший космами мха, с великим почтением и любовью прижался к стволу. В другой раз пал лицом на землю перед вековым дубом и так пролежал до сумерек; а когда вернулся под вечер, весь сиял какой-то удивительной безмятежностью и спокойствием. Старик изумленно спросил:
- Что это с тобой?
— Молился, и сила снизошла на меня, — ответил Лавр и больше ничего не хотел отвечать.
С этого момента в смолокурне начались разные чудеса. Через несколько дней старик, рубя дерево в лесу, сильно порезал ногу, отчего кровь так и брызнула. Когда испуганный Лавр подбежал и дотронулся до раны, кровь перестала течь, а рана начала быстро затягиваться.
Через год они вдвоем выбрались на ярмарку в Собачьей Веске. На обратном пути повстречали у дороги какого-то бедолагу, все тело которого покрывали гноящиеся язвы и короста. Лавр сказал, чтобы он шел за ним до смолокурни, где несчастный остался на целую неделю. Каждый день с самого утра Лавр выводил его в лес; здесь он приказывал ему встать под каким-нибудь деревом, после чего протягивал руку и водил ею вдоль тела. После этого струпья отваливались, гноившиеся годами язвы заживали, бурно выбрасывая едкую зеленую слизь. Через неделю полностью выздоровевший нищий с благословением покинул уединенную смолокурню.
Весть об исцелении разнеслась по околице; прошло совсем немного времени, и люди из соседних сел и слобод начали собираться под глухой смолокурней. У Лавра сердце было сострадательное и кроткое, как у голубя, он хотел помочь беднякам, поэтому никому не отказывал. С утра до вечера работал без передышки.
Между тем старик умер; корявый ясень, свалившись под скобелем лесоруба, придавил его насмерть. Тогда Лавр бросил смолокурню, оставил лесную глушь и поселился на Яворовом острове, где и ему самому, и людям было удобнее. До полудня принимал больных, а когда солнце переваливало через середину небосклона, оставался один.
Год так прожил на своем отшибе. Полюбил печальный островок, проникся здешней тишиной и покоем. В серебряной утренней заре вставал с ложа и выходил перед хатой, чтобы все с тем же восхищением, с тем же молитвенным восторгом в глазах наблюдать чудо лучистого рождения. Каждый вечер прощался с пылающей зеницей солнца, спускающейся за край леса, пил жадными губами росную благодать небес.
Тем временем сорняки возле его дома разрастались все сильнее, крепли, становились выше и гуще. Он не трогал их, не выпалывал. Вот, наконец, вытянулись до стрехи, затянули стены, оплели дымоход... и совсем укрыли собой хату, захватили окрестные тропы. И Лавр потерялся среди них. Он уже не принадлежал себе: стал частицей острова, с которым его словно связывали какие-то жилистые, набухшие кровью стебли, побеги, клубни, корневища. И растворился в извивах этих разбушевавшихся сплетений, потерялся в чудовищных зарослях.
Держали его могущественные узы; разорвать их означало уничтожить самого себя, сокрушить в прах, ибо слишком глубоко в душу запустили они своим побеги; вырвешь — кровью истечет сердце...
Иногда только посещали его странные желания, охватывала безбрежная тоска, стремление лететь куда-то на край света, к людям, к Солнцу, прижать к груди что-то широкое, что как птичка милая трепещет, что гибче и воздушнее, чем камыш, краснее, чем ягоды калины, окутать неприкаянную голову отшельника чем-то, что мягче льна, благоуханней мяты, насытить запекшиеся уста чем-то, что слаще меда, который с цветущей липы пресветлым соком сочится...
Дремала в сумрачных закоулках души неудовлетворенная жажда, бурлила время от времени пробуждаемая пылающим вихрем кровь, обильная силой жизни. Крепок он был, властен, сопротивлялся ее влечению...
Лавр Могучий не знал женщины...
И тогда греза сбылась. Перед ним в нескольких шагах стояла стройная дева, глядя наполовину с покорностью, наполовину с жаром, прячущимся в глубине искрящихся темных глаз.
Лавр нахмурился. Он не любил, когда его навещали не вовремя.
— Прости, Могучий, — заговорила она мягким, как звуклигавки, голосом, — простите несчастную... но я уже конца не вижу той муке, что тело молодое точит. А вы же силу имеете, во власти вашей зло низвергнуть, злую долю одолеть — и вот я пришла и у ног ваших молить готова: верните мне здоровье, возвратите силы, что пропали, ушли куда-то, излечите мое тело... Ибо бес какой-то овладел мною — о землю бросает, пену ртом пускать заставляет, по обрывам водит, так что ни уснуть, ни поесть, ни передохнуть, ни жить... Ой, доля моя, доля пропащая!
Он смягчился и, подняв упавшую на колени Розалку, велел быстро посмотреть ему в глаза. Поднял руки к вискам девушки и, подержав с минуту на небольшом расстоянии, начал опускать их вдоль плеч. Дойдя до локтя, снова остановился. Из сжатых губ вырвался короткий приказ:
— Трепещи!
Розалка стояла неподвижно, только в уголках полусомкнутых глаз тлел ядовитый блеск. Он, однако, был терпелив; пробежал рукой по левой кисти до конца и перешел на правую. Девушка не дрогнула. Только впилась в лицо знахаря диким, страстным взглядом и ждала, когда придет подходящее время...
Но лицо Лавра оставалось твердым и холодным, как камень. Может, только бровь поднялась выше, может, сила сосредоточилась крепче... Теперь он положил правую руку на голову, а пальцы левой скользнули поперек тела...
Розалка почувствовала легкую дрожь, но еще сопротивлялась. Она ведь не была одержима бесом; видела как эти несчастные в дикий танец пускаются, в извивах тел сплетаются, в плясовице безумной мечутся. Но она здорова - только мать приказала одержимой прикинуться...
Не ведали ни Магда, ни дочка, что такие, как Лавр, и со здоровыми удивительные вещи творят; только это куда труднее и большего времени требует. Между тем она не поддавалась. Лавр понемногу менялся все более странным образом. Обычно спокойное, безмятежное лицо постепенно принимало выражение какой-то яростной ожесточенности и упрямства. На лбу проступили грубые синие узлы вен, глаза сверкали внутренним пожаром: распалила его эта упрямая девка — хотел превозмочь ее, показать мощь свою, повалить к ногам дрожащую... Зуд, что бродил в уголках алых губ, подстегивал его колючим стрекалом...
К этому добавлялось жгучее стремление овладеть этой прекрасной чернобровкой, первой в жизни, единственной, овладеть силой, властью своей...
И так боролись друг с другом, извечной борьбой мужчины и женщины. Но он уже брал вверх; уже неверная дрожь выгибала тело Розалки, уже руки начали скручиваться, глаза безумно вращались — густой холодный пот струился по черным блестящим косам...
Собрав в себе остаток воли, бросила через сдавленную, будто клещами, гортань:
- Сжалься! Я твоя!..
И тихо опустилась на мураву...
Схватил ее крепко, прижал к волосатой груди и, как дитя, понес в хату с шепотом:
- Идем, дева возлюбленная моя, идем...
Исчезли в проеме двери, затворившейся за ними... Зашепелявили дрожащие листья осины, зашумели тополя, яворы... Поседевший, усеянный губами трутовиков клен выпрямил одну из своих самых больших веток и опустил молодую зелень на соломенную крышу — положил тяжелую отцовскую руку, словно благословляя то, что должно было исполниться...
А остальные деревья вторили негромким пением...
...Иисус, когда увидел ее плачущую и пришедших с нею Иудеев плачущих, Сам восскорбел духом и возмутился и сказал: где вы положили его? Говорят Ему: Господи! пойди и посмотри. Иисус прослезился. Тогда Иудеи говорили: смотри, как Он любил его. А некоторые из них сказали: не мог ли Сей, отверзший очи слепому, сделать, чтобы и этот не умер? Иисус же, опять скорбя внутренно, приходит ко гробу. То была пещера, и камень лежал на ней. Иисус говорит: отнимите камень. Сестра умершего, Марфа, говорит Ему: Господи! уже смердит; ибо четыре дня, как он во гробе. Иисус говорит ей: не сказал ли Я тебе, что, если будешь веровать, увидишь славу Божию? Итак, отняли камень от пещеры, где лежал умерший. Иисус же возвел очи к небу и сказал: Отче! благодарю Тебя, что Ты услышал Меня. Я и знал, что Ты всегда услышишь Меня; но сказал сие для народа, здесь стоящего, чтобы поверили, что Ты послал Меня. Сказав это, Он воззвал громким голосом: Лазарь! иди вон. И вышел умерший, обвитый по рукам и ногам погребальными паченами, и лицо его обвязано было платком. Иисус говорит им: развяжите его, пусть идет. Тогда многие из Иудеев, пришедших к Марии и видевших, что сотворил Иисус, уверовали в Него...
Розалка устало опустила книгу и замолчала. Магда с ханжеским восторгом подняла выцветшие глаза на картину, висевшую над входом, изображающую «Преломление хлебов». С картины она переводила короткие сверлящие взгляды на задумчивое лицо Лавра, чтобы хоть таким необычным образом взглянуть на дочь. В избе наступила тишина, прерываемая жужжанием мух и гудением трутней, доносившимся со двора.
Лавр сидел в тени, в углу светлицы, не двигаясь, не говоря ни слова. С прошлого лета он сильно изменился: исхудал, почернел, и глаза у него безумно блестели.
Какая-то громадная озабоченность легла на некогда спокойное чело, проложила на нем глубокие борозды. Нижняя челюсть как-то непомерно выдвинулась вперед, нос заострился, как клюв у хищного сипа. Хмурым к тому же стал, помрачнел, темнее ночи сделался. Лишь тогда, когда бросал взгляд на Розалку, становился веселее, но ненадолго, поскольку тут же впадал в тупую задумчивость.
Вот уже год подходил к концу с того времени, когда она переступила порог его уединенной обители. Вошла как пламя красное, как факел, и запылало все пожаром. Эти ночи, опьяненные наслаждением, эти толчки тел, пылкие поцелуи... Это желание, пробуждающееся с ранней утренней зарей, исполняющееся в буре безумия в долгие, одуряющие часы пополудни...
Лишь иногда, как проблеск, как мерцание, пробивалась в ней фальшь, и словно морозом грудь сковывало. Тогда острая боль вгрызалась холодным лезвием и жестоко терзала... Но всего одна ласка ее точеных рук, один продолжительный взгляд моментально растапливал скованное холодом сердце. Любовницей ему была, лучиком ярким в осеннее ненастье, всем была для него... Пошел бы за ней, как тот Йонтекиз предания, через семь гор, через семь рек за живой водой для возлюбленной. Ничему не сопротивлялся, уступал малейшей прихоти. Большие, необычные изменения устроила она и в его хате. На пустых стенах светлицы развесила много разных картин, которые он сначала не понимал. Перед одной из них каждую субботу возжигала масляную лампадку и опускалась на колени, так, чтобы он это видел. Поначалу это показалось ему странным, потом стал допытываться, для чего она перед этой женщиной с ребенком на груди поклоны кладет.
- Узнаешь в свое время, — загадочно отозвалась она.
И округа изменилась сильно. Повырывала лопухи, мшистые листья которых разрослись повсюду вокруг, выполола заросли трав, выкорчевала чертополох... И все с таким ожесточением, с таким завистливым жаром, что он лишь дивился и трепетал. Видел, как уничтожала его родной двор, и не противился, хотя с каждым выдранным корнем у него словно вырывали его собственные внутренности. Скрежетал зубами от боли, но превозмогал себя... На освободившейся от сорняков земле посадила весной овощи, зелень, цветы... К лету проклюнулись зеленые бутоны и устлали свежими всходами разрыхленную почву. Вырос новый, молодой мир и подавил старый, вскормленный его соками.
По воскресеньям и праздникам приходила старая Магда, и втроем они сидели до вечера. Розалка доставала из сундука какую-то пожелтевшую книгу, и они читали: странные вещи, неслыханные... О великом, властном Духе, который дыханием своей воли из хаоса предвечного породил землю, о первородном грехе, о избранных людях Израиля — о пророке белом и чистом, о чудотворце, что людей воскрешал, по имени Иисус из Назарета, о муках Господних, воскресении и вознесении, о Пресвятой Деве...
Лавр слушал. В первые недели ему казалось, что он уже слышал одну из этих старых баек, что среди людей ходят, да старухи у зимних костров напевают. Ему объяснили его ошибочное понимание веры и прочего... Тогда он начал размышлять. Как же тогда быть с той силой, что он считал высшей? Разве она не от земли-матушки, бессчетными травами обильной, борами шумными, водами влажными?.. Как же быть и с тем умением ясновидца, которое людские болести ему являло? Разве не из лона той матери вышло оно, что в радостной мощи своей, пламенной силой солнца дарованной, цветами ароматными полнится, млеком течет?..
И скорбь безбрежная и разочарование заполонили душу. Великая старая вера остывала, гасла... Каким же ничтожным и никчемным показался теперь ему этот обожаемый мир, этот Бог зари жизни... Завязалась дикая борьба. В нем словно было два человека, два смертельных врага; он чувствовал, как в изломах души перемещаются старые пласты верований, словно каменные глыбы, выдавленные из темных подземных областей, рассыпаясь на осколки и опадая на самое дно, густо устилая его мелким крошевом... Охваченный предчувствием смертельно раненного зверя, он убегал, скрывался в самых недоступных уголках острова. Не помогало. Всегда во снах маячило прекрасное, продолговатое лицо Того, с картины в светлице, Пастыря доброго и смиренного. И уже не отказывался слушать; хворал только все чаще и силы терял. Над головой его зависла мертвая рука какого-то жуткого призрака и грозила местью. Видел ее прямо над собой, отчего боялся поднять глаза, хотел сжаться, исчезнуть; только не ведал, как это получилось и почему, но что ждать осталось недолго — был уверен...
Они вышли из светлицы во двор перед хатой. К воскресной вечерне должно было проясниться. На западном склоне неба несколько веретенообразных полос плавили края в закатывающемся умирающем солнце. Черные стаи галок, клювами врезаясь в синеющую лазурь, прочерчивали по ней темные, расходящиеся тропы. На землю спускалась вечерняя роса, даруя свежесть травам на окрестных пастбищах и лугах...
Со стороны села плыл жалобный отзвук маленького церковного колокола, чтобы сообщить людям благочестивым, что пора отметить тот момент, когда Ангел Господень принес весть Пречистой Марии, что она зачнет сына...
Магда с Розалкой опустились на колени, обратившись лицами туда, где меж ветвей тлел закат...
- Ангел Господень возвестил Марии... — громко начала ведьма, и, услышав ее голос, дочь, словно вторя ей, уже сильнее, с угрозой в глазах впиваясь взглядом в хмурое лицо стоящего Лавра, повторила призыв...
Он пошатнулся, как подрубленный, преклонил колено и голосом глубоким, хотя и измученным ответил:
- И зачала от Духа Святого...
Потом молились уже все вместе. Закончив «Аве, Мария», вздохнул тяжко и сказал тихим добрым голосом:
- Кланяемся Пресвятой Деве...
Внутри у него что-то окончательно сломалось...
Взялся в третий раз. Принял дитя из рук матери и начал тереть ему темя. Когда-то достаточно было легкого касания пальцев, чтобы растворить подобные шишки. Сейчас они не хотели уступать, напротив, казалось, что они еще сильнее твердели под нажатием рук. Мальчик стонал и плакал, на ногах вздувались налитые кровью опухоли...
Меж людей, собравшихся в ольшанике, прошелестело глухое ворчание; смотрели удивленные, пораженные, глазам не веря. У некоторых во взглядах мелькали насмешки и злая радость. Кирпичный румянец полз по побелевшим щекам Лавра. Прошло уже два часа с того момента, как он занялся ребенком. Решил закончить. Напрягся, сосредоточил все силы и обхватил обеими ладонями его голову: напрасно... руки лежали безучастно, не реагируя на это прикосновение как когда-то раньше, моментально и ошеломительно. Полумертвый, посиневший, Лавр отдал ребенка матери. Та принялась осыпать его самыми злыми оскорблениями, пока ее не увели старейшины. Тогда он сказал окружившей его толпе:
- Ступайте с Богом, люди добрые, и не поминайте меня лихом — расточилась сила моя...
Ушли. Вдали еще был слышен шум голосов, звон распутываемой цепи, прозвучал глумливый смех... Потом мерный плеск весел и... все стихло...
Лавр остался один.
- Сбылось... — повторяли бездвижные губы.
— Сбылось... — просвистал пролетевший ветер и затерялся в камышах...
— Сбылось... — зашуршали воды и потекли дальше...
Невыносимая боль угнездилась под черепом и колотилась внутри. Иногда думал, что она все связки распирает, швы ослабляет. Кто-то повесил между ушами исполинский колокол и бил набат бронзовым языком. В голове поднялась чудовищная буря и крутилась, крутилась без перерыва, без остановки... Взбесившиеся нервы обливала кипящая кровь, водопадом заливающая мозг...
С трудом овладел собой. Приговор был ясен: все... пропало!.. бесповоротно, безнадежно. Тяжко... судьба так хотела... Оставила его...
Хей! Хей! дева возлюбленная, ты ж у меня силу отняла, растопила в бледном огне ненасытной жажды, крепость душевную забрала, кровь свернуться заставила... Хей! Хей! приложила белой ручкой топором по зеленому дубу... Пусть так!., лишь бы только меня любила... Я б для тебя себя на кусочки порезать дал... Пусть так!., лишь бы ты мне не изменила, любимая моя!.. Теперь мы останемся вместе, чтобы ждать того дня, когда матушка-Курносая на сватовство прибудет... Я тебя на руках носить буду, голубку белую, крепко приголублю... Еще достанет сил... пожирай! широкая грудь у меня, есть куда прислониться... Я у тебя из-под ног терны и чертополох выполю, камни в мягкую пыль сотру и дорой цветами усыплю... Только руку дай! Я пригожусь — спрячу в дружеских объятиях... только отпусти меня!., звездочка ты светлая!..
И пошел к хате, с жаждой поцелуев и пары добрых слов. Перед хатой никого не было. Ни один шорох не доносился изнутри... Торопливо вошел в светлицу. Она была пустой и заброшенной. Оглядел стены и вздрогнул... Картины исчезли... Вместо них торчали гвозди, топорщили черные головы... Тянули к нему свои длинные шеи, приближались к самым глазам и снова, дрожа, втягивались в доски...
Повсюду царил сильный беспорядок. Сундук с вещами Розалки, распахнутый настежь, неприятно являл взору опустевшее нутро. Пара лохмотьев валилась на полу, в углу лежало разбитое в спешке зеркальце... Под лавкой со вчерашнего дня валялась выпущенная из рук пожелтевшая книга...
С острым любопытством осматривался дальше... Брошенная на пороге лента кровоточила шелком...
Прошел в сени. Дверь сзади захлопнулась с такой яростью, что выскочила из верхней петли и косо повисла...
На засове клочья накидки...
Понял...
- Сбежала... сбежала...
Вернулся в светлицу. На столе лежал свернувшийся змеей шнур, которым Розалка обычно завязывала сундук...
- Это для меня...
Бездумно взял его в руки, скрутил петлю, завязал в узел. Встав на табуретку, прикрепил петлю к балке, надел на шею... оттолкнул табуретку далеко к окну...
В избе раздался предсмертный хрип...
Приближался полдень. Тихо было на Яворовом острове, тихо и сонно. Жар лился струями с побелевшего неба. В горячем воздухе беззвучно проносились раскаленные полудницы. Теплая струя воздуха шла со двора, вливалась в хату, проплывала, извиваясь через сени и выплывала с другой стороны в сад... Наверху несли свою стражу застывшие деревья. По распадкам, в щелях земли, покрытой мелкими стеблями, по выкорчеванным деревьям скользили пестрые ящерки... Двое желтопузиков выбрались из укрытия и, скользя гибкими суставами, свернулись в два чернеющих на песке кольца. Тут и там стонали сверчки, застрекотал кузнечик... В прибрежных кустах раздавался одинокий тоскливый голос иволги.
19 февраля 1907 г.