LXIII
Заключительная речь Цезаря
Первый гражданин.
В его словах как будто много правды.
Второй гражданин.
Выходит, если только разобраться, —
Зря Цезарь пострадал.
Шекспир. Юлий Цезарь. Акт III, сцена 2
Базилика Семпрония, Рим
77 г. до н. э.
Цезарь обратился к суду, устремив взгляд на Помпея:
– Я не буду краток, я буду честен. Я не буду краток, я буду пространен, ибо перечень преступлений, совершенных обвиняемым, слишком обширен. – Впившись взглядом в обвиняемого, он назвал его praenomen, nomen и cognomen – так, что каждое слово прозвучало дерзко и оскорбительно. – Гней… Корнелий… Долабелла. – Он снова посмотрел на председателя, не дожидаясь, когда тот предупредит его о сроке, назначенном для последнего выступления. – Я буду пространен и честен, но в пределах времени, отведенного клепсидрой для моей заключительной речи.
Помпей молча выдержал его взгляд.
Цезарь начал речь.
Против лжи, убийств и всеобщей продажности у него были только слова.
– Я думаю, что для правильного понимания того, чем мы занимаемся на суде в базилике Семпрония, посреди Римского форума, мы должны ответить на очень простой вопрос: что или кого мы судим? Чем мы руководствуемся в этом деле? Что решается в эти дни? – Он говорил, сложив на груди руки, глядя поочередно то на публику, то на судей, то на защитников, то на обвиняемого, медленно поворачиваясь и неспешно прохаживаясь по залу. – Вот три вопроса, но по сути все три относятся к одному и тому же: о чем идет речь на этом разбирательстве? На первый взгляд, дело касается незаконных действий обвиняемого, когда он был наместником в Македонии. Так все выглядит со стороны, и эти вопросы, безусловно, лежат в основе наших споров. Тем не менее это разбирательство – нечто гораздо более значительное, более важное. Это орех, спрятанный внутри толстой и твердой скорлупы, надежно оберегающей его во время созревания. Дело в том, что скорлупа, защищающая орех, не менее важна, чем он сам: без нее не было бы ни этого суда, ни понимания природы преступления или, лучше сказать, преступлений, за которые сегодня судят обвиняемого Гнея Корнелия Долабеллу. Эта скорлупа – Рим и римское правосудие. Оба они также предстали сегодня перед судом. За нами, за тем, что мы утверждаем и защищаем, пристально следят не только присутствующие здесь судьи, обвиняемый, защитники, я сам и публика. К нам и к нашим словам приковано внимание не только всех жителей Македонии, но, осмелюсь утверждать, населения всех провинций, находящихся под властью Рима. Все они пристально следят за нами, за тем, что мы делаем, какие приговоры выносим, потому что стремятся вникнуть в суть наших законов и выяснить, как далеко простирается наша справедливость. В испанских провинциях, в Цизальпийской Галлии, в Африке, по всей Италии, на Сардинии или Сицилии, в большей части Греции и, несомненно, в Македонии все знают, и знают очень хорошо, сколь велика сила нашего оружия, доблесть наших легионов, мудрость наших легатов на поле брани. Благодаря этому оружию и нашим легионам упомянутые народы подчинились нам и теперь желают знать, кто мы – просто завоеватели или же правители, а поскольку править можно по-разному, они желают знать, справедливы мы или несправедливы, достойны того, чтобы навязывать свои законы, или недостойны того, чтобы принимать их в подданные. Это и есть то главное, что мы с вами сегодня хотим выяснить. При близоруком взгляде может показаться, что мы судим плохого правителя за совершенные им преступления, но если посмотреть шире, помня, что именно нам, римлянам, надлежит вершить судьбы других народов, мы поймем, что́ на самом деле решается сегодня: заслуживаем ли мы, римляне, во имя Юпитера, Марса, Венеры и прочих богов, твердо и разумно править всеми этими народами.
Наступила полная тишина.
– Дым… – прошептал Гортензий своему коллеге по защите. – Пустые слова.
– Пустые слова, – согласился Котта, – однако блестящие. И люди его слышат.
Он указал на публику, сделав едва заметный, но недвусмысленный кивок, который заставил Гортензия повернуться к горожанам, наводнившим в то утро базилику Семпрония.
Действительно, речь Цезаря о смысле этого разбирательства поразила всех присутствующих, особенно тех, кто стоял за популяров, требовавших преобразований и передела богатств: таких было большинство. Цезарь затронул саму природу римской власти, и граждане желали видеть, как далеко он зайдет, критикуя образ правления, введенный Суллой и увековеченный оптиматами.
Македоняне слушали Цезаря затаив дыхание, поскольку это касалось их непосредственно, однако слова обвинителя тронули судей и прочих поборников старины, желавших сохранить прежние порядки, при которых над всем царила и всем распоряжалась горстка оптиматов: они внимательно следили за тем, как далеко зайдет молодой защитник в нападках на существующую власть.
Так или иначе, всех захватила вдохновенная речь Цезаря.
Помпей знал об опасениях оптиматов и, будучи председателем суда, а после отбытия Метелла в Испанию – вождем наиболее косных сенаторов, был готов ради приличия разрешить Цезарю высказаться, прерывая его в случае надобности – не все можно говорить во всеуслышание.
Цезарь чувствовал, что не только взгляды, но и мысли всех собравшихся устремлены к нему. Хорошо это или плохо, его время пришло.
– Защитник Гортензий вкратце сообщил нам, почему он считает нужным оправдать подсудимого по всем обвинениям. Ради краткости он свел длинную череду преступлений к незначительным упущениям, не связанным непосредственно с его действиями: да, храм Афродиты разграблен, однако, по мнению защиты, это случилось еще до прибытия обвиняемого в Фессалонику. Да, пшеницу якобы завезли из Египта, однако это голословное утверждение, его подкрепляют лишь показания со стороны защиты, принадлежащие самому Долабелле. Да, моих первых свидетелей убили, однако это всего лишь случайность; я привел новых, но один подкуплен мной, второй – безумный старик, третий – женщина; так или иначе, защита отвергает их. Следовательно, обвиняемый невиновен. Вот каковы их доводы – будто македонянам, прибывшим сюда из Фессалоники, не на что было потратить те скромные средства, которые остались у них после пребывания алчного Долабеллы в их провинции, кроме как на оплату дорогостоящего разбирательства по вымышленным преступлениям. А опозоренной женщине хочется одного: публично унизить себя перед сотнями незнакомых людей. Кому может прийти в голову, что эти македоняне и эта женщина готовы потратить деньги впустую или пойти на ненужное унижение ради собственных выдумок?
Цезарь остановился. Поднес левую руку ко рту. Ему нужна была вода, но он не хотел идти за чашей. Пока рано. Он позволил гневу увлечь себя, но тщательно следил за своей речью и сумел зажечь сердца многих присутствующих, склонных верить ему, а не защитникам Долабеллы. Он читал это в глазах собравшихся, которые напряженно смотрели на него. Значит, надо продолжать в том же духе.
И он продолжил.
Речь захватила его самого.
– Итак, я не буду краток. – Он посмотрел на настройщиков клепсидр и быстро взглянул в глаза Помпею. – Я прошу председателя суда, чтобы он велел настройщику отойти от водяных часов, которые отсчитывают время, отведенное для моей речи. Если защитник не использовал все время, которое у него имелось, это не означает, что я не имею права сполна использовать свое. Клепсидры полны, все шесть. И я позабочусь о том, чтобы они опорожнялись, как положено, одна за другой, но поскольку они готовы, я не вижу необходимости в присутствии настройщика.
Помпей посмотрел на обвинителя, строго и бесстрастно.
Как и предполагал Цезарь, Помпей действительно велел настройщику кое-что сделать с часами перед заключительным выступлением обвинителя на случай, если его потребуется сократить. Помпей не предполагал, что молодой обвинитель обратит внимание на такие подробности. Тем не менее, столкнувшись с прямым и публичным вызовом Цезаря, Помпей, чувствовавший на себе пристальное внимание публики, столпившейся в базилике Семпрония, был вынужден кивнуть настройщику; тот встал и отошел на несколько шагов. Память о дерзкой выходке юного Цезаря Помпей запрятал в глубине сердца. Он был не из тех, кто забывает или прощает дерзости.
Стоя в середине зала, Цезарь тоже кивнул. Затем поднял правую руку и пригладил свои длинные волосы. Ему нравилось ощущать их прикосновение к коже, хотя он понимал, что теряет их с угрожающей скоростью. Это его беспокоило. Склонность к преждевременному облысению пугала, но сейчас он был занят другими вещами, другими делами. Он оставил волосы в покое и продолжил:
– Нет, я не буду краток, но и не буду излишне пространен. Я стану держаться золотой середины, но все-таки перечислю все, что здесь произошло: ни защита, ни обвиняемый не допускают, что Долабелла присвоил деньги от налогов, собранных на починку Эгнатиевой дороги, при этом даже сам обвиняемый признает, что ее проезжая часть в плохом состоянии. В свое оправдание он заявил, что, когда прибыл в Фессалонику, дорога была еще хуже. Клянусь всеми богами: за два года управления провинцией можно не только починить дорогу, но и проложить новую! Если бы все наместники, преторы, консулы и проконсулы управляли настолько же умело, как Долабелла, Рим был бы отрезан от остального мира, не осталось бы ни единой дороги, позволяющей куда-нибудь добраться. Власть наместника такова, что он может соорудить две дороги, ведущие из Диррахия в Византий, одну для проезда туда, другую – для проезда обратно.
В базилике снова раздался смех.
Довольно продолжительный.
Преконам пришлось приложить все усилия, чтобы восстановить тишину.
Цезарь воспользовался паузой, подошел к столу обвинителя и сделал то, чего хотел давно: припал к воде. Он пил медленно. В горле пересохло от множества сказанных слов, а кроме того, сказывалось огромное напряжение.
Он вернулся в середину зала.
Все взгляды были обращены на него.
– Защита не только отрицает присвоение обвиняемым государственных средств, но также недооценивает моих свидетелей и мои доводы. «Они ожидали от меня большего». Так мне и сказали. Они высокомерно пренебрегли даже словами опозоренной молодой женщины, сказанными здесь, перед всеми. Они издевались над ней, обвиняли во лжи, причем защита ссылалась лишь на то, что свидетель – женщина. Дабы подкрепить свои доводы, защитник Гортензий привел примеры из мифов, случаи, когда женщины отрицательно влияли на ход истории. Подборка, если хотите, явно предвзятая. Ведь точно так же мы могли бы упомянуть другие случаи, когда женщина вела себя иначе и вовсе не была виновна в бедах, преследующих нас поныне. Более того, вспоминая богов и события прошлых лет, мы приходим к выводу, что женщине можно доверять так же, как и мужчине, если не больше.
– Это надлежит доказать, – перебил его Гортензий; он встал и развел руками, издав деланый смех, который, однако, подхватили лишь несколько человек, сочувствовавших оптиматам и разделявших их взгляды.
Цезарь вышел вперед, принимая брошенный ему вызов:
– Напоминаю защитнику, что клепсидры отсчитывают мое, а не его время. Как бы то ни было, давайте поговорим о порядочности – или непорядочности – женщины и начнем с того, что бог обмана Долос – не женщина, а мужчина. Женщину часто упрекают в непостоянстве и ветрености, однако в самой «Одиссее» говорится, что Пенелопа оставалась верна своему мужу Улиссу, пока его не было на Итаке: она подвергалась суровому испытанию на верность и преданность, которое, мне кажется, выдержали бы лишь немногие мужчины.
Цезарь прервался и пристально посмотрел в глаза Помпею.
Весь Рим знал, что председатель связал себя узами брака с Антистией, своей первой женой, чтобы руководить по своему усмотрению судом во главе с его тестем, а затем бросил жену по приказу Суллы. Помпей уж точно не был примером верности. Он был верен только своим амбициям.
Помпей ничего не сказал, однако отметил про себя, что Цезарь предпринял очередной натиск, делая все возможное, чтобы выставить в неприглядном виде обвиняемого, а заодно и председателя. По-видимому, приговор его больше не волновал.
Намекнув на непостоянство Помпея, Цезарь продолжил:
– Пенелопа оставалась верна. До самого конца. Но это еще не все. Мы помним, что Рим основали потомки Энея и что Эней произошел не от бога, а от богини – самой Венеры. Рим божественен: в его жилах струится кровь богини. Но есть и другое божество, к которому мы относимся по-особому, – прямо здесь, всего в нескольких шагах от базилики, мы воздвигли круглый храм во имя богини Весты. В храме этого женского божества хранится самое священное, что было в нашей истории, – огонь Весты: покуда горит его пламя, Рим незыблем. Давайте спросим себя: кому мы поручили защиту священного пламени, от которого столько зависит? Мы могли бы поставить возле него дюжих легионеров или ветеранов нашего могущественного войска. Могли бы доверить его охрану гладиаторам или другим бойцам, которые защищали бы священный огонь ценой собственной жизни. Но нет, с древних времен заведено, что священное пламя Весты охраняют и поддерживают шесть девственных жриц. Именно им мы доверили защиту священного пламени. Шести женщинам: весталкам.
Цезарь умолк. Это была чистая риторика. Он хотел всего лишь проверить, найдутся ли у Гортензия новые возражения, но нет: ему удалось заставить защиту замолчать. У Цезаря как будто получилось переломить ход суда.
Первая клепсидра опустела. Закапала вода во второй.
Гай Юлий Цезарь с достоинством возобновил свою речь:
– Кое-кто осмелился даже утверждать, что именно женщина – Елена – и ее неверность стали причиной кровопролитной Троянской войны. Это, конечно, так, если опираться на Гомера и его «Илиаду», но если обратиться к Еврипиду, который повествует о тех же событиях, следуя, в свою очередь, Стесихору – позволю себе посоветовать защитнику ознакомиться с этими сочинителями, – мы узнаем, что Елена не имела отношения к войне, в которой погибло столько невинных людей. Я мог бы спорить часами, цитируя греческих и римских сочинителей из далекого и недавнего прошлого в доказательство того, что многие женщины не ветрены и не лживы. – Он покосился на клепсидры: из шести осталось четыре, однако вторая опустела подозрительно быстро. – Но я не желаю утомлять суд и отвлекать его от основного предмета нашего разбирательства. Я всего лишь хочу подчеркнуть, что Миртале, молодой македонянке, чья честь осквернена обвиняемым, взявшим ее силой, можно верить или не верить, но ей ни в коем случае нельзя отказывать в доверии лишь по той причине, что она женщина. – Он приблизился к Гортензию, продолжая говорить. – Я тоже ожидал большего от защиты. Собственные ошибки или промахи я могу оправдать тем, что это мой первый суд, но защитники подсудимого не имеют подобного оправдания, ведь они в первую очередь – искушенные законники. В недостатке опыта их точно не упрекнешь, однако у их подзащитного нет ни должных свидетельств, ни живых свидетелей, – он подчеркнул это слово, – готовых дать показания в его пользу даже ценой золота, которое обвиняемый сумел незаконно скопить, грабя и притесняя. Объяснить это очень просто: перед нами – вор, вымогатель, убийца. Самый отъявленный преступник.
По залу прокатились рукоплескания.
И впервые послышались крики: «Преступник».
Было очевидно, что люди не испытывают теплых чувств к Долабелле. Требовалось всего лишь зажечь в них пламя обиды, гнева, мести. Долабелла олицетворял собой тиранию Суллы, победу оптиматов и поражение популяров, Гракхов, Друзов, Сатурнина и многих других вождей, пытавшихся вступиться за народ. Долабелла символизировал поражение Мария. А сейчас говорил племянник того самого Мария. И говорил отменно.
Помпей посмотрел в сторону двери, на ветерана бывших легионов Суллы. Отставной начальник кивнул и направился к двери, чтобы обратиться к кому-то, находившемуся снаружи. Помпей предвидел, что обвинитель попытается взбудоражить плебс, и у него имелись наготове средства, чтобы в случае необходимости подавить волнения.
Цезарь видел, как несколько десятков мужчин в обычной одежде, но наверняка вооруженных чем-то более основательным, нежели обычные ножи, рассредоточились по залу. Он должен был тщательно взвешивать каждое слово. И говорить серьезно, прямолинейно, жестко.
Он поднял руки.
Оскорбления в адрес Долабеллы прекратились. Голоса умолкли.
Гортензий встал и снова перебил Цезаря. Он видел, что тот слишком сосредоточен, слишком сильно властвует над собравшимися. Необходимо было опровергнуть его доводы, нарушить ход его мыслей, сделать безвредной его риторику.
– Женщинам нельзя доверять, – настаивал защитник Долабеллы. – В каждой из них живет Клитемнестра, убившая, как мы помним, своего мужа Агамемнона, когда тот вернулся с Троянской войны.
Цезарь медленно опустил руки.
Очередное вмешательство Гортензия не вызвало в нем ни гнева, ни удивления. Он знал, что защитник Долабеллы в отчаянии. Теперь он, Цезарь, руководил ходом заседания. Клитемнестра из мифа была неверной женщиной и убийцей. Ее история переходила из уст в уста, но, как правило, излагалась не полностью.
Цезарь как раз собирался перейти к сути своей речи, скорее посвященной государственным делам, а не разбирательству как таковому, но не желал оставлять без ответа пример женской неверности, воплощением которой Клитемнестра была в сознании большинства присутствующих.
– Да, Клитемнестра, жена Агамемнона, – заговорил Цезарь, медленно приближаясь к тому месту, где восседал Гортензий, – убила своего мужа. Вопрос в том, действительно ли это было убийство – споры об этом не умолкают. Убила… или казнила. Ибо о Клитемнестре, представляемой как противоположность верной Пенелопе, никогда не рассказывают всего: она убила Агамемнона, своего мужа, но тот вернулся из Трои с любовницей Кассандрой, и, хотя само по себе это недостаточное основание для мужеубийства, все забывают о том, что Агамемнон принес в жертву свою младшую дочь Ифигению, дабы боги были милостивы к нему во время Троянской войны. Агамемнон убил собственную дочь, плод его союза с Клитемнестрой. Можно часами спорить о том, правильно ли поступила Клитемнестра, отомстив за смерть Ифигении, но несомненно одно: у Клитемнестры имелись веские причины убить Агамемнона. Точно так же Миртала, юная македонянка, имеет причины обвинять в изнасиловании Гнея… Корнелия… Долабеллу.
Молчание.
Молчание Гортензия.
Тишина в зале.
Цезарь медленно переместился в середину базилики.
И снова поднял руки, однако больше никто не осмелился его перебить.
– Но в начале своей речи, – продолжил обвинитель, – я говорил о том, что рассматриваемое нами дело простирается далеко за пределы преступлений, совершенных Гнеем Корнелием Долабеллой. Это разбирательство касается нас самих, представления о том, что есть Рим и какую справедливость готовы мы нести себе и тем, кем управляем. Мы способны завоевывать новые земли силой оружия, но сохранить завоеванное сможем только благодаря могуществу нашего правосудия, одинаково справедливого для всех, а не для горстки избранных. Приходят на память слова, которые Фукидид вкладывает в уста Перикла, когда этот прославленный правитель произносит свою знаменитую речь в память о соотечественниках, погибших в долгой Пелопоннесской войне. Итак, Перикл говорит, и говорит замечательно: Χρώμεθα γὰρ πολιτείαι οὐ ζηλούσῃ τοὺς τῶν πέλας νόμους, παράδειγμα δὲ μᾶλλον αὐτοὶ ὄντες τισὶν ἢ μιμούμενοι ἑτέρους. καὶ ὄνομα μὲν διὰ τὸ μὴ ἐς ὀλίγους ἀλλ’ ἐς πλείονας οἰκεῖν δημοκρατία κέκληται· μέτεστι δὲ κατὰ μὲν τοὺς νόμους πρὸς τὰ ἴδια διάφορα πᾶσι τὸ ἴσον (…) Ἀνεπαχθῶς δὲ τὰ ἴδια προσομιλοῦντες τὰ δημόσια διὰ δέος μάλιστα οὐ παρανομοῦμεν, τῶν τε αἰεὶ ἐν ἀρχῇ ὄντων ἀκροάσει καὶ τῶν νόμων, καὶ μάλιστα αὐτῶν ὅσοι τε ἐπ’ὠφελίᾳ τῶν ἀδικουμένων κεῖνται.
Но Цезарь обращался не только к судьям, которые отлично знали греческий, он хотел – более того, жаждал – донести эту мысль до римского народа, представленного множеством граждан, едва вмещавшихся в четырех стенах базилики Семпрония. Процитировав Фукидида, пересказывающего слова Перикла, он тут же перевел сказанное, чтобы его могли понять все присутствующие:
– «Наш государственный строй не подражает чужим учреждениям; мы сами скорее служим образцом для некоторых, чем подражаем другим. Называется этот строй демократическим, потому что он зиждется не на меньшинстве, а на большинстве (демоса). По отношению к частным интересам законы наши предоставляют равноправие для всех. Свободные от всякого принуждения в частной жизни, мы в общественных отношениях не нарушаем законов главным образом из страха перед ними и повинуемся лицам, облеченным властью в данное время; в особенности же прислушиваемся ко всем тем законам, которые существуют на пользу обижаемым».
Цезарь сделал еще одну паузу, чтобы слушатели постепенно усвоили смысл его слов; он помнил, что обязан направить их мысли в нужное русло. И продолжал спокойно, медленно, без спешки, хотя вода в клепсидрах стремительно иссякала:
– Вдумаемся как следует в смысл этих слов. Возможно, мы не называем демократическим наш способ правления в Риме и за его пределами, но совершенно очевидно, что наши законы имеют ту же направленность, что и законы, упомянутые Периклом: мы обязаны защищать интересы не избранных, а большинства. Во всяком случае, в моем толковании. Есть еще кое-что важное, и я уверен, что мое мнение разделяет все, кто слушает меня сегодня: мы хотим быть образцом для подражания, а не подражать чужим образцам. И это главное. Как показывает наш горький, болезненный для всех римлян опыт, забывать о том, что при управлении следует учитывать не только собственные интересы, но и интересы множества окружающих, – серьезнейшая ошибка. Несколько лет назад марсы подняли восстание, к которому присоединились многие наши италийские союзники, причина же была одна: эти народы не считали наше правление справедливым. После ужасающего кровопролития мы заключили с ними договор, ибо наши законы распространяются и на них, теперь же мы обязаны уяснить, что наши законы касаются не только италиков, но и народов всех провинций, управляемых Римом, куда мы посылаем наместников, представляющих нас и наш способ правления. Наш представитель, наш наместник должен править образцово, потому что он находится там не сам по себе и не ради своих интересов, как наверняка полагал обвиняемый: для этих провинций, в данном случае для Македонии, он – представитель всех и каждого из нас, граждан Рима. Македоняне явились сюда, так как чтут законы, которые мы приняли для себя и распространили на другие народы, и воспринимают их как свои собственные. Недовольные правлением корыстного наместника Долабеллы, которого, к сожалению для всех нас и для них тоже, мы отправили в Фессалонику, они тем не менее не поднимали бунт, не применяли силу. Вот почему очень важно поступать справедливо по отношению к обижаемым, как Перикл называет тех, кто страдает от несправедливости. Но есть еще кое-что…
Он подошел к столу, за которым сидел внимательно слушавший его Лабиен. Друг наполнил водой чашу, Цезарь взял ее и сделал пару глотков. Пустую чашу он поставил на стол. «Вода», – машинально отметил он. Посмотрел на клепсидры: их оставалось три. Настройщик стоял в стороне как ни в чем не бывало, но Цезарь догадывался, что, несмотря на предупреждение, он что-то проделал с часами: вода иссякала слишком быстро. Вторая клепсидра опустела за считаные мгновения – по крайней мере, так показалось Цезарю. Он повернулся к обвиняемому. Долабелла ерзал в своем кресле, будто никак не мог удобно устроиться. Цезарь счел это добрым знаком.
Глаза Помпея бегали по залу: он смотрел на вошедших, которых сам же вызвал, чтобы сохранять порядок на случай, если кто-нибудь перейдет от возмущения к насилию; на защитников; на настройщика клепсидр; на публику; на самого Долабеллу; и наконец на Цезаря.
Взгляды обоих – председателя и обвинителя – встретились.
Цезарь вернулся в середину зала и продолжил:
– Как я сказал, есть еще кое-что. Перикл говорит о страхе. Какой же страх он имеет в виду? Совершенно определенный: страх перед законом. Перед нарушением закона. А страх очень важен при управлении человеческой волей. Страх, который внушают наши легионы на поле битвы, заставляет врага наступать или же отступать, но именно страх наказания за нарушение закона удерживает нас от продажности, составляющей счастье подлецов вроде Долабеллы, для которого беззаконие – как грязь для свиньи.
– Преступник! Долабелла – преступник!
– Свинья!
Публика вновь прервала речь Цезаря оскорблениями в адрес обвиняемого. Ни разу прежде обвинитель не проявлял такой резкости и такой прямолинейности в своих нападках, и это еще больше разжигало в них желание осудить Долабеллу.
Помпей покосился на дверь. Появились новые люди, явно вооруженные так же хорошо, как и пришедшие ранее, хотя по-прежнему не было видно ни мечей, ни кинжалов. Тем не менее Цезарь чувствовал, что в главном зале базилики Семпрония все сильнее пахнет металлом. Он почему-то был совершенно уверен, что Пердикка, Архелай, Аэроп и остальные македоняне бродили по городу и явились в то утро на суд при оружии, как и люди Помпея.
В бурном море скрестившихся взглядов Цезарь упустил из виду один-единственный – тот, который Долабелла бросил на своего раба, стоявшего в дальнем углу. Тот поспешно вышел из тени и приблизился к одному из преконов, в то время как другие служители продолжали призывать публику к порядку, добиваясь воцарения в заре тишины.
Прекон взял небольшой сложенный папирус, переданный ему рабом Долабеллы, и протянул его председателю, но никто не обратил на это внимания среди яростных криков и оскорблений, которые со всех сторон сыпались на обвиняемого; виновником всего этого так или иначе был Юлий Цезарь, натравивший на него толпу.
Помпей взял сложенный папирус, развернул и молча прочитал:
Habeo ingratissimum sensum tenendi Caii Marii nouam incarnationem ante me in medio basilicae. Iam scis quod cum iuueni Caesare faciendum erit. Sulla recte dicebat.
Помпей не видел, откуда взялся папирус, к тому же подписи не было, но, прочитав записку, он немедленно направил взгляд на Долабеллу.
Обвиняемый вел себя так, будто он тут ни при чем, а происходящее в зале ни в коей мере его не касается. Сидя в кресле, он с чрезвычайным вниманием изучал свои ногти. Долабелла уже решил убить Цезаря, как только закончится этот фарс, поскольку воспринимал это судилище именно так; от этой мысли он наконец расслабился, сидя перед пятьюдесятью двумя судьями, которым предстояло оправдать его или осудить. Нет ничего лучше твердого решения: оно помогает обрести спокойствие. Долабелле больше всего нравилось принимать решения относительно жизни и смерти тех, кто осмеливался ему перечить. И в особенности – относительно того, как и когда будет уничтожен злейший враг. Записка, переданная Помпею, ни в коей мере не содержала в себе просьбу казнить Цезаря, едва закончится суд. Это была обычная вежливость старшего из оптиматов по отношению к Помпею, новому вождю их партии. После смерти Суллы Долабелла не спрашивал разрешения ни у кого, ни по какому поводу.
Цезарь снова приблизился к столу, за которым сидел Лабиен, чтобы выпить еще воды.
– Настройщик… – тихо сказал друг.
Цезарь повернулся к клепсидрам: настройщик стоял в отдалении, но было заметно, что он переместился чуть ближе. Цезарю понимал, что в минуты суматохи он подкручивает клепсидры, и теперь его время, если можно так выразиться, побежит еще быстрее. Появилось ощущение, что начался обратный отсчет срока его жизни, вплоть до предопределенного конца. Жестокого конца. Вопрос лишь в том, как много он успеет сказать, прежде чем иссякнет вода в оставшихся клепсидрах. И как много сделать, прежде чем иссякнет его жизнь.
Цезарь возвратился в середину зала.
Повернулся к суду.
Тишина, на которой так настаивали преконы, мгновенно восстановилась.
– Да, дорогие судьи, этот суд касается не только Долабеллы, но и самой сути того, кто мы есть, более того – кем мы хотим быть: завоевателями или освободителями? Хотим ли мы быть тиранами или героями, как Дарий Первый или Александр, которые не только покоряли земли, но мудро и справедливо правили ими, за что их любили и ценили во всех провинциях их империй? Вот что решает суд. По Аристотелю, подлинный правитель – политическое существо, тот, кто стремится к добродетели и готов действовать из соображений всеобщего свойства. Мы принимаем решения или выносим приговор о невиновности или виновности не по личным причинам, а исходя из интересов всех, кого касается это дело: с одной стороны, обвиняемого, с другой – пострадавших. Мы не можем проводить различия между римскими и неримскими гражданами, не говоря о том, что последние согласились применять наши законы, относясь к ним как к своим собственным. Я не раз слышал на Форуме слова о том, что следует разработать больше законов для случаев, подобных рассматриваемому нами, но я уверен, что это неприемлемо. Чем больше законов, тем больше взяток. Речь идет не о принятии бесконечного множества законов, а о том, чтобы соблюдать уже имеющиеся. Но я знаю, все мы знаем, – он повернулся к публике и медленно обвел зал руками, как бы упоминая каждого из присутствующих, – что обвиняемый тайно воздействует на суд, что обвиняемый, можно сказать, покупает судей, подвергает их всевозможному давлению, желая заставить суд оправдать его преступления. На память приходит изречение Плавта: «Iniusta ab iustis impetrari non decet». Но я надеюсь, я верю, я хочу верить, что судьи Рима справедливы, а то, к чему склоняет нас Долабелла, если слегка изменить слова достопочтенного Плавта, мягко говоря, неприемлемо.
Он глотнул воздуха. Посмотрел на клепсидры. Время летело стремительно. Оставалось всего две клепсидры. Цезарь мог бы возмутиться, но он уже владел умами и душами собравшихся. Разумнее было идти до конца. Даже несмотря на спешку из-за водяных часов, с которыми что-то сделал настройщик.
– Я собрал свидетельства и улики, доказывающие неправомерные действия Гнея Корнелия Долабеллы, но если у кого-то остались сомнения, взгляните не на его поведение в прошлом, а на то, как он ведет себя в настоящем: вечеринки, пирушки, расточительность, непозволительная роскошь, продажные женщины, всевозможные излишества – вот чем занимается обвиняемый изо дня в день. Вернемся к великому Плавту: «Male partum, male disperit». Так оно и есть. Если бы Долабелла сколотил свое состояние трудом и стараниями, он бы использовал деньги более осмотрительно и разумно, но его нынешняя расточительность и бесстыдное выставление напоказ своего богатства – следствие неясного, скрытого от всех, преступного происхождения денег: их украли у македонян посредством незаконных налогов и грабежа святилищ. И если мы оправдаем преступления, совершенные обвиняемым в Македонии против македонян, сославшись на то, что обвиняемый – римский гражданин, этот преступник будет угрожать нам всем, здесь, в Риме. Таким образом, к суду можно применить высказывание «multis minatur qui uni facit iniuria»: совершая несправедливость по отношению к одному, он угрожает многим. И если суд оправдает преступления Долабеллы, он совершит несправедливость по отношению ко всем нам, к гражданам Рима, которые стремятся соблюдать законы, а также ко всем македонянам, которые приняли наши законы и обычаи. Время от времени я мысленно возвращаюсь к словам: Δεῖ ἐν μέν τοῖς ὅπλοις φοβερούς, ἐν δὲ τοῖς δικαστηρίοις ἐλεήμονας εἶναι, с которыми полностью согласен. Да, «нужно быть безжалостным на поле брани, но снисходительным в суде». Но стоит уточнить: снисходительным к кому? – Говоря это, Цезарь держал в уме то, чему научил его Цицерон несколько месяцев назад: следует быть защитником, а не обвинителем. – И я отвечу вам, судьи: будьте снисходительны к обиженным, к македонянам. Представитель защиты пользуется всяким удобным случаем, дабы публично назвать меня accusator, потому что я и в самом деле обвинитель Долабеллы, но здесь и сейчас я – гораздо более значительное и важное лицо: я – защитник македонян, пострадавших от ужасающей несправедливости. Что я имею в виду под словом «несправедливость»? Тягостную, бесконечную череду несправедливостей, творимых продажным Долабеллой. И если я защищаю македонян, то делаю это ради общего блага всех римлян и неримлян, подчиняющихся законам справедливого Рима, который все мы так любим. Я больше не защитник македонян, я – защитник справедливости, защитник всех граждан Рима, уставших наблюдать, как продажный сенатор уходит от ответственности, совершив бесчисленные преступления и опорочив имя Рима в подвластной ему провинции, создавая тем самым питательную среду для мятежа и войны, вместо того чтобы устанавливать римский мир.
Молчание.
Цезарь неподвижно стоял в середине зала.
Все взгляды были прикованы к нему.
Он продолжил:
– Мы были безжалостны к македонянам на поле битвы, но теперь, в справедливом суде, мы должны быть снисходительными и чуткими, внимательно рассматривать их жалобы, если они справедливы, как в данном случае, выслушивать их обиды и наказывать их врагов. Все пятьдесят два члена этого суда – сенаторы, взявшие имя оптиматов, поскольку считают себя лучшими из лучших. Но коли так, ради всех богов, докажите это! Итак, corruptio optimi, pessima. – Он понизил голос, но все равно четко произносил каждое слово. – Итак, уважаемые iudices, докажите, что вы против творящегося беззакония, и вспомните изречение Демокрита: Μούνοι θεοφιλέες, ὅσοις ἐχθρόν τὸ ἀδικέειν. Воистину, «боги любят врагов несправедливости». Да будет так: пусть у богов найдутся причины любить и нас, граждан Рима, и македонян, и всех, кто находится под нашим управлением, а мы научимся их уважать. Даже в лучшей корзине среди отборнейших яблок может затесаться одно гнилое. Если удалить его, остальные и дальше будут радовать глаз и нёбо, а если оставить в корзине, все яблоки очень скоро сгниют.
Он еще раз посмотрел на клепсидры: у него осталась только одна, и та была на исходе…
– Я действительно верю в справедливость. Я действительно верю в Рим. Я знаю, что защитники пытались утаить истинное положение вещей, скрыть преступления обвиняемого, запутать дело, но помните, судьи: Η Δίκη γάρ καὶ κατά σκότον βλέπει. Помните, уважаемые члены суда, что «правосудие видит даже в темноте». И будучи судьями, будучи представителями правосудия, сквозь вымыслы, нагроможденные защитой, вы должны разглядеть великий позор и огромное презрение обвиняемого ко всему справедливому, достойному и благородному. Вот почему я молю богов, чтобы они просветили этот суд и Гней Корнелий Долабелла был осужден за все его отвратительные преступления, чтобы мы удалили из нашей столицы самое гнилое, самое зловонное и мерзкое яблоко, какое только можно себе представить! Гнилое яблоко, которое принесет Риму не богатство и процветание, а лишь ненависть и бунт всех, кто пострадал от его продажной власти!
На мгновение он умолк. Ему нужно было отдышаться, прежде чем завершить свою речь, прежде чем сказать самое важное.
Зал загудел. Кто-то хаял Долабеллу, кто-то рукоплескал, но Цезарь поднял руку и заставил всех замолчать.
Он провел пальцами по отросшим волосам.
Повернулся к публике и отыскал глазами Корнелию, которая прочла любовь в его взгляде. Затем повернулся к матери – та чуть заметно кивнула – и наконец встретился взглядом с Долабеллой, увидел ненависть в его глазах.
Юлий Цезарь сделал глубокий вдох. У него заканчивалось время. Его голос наполнил базилику:
– На этом суде судят не только Долабеллу и его преступления, как я уже говорил. На этом суде происходит нечто гораздо большее. Я – не просто защитник македонян. Я – защитник Рима. Представители защиты пытались убедить нас в том, что Долабелла и есть Рим, но это не так. На этом суде Рим – это не Долабелла, Рим – это не вы, судьи. Это я представляю Рим и народ Рима. И сегодня, здесь и сейчас, Рим – это я.
Он поднял руки.
В последней клепсидре упали последние капли.
Публика бурно захлопала.
Помпей был мрачнее ночи.
Долабелла сдерживал себя, хотя его снедало бешенство.
Корнелия была взволнована.
Аврелия – горда, но испугана.
– Ты был великолепен! – воскликнул Лабиен, как только Цезарь сел рядом с ним. – Как на Лесбосе.
Рукоплескания не стихали. Цезарь посмотрел на Лабиена горящими глазами, сердце его бешено колотилось. Он решительно ответил:
– Как на Лесбосе.