Книга: Рим – это я. Правдивая история Юлия Цезаря
Назад: Суд VI Secunda actio Второе судебное заседание
Дальше: LXII Заключительный довод защиты

LXI
Заявление Долабеллы

Базилика Семпрония, Рим
77 г. до н. э.
Цезарь разбирал исписанные папирусы, лежавшие на столе у представителей обвинения. Краем глаза он видел, что его друг, сидевший справа, внимательно изучает публику.
– Людей очень много, – заметил Лабиен. – И позвали их не мы.
– Ты бы предпочел, чтобы их было меньше? – рассеянно полюбопытствовал Цезарь, просматривая записи.
Лабиен промолчал.
– Твое молчание я расцениваю как согласие: ты бы предпочел, чтобы публики было меньше, – продолжил Цезарь на удивление спокойно. – После провала на prima actio ты думаешь так: чем меньше людей станут свидетелями моего нового несчастья, тем лучше. Неправда ли? Не ошибаюсь ли я, истолковывая твои мысли подобным образом?
Лабиен помедлил, прежде чем ответить:
– Нет, не ошибаешься.
Цезарь оглянулся: Долабелла восседал в середине зала, готовый к выступлению; судьи во главе с Помпеем также расселись по местам, а его жена, мать и сестры, сидевшие среди публики, смотрели на него со смешанным чувством восхищение и тревоги. Цезарь приветствовал их легким кивком и слегка вымученной улыбкой: он окончательно помирился с матерью, но боль от предательства все еще терзала его сердце. Он понимал, что на первом заседании мать предала его, страшась, что он навлечет на себя гнев Долабеллы; но поскольку тот в любом случае собирался поквитаться с Цезарем после суда, мать полагала, что следует постараться как можно сильнее опорочить его. Непростая задача. О том, чтобы добиться осуждения, больше никто не думал. Но, несмотря ни на что, Цезарь все еще питал какую-то надежду и страстно желал поединка с Долабеллой – пусть и словесного, – который предстоял ему в то утро.
– Гортензий встает, – предупредил Лабиен.
Цезарь наблюдал за защитником, все еще погруженный в свои размышления: примирение с Корнелией было полным. Она простила мужа, несмотря на то что он усомнился в ней. Во время суда Корнелия была его опорой, целительным бальзамом и источником силы.
– Ты все уже точно решил? – спросила жена на рассвете, помогая ему надеть тогу. – Собираешься наброситься на Долабеллу?
– Собираюсь, – ответил он и повернулся к ней: Корнелия заканчивала поправлять тогу. – Знаешь что? Как ни странно, своим предательством на prima actio мать подарила мне вторую возможность.
Юная жена посмотрела на него, нахмурив лоб.
– Не понимаю, каким образом, – искренне призналась она.
– Для Долабеллы, защиты, судей и общественности существует два Юлия Цезаря. Они видели двух совершенно разных ораторов: сначала косноязычного, который на divinatio позволил Цицерону разнести себя в пух и прах, чтобы добиться назначения обвинителем, но публика об этом не знает; затем – блестящего Юлия Цезаря на reiectio, где я добился отвода Метелла. Все гадали, который из двух Юлиев Цезарей – настоящий, тот, что одержит верх на суде, и теперь, после провала на prima actio, где Гортензий и Котта подорвали доверие ко всем моим свидетелям, судьи, защитники, обвиняемый и общественность убеждены, что я – недотепа, который еле бормотал на divinatio и prima actio.
– Значит, сегодня вернется мой настоящий Юлий Цезарь, блестяще выступивший на reiectio, храбрый и смелый человек, которого я люблю больше жизни, который чуть не погиб из-за меня, отказавшись подчиниться Сулле? – спросила Корнелия, заранее зная ответ.
– Именно так, сегодня вернется твой настоящий Юлий Цезарь. Храбрый, смелый, которого ты любишь. Тот, кто вступился за тебя перед Суллой. Но сегодня я поквитаюсь с его хищной собакой, с Долабеллой.
– Да защитят тебя боги.
Корнелия обхватила его своими маленькими руками, прильнула к нему и что-то прошептала на ухо.
Это было в тот день утром.
Цезарь моргнул, отгоняя посторонние мысли.
– Начинается, – объявил Лабиен.
Долабелла целую клепсидру отвечал на вопросы торжествующего Гортензия. Цезарь внимательно слушал каждый ответ, каждое слово обвиняемого, подмечая все мелочи – решительные утверждения, непринужденное обращение с защитником, вызывающие взгляды в зал. Долабелла чувствовал себя уверенно. Он говорил спокойно, был доволен собой и тверд в своих суждениях.
Защита вызвала его для дачи показаний как главного и единственного свидетеля.
– Обвинение утверждает, что Эгнатиева дорога находится в плохом состоянии во всей провинции Македония. Это так? – спросил Гортензий.
– Совершенно верно, – признал Долабелла, к удивлению Цезаря и Лабиена, которые тем не менее быстро сообразили, что обвиняемый все продумал заранее. – Да, она в плохом состоянии, но не до такой степени, чтобы по ней нельзя было проехать, как было заявлено. Такой она была и в то время, когда я прибыл в провинцию. Но благодаря починке, которую начал я, состояние ее улучшилось, хотя, несомненно, предстоит еще большая работа.
– Прекрасно, – похвалил его Гортензий. – Кое-что проясняется. Получается, что налоги на починку дороги были использованы целенаправленно.
– Разумеется, – подтвердил Долабелла.
– А налоги на доставку хлеба из Египта шли на оплату его перевозки, верно?
– Точно.
– Хорошо. Предстоит прояснить еще два обстоятельства, на которых основывается обвинение против бывшего правителя Македонии, бывшего консула и сенатора, заслужившего в свое время триумфальное шествие по улицам Рима, – подытожил Гортензий, кратко изложив достойный cursus honorum своего подзащитного. – Итак, остаются две неясности: во-первых, ограбление храма Афродиты в Фессалонике, а во-вторых, ложь, которую распространяет в этом зале незамужняя и не девственная молодая македонянка, настоящая бесстыдница, мягко говоря. Но сначала о храме: разграблен ли храм Афродиты в Фессалонике, столь священный для македонян?
– Разграблен, – снова признался Долабелла. – Но это случилось до того, как я приехал в город. Македоняне не религиозны и не привыкли заботиться о своих святынях. Когда я прибыл в столицу провинции, то обнаружил, что из храма пропали статуи и все сокровища.
– Да будет так, – продолжал Гортензий, ни минуты не сомневаясь в утверждениях подзащитного и принимая их как неоспоримую истину. – Таким образом, остается опровергнуть или подтвердить лишь обвинения македонянки, опозоренной, как она сама заявила в суде. Может ли бывший наместник Македонии пролить свет на это событие и объяснить, что именно произошло между ним и этой женщиной?
– Все очень просто: она заманила меня к себе, – ответил Долабелла. – Мне показалось странным, что молодая женщина, тем более аристократка, взяла на себя смелость пригласить меня в свой дом, но из вежливости согласился. Когда я пришел, она встретила меня одна, облаченная в одежду для плотских утех, и с самого начала вела себя соблазнительно. Я вдовец. Я решил откликнуться на ее любовный призыв. Если она не боится позора, это ее дело. Скорее всего, она рассчитывала, что я повезу ее в Рим и обеспечу ей роскошную жизнь в своем доме, но я предпочту македонянке любую римскую женщину.
Он расхохотался. Вслед за ним хихикнули допрашивавший его защитник, кое-кто из публики и даже судьи.
Миртала, Пердикка, Аэроп, Архелай, Орест и прочие македоняне угрюмо молчали и сжимали кулаки, едва сдерживая ярость; ложь Долабеллы и смех судей усиливали ее с каждым мгновением, превращая в смертельную злобу.
– Думаю, все предельно ясно, – сказал Гортензий, когда смешки стихли. – У защитников больше нет вопросов, и они не станут вызывать дополнительных свидетелей. Защита не желает затягивать этот театр и лишний раз утомлять судей.
Затем Помпей предоставил слово обвинению.
Цезарь не встал. Он остался сидеть, пристально глядя на Долабеллу.
Они не обменялись ни словом. Точно так же не разговаривали они пять лет назад, когда Сулла вызвал Цезаря к себе и принимал его в обществе Долабеллы. Они переглядывались, наблюдали друг за другом, но не разговаривали. Говорил только Сулла.
Наконец Цезарь встал и медленно вышел в середину зала.
Окинул взглядом публику.
Поглубже вдохнул.
Наконец раздался его мощный голос:
– Testis unus, testis nullus, – начал молодой обвинитель. – Единственный свидетель приравнивается к отсутствию свидетелей. Защитник желает скрыть свою неспособность предоставить свидетельства, подтверждающие слова обвиняемого, дабы не затягивать дело, которое считает чем-то вроде театрального представления. Заметьте, для защиты все происходящее в этом зале – представление, насмешка, фарс. Кто же для него тогда судьи, участвующие в этом так называемом фарсе? Но нет, я не стану продолжать, я уже вижу, что защитник обвиняемого вот-вот встанет и велит не вкладывать в его уста слов, которых он не произносил. Итак, вернемся к защите, к ее единственному свидетелю, то есть к самому обвиняемому. – Он повернулся к Долабелле. – У меня было несколько свидетелей, способных подтвердить обвинение, как я уже объяснял несколько дней назад на divinatio, но двое главных, жрец храма Афродиты, служивший там во время правления обвиняемого в Македонии, и строитель, которого обвиняемый нанял якобы для починки Эгнатиевой дороги, двое свидетелей, могущих поведать о том, как обвиняемый разграбил храм и не вложил ни сестерция в починку римской дороги, пересекающей Македонию, были убиты… Заколоты неизвестным злодеем… – Он повторил эти слова, подошел к столу, стоявшему в углу для защиты, где сидел Лабиен, развернул один из папирусов, достал чистый, блестящий кинжал и показал всем. – Точно такие же кинжалы, воткнутые в спины свидетелей, отняли у них жизнь. Это все, что оставили наемные убийцы на месте своего гнусного злодеяния. Кинжал, подобный этому.
Долабелла молчал. Пока обвинитель лишь намекал, что оба убийства могли быть следствием его распоряжений. Ему было любопытно, осмелится ли Цезарь облечь свой намек в слова.
Цезарь тоже молчал, решительный и спокойный. Долабелла приговорил его к смерти… Так почему бы не пуститься во все тяжкие?
– И я уверен, что эти кинжалы, – он снова поднял и показал пугио с острым сверкающим лезвием и белой рукоятью из слоновой кости, – были использованы для убийства наемниками Гнея Корнелия Долабеллы, виновного в этом деле.
Гортензий поднялся ipso facto.
– Обвинение голословно и бездоказательно, – возразил он. – Быть может, нашего подзащитного собираются сделать соучастником всех убийств, которые ежедневно совершаются в Риме и в его многочисленных провинциях?
Цезарь повернулся к Гортензию.
– Думаю, не всех, – сказал он, рассмешив часть публики.
Помпей посмотрел на преконов. Заседанием грозило стать неуправляемым. Старейший из преконов встал и потребовал тишины:
– Favete linguis!
Смех прекратился. Цезарь возобновил свою речь, не дожидаясь, когда председатель даст ему слово.
– Нет, не всех, но я твердо убежден, что наемники, убившие моих свидетелей, вонзившие кинжалы в спины невинных людей, состояли на жаловании у обвиняемого. – Он пристально посмотрел на Долабеллу. – Разве не так?
По лицу Гнея Корнелия Долабеллы расплылась улыбка. Наивность юного обвинителя казалась ему почти невероятной. Нужно было всего лишь опровергнуть его слова, и дело с концом. Убедительные показания знаменитого римского сенатора против лепета безвестного и неопытного мальчишки.
– Нет, я не приказывал убивать этих людей. К тому же весь Рим знает, что мои наемники не носят кинжалов с рукоятью из слоновой кости: рукояти их острых кинжалов выкрашены в красный и черный. Они совсем не похожи на тот, который показывает обвинитель, утверждая, что кинжалы, которыми закололи его свидетелей, принадлежали моим людям.
Цезарь неподвижно стоял в середине зала. Мгновение-другое он выглядел удивленным, так, будто бы вновь потерпел поражение. Но прежде чем в зале поднялся ропот, он снова заговорил.
– Кинжал, который я держу в руке, принадлежит мне, – сказал он. – Это подарок моей жены. Кинжалы, воткнутые в спины свидетелей обвинения, выглядели иначе. Я сделал вид, что этот кинжал принадлежал убийцам, но нет. – Он медленно подошел к столу, за которым сидел Лабиен, и встал так, чтобы публика и судьи увидели два кинжала с засохшей кровью на остриях, лежавшие под папирусами, которые он снял и отложил в сторону.
Цезарь опустил кинжал, подаренный Корнелией, взял за острие два кинжала, лежавшие на столе обвинения, и поднял их так, чтобы рукояти, красная и черная, были хорошо видны.
– Вот кинжалы, которыми убили свидетелей обвинения: обвиняемый сам сообщил, что именно такими обычно пользуются его наемники. И у меня есть живые свидетели, могущие подтвердить, что это действительно те самые кинжалы, которые нашли в спинах убитых македонян, жреца и строителя.
Долабелла пошевелил губами, не открывая рта и учащенно дыша. Он посмотрел на Гортензия и Котту. Гортензий встал.
– Это ничего не доказывает. Это косвенное свидетельство, – возразил он. – Такими кинжалами пользуются не только наемники нашего подзащитного. Мы даже не можем быть уверены, что эти кинжалы – действительно те самые, которыми убили свидетелей.
Цезарь улыбнулся. Он вынудил Долабеллу дать, почти бессознательно, показания против себя самого.
– Возможно, это косвенные доказательства, но что именно они доказывают или не доказывают, решают не защита и не обвинение, а пятьдесят два судьи, потому что мы не в театре, не на фарсе, не на представлении в Большом цирке, а в суде, в базилике Семпрония. – Он повернулся к судьям. – К показаниям, представленным обвинением на prima actio, я добавляю показания обвиняемого… против себя самого. – Он снова повернулся к Гортензию. – Неужели на этот раз защитники начнут утверждать, что обвиняемый лжец? Или что он безумный старик и не помнит, в какие цвета окрашены рукояти кинжалов, которыми пользуется его личная охрана? Это было бы забавно.
И снова по залу разнесся смех.
Под пристальным взглядом Помпея преконы снова призвали публику к порядку, и в базилику Семпрония вернулась тишина.
Все думали, что допрос обвиняемого закончен, поскольку обвинитель направился в свой угол, как вдруг Цезарь встал, обернулся и посмотрел на Долабеллу:
– Последний вопрос: считает ли обвиняемый, что македоняне заслуживают справедливости, нашей справедливости?
Обвиняемый откинулся на спинку кресла и повернул голову, не переставая косо поглядывать на Цезаря. Вопрос был неожиданным и, по сути, не относился к делу. Разумеется, согласно римским законам македоняне имели право привлечь к суду бывшего наместника своей провинции при посредничестве другого римского гражданина – например, Цезаря, согласившегося выступить обвинителем с их стороны. Так все и было. И вдруг юный защитник просит его дать ответ на этот внешне простой вопрос.
Долабелла не усмотрел подвоха. Он не видел, как, выражая свое мнение, можно настроить против себя суд, желавший его полного оправдания; не видел он и того, каким образом высказывание по этому вопросу могло ему навредить. Выпрямившись, он громко ответил:
– Честно говоря, я считаю, что македоняне, как и любой неримский народ, не заслуживают того, чтобы на них распространялось наше правосудие. Рим – для римлян, и римские законы должны применяться только к римлянам. Тем более, если речь идет о народе побежденном и слабом, как эти македоняне, которые пали и уже не поднимутся. Они живут памятью о прошлом, более или менее ярком, но забывают, что теперь их судьба напрямую зависит от нашей воли. Александр, их великий Александр, уже много веков мертв и похоронен в…
Он собирался произнести слово «Александрия», поскольку именно там находилась гробница великого македонского завоевателя, но мощный раскат грома, прокатившийся по базилике, заставил его замолчать. Гром прогремел неожиданно. Рассветное небо было безоблачным. Возможно, облака набежали чуть позже. Долабелла не допускал мысли о том, что могла быть другая причина. Тем не менее он умолк.
Затаив дыхание и приоткрыв рот, бывший правитель Македонии смотрел на публику и молча вращал глазами, пока внезапно не поймал устремленный на него ненавидящий взгляд юной Мирталы.
Он видел, как она обратилась к одному из своих спутников-македонян, но не мог расслышать слова. И все-таки он их угадал.
– Он это сказал, – шепнула Миртала Пердикке, и сердце ее забилось от ярости и торжества. – Он это сказал.
Цезаря, как и всех остальных, тоже удивил внезапный гром, однако его не мучила совесть за то, что он изнасиловал девушку, которая наложила на него проклятие Фессалоники. Над ним не нависала угроза, мешавшая заявить во всеуслышание, что Александр мертв. Цезарь вновь обратился к обвиняемому, не обращая внимания на грохот.
– Хочется знать, что думает обвиняемый по поводу всего этого суда: вероятно, по его мнению, он вовсе не должен был состояться, – сказал он с ехидной улыбкой.
Грома больше не было слышно.
Долабелла оторвал взгляд от Мирталы, повернулся к Цезарю, отогнал мрачные и дикие мысли о том, что слова о смерти Александра совпали с неожиданным раскатом грома, предвещавшим проливной дождь, и ответил:
– Я чту законы, а значит, уважаю суд. – Он не хотел, чтобы судьи заподозрили его в том, что он ставит под сомнение их авторитет. Вообще-то, он ни во что не ставил и разбирательство, и окончательное решение суда по его делу, но, несмотря на презрение к судьям и данную им взятку, понимал, что сейчас не время обнаруживать свои истинные помыслы или выставлять кого-либо на посмешище: не мог же он унизить судей пред всем честным народом. – Я имел в виду лишь закон, которым пользуются иностранцы, предъявившие мне обвинения. Лично я изменил бы этот закон, однако он существует, и я его уважаю. Я чту законы.
– И вот мы подошли к сути дела, – кивнул Цезарь. – Действительно ли обвиняемый соблюдал законы, когда правил Македонией? – Прежде чем уступить место Долабелле для встречных возражений, он вернулся в свой угол и произнес свои последние слова на этом суде: – У меня больше нет вопросов.
Назад: Суд VI Secunda actio Второе судебное заседание
Дальше: LXII Заключительный довод защиты