Глава четвертая
Танцевальная мания
Многие представляют себе жизнь в послевоенные годы сугубо мрачной и горестной. Образ этого времени и, в гораздо большей степени, стереотипное представление о нем сложились под впечатлением от печали и отчаяния на лицах людей. Это и неудивительно в свете повсеместных страданий и растерянности. И все же в те годы невероятно много смеялись, танцевали, веселились, флиртовали и любили. В кино и литературе, особенно в первые послевоенные годы, это редко находило отражение. Веселье не вписывалось в мрачные картины, которые искусство стремилось увековечить для будущих поколений. Чувство неуместности этого веселья испытывали и сами современники. И тем не менее они веселились даже с большим размахом, чем прежде, и более непринужденно, чем в последовавшие за этим годы благополучия, когда люди замкнулись в своих четырех стенах.
После ужасов ночных бомбежек и зловещей неопределенности первых дней оккупации люди не могли совладать со своей радостью от сознания того, что они обманули смерть. Лишения, связанные с разрухой, не могли отравить эту радость. Напротив, сладостное чувство спасенности и тревога по поводу непредсказуемости будущего до предела обострили интенсивность жизни. Многие жили сегодняшним днем, ловили момент. И если на их долю выпадал глоток счастья, они стремились насладиться им в полной мере. Радость бытия буквально била через край, принимала формы граничащей с безумием жажды развлечений и увеселений. Людей охватила настоящая танцевальная мания, они пили, пели и плясали, где только было можно; повсюду раздавался пронзительный, истеричный смех, который, конечно, многим действовал на нервы.
Один мюнхенец вспоминал: «Я месяцами каждый день ходил на танцы, хотя тогда там, разумеется, не было ни алкоголя, ни еды. Был только какой-то кислый напиток, который мы называли сывороткой. Мы все там развлекались и веселись каждый вечер. Потом нам никогда уже не было так весело, хотя можно было и выпить, и поужинать».
То же самое происходило и в Берлине. Например, восемнадцатилетняя берлинская секретарша Бригитте Айке – веселая девушка, заядлая читательница, любительница кино и особенно танцев, не стала расставаться со своими увлечениями даже после падения столицы рейха. В первый раз она отправилась в кино через семнадцать дней после капитуляции (кинотеатр открылся за два дня до этого). Вечером она записала в свой дневник: «В три часа я зашла за Гитти, и мы вместе с Аннемари Раймер, Ритой Уккерт и Эдит Штурмовски отправились в „Вавилон“. Было очень весело, мы славно поболтали. Фильм был шикарный. „Дети капитана Гранта“ – русский фильм, на русском, без перевода, местами было ничего не понять».
Что касается танцев, то Бригитте пришлось подождать еще пару недель. Сначала она, член Союза немецких девушек, вступившая к тому же в рамках программы «Народ дарит фюреру ко Дню рождения своих детей» в НСДАП, попала на штрафные работы и внесла свою лепту в разбор завалов в Берлине. Но после того, как советские оккупанты объявили молодых немцев жертвами пропаганды и амнистировали их, Бригитте – к тому времени уже новоиспеченный член молодежной антифашистской группы – снова стала завсегдатаем танцевальных площадок.
Первый ее крупномасштабный выход в свет состоялся 8 июля, когда она отправилась в кафе «Вилла», причем одна. Вечер прошел не так весело, как ей хотелось, по причине острого дефицита мужчин – одни не вернулись с войны, другие сидели за колючей проволокой. «И в самом деле слишком мало мужчин; танцуют почти одни девушки», – записала она в дневник. К тому же ей пришлось рано вернуться домой, чтобы с 23.00 до 01.30 нести караульную службу перед подъездом. В те дни жильцы домов в Пренцлауэр-Берге выставляли на ночь сменных часовых, которые должны были объявлять общую тревогу в случае нападения уголовников или пьяных солдат. С того дня Бригитте Айке регулярно ходила на танцы, иногда по несколько раз в неделю.
Следующим номером программы был ее совместный поход с Кузи и Лотти в пивную «Лукас», где имелась танцевальная площадка. «Меня пригласил на танец какой-то парень. Играли чардаш… Я под такую музыку еще никогда не танцевала, но мой кавалер прекрасно вел». Бригитте и ее компания весело кочевали от одного кабачка к другому. Иногда это были здания, где уцелел только подвальный этаж, а по сторонам заведения, к которому был наспех расчищен проход, высились груды развалин, но это не ничуть не смущало свингующих. Они бывали и «Пратере», и в «Казалеоне» в Ной-Кёльне, и в «Новом мире», и в кафе «Вена» на Курфюрстендамм, и в кафе «Корзо», и в «Винер Гринцинг», где им испортили вечер три нахальных американских солдата. «Нет, в западном секторе веселиться – гиблое дело, – подвела Бригитте печальный итог. – Одни расходы и никакого толку». Больше ей понравилось на крыше-террасе сильно поврежденного вокзала Кюстринер, хотя с мужчинами и там дело обстояло не лучше: «Мужчин почти не было – одни желторотые мальчишки. Правда, в огромном количестве, но ни одного интересного». Бригитте то и дело писала в своем дневнике о страстном желании поскорее увидеть «своих солдат», томящихся в плену: «Ах, был бы здесь хоть один из моих парней! Так надоело все время самой за все платить. Но, конечно, не только поэтому – пусть они просто поскорее возвращаются!»
В кафе «Табаско» Бригитте Айке и ее подруга стали жертвами двух типов, которых хозяева нанимают на роль своеобразных «зазывал», чтобы в коммерческих целях обеспечить соответствующее настроение у гостей, главным образом у дам. Едва девушки переступили порог заведения, как эти два молодых джентльмена закружили их в бурном танце, а потом, не дав им опомниться, спровоцировали их на неосторожный поступок – заказать коктейли и овощной суп. Однако, вместо того чтобы составить им компанию, они тут же, к возмущению Бригитте, переключились на следующих вновь прибывших дам и проделали с ними тот же трюк.
В течение лета 1945 года восемнадцатилетняя любительница танцев побывала еще в «Палей дес Центрумс», в казино, в «Интернационале», в кафе «Стандарт», в «Каюте» – в общей сложности в тринадцати различных увеселительных заведениях, которые сегодня называются клубами. Такая активность даже в сегодняшнем Берлине с его мощной индустрией развлечений производит довольно внушительное впечатление. А ведь тогда существовало еще немало других злачных мест, которые могла посетить эта неутомимая молодая особа: бар «Пикадилли», «Робин Гуд», «Рокси», «Ройял Клаб», «Гротта Азура», «Монте-Карло» и многие другие заведения на прилегающих к Курфюрстендамм улицах.
В художественных фильмах послевоенных лет развлекаются лишь спекулянты, торговцы черного рынка и мошенники. С жирными, потными лицами, как на карикатурах Георга Гросса времен Веймарской республики, они жадно поедают огромные отбивные, хлещут контрабандное вино и похотливо раздувают ноздри при виде колышущихся дамских бюстов. Танцы и вечеринки преподносились как скабрезные увеселения наглых нуворишей, недопустимые перед лицом всеобщих бедствий. Реальность же выглядела совершенно иначе. Бедняки тоже веселились. Хотя и не все.
Было много отчаявшихся, у которых надолго, а то и навсегда отбили охоту веселиться. Матери, потерявшие детей во время депортации и одержимые стремлением их отыскать. Больные, которые из-за отсутствия медицинской помощи месяцами балансировали на грани жизни и смерти. Люди, травмированные пережитыми страданиями и утратившие волю к жизни. Наконец, те, кому любое проявление веселья сразу после войны казалось кощунством. Да, были и такие, но они составляли меньшинство. Они некоторое время сидели вместе с другими на празднике или вечеринке, безучастно смотрели на веселую кутерьму, но в какой-то момент молча вставали и уходили. Однако было бы заблуждением автоматически считать их «правильными», «хорошими» людьми, а танцующих – бессердечными, равнодушными к несправедливости и к чужому горю. Вина, которой обременили себя немцы, редко становилась поводом для отказа от веселья и шуток; чаще всего настроение портили собственные беды и горести, например мысли о томящемся в плену муже или скорбь о погибших близких.
Кто мог, тот танцевал. Молодая студентка Мария фон Айнерн объясняла свой острый приступ жизнелюбия, удививший ее саму, крахом ее прежнего мира: «Тут многое сыграло свою роль – прежде всего подлинная личная свобода, которую нам дал рухнувший окружающий мир и которая обрушилась на нас щедрым дождем. В ней есть что-то магическое. Ты вдруг замечаешь в себе неслыханную общительность. Ты вдруг чувствуешь ответственность за самого себя – за каждую радость, но и за каждую ошибку, за каждый промах в этих джунглях смятения и растерянности, в которых твое драгоценное „я“ спотыкается на каждом шагу». Шок от крушения мира сменило осознание ответственности перед самим собой и глубокое чувство личной свободы. Студентку охватила какая-то сугубо положительно заряженная растерянность: «Мы, – писала она словно от имени целого поколения, – создаем вокруг себя атмосферу постоянной готовности повернуться лицом к странностям бытия и разобраться в них. Повсюду нас приветствует свобода». Так, например, нет больше никаких канонов в отношении одежды, говорит Мария, «просто потому, что ни у кого уже нет ничего отвечающего прежним „канонам“, – поистине это свобода неимущих и интеллигентов».
Вольфганг Борхерт писал в 1947 году: «Наше „юпхайди-юпхайда“ и наша музыка – это танец над зияющей бездной… Ибо наше сердце и наш мозг работают в том же горяче-холодном ритме – возбужденном, безумном, лихорадочном, разнузданном». На фото: танцы в «Hot Club», Мюнхен, 1951 год
Эта новая жажда жизни – отнюдь не привилегия образованных людей. «Неслыханная общительность», которую с удивлением заметила в себе Мария фон Айнерн, охватила широкие слои общества. В то время как одни отгородились от окружающего мира, замкнувшись в своем ожесточении, другие жадно заводили новые знакомства, приобретали новых друзей и начинали новые романы. Изгнанничество, депортация и эвакуация не только порождали враждебные чувства, но и пробуждали интерес к новым людям, местам и условиям. Распад семей наряду с горем и нуждой приносил кому-то освобождение от тягостных отношений. Границы между бедностью и богатством тоже стали менее непроницаемыми; подтвержденное горьким опытом сознание того, что можно в одночасье все потерять, и ощутимая близость вездесущей смерти сделали некогда важные различия несущественными. Говоря о «свободе неимущих и интеллигентов», Мария фон Айнерн имела в виду и это.
Взаимосвязь близости смерти и жизнелюбия открыл для себя и Вольфганг Борхерт, вошедший в коллективную память как своего рода Christus patiens послевоенной литературы. Жизнерадостность перед лицом трагедии часто клеймят как жажду жизни; однако в текстах Борхерта жажда жизни вполне оправдана. В 1947 году в своем произведении «Это наш манифест» он описывает музыку своего поколения – сначала «сентиментальное солдатское горланство», оставшееся в прошлом, потом джаз, в том числе свинг и буги-вуги, столь популярные на гамбургских танцевальных площадках: «Теперь наша песнь – джаз. Наша музыка – возбужденный, лихорадочный джаз. И горячая, безумно-бешеная песня, подстегиваемая ударными инструментами, кошачья, царапающая слух. А иногда хорошо знакомое сентиментальное солдатское горланство – чтобы заглушить боль души… Наше „юпхайди-юпхайда“ и наша музыка – это танец над зияющей бездной. И эта музыка – джаз. Ибо наше сердце и наш мозг работают в том же горяче-холодном ритме – возбужденном, безумном, лихорадочном, разнузданном. И у наших девушек тот же горячечный пульс в ладонях и бедрах. И хриплый, надтреснутый смех, резкий, как звуки кларнета. А волосы их трещат, как фосфор, и обжигают. А сердце стучит бешеными синкопами, пронизанными сентиментальной тоской. Вот какие у нас девушки – как джаз. И такие же ночи, звенящие любовью ночи – как джаз, горячие и лихорадочные».
Сам ритм текста – чистый джаз. Это синкопированный призыв к бытию. Тихий диссонанс, в котором еще слышны отголоски войны, но уже сублимированные в кларнете. Война еще чувствуется на каждом шагу, даже в женских волосах, которые трещат, как фосфор.
Это очень точно отражает – в том числе в тонкости и грубости – атмосферу, которая царила на танцевальных площадках, где уцелевшие на войне молодые люди кружат в бешеных танцах своих «фройляйн». Кое-где уже заметны экзальтированные предвестники рок-н-ролла; например, в фильме 1951 года «Греховная граница» (режиссер Роберт А. Штеммле) компания юных ахенцев танцует буги-вуги с элементами акробатики – танец, который войдет в моду лишь через несколько лет.
Танцевали не только в городах, но и в деревнях – в трактирах и на праздниках под открытым небом. На проведение массовых мероприятий приходилось получать разрешение у оккупационных властей, а в противном случае – платить, как правило, не очень высокие штрафы. Пиво было настолько жидким, что многие считали его поддельным. Особой популярностью пользовался нелегально изготавливаемый самогон. Проще всего с алкоголем было в винодельческих районах: там почти не испытывали недостатка в выпивке. Танцевали так много, что районная администрация вмешивалась и запрещала мероприятия, разрешенные оккупационными властями. Под особым контролем было соблюдение запрета на участие в праздниках несовершеннолетних. Тем, кого еще несколько месяцев назад считали достаточно взрослыми, чтобы в составе подразделений фольксштурма идти на смерть, это, наверное, казалось более чем странным – то, что их вдруг снова признали подростками, которым еще рано пить вино.
Поводом для веселья часто служили церковные праздники, которые сразу же после окончания войны стали отмечать с новым пылом. В конце мая наконец-то вновь можно было беспрепятственно устраивать торжественные процессии по случаю Праздника Тела Христова. Улицы по маршруту шествия украшались цветами – благо их было более чем достаточно; не было недостатка и в вазах: на полях в огромном количестве валялись медные гильзы от снарядов, которые нужно было только собрать и начистить до блеска – лучше ваз для цветов и не придумаешь.
Показательный инцидент между оккупантами и немцами произошел в Кобленце в День святого Мартина 11 ноября 1945 года. В торжественном шествии приняли участие огромное количество детей с факелами. Во главе процессии ехал на лошади «святой Мартин». «Вдруг колонна остановилась. Французский солдат-часовой, стоявший на посту перед гимназией имени императрицы Августы, которая тогда еще использовалась как казарма, очевидно, подумал, что это демонстрация. Остановив процессию, он отнял у святого Мартина саблю. Увидев, какая толпа собирается за аркой ратуши, он сделал несколько предупредительных выстрелов в воздух и отступил назад. Но дети, ничуть не смутившись, запели еще громче и двинулись вперед, глядя сияющими глазами на свои факелы и фонарики. На Клеменсштрассе нам преградили дорогу джипы с французскими солдатами. Но они пропустили нас и сопровождали до Клеменсплац. Мы зажгли у них на глазах костер, и, когда декан обратился к детям с речью, они уехали».