Книга: План D накануне
Назад: Глава четырнадцатая. Иконическая интерлюдия Эббингауза
Дальше: Глава шестнадцатая. Принцип

Глава пятнадцатая. Их роли

Л.Г.
Л.Г. стоял на круглом балконе санатория имени Челюскинцев, кричал вниз, там на волнорезе полоскал ноги в море его второй ассистент, приставленный КГБ, но уже переметнувшийся на правильную сторону.
В 70-х нажим, устранение, депортации, уикенды в тайных тюрьмах стали более утончёнными. Допускались и прогулки под руку у всех на глазах, и на такси до хлебозавода, чтобы там, за этажерками на шарнирных колёсах, сплошь в дорожных батонах, «поделиться» информацией. Сотрудники целыми днями стояли в воротах психиатрических больниц и манили пальцем, прерываясь вычеркнуть фамилию в тетради — злоупотребление диагнозом и ограничение фундаментальных прав по нониусу с километр. Он давно пребывал в зоне риска, потенциальный источник идеологической диверсии, они даже не представляли себе насколько. Его пас девятый отдел пятого управления, ребята, работавшие по Солженицыну. Тайком передавался, да и сейчас, надо думать, передаётся «Раковый корпус» в самиздате, отнюдь не шутники подменяют страницы на свои, искусственно состаренные, где, по их мнению, два-три абзаца должны начинаться чуть по-иному. После войны мятежные тексты приобрели такие фабулы и диалоги, что теперь это кинжалы из плазмы, которым нельзя касаться земли, если, конечно, есть план её сохранить.
— Большинство не ве-е-рит в переселение душ, — видимо, продолжая прерванный разговор.
— Межеумки, что ещё тут скажешь? — тихо и печально произнёс ассистент, неотрывно взирая на волны.
— Я написал Кюнне, — оглядываясь в фойе и снова ловя в фокус помощника внизу на волнорезе.

 

На террасе они случайно встретили Виталия Жданова с женой и дочерью лет семи. Лучезарная советская первоклашка, полностью на обеспечении интеллигентных родителей и государства, крепко держащаяся за свои банты. Он был приятно удивлён, сели за стол вместе. Сквозь открытые окна с моря дул приятный ветерок, воротники были свободны, играла тема из «Черёмушек» Шостаковича.
— Ну, как там идут дела во ВГИКе? — поинтересовался он, в шутку поточив нож о вилку.
— Могло быть и лучше, не правда ли, отец? — цепко глядя в лицо режиссёра.
— Вот как? — он прокашлялся, покосился на ассистента.
— Об образе-движении никакого понятия, я чуть со стула не упала, когда отец рассказал.
— Это ты об имитации естественного восприятия, я что-то не понял?
— Да обо всём, обо всём, — она сняла деревянной палочкой подтаявший верхний слой с шара и отправила в рот. — Раньше, когда требовалось восстановить движение, его восстанавливали, уже исходя не из формальных трансцендентных элементов, то есть чего, отец? — она локтем пихнула Жданова в бок.
— Поз, — сказал Виталий Николаевич.
— Правильно. А из имманентных материальных элементов, то бишь…
— Срезов.
— Вот именно, срезов. А для тамошней профессуры это тёмный лес, — она посмотрела на Л.Г., повернувшегося к ассистенту.
— Дезурбанизация душ? — нерешительно пробормотал тот.
— Вот ещё. Когда я кладу сахар в стакан с водой, мне приходится ждать, когда тот растает. Вот о чём я говорю.
— Хм… да уж… Ну а вы бывали уже у мужа на работе?
— Нет… нет, ещё не успела.
— Куда уж тебе успеть, — себе под нос, ковыряя в мороженом и болтая ногами.
— Ну хорошо, — он начал заводиться. — Раз уж пошёл такой разговор, любопытно послушать юного гения на тему кадров.
— Типичная ошибка. Хотя чему я удивляюсь, вы же просто статист, вы вообще кто? Есть хоть что-то, что я должна о вас знать? Отец, кто это?
— Кажется, ммм… Леон… ид… ард…
— В чём его ошибка, отец?
— Он, как и все остальные, хочет покуражиться за твой счёт, — быстро ответил Виталий Николаевич.
— Позволю я ему это?
— В зависимости от того, как сложится ситуация.
— Как по мне, ну, если особо не углубляться, к чему нас и не располагает эта обстановка типичного советского курорта, кадр обладает опосредованной функцией записи информации, не только визуальной, но и звуковой. Вы их выстраивать не умеете, уж простите за прямоту. Сколько я ни смотрела ваш этот путь, ни динамической конструкции в действии, ни связи с заполняющими его сценами, ни пространственной позиции из параллелей и диагоналей, которая возникла бы по вашему замыслу. Вы вообще в курсе, что кадрирование представляет собой ограничение в любом случае?
— Однако.
— Вот Герман — другое дело.
— Однако.
— Вы вообще где учились?
— В театральной студии при Иркутском драмтеатре.
— А в каком-нибудь человеческом месте?
— Во ВГИКе.
— Ну а я о чём! Видишь, отец?
— Да.
— Разговор что?
— Закольцевался.
— Закольцевался, а я доела. Пошли отсюда.

 

Часов через пять они были в курзале на прогоне. Одним глазом он читал письмо из «Мосфильма», где сообщалось, что снимать про атомные бомбардировки можно только идя через арки цензуры, а их портал за порталом, портал за порталом. Без разницы, что это Ромм написал, отделил подстрочник от «Обыкновенного фашизма» — Сизов, пытаясь усидеть на новом месте, перестраховывался. Но он уже отснял сцены, не монтировав пока, думая соединить прихотливо и где-то полагаясь на авось. У Германа в «Проверке на дорогах» нечто такое зарождалось, чего только стоил этот убийственный взгляд в камеру, ну а он начнёт с того, что возьмёт сценарием, не исключая, однако, нешаблонных ходов во время процесса; как же тяжело время опережать, в нём все видят комедиографа, а будет драматург, натренированный, вот парадокс, — хотя тут кинематограф как раз и перетёк в жизнь, — на явлении с того света. Вдохновлялся он, на первых порах, само собой, сценарием Ромма.
На сцене читали роли по очереди артисты разной величины, он даже Плятта заполучил, хотя тот приехал больше покупаться в море; никак не мог определиться, кого читать Вицину, почти все подсматривали в текст, ну, это ничего, они прямо жаждали открыться, пусть и морочили голову брюзжанием.
— 11 ноября 1970-го года, час 34 минуты пополудни, маяк на западном побережье… какого острова?!.. у трибуны Христофор Теодорович Ртищев…
— Да не Ртищев, а Радищев, я вообще-то пару месяцев не разгибался.
— Теодорович Радищев.

 

Встреча была назначена на нейтральной территории, в фойе «Интуриста». Делёз, Дали и Л.Г., потиравший руки, поскольку подборка подручных казалась самой выверенной для его целей. Сели в кресла с велюровой обивкой вокруг стеклянного столика фабричного производства, он достал из-за пазухи бутылку водки и три раздвижные стопки, налил, полуотвернувшись от администратора, протянул каждому. Он ждал, что они будут понимать друг друга с полуслова, так и получилось. Вручил им словари, чтоб никого не обижать, но собирался модерировать беседу сам, исключительно обсуждение плана, ну и некоторых всего лишь концептуальных нюансов, кого в каком порядке указывать в титрах и на афишах, если до этого дойдёт. Делёз был настроен мрачно и глубоко убеждён, что в их бытие навряд ли, но как только последний испустит дух, всё и закрутится, а там уже, если сейчас они не договорятся, станут решать другие… и вставят везде Л.Г., влез Сальвадор, левой рукой крутя ус, а правой легонько стукая себя набалдашником трости в висок, а значит, ничего принципиально не изменится.
— Коллеги, — угрюмо, чтобы произвести впечатление, чтобы они поняли, насколько всё серьёзно, — я прошу вас ещё раз прислушаться к себе и ответить согласием только в том случае, если это дело и вашей жизни тоже. Ради банальной помощи коллеге по цеху соглашаться не стоит.
Дали захохотал, он не считал его коллегой по цеху.
В стеклянных дверях возникла японская делегация, он расстегнул молнию на брюках от туфли до колена, там на клейкой ленте держался небольшой, согнутый по форме икроножной мышцы альбом. Он отодрал его с волосами и начал зарисовывать их, кивнув, мол, потом пойдёт им в топку, в декорации или, возможно, как ликбез гримёрам. Д. смотрел в панорамное окно вестибюля, в Москве шёл снег, он стал анализировать Полярный круг, заставил себя перенестись туда мыслью так мощно, чтоб это было похлеще прыжка из вертолёта, радикальная имманентность опыту. Его начала бить дрожь, на висках кристаллизовался иней, нос посинел, он счёл момент удачным и налил ещё водки.
Позже они широко шагали втроём по Арбату, спеша на некий квартирник, где готовилось кое-что в пику соцреализма, Л.Г. пообещал всех провести. КГБ следил за ними на трёх Волгах, пешие агенты также вели. В архивах своей конторы, как ему рассказал один сопереживавший их делу освед, нашли похожий случай, не такого, разумеется, масштаба, ну да тогда и не переживали войн, как Великая Отечественная, и не развенчивали фигур, как Сталин. Народ сейчас мыслил и делал всё шире, видя каверны в сочетаниях несочетаемого, в глубине и последствиях.

 

Они подошли к дому на Берсеневской набережной с разных сторон, встретившись в одном из дворов. Л.Г. накануне вкратце описал соратникам количество чекистов внутри, 506 квартир, в четверти из них сидят сочувствующие их гонителям, без исключения консьержи, лифтёры и дворники — это они. Ключи от всех помещений, презрение и подозрительность к новым лицам. Могут, действуя на автомате, спрятать иностранца в конспиративной, едва учуют его инаковость, ха-ха. Они целили к пустоте между десятым и двенадцатым подъездами. Он пожал обоим руки на прощание и удалился в центр двора. Дали начал собирать стремянку. Прикрутил к мольберту ножки, раскрыл и достал из гнезда баллон, пристёгнутый ремешком.
Слова, которые Д. последние два дня учил по-русски, — это «Генрих Ягода», «призрак», «взрыв гробницы» и «самопоглощение». На него среагировал комендант из пятого подъезда, остановился в раскрытом дверном проёме и посмотрел с подозрением, меж тем уже начался экстрасенсорный приступ, левиафан строения стал подчинять его себе и страгивать к стезе немного другой философии. Заколоченные в квартирах дочери репрессированных, сквозная слышимость, предложения в точке выхода образовывали прихотливую и устрашающую конструкцию, ее машинописные копии ложились на несколько столов в разных учреждениях, до того сросшихся с Москвой и озвучивавшим отсюда условия жизни аппаратом, что мало кто задумывался ходить не в «Ударник» или о занавесе вокруг союза, который уже можно было потрогать, то есть нельзя, конечно; болота, соляные склады, тракт каторжников, расстрелы политических, дурная слава среди бояр, гулкие шаги по ступеням в ночи, не нужно никого искать, достаточно просто прийти с двумя-тремя сотрудниками за спиной в плащах с пропиткой из бутадиен-натриевого каучука, а с другой стороны двери «Шостакович» стоит одетый, с чемоданом, с предчувствием облегчения, всё не наступающего.
Переговорив с ним, — тот выдал всё не так из-за приступа, — он бегом скрылся в доме. Д. уже заретушировал прямоугольник два с половиной на полтора метра на стене между подъездами и взялся за валик. Он его прикрывал, посматривая на вертикаль балконов левее. На девятом этаже был свешен медный поднос на четырёх цепочках от углов, сходящихся в одну, что на нём, снизу не представлялось возможным различить, хотя он и знал это. Д. имел инструкцию в условиях ограниченного времени больше сосредоточиться на изображении в проёме, нежели на нём самом. Что именно, заранее не обсуждали, он не исключал, что тот и сам не знал этого, намереваясь импровизировать по ауре места. Стремянка плотно стояла в слякоти, он — на две ступени выше, как и следовало по концептосфере. Создавал нечто, будучи оторванным от общей всем поверхности; это была и галактика во всей красе, и современная квартирная обстановка в ней, и средневековый кабинет в замке, и бункер с радиолокационной антенной, одно перетекало в другое, фрагмент крематория в фрагмент ракеты, тропическая поросль пробивалась из обнажённого двигателя подводной лодки, из набора переписчика взмывал космический лифт, оригинальностью могущий пустить культуру граффити в иную сторону, отодвинуть появление трафаретов на век или два; голые туземные женщины под пальмами, где кокосов всегда по два и они похожи на мужские яички, высыпающие из поезда евреи видят, как встречающие на перроне фашисты превращаются в тундру, а та в зады арестантской кареты… Три дня назад Дали ходил тренироваться на Хитровскую площадь, нашёл посреди неё Электромеханический техникум, возвратившись с чем-то другим в и без того безумных глазах.

 

Когда он вошёл в переулок, на восток под острым углом слева от Солянки, всё изменилось. Весь его интроспективный самоанализ вместе с иберийским неистовством и католической мистикой пошли псу под хвост. Он наблюдал ретро и русский бунт, и православное визионерство. Ну что тут говорить, если у него встал ещё напротив церкви Николая Чудотворца, а он заметил это, лишь по второму кругу обойдя техникум. Стало очевидно, что одна из великих целей его реализма, наряду с Гитлером, кино, атомной бомбой, католицизмом, футболом, Вильгельмом Теллем, временем, заключением под стражу, Ренессансом, автобиографией, музейным стилем, революцией и омлетом, здесь.
Из других переулков, выходящих на площадь, веяло холодом. В техникуме горели окна, в несколько нижних он заглянул и понял, что это неверный след, контроль со стороны разума не разоблачался, нет, он облачался в глупые и многословные следствия того, что Эйнштейн выразил уравнением из двадцати восьми символов. На чердаках иных домов кто-то прятался. В подземельях выше и ниже тоннелей метро кто-то жил и, более того, пытался действовать. Если бы восемьдесят лет назад местные жители потрудились записывать свои сновидения сразу после пробуждения, то не понадобились бы ни Бретон, ни Фрейд. Чёрт подери, кажется, он нашёл эту самую брахму, кормящую мать магии, иронии, секса и психического мира истериков. Кто-то скандалил в одной из квартир, неясно в какой. Женщина кричала по-русски, если бы посмотрел туда — он знал, — то увидел бы вырывающийся из форточки пар. Сумерки сгущались, уже воцарившись над всей остальной Москвой, они с известной фундаментальной физической постоянной стекали отовсюду по склонам. Мыслительная машина художника, оснащённая, помимо стаканчиков с горячим молоком и мании величия, ещё и ницшеанской волей к власти, пребывала в ступоре, даже страшно стало, сколько времени и какое число свидетельств физиологических функций его организма понадобится, чтобы описать всё произошедшее в нём, чтобы выразить это причастие. Он брёл спиной к несуществующей площади, справа врезалось нечто большое и живое, обладавшее отчётливым запахом и, скорее всего, в одежде, его развернуло в сторону Яузского бульвара, и он потащился туда. Сзади в голову ударил снежок, очень больно, следом шли две женщины, он тут же расстался со всем, что имел, кроме пуленов с солеретами, лосин и кивера.

 

Через двор к ним бежали трое консьержей-мордоворотов, много окон уже было открыто, и жильцы завороженно взирали, замерев подбородками над фикусами, простоволосые, в белых майках и трико, академики в помпезных халатах с кистями, под ними рубашки, в разрезах воротов платки, только что покинули кабинеты, которые в здешней планировке в шесть раз больше кухонь, народные артистки с высокими причёсками, из-за чего приходилось садиться в такси несколько дольше, их великовозрастные и не столь гениальные дети курили на балконах, пуская в квартиры холод, пропитанный запахом табака. Михаил Шатров узнал его, но они были всего лишь шапочно знакомы, поэтому он не стал ему махать. Фрума Ефимовна Ростова-Щорс с одного, похоже, взгляда поняла и, кажется, впервые за много лет улыбнулась. Он доканчивал очертания подъезда, поднос опустился ещё и уже свисал на уровне третьего этажа. Л.Г., весь напружиненный, готовился к встрече. Делёз медленно кружился на одном месте в середине гигантского колодца, помалу поднимая руки, закрыв глаза.

 

Трумэн
Следующий день, неужто тот мозгляк всё это написал?
Зала в охотничьем доме была перегорожена пологом из шкур, он стоял на границе, держа угол завесы отброшенным, и сомневался, куда ему пойти, ставя для себя вопрос в иной форме, «где мне остаться?». С одной стороны имелась кровать под балдахином, встроенная изголовьем в отделанную камнем нишу, и сундуки, заменяющие всю мебель, плюс камин. С другой — раньше полагалось демонстрировать публичную власть, то есть жить, в отблесках пламени, вне одиночества, в декорациях для индивидуальной авантюры, в непрерывном и тщательно ритуализованном служении непонятно чему. Диане или просто казням. На контакты с внешним миром падало подозрение в нечистоте. Всё-таки сел за сундук в передней части, расположил лист на скате и в письменном виде начал высказываться, привычно обходя остриём своего монблана заклёпки и двигая лист. Всё об этом топике про атомную войну, в том числе и очерк, который Радищев заставлял его записать с указанием времени и места, в чём он не видел никакой практической надобности.
В окно что-то ударилось, так и знал, что не стоило их расширять. Тяжело поднялся, подошёл и выглянул из-за стены, тут же раздался ещё один удар. Снаружи стоял худой человек в массивных очках и клетчатом пиджаке поверх водолазки, в руках кистевая рогатка для прикорма рыбы.
— Leopold, exit, — игриво закричал пришелец и тут же добавил, — exit, cowardly coward.
Почему это он подлый, да ещё и трус, да ещё и Леопольд? Что за дикарство и убийственность стали твориться на бедной далёкой Тасмании? Может, визитёр ошибся охотничьим домиком?
Он, — тут приходилось ступить в область презумпций, чего он всегда старался избегать, — обязан был высказаться, с железной фактурой, разумеется, и на сей счёт. Странно, что заставляет выпустить когти, спрятать когти, выпустить когти, спрятать когти, но подобный акт посвящения в физики-ядерщики практиковался во времена его президентства в Лос-Аламос, о чём он и доложил — а по-другому это не назвать — этому властному человеку, просто прибившему его компетенцией, несколькими древними паролями и доказательствами сопричастности ритуалу, о существовании которого он долгие годы насильно забывал. Но мост вышел из пазов в бодлаке стелящемся, рыцари скатились обратно. Начинался сразу от замка, должна была уйти прорва масла смазывать. Место, где фашистские археологи открыли жизнь, располагалось перед родовым гнездом Новых замков, а, следовательно, Роберта. Отдаёт фальсификацией исторических событий, расследовать которые представляется непростым свершением, эта история, изложенная с разных концов, вмещала много такого, чего нельзя знать наверняка. Он готов был бросить пить за хотя бы намёк на то, откуда Радищев это берёт, зачастую оказываясь единственным источником сведений. Но он никак не может претендовать на истинность в связи с тем, что в сочинение, насколько понял чтец в его лице, вмешиваются многие подозрительные лица со своей точкой зрения, какие сценаристы, а какие ещё и режиссёры, fucking камеоисты, категоричной и часто подкрепляемой потоком исторических же фиксаций.

 

…тем более оставалось всё меньше времени. Он не успевал править все его вставки с должным вниманием, часто от смеха болел живот, от возмущения едва не случался сердечный приступ. Тхить Куанг Дык совершил самосожжение уже девять лет назад, а он всё ещё топтался с этимологией слова «информация».
Поездка Оппенгеймера в Европу описывалась как непрекращающийся ряд буффонад, настоящая ироикомическая поэма. Например, только ступив на борт парохода, он сразу упал на спину, взвив банановую кожуру в декольте жене знаменитого дирижёра, от чего всё и затанцевало. Или эти возмутительные тирады, подумать только, кто-то догадался приписать их Л.К., который был частью плана, что, в свою очередь, было частью его плана. Он, судя по всему, встречался с Робертом в Гёттингене, где не говорил с ним, а исключительно пророчил так, что тот и слова произнести не мог, такое, оказывается, бывало в обращении не только к Прохорову или к Шальнову. Словом, подводя итог, в нём бурлил всё больший и больший скепсис касательно достоверности описываемых на той тысяче перипетий, последний бой на руинах мира он вообще просто проглядел по диагонали. Кроме того, и это самое возмутительное и загадочное, он беззастенчиво прислал ему на ознакомление фрагмент, в котором депрессивный антураж был выше толерантности — описывалась их с ними посиделка; это-то там при чём? Он места себе не находил. Его святая правда дополнялась и урезалась так… по-видимому, это было ему выгодно, хотя он и ума не мог приложить, для чего, вероятно, не поймёт, не дочитав, а если и дочитает однажды, то всё равно ничего не поймёт или позабудет, с чего всё началось.
Попытался выйти на улицу, дверь поддавалась чрезвычайно туго, он давил плечом, позвоночник начал отзываться болью, тот процесс сильно подкосил его здоровье. Уже разъярённый, он бросился в щель, поскользнулся на конвертах, насыпанных горкой, и упал на задницу поверх них. Вскрывал уже отрешённо, перегорев.
Вообще, сколько он о нём вызнал, можно было заключить, что это очень странный человек, все старания вокруг книги, может, и давали ему отдохновенье, а может, он и сам всё так обставил или, по крайней мере… всё… всем рад, цели туманны, говорит, что хочет лишь написать хороший и правдивый апокалипсис, последнее выглядит совершенным издевательством, может, он и жаждет закрыть вопрос Третьей мировой в литературе, но только как и что будет проповедоваться в этой книжке? Всё настойчивее напоминал, что нужны ещё более подробные комментарии, да у него нет столько бумаги, текст оказывается запутанными кусками, между которыми совсем немного событийной логики. Пояснения к ним он вовсе не хочет писать и тратить на это оставшееся ему время.

 

Честь имею
Если напёрсток наполнить материей из нейтронной звезды, он будет весить около восьмисот миллионов тонн. Не меньшее усилие понадобилось бы, чтобы сдвинуть с места Л.К., заставившего вкатить его в руины некоего дома неподалёку от набережной и ждать указания оставить в покое. Как только он напал на след, Нюрнберг изменился, потускнел и наполнился другими запахами. Избирательная направленность восприятия сама, невольно, сосредоточилась на башнях, церквях, все они вдруг оказались на размытых задворках с неясным вертикальным фоном, монохромность серого, ни малейшего следа подчеркнуть арку или парадную со снятой дверью углём, под дождём, не достигающим земли, на какой-то иной мостовой, в каналах которой между камнями обитало гораздо больше микроорганизмов, живые реки бактерий перемещались в рамках расчерченного поля, их лабиринт понятен, не требует обзора с высоты, но ему подвержен; словно оказался не в таком уж и масштабном землемерном плане, дотошном, точно гамельнский крысолов, консервативном, с печатями в застывшей лаве несколько большего количества, словно оставить свой след на нём является чем-то более весомым, нежели простая констатация причастности, расчерченном задолго до, но при посредстве инструментария, который появится значительно после, присутствие в нём что-то влечёт автоматически, совершение скачка во времени в непривычной форме, не в той, в которой это мог бы выразить латиницей и цифрами коллективный разум Манхэттенского проекта. Когда он чуть позже дал понять слонявшемуся под выбитыми окнами Честь имею, что следует разместить объявление об открытии двух вакансий бульдозеристов и одной — экскаваторщика для выполнения единоразового задания, оплачиваемого, впрочем, по ставке директора банка, нет, по ставке нюрнбергского палача, требуемые качества: обе руки, обе ноги (протезы допускаются), моральная готовность к умеренному членовредительству, необязательно оба глаза, но один минимум, фундаментальные знания городских легенд Нюрнберга и в целом Средней Франконии, специализация на неповоротном отвале, руины, встретившие их на въезде и простиравшиеся до определённого момента, того самого, дальше которого невозможно взглянуть, возвратились.
Уточнять он ничего не стал, да он и не ответил бы. Их вояж — исследование всё новых концентрированных на той или иной катастрофе террас, расположенных амфитеатрами, этого никто из двоих и не оспаривал — по разорённой войной Европе подходил к концу, сыщиков он сильно изменил, и что их, патентованных звукоснимателей и мастеров подыскать предлог откланяться, ждало дальше, когда дело, сложенное, как оказывается, из многих других дел, в том числе и лукиановской эпохи, будет закрыто, оставалось неведомо. Эйфория от успехов, достигнутых глобализмом, давно сошла на нет, по крайней мере, для него, всё чаще отождествлявшего себя с именем «Василий», с изменившимся отношением ко всему, с местами выгоревшими эмоциями и урезанными донельзя переживаниями, разве что только за боли в простате.

 

На протяжении двух последовавших дней он записал пару кандидатов, ловко уходя от вопроса, в который день и час потребуется продемонстрировать искусство управления такой массивной с виду, но в то же время такой проворной и чуткой к командам машиной, отправлял их в библиотеку читать Geschichten, старался не уснуть, то есть не выказать слабость перед ним, в то время как он растворялся в представлениях горожан о видах чёрной магии, которые, по их мнению, были подвластны местным палачам. На самом деле, его занимал один конкретный, персона примечательная тем только, что имела, похоже, эмоциональный фон шире, чем у всей вместе взятой толпы, собиравшейся подле Воронова камня или платформы для утопления, или места обезглавливания, в те или иные дни, безошибочно их находя даже за Stadtmauer.
Этот человечный душегуб, исследователь справедливости и феноменов современного ему общества, тем сильнее наделялся в глазах союза горожан сверхъестественными навыками и знаниями; гравюры с мышечными системами, а для них просто с трупами, чью кожу ободрали при жизни, все случаи разграбления могил, все случаи пропажи тел в то время, когда они должны были быть отданы стихиям, зарисовки нелегальных эмпиризмов организованной преступности, кипучий фон фронтального, пандемического помешательства насчёт ведьмовства, однополые и разнополые соития со всевозможными сочетаниями демонов во главе с Дьяволом, за которые он карал и к которым, по мнению общественности, не мог не обращаться сам, всегда удерживаемое в голове «нечто худшее» по отношению к любому проявлению инаковости палача делали этого человека центром того, за чем стоят пристрастия и определённые ожидания, парадигмы и направленность субъекта, и тем страннее и невозможнее, по мнению случайно заметившего всё это Л.К., была его собственная Menschlichkeit.

 

Он стоял в тени руин и смотрел, как четверо американских солдат катят по Фюртерштрассе грубо сколоченную деревянную катушку с телефонным кабелем, выше их роста, а кабель — длиннее их кишок. Длиннее кишок всех вместе взятых подсудимых, но, пожалуй, Überlegenheit производительности сразу не определить. Выполнял контрзадание — поиск водовоза было велено приостановить ради поиска сотрудника тюрьмы.
Равнины Европы помалу переставали вздрагивать, сдерживая отдачу, исходившую, как правило, из цельнолитых отверстий, но переданную не через них непосредственно. Комитет начальников штабов армии США уже принял директиву 1496/2. Индокитайская война уже началась, как будто никто не устал от войны. Птицы готовились сниматься с места; в туманных утрах над пастбищами, поди разбери с какой стороны, звон колокольчиков слышался всё гуще. Охотничьи угодья нацистов, древние пустоши и болотистые нагорья краснели на глазах, дождевые капли на листьях не высыхали неделями. Солнечные тоннели в старинных просеках сияли два раза в сутки, словно минование стрелкой всех цифр до десяти. Глубокие следы грузовиков покрывались отработанными органами дыхания деревьев, но кто-то всё ещё не мог надышаться. Это был поздний вечер эпохи, не так тщательно замкнутой, как кажется на первый взгляд, сменившиеся хозяева жизни собирались отметить переход грандиозным салютом, сразу после полуночи, зимой, подрядив поджигать фитили козлоногих мальчишек без собственного мнения, помалу возвращавшихся из глубин лесов, Форстенридского, Тевтобургского, Шорфхайде, Груневальда, по пути миновавших те самые нисколько не изменившиеся лежбища и засады разбойников, когда-то колесованных очередным воображаемым другом Л.К.
Вчера, под его негласным призором, его посещал тот самый человек, из-за которого, как оказалось, он выбрал руины у реки. Неприметный пожилой шваб, сухопарый, не так уж и потрёпанный войной, судя по всему; ещё неизвестно, что он поделывал в минувшие годы. Они долго разбирались во множественных конструкциях массивного деревянного кресла, раздутого в ножках и подлокотниках из-за того, что там помещались механизмы.
Сотрудник тюрьмы — weil Koch, приведенный им, на следующий день привёл своего дружка надзирателя, после допроса и построенных на этом злом интервью инструкциях обеспечившего явление начальника смены; для их целей его полномочий было даже чересчур. Он наслаждался своим нюрнбергским штабом, никто, кроме него, не представлял в должной мере, что здесь происходило когда-то, какие чувства и мысли сплетались в определённую полнокровную деятельность и в определённые полнокровные смыслы. Палач сначала связывал каждого преступника с местностью, из которой тот выкатился в мир человеческих трагедий, породив ещё одно их множество, прискорбную вереницу новостей и их последствий, а потом долго думал, чужеземец ли он, всё, что прилегает к Нюрнбергу — чужие ли земли? А если нет, то как он совершил то, что совершил?; и теперь я вынужден в который раз приступать к работе. Он до того погрузился в умозаключения, в связывание одного с другим, в превращение в палача, что собственное, вдруг возникшее у него благоговение перед людьми знатного происхождения оказалось сродни ушату непроверенной информации, каждой крупицей порождающей собственное ответвление с уходящим бесконечно далеко горизонтом.
Все три операции, которые готовились и осуществлялись из развалин на берегу Пегница, одно освобождение и два пленения, контрнезависимость, контрместь и контрнадежда, существовавшие в полной мере только в голове Л.К., перерождавшиеся каждую секунду, — ещё ничего не состоялось, а второй посвящённый уже сам не свой, худой, а ходит как грузный, смотрит на часы, но видит время куда более древнее, чем доступно хронографам, вздрагивает от крика неизвестно откуда взявшихся речных птиц, сошёл бы сейчас за своего в океанской империи, — требовали себе одну и ту же закулисную фигуру, тот, кто приближается к сути, всегда возрождает опыт, на постановке детективной пьесы, в грязи высохшего пруда, на планетарном складе товаров из хлопка, глядя на солнце, в интерлюдии малоподвижного антициклона, различая невооружённым глазом, как распространяется тлен, стоящую и там, во тьме проекта и во тьме ахроматического восприятия, в особой позе, позе бэттера, выверяющего безупречный замах и траекторию, одна из точек которой приходится между двух шейных позвонков бесконечного количества склонённых.

 

Артемида
Давеча Иулиан Николаевич бросил ей в своей очаровательной аффектной манере, что им должны нанести визит; кто? те, чьи полномочия и намерения так просто не распознать. Она потом искала в словаре, не обнаружив ничего похожего. В то же время эти трое были чем-то особенны, он, говоря с ней, местами нетипично мямлил, хотя обыкновенно рубил с плеча. Одним словом, она должна кланяться им до земли у ворот лечебницы, в случае чего скрасить путь в его кабинет. На её вопрос, что им здесь нужно, ответил, что поговорят с некоторыми пациентами. Она повторила вопрос, сказавши, что её более интересует предмет расследования, а не то, как они станут действовать. Тогда, скрепя сердце, он прошептал, что поищут Борноволокова.
— Это ваших рук дело? — строго, с плохо скрываемой яростью спросила она.
— Нет, они ведут собственное и полагают, что он по сию пору может прятаться в стенах, а у нас и так дефицит всего, кроме внимания маньяков.
Она пожала плечами и отправилась дать распоряжения младшим сёстрам и санитарам, припомнив потом, что таковых у них не заведено. Вопрос об уточнении, с кем ей говорить, оставила на потом, сэкономив повод зайти к нему во второй половине дня.
Сестра стояла на посту и искала их взглядом весьма прилежно. Слева возвышались Херсонские ворота, в 1787-м году их построили в честь шабаша по угодьям Солькурска двора Екатерины Ангальт-Цербстской. Сейчас за аркой маячил слон с бордовым портшезом на спине и широкими подвязками под низом живота. Приводимый в движение арабом, чёрным, как из ада, расположившимся между ушей, он планомерно шёл, намереваясь, судя по вектору, пройти сквозь них, что вполне могло удасться, если бы не портшез. Слон вошёл под арку и почти сразу остановился, с полога паланкина на ворота скользнула гибкая фигура. Одного взгляда на этих двоих хватало, чтобы понять: цели у них разные, но у обоих судьбоносные, скорее всего, задания. Слон хотел знать, что там на дне грааля Херсонской, этого ему не было видно в полной мере, и он тянул голову, ставя бивни вразрез с горизонтом, выдувая из сопла озабоченные кантаты, пока! а застрявшей с хобота золотой роте извоза в них уже слышалось презрение, безапелляционная звериная азбука; что пампа исключает компромиссы, они чувствовали даже не загривком, столько вынесшим, на каждом по дюжине хомутов из эктоплазмы, шлеи от них тянулись по холмам Солькурска, связывая людей теснее общих предков, обязательства и ситуации, чёрствость и исключения из правил. Погонщик был более мобилен, подвижность его бросилась в глаза, едва он принялся лавировать на склонённой голове. Перед ним стояли более рассеянные задачи, он человек и нужен людям. Несколько принятых заказов ассасинского толка, возникнуть в нескольких местах с закрытым лицом, серпом острее луча солнца сделать взмах и испариться до того, как кровь оросит место, где он пребывал мгновение назад.
Тот на воротах, даром что был в толстенных очках, извлёк из внутренней пристёжки фрака подзорную трубу, раздвинул и начал озираться, медленно переступая, словно сбитая с хода потоком воздуха юла, пока окуляр не нашёл их особняк в глубине сада. Он задержался на нём, выявляя известные ему признаки, после, она хорошо это почувствовала, труба нацелилась на неё саму. Закончить рассуждение не удалось, в тот миг, когда она всерьёз раздумывала подать ему какой-либо саркастический знак, на плечо легла чья-то рука, она подпрыгнула от неожиданности и обернулась. Почтальон. Он преглупо скалился, как, должно быть, делал всегда, когда хотел сгладить свои многие оплошности. Где-то она его уже видела. Начал танцевать вокруг с запечатанным конвертом на имя доктора, как будто преподавая па, она отшила его на другой тротуэр улицы, очертив проблему со слоном. Сама немедленно обратилась к воротам. Он уже куда-то делся, но не испарился мамонт, расположив колени передних тумб среди размётанной брусчатки, он создавал с обеих сторон затор из экипажей и телег.
Она быстро вскрыла, всегда интересовалась, как люди устраиваются, чтобы ещё и писать. Прочла, что некто Серапион Вуковар выражает решительный знак против допуска каких-либо жрецов к беседе с его племянниками, которых после смерти Арчибальда Вуковара он опекун, а именно Натана Вуковара и Анатолия Вуковара. Первой мыслью было окликнуть погонщика, но она одёрнула себя, припомнив, что нет ни малейших резонов, по крайней мере, существенных, полагать, что это те самые, кого ждёт доктор, те самые жрецы, кто это вообще? Потому осталась спокойно украшать мир на своём месте, глядя на разрешение затора, в обрамлении Херсонских ворот в этот осенний день, полный едва долетающих до Земли отголосков протуберанцев.
У извозчиков в халатах, уж точно у тех, которых случай поместил со стороны хобота, не возникло намерения пустить в дело плети, а если и да, то не по адресу слона, видимо, они кое-что смыслили в обращении с животными. Вот погонщика покарать было можно, имелся опыт мгновенной ненависти, хотя тот также держался из последних сил на покосившейся из-за преклонённых колен голове. Один, скорее всего, водовоз — после того отбытия из Москвы она особенно трепетала к ним в уважительность — с матом слез с телеги… тут сзади раздался недовольный крик доктора, из которого следовало, что гости уже внутри, а она проворонила. С большим сожалением Артемида устремилась в здание. Шла по дорожке и не верила своим глазам — за лечебницей восставала зелёно-красная сфера воздушного шара. Она поняла, что, вероятнее всего, это звенья одной цепи.

 

Готлиб
Окончание расследований Готлиба от лица Готлиба про то, как Готлиб за тем, что Бог пошлёт археологу — человеку, который честен сам с собой и признаёт, что иные вещи ещё обладают неясностью, наведывается в Иордань по следу феномена, когда свет равен сбросу на латеральное коленчатое тело, глаза перезатягиваются некоей смутной непрерывностью, наследующей, вероятнее всего, сопряжённым фокусным состояниям, превращаются в лампы с невидимой стеной без веса и без силы притяжения на конце; в Иордань в 1897-м году он примчался искать артефакт, при этом не будучи до конца уверен, с одной стороны, из области ли он истории побочных обстоятельств, истории по краям, вне привычных всем письменных источников, не факт, что осязаем, с другой стороны — не из противоположной ли вышеназванной истории истории наук, истории небезукоризненных, скверно доказанных форм овладения знанием, которые на протяжении всего своего существования, насчитывающего значимых интеллектуальных отрезков больше, чем Ветхий Завет, так и не приблизились к лиценциатству истой просвещённости, Елисея Новоиорданского, но узнал, что в лечебнице наблюдается внучка Виманн — сведения той же точности, что и назначение самой археологии — погоня не за концепциями, имиджами и очертаниями, представлениями одного объекта посредством другого, мишенями рефлексий, навязчивыми идеями, которые утаены или проявлены в дискурсах, но за самими дискурсами, — дискурсами в качестве осмысленной деятельности, подчиняющимися поведенческим шаблонам, могущая неосторожным выкриком, если хорошенько раззадорить, прояснить то, с чем он так и не разобрался в Ханау и Эльзасском монастыре в 1895-м, когда искал следы масона, известного братьям германистам, они как никто понимали важность переориентации по ходу действия и никогда не пытались сформулировать свою конечную цель по мере продвижения вперед, чтобы найти оправдание наивности изначальной точки отсчёта, более того — и в этом несомненное и неизбежное следствие подобной мудрости — они всё время спрашивали себя, не изменилась ли на протяжении пути их система координат, вообще принятая ими за основную система мира, но перескочил на участие в истории конфронтации ордена противодействия и лингвистов, орден завладел их первой книгой, спрятав ту в монастыре траппистов, а это уже есть последствие цепочки событий заговора, направленного на ревокацию всех войн посредством выдёргивания оси, наверное, можно было, напротив, следуя за течением подобий и «совместных бросаний», найти решение, еще менее реальное, нежели изменение положения планеты в её системе, вывода её за пределы системы, скорее эмоциональное, чем здравое и обоснованное, и более отдалённое от плана, нежели от произвольной средней степени воли, такое решение, возможно, и воодушевляет своей силой, но вместе с тем неразрывно сливает в медленно изменяемой солидарности самые противоположные явления, — имеется в виду консистентная сплошная среда, перемещение смысла, обретающего форму во множестве проявлений, которые, если и могут быть выражены универсальным языком, то этот язык — литература, Доротея Виманн, Клеменс Брентано и ещё некоторые составили блок противодействия, думая, что сюжеты исполняются, о чём неустанно думал и он, и ему стало мало, и неясно самому, принял ли он заказ у того странного тайлина и имел ли действительно место рассказ от лица Виманн, ещё раз город из закопчённых вертелов, сущая подноготная всех процедур с первым альманахом братьев, переход на заговор книг, впоследствии отнесённый на намерение сплавить в одну Кэрролла, Верна и Лескова, чему он также был сопричастен, неустанно сопоставлял и противопоставлял друг другу имеющиеся у него доказательства в одновременности, где они находились, отделял те из них, что лежали в другом календаре, находил сцепление, придающее им нетрадиционность, между ними и недискурсивными процессами реализации некоторых теорий, Клеменс Брентано не зря прятал первый сборник, вцепился в максиму и не отпускал, мол, книга — путь к убийствам, он узнал, что там-то на фронтисписе и имелась дедикация этой масонской иконе, подбитая до того обличающе, пять-шесть умозаключений на поверхности, и Паскуали словно голый, ищет, что очевидно, начинает искать саму, потому что археологическое исследование всегда использует множественное число: оно ведётся на многих уровнях, преодолевает разрывы и проходит сквозь стены; область его — там, где единства перекрываются, разделяются, прекращают своё перемещение вне зависимости от силы тяжести (тайные записки, заброшенные замки), противостоят друг другу и оставляют между собою интервалы, так он узнаёт историю Брентано, его сестрицы Беттины фон Арним и Ахима фон Арнима, её мужа, что гнали противление братьям, и тут выявляется третья линия его расследования: Иордань — Ханау — монастырь в Эльзасе; поиски в Ханау, сопровождаемые убийствами, и монастырь на Рейнской равнине, Ханау и Иордань проштампованы циклом нападений, конец про Ханау приводит к началу про Эльзас, а то в своей сути объясняет акции в Иордани.

 

Венанций
Балка летит, крайней точкой чертя разлом на графике, открывая дно могилы размером с трубопровод, меняя системы торговых трактов, создавая прецедент, раскалывая общество, словно Сена Париж, обличая берега, свивая холодный фронт с Балтики. Её подножье превращается в свалку вещей, сломанных с момента, как они начали движение, что далеко не спуск, близко не цивилизованно.
Он падал с неба в рясе и полосатых брюках, босой, гонимый жизнью или не позволявший себе вольностей, с полуразложившимся лицом. Где-то в одном месте ударился животом об угол, воздух вылетел из лёгких, малость не хватило температуры и атмосферного давления для пламени, захрипел, так и остался висеть, руки и ноги болтались, перстни начали сползать по ошмёткам плоти. Хоть он был худ, но вéсом начал тянуть тавр обратно в землю, обостряя угол, сгоняя с места обосновавшихся от стыка вдаль. Двое, крутившие барабан, покрылись испариной, вбежал командир с выпученными глазами, придерживая гладиус и шлем с гребнем, он и без вызова на ковёр видел перспективы, велел встать в исходную позицию и начал рубить ритм, но не считал, а причитал: ебать, ебать, ебать, ебать, ебать…
Всю обедню им испортил мост и Иуда Карагеоргиевич, вовсе не походивший на того человека с зализанными назад волосами и большими чёрными глазами, какой изображался на фотокарточке. До дела на зеке всей его жизни было ещё несколько, которые он так аттестовал и отдавался в соответствии с оценкой такого рода. В юности он день-деньской пропадал на Хитровке и мнил таковыми делами всякое вслед за прошлым удачным, исключая ежедневные облака обывателей, но включая марвихер-гопы с соображением на больше одного. Последняя гастроль в Москве оказалась не такая уж нерешающая, он послал в преисподнюю свою шайку, дозревал в одиночестве, не желая становиться тем, кем им четверым было предложено. Возвратился к отцу в Солькурск, внутренне открещиваясь, внешне не зная, что в Москве оставлена беременная от него девушка. Однажды ему придётся это признать. Себя он никогда не считал цветком жизни.
Оказывается, в той лечебнице содержалось двое его племянников. Собственно говоря, в какой в той? Да в той, у Херсонских ворот, ниже прелюдии Херсонской, для душевнобольных, которых он задумывал перебить. Звучит уж слишком дьявольски, особенно от человека вроде него, поверхностно знающего азбуку, поверхностно способного излагать, «воспоминания» вообще с патиной благородства. Опуская подробности, всё выглядит именно дико. Он же не бессердечный автоматон, заряженный на рекурсию лезвия, лунный свет пристаёт к кромке, ради самого взвития; пошёл на то, чтобы провести всю оставшуюся жизнь безвозвратно павшим из благих намерений, как теперь видно, извращённых, но тут виноваты помянутые жалоны его бытия. Отец как раз именно ту лечебницу и опекал. По случайному стечению обстоятельств из Москвы в Солькурск они с ним уехали едва ли не в соседних вагонах. Может, он и знал, что там содержались его родственники, может и нет, ха-ха-ха-ха-ха, удобно. Там точно жил и кое-как приходил в себя Арчибальд Вуковар, в сущности, ради него-то лечебница и была устроена.
Он собрал несколько маньяков себе на голову, что едва не прикончили его самого. Но он, истинный главарь шайки, нахватавшийся плохого у другого истинного главаря, опередил их. Обошёлся лишь намерением. Через несколько циклов поисков себя — всё его движение из обледенелого угла в соляной шахте, если разобраться, и представляло собой осознанную экспертизу чувств, ведь он даже не находил этого шебутного религиозника в детях или в Монахии, — он нос к носу столкнулся с нужным состоянием, лишь выбрав одиночество, когда его сыновья оказались втянуты в странные события на западе империи и не могли навещать отца.
Сейчас, вспоминая всё, было трудно понять, почему Серапион решил принять его в компаньоны, ещё тогда это казалось бредом сивой кобылы, он же мыслил только категориями шаек, как будто они намеревались плыть в Новый свет за кладом, разнообразить картографию и нарочито скучное существование лингвистов тайным городом, однако принял, превосходно зная, что он собирался взять грех на душу в отношении двух его племянников. По крайней мере, они были родственники, Натан с Анатолием приходились какими-то племянниками и ему тоже, может, их племянником был он сам. Одним словом, посредством земного воплощения Серапиона он обрёл то, что желал обрести, что не надо никого убивать, с другой стороны, некоторое время жил эдак возвышенно, да и подыскупить то-сё, имелась пара моментов.

 

У них уже, кажется, было всё с умом распространено, фитили ждали поджога, головки ракет смотрели в небо, предчувствие как перед повальным шмоном, пока ему не стукнуло в рассудок, что им непременно необходим принц. Кто? — округлил он тогда глаза. Потом понял, что вопрос решённый. Запуск и результат погубил подъёмный мост, закрывший собой сияние фейерверков в трёх часовых поясах, — к установлению которых Российская империя на тот момент так и не пришла, что довольно странно при её устройстве, но в духе, — в сторону Москвы от Кёнигсберга и стронувший ледник на Кебнекайсе и Гальхёпигген.
Он уже после поделился с ними, что был план взрывать во время начала встречи по лаун-теннису в 1913-м году. Ложь, они поняли это, когда он обронил, что встречей должен закончиться один начавшийся за восемь веков до этого крестовый поход, а в игре участвовали бы рыцари. В 1899-м году мост подняли из-за них, а именно посмотреть, поднимется ли он вовсе, чтоб осуществить это и во второй раз, возвращая их в замок. Иными словами, тем при любом развитии событий не дали бы бегать за мячиком вволю, даже если бы выстрелили во всех согласованных точках, ориентируясь на скачущие над лесом бацинеты, мост всё равно застил бы обозрение части людей, а часть вводил бы в неистовство.
Он задержался на этом свете, не зная верно, исполнил ли дело своей жизни либо только попытался исполнить. Пока он не искал инцидентов на свою шкуру, заново приглядывался к Монахии. Трудно сказать, сломался ли он в том спектакле. Сам не знал, можно ли считать согласие на него предательством, в претворении мира на земле он его не предавал и отговаривал принимать в их шайку принца, сам никогда не делал такого и не сделает.

 

Деукалайон
Через дюжину энергичных шагов башня за спиной растворилась в ночи. Было тихо, печати сидели плотно в гнёздах футляра и не являлись слабым местом его плана. В стороне реки проехал автомобиль с выключенными фарами — сгусток звука в непрестанно обращающемся в ничто мгновении. Выйдя из парка, он остановился и резко обернулся, прострелив взглядом улицу за собой, а потом аллею, по которой шёл. Где-то над Альпами пролетел самолёт — просто перевёрнутая страница его интенциональности. Глядя всего в два ограничиваемых тьмой направления, он видел весь город целиком, заключённый в лесное кольцо, заключённое в луговое кольцо, везде одинаковый сейчас, точно так же, как он был везде разный в двадцатилетние периоды мириадов ценностноориентированных квалиа, предшествовавшие обеим великим войнам. Он до сих пор не разобрался, в светомаскировке тут дело или в небывалом упадке культуры.
Раньше, помнится, здесь старались чем-то заниматься, мошенники всех мастей, угнетённые и порвавшие с планами на академизм одиночки, специализирующиеся на антропологии, медиевистике, археологии, евгенике, словом, на всём том, на что имелся общественный запрос, взаимодействовали не хуже чем Ding an sich с чувственным созерцанием, ставили самый масштабный спектакль по пьесе «Естественный отбор», превращали теорию бисексуальности в антисемитизм, стригли купоны на Эре Водолея, чуть меньше на Эре Рыб, метали мешки с алхимическим песком с аэростатов, публиковали работы о том, как лёд падал на солнце, что все языки создали блондины, клепали свастику на знамя Ордена тамплиеров, считали доказанным, что Христос — электрический человек третичного периода, покидали стоячие места в опере, чтобы занять их в очереди на бесплатный суп, записывали Моисея во фрейдисты, путали расологию с вирусологией, переводили всё новое в новейшее, лунные кратеры — пузырьки на поверхности железа, как в дрожжевом тесте, пустота внутри Земли — управленческий ресурс для мирового закулисья, кофейни заменили библиотеки и национальное собрание, подготовка героического века не стояла на месте, обсуждали планы Земпера по захвату власти, небезосновательно замечали, что монголы и негры уже вооружаются против них, — он, после того как выиграл конкурс, как-то втянулся, понял, что в данный период жизни это его путь. Поспрашивал у окружающих в похожих мундирах, увешанных своеобразными знаками отличия, и решил мимикрировать в Вене, ходить по ней и представлять его фигуру за мольбертом там, где вздумается. Но от этой новой мистики, надо сказать, здесь не осталось и следа. Уже некоторое время он замечал признаки сверхновой мистики, связанной с грядущей битвой за Вену и особыми частями Красной армии, состоящими сплошь из призраков.

 

Он умел ходить тихо и умел — гулко, выдающееся владение сократительными тканями, которое, собственно, и помогло ему не оплошать в ответственный момент, так просто не утрачивалось, хотя он уже давно не посвящал развитию прежних установок столько времени и, более того, если и тренировался, то не нагруженный книгами, словно дух просвещения XVIII-го века наводящими вопросами.
Надо сказать, что участие в том соискательстве вместе с другими претендентами, имитаторами явно не от Бога, но в то же время дошедшими кое-куда по этому пути, ну почему же так неопределённо, вполне известно куда, один до групп сензитивности, другой до самых своеобразных и бесполезных интерпретаций кинохроники, третий до бесконечных атак на бытие, каждую из которых, по его мнению, он готовил всё лучше и лучше, четвёртый до должности ассистента стоматолога, лично для него ассоциировалось с этаким привилегированным восприятием чужих судеб в поре угасания. То, что они дошли, подразумевало, что и остановились.
В тот дождливый летний вечер три года назад им сначала показали лагерь, потом покормили вместе с закончившими смену надзирателями — чего только не читалось в их глазах, но чего не читалось, так это похоти, — потом отвели за некий холст с перспективным изображением на первую репетицию. Ходили слухи, что четверо из пятерых вряд ли покинут лагерь, и справедливо будет заметить, что к концу этой долгой недели, чья суббота не могла не состояться и напоминала собой некое тело без органов, — возможно там имелся мозг, возможно, — они оказались очень вымотаны в первую очередь психологически, лица осунулись, усы зачастую оставались на щётках, а они этого не замечали. Д. сразу уверился в своей победе, ведь он соревновался совершенно на ином уровне и далеко не с этими бедолагами, депортированными, интернированными, реадмиссированными, экстрадированными, сосланными, сожжёнными на костре, перемещёнными с дороги, восставшими из пепла не по своей воле.
Тут даже не требовалось раскладывать на компоненты реальность, философствовать, строго относиться, беспокоиться о природе и масштабе как конкурса в целом, так и его составляющих, которых он со скуки выделил более шести десятков, ничего такого; в крайнем случае он просто собирался напрячь в правильных местах с соответствующей тягой мышцы лица, в самом крайнем — наклеить усы, но в результате не понадобилось ни того, ни другого.

 

Он добрался до моста Райхсбрюке, взошёл на него и остановился приблизительно на середине, над самым глубоким местом, глядя на тёмный Дунай, который, однако, ощутимо двигался и взаимодействовал с волнующей панорамой, раскинувшейся в стороне космоса. Обычные звуки, сопровождавшие неспешное течение огромной реки, такие как вечный плеск, вечный гул перехода по ложу миллионов галлонов идеальной субстанции, берегущей жизнь куда эффективнее кислорода, не интересовали его; его интересовали виды. Техника их помещения в среду наблюдения существами, способными это осознавать, весьма занимала новоявленного перлюстратора, и застывшая перед неведомым тёмная Вена оказалась неплохим местом ещё раз поразмыслить над этим и сообразовать свои выводы с очередным реальным пейзажем, диким и в центре столицы европейского анклава. Если бы он всё-таки занялся сочинительством, как собирался в монастыре и ещё несколько лет после того, как его покинул, то герои, о которых он хотел поведать, а больше просто описывать их движение или покой во всех возможных точках, нулевых, минусовых и с запредельными числовыми значениями на линии, как раз походили на Дунай, на самые высокие места Земли, на солёную или пресную воду, на Китайскую стену. В случае диалогов между собой герои бы пели, в случае дачи объяснений могущественным структурам, полицейскому или судье, они бы лишь молчали, покоились или совершали свой обыкновенный моцион, выставляя власти предержащие идиотами и одновременно лишая их малейшего шанса реабилитироваться. Вот и эта река, вельтмейстер крупных планов и военного картографирования, та, что первая является, когда сверху нисходит свет, идеальна для пера, не склонного описывать эмоции. Она, пожалуй, входила в число тех вещей, установление места и важности которых уже не необходимо для поисков недостижимого истока, похоже — ведь действительно встречается всё больше и больше признаков этого — имеющего носителей примерно столько же, сколько и живых людей в мгновение обращения к предмету.
Перед уходом он выбросил футляр с печатями «Geprüft» и всевозможными орлами в обрамлении готического шрифта.

 

Его «чёрный кабинет» помещался на девятом этаже зенитной башни в саду Аугартен, снабжённой орудиями, а не в башне управления, как могло бы представляться, исходя из логики. Военная цензура с прошлого года перешла в подчинение Главного управления безопасности Рейха, но его деятельность курировало «Наследие предков», в чьи обязанности также входило некое идеологическое обеспечение, скорее всего, демистифицирующее былые страхи германцев, в основном описанные в сюжетах, собранных братьями Гримм, и мистифицирующее не столь очевидные области, о которых в предыдущих рейхах и думать не думали, скажем, о длине детородных органов атлантов. Ему, по большому счёту, было плевать, является ли он орудием по восстановлению древнегерманского мировоззрения или орудием по превращению антропософии из сомнительного учения в посла бренда движения за права текста, за постулат, что «всё и так текст», ему просто нравилось читать чужие письма. Ну вот, например, из последнего.

 

16 января 1945 года! Соратникам в нехристианский рай!
Соратники!!! Если вы ещё способны взять в руки нечто, содержащее в себе осмысленные взаимосвязи в виде хоть одноуровневого, хоть многоуровневого естественного языка, то самое, чего мы-то с вами за жизнь передержали достаточно, уж точно больше, чем какой-нибудь там Мартин Лютер вместе с Иоанном Тинкторисом, то возьмите! Вот это! Вот, я пишу вам, соратники, герои Отечественной войны и коммерческих вояжей! Тот лес, вы помните его, не сомневаюсь, стал для нас словно нулевая точка на декартовом кресте координат, как осколки после взрыва в замедленном действии мы расползлись прочь по всей розе ветров, и вот мы там, где есть, вытянув свой билет тогда. Кто из нас первый поверил графу? Возможно, двое или трое сразу? Или все сразу? Ну нет, если помните, я-то точно не поверил и, получается, зря! Как многие из нас не верили в нехристианский рай и вообще в рай — точно такая же, на мой взгляд, ситуация! Слыхал тут рассуждение, что, мол-де, лучше верить или говорить всем, что веришь: если ошибёшься — не беда, а если угадал, то не придётся краснеть перед архетипом или перед их размноженным народами набором. Вчера я умудрился обменять второй том «Анны Карениной» того издания Сытина девятьсот четырнадцатого года, ну, вы знаете, где перед иллюстрациями ещё имеются эти листы прозрачной бумаги, на три фунта хлеба! так что хватку я не потерял; более того, за годы первой Великой войны я научился держать средства в универсальной валюте, а за годы второй Великой — блестяще освоил натуральный обмен — аристотелевский metadosis напополам с возмездным гостеприимством! Да что там говорить, в 1902-м в Одессе я продал партию из двухсот экземпляров «Крейцеровой сонаты» издания берлинского магазина Штура в Елисаветградское викариатство, ударив по рукам с архимандритом Тихоном самолично! И это имея на руках из указанных двухсот лишь дюжину!
Попомните мои слова, соратники, потом точно станут говорить: мол-де, да, вот он, ровесник двадцатого века, самого бурного за всю историю наблюдений, самого кровавого, но вот они мы, соратники, ровесники девятнадцатого, ведь помните, я же даже мадам Фонвизиной всучил «Монаха Сергия» издания типографии Вильковского в самое оконце дилижанса на Читу! Ещё бежал за ним, ожидая оплату! И дождался! Без ложной скромности скажу, что я делал дело, распространял и при Александре I Благословенном (рекорд — тринадцать экземпляров «Коготка» в Солькурске в один день! но, правда, библиотеке угадайте кого (но он меня не видел)!), при Николае I Палкине (рекорд — семь «Гребенцов» и восемь разных томов эпопеи в Мценске! вообразите только! за один день!), при Александре II Освободителе (рекорд — девятнадцать томов всего подряд (что только было тогда при себе!), группе неграмотных крестьян! одуревших от свободы), при Александре III Миротворце (вот уж поистине золотой век книготорговли настал, что ни день, то сделка! что ни день, то коммерция! На похоронах Иоанна Кнеппельхута обменял три комплекта второго шеститомного издания эпопеи на пятьсот экземпляров Bel-Ami, а их, даже не видя, продал структурам Жюля Верна! Ещё! На презентации Master of Ballantrae в Эдинбурге соорудил сделочку, в результате которой девятнадцать штук «Исповеди» издательства Элпидина перекочевали в собственность фонда Барбизонской школы, в какой-то, насколько я понял, стог сена! В 1896-м по Его настоянию помчался в Петербург к смертному одру Страхова, так и там удалось впихнуть! Пока стоял коленопреклонённо по соседству с Орестом Миллером, тот и говорит, а что это вы, батенька, с таким чемоданищем заявились, ну и слово за слово, реализовал почвенникам всё, что имел на руках, а это и «Смерть Ивана Ильича» прошлогоднего издания Комитета Грамотности при Императорском Вольном Экономическом Обществе, шесть штук! и десяток второго номера «Русского вестника» за 1863-й с «Поликушкой»! и три «Крейцеровых сонаты» с послесловием! по исправленной рукописи! в виде, в котором только собирался тогда издавать Элпидин!), при Николае II Кровавом (продолжился, но и завиднелся конец! Много продавал «О Шекспире и о драме»! например, Амфитеатрову один раз продал сразу тридцать шесть брошюр, вроде, он их рассылал своим критикам из журнала на прочтение), при Керенском (вот тут достойного сообщить не нахожу, плаваю в датах, но, кажется, неплохо шли басни), при Ленине (с Луначарским провернули невообразимое под видом того, что загодя готовим карнавал к столетию смерти Пушкина, провели через купчие пять тысяч экземпляров! «Хаджи-Мурата» берлинского издательства Ладыжникова, ещё со старой орфографией), при Сталине тоже (тут стал популярен однофамилец, и наш шёл ходко уж как-то заодно; «Каренина» без «фит» и в безликих крышках уж по крайней мере!), хотя я и за линией фронта провёл несколько примечательных сделок (например, подсунул в багаж при случае самому Юнгеру! экземпляр «Исповеди» и томик «Детства», правда, бесплатно! но тут работал на рекламу!), так что, получается, что и при Гитлере, но это, думаю, ещё далеко не мой предел!

 

Соратники, партизаны от Бога!!! Я часто вспоминаю наши истоки, как ростки учения графа стремительно ветвились в нас, превращая из грязных, отчаявшихся и вечно голодных обитателей лесного лимба конфликта политических конкреций в стоящие над большинством, совершенные организмы, у которых с возрастом вероятность смерти за единицу времени не увеличивается. Надо ли говорить, сколько раз за всё это время, до этого дня! до 16 января 1945-го года! я думал об учении, о самом факте подобного предложения и о его магическом воздействии на тех, кто получает подобный меморандум, ну или ультиматум, называйте как хотите! в лесу! Вот мы, утомлённые и униженные теми составляющими природы, которую, вообще-то, привыкли унижать мы сами! косой, пилой, топором, голыми руками, даже плетёными корзинами, даже рукоятями ножей без лезвий, даже голыми задницами молодух и молодцов! Вот он, мятежный аристократ! миллионщик! властелин дум! и душ! ни разу не продавший ни одной! святой отшельник! одним взглядом уничтожающий! предположение о своём низком происхождении, низких мотивах прятаться в лесу и низких мыслях отсюда! Как он вообще пришёл к этому, соратники?! Он там сейчас с вами? Если да, то не вздумайте читать ему вслух эти вульгарные мои обличения, не направленные ни на что иное, кроме как на познание всех этих черепах, окуней и семейства лавровых, и гидр, и стволовых клеток! Ну и смутных парадигм, окружающих их всех, разности посмертного воздаяния, открытые воспринимающие рты…
Так вот, соратники, лесные духи средней полосы! Собственно говоря, что я хочу сказать! Я тут узнал, что всё, что он нам говорил тогда, это слово в слово по теореме Томаса Байеса, британского математика и священника! Следов его пребывания на этом свете мною пока не обнаружено! Но я сейчас и не в том положении, чтобы искать! Но вот о встрече по поводу продажи третьего тома «Войны и мира» в переводе Мод договорился сегодня на вечер!

 

Андраш
Лес то кончался, то начинался вновь. Пустоши — квадраты странной поросли, меняющей цвет в зависимости от направления ветра, а тот вил инсигнии из птичьих стай, чёрных верениц на лиловом ореоле, тянувшемся до побережья, дикого пляжа, ширина которого — непостоянная величина. Воронки, образующиеся в открытом море, снабжали верхний фронт фораминиферовыми налётами Адриатики, они распространялись потом над Балканами, питая поля угрюмых людей, только и знающих, что зарывать сабли и потом сгребать их бороздами, выводя наружу из тела обрыва; мистрали вздымали над Валахией ортодромы вакуума, чёрные князья хватали ртом в разгар церемоний, что лишало равновесия и без того хрупкий уклад, он был для стихий как на ладони, невесом, не довлеющий, не осязательный. На дне балок осколки дакийских путепроводов сходили на нет к сквозному тракту, проложенному не по кратчайшему отрезку. Приходилось то вливаться в человеческий поток, то вливаться в поток каких-то теней, пеших, то следовать в одиночестве.
Лес был осенний и пах сыростью, потому что долгое время пар не рассеивался, как и сам лес, и капли сбивали на землю в основном красные листья, отчего-то все до одного красные, разве что где с желтизною, а стволы и ветви росли необычайно коряво, многие с повешенными человеческими фигурами, в разной степени обглоданными, что доказывало теорию его отца — по тому, как птицы клюют мертвеца, можно составить мнение о человеке, разумеется, если речь не о простолюдинах, о которых нельзя знать вообще ничего, это загадочные массы, влекомые по свету непознаваемыми мотивациями. Кажется, когда ему становилось особенно невыносимо ехать среди простецовых масс и их теней или теней ещё чьих-то, когда ему делались несносны их прикосновения к нему и бокам его коня, вольные и невольные, плечами, руками и головами в коричневых капюшонах и coronis spineis, он пускал скакуна галопом и кого-то давил, отчего они расступались в стороны, пропускали его и шли дальше, остерегаясь приближаться. Теперь, думая об этом на постоялом дворе в Клуже или в Сибиу, он понимал, что коня могло пришпоривать и касание терний на их венцах. А раз они в венцах, стало быть, религиозные фанатики, скорее всего, выкормленные в последнее время протестанты, так что он их вовсе не жалел, да к тому же простолюдины.
Он сам не знал, почему поехал в Трансильванию, почему полагал, будто нечто, заказанное князем, могло оказаться здесь. Как будто это конь, которым он почти не правил, и тычки в его бока терний, имеющих всегда две стороны, а также потоки простецов, следовавших, как он откуда-то знал, видно, услыхал дорогой их переговоры между собой, на решающий религиозный диспут, как будто больше не о чем было поговорить, собравшись с евреями и мусульманами, привели его сюда, он даже точно не знал, куда именно, знал только, что ко двору какого-то сумасшедшего князя, он-то и устроил диспут, обещая накормить всех его участников и прочих имеющих причастность, скоростных чтецов, казуистов и советчиков, когда надо будет подсказать в трудную минуту диспута. Из этого, как будто, следовало, что окружающие его тени и есть эти подсказчики, и скольких-то из них он задавил, а скольких-то покалечил, но верно он ничего сказать не мог и решил пойти повыяснить, при чьём дворе здесь все живут и кормятся и с чьего соизволения толпы являются в город, толком не понять какой.

 

Поначалу он думал, что это Клуж-Напока, а потом вообще ему начало казаться, что Алба-Юлия. Порядком набравшись в трактирной зале, несколько раз он вставал и прислушивался к себе, чтобы уяснить степень, потом вышел на дождливый двор, каковой тут являлся и главной площадью, и, вспомнив, что оставил коня в корчме уже на середине площади, когда его сапоги настолько покрылись грязью, что их решили клевать сновавшие повсеместно куры, и, расстроившись сему премного, направился к нескольким немытым простецам, возводившим из брёвен виселицу, очевидно, намереваясь назавтра повесить здесь множество людей. Потом он узнал, что это была трибуна для диспута, к которому готовился весь город, наполнившийся унитаристами и кальвинистами, которых он считал лишь другим nominationem евреев и мусульман, которые все именовались одним словом «протестанты», так ему казалось, и он был уверен, что так оно и есть, в особенности в том состоянии, в каком он пребывал после трактирного пива.
С каждым шагом вызволяя сапоги из грязи, которая, чем ближе к помосту, тем была глубже, он понял, что сей город не так уж беден, на одном краю площади стоит мельница, а на другом карусель, теперь недвижимая, но точно карусель, она ближе всего к помосту, астрономическая башня, вся обставленная строительными лесами, пекарня с длинной трубой, какую впору иметь замковым каминным залам, а помимо этого, двумя подвесными мостами, пересекающими площадь и тянущимися от балкона третьего этажа господского дома во второй этаж постоялого двора, из чего он заключил, что там, должно быть, определена на постой любовница господаря, что ему на руку, и ему никто не докажет обратного, ссылаясь на туман в голове или искажённость восприятия, потому что он видит то, что он видит.
Крестьяне, как и везде в этом городе, были грязны и серы, так что участники диспута и их ходатаи быстро перемешались с местными и отличались от тех разве что большею деловитостью, ну и, если заглядывать им в лица, должно быть, большею живостью тех, однако в лица их он как-то не заглядывал, полагая это для себя, даже пьяного, излишним.

 

Помост возводился довольно бойко, и он решил разведать, не приезжали ли в город рыцари помимо него, а если приезжали, то что они спрашивали. Разумеется, он полагал, что любой другой рыцарь, посланный иорданским князем, знал о том, что ему нужно, больше него, стало быть, ему не нужно искать ничего такого изысканного, а следует лишь напасть на одного из прочих, удостоверившись перед тем, что он едет не налегке, или, в крайнем случае, напасть и выведать, какое сокровище он себе наметил, где то и какие подводные камни имеются в ходе его достижения. Раздумывая над всем этим, он понял, что немедленно должен выпить, в противном случае можно озвереть или, что ещё хуже, осатанеть, бесноватости в нем таилось хоть отбавляй, но это сейчас оказалось трудновыполнимо. Возвращаться через грязь не хотелось, хотя через неё ещё придётся тащиться, поскольку он в том трактире на постое, однако тогда он не желал и решил изыскать нечто на этой стороне, а заодно, наливаясь там, и поспрашивать про воинов, потому что, сдаётся ему, очень он долго ехал сюда и очень много кружил, а также его сильно задерживали участники диспута, и многие могли успеть сюда раньше него, если, конечно, в этой дыре было для чего сюда успевать.
На стороне помоста отыскался трактир, пусть и ещё более захолустный, нежели его, и с ещё более кислым пивом. Он выпил его много и больше ничего не помнил, кроме того, как вышел в морозную уже ночь под хладные капли ледяного дождя и упал, разумеется, перед тем споткнувшись о порог или вбитый в грязь забор из подков, извернулся в полёте и приземлился на спину, оставшись лежать, не имея ни сил, ни достаточного желания, как ему теперь казалось, восставать в мир с физиономией, сходной со здешними крестьянскими. К тому же он очень хотел спать и немедленно заснул, тем более что устал после дневного перехода.

 

Пришёл в себя лёжа под телегой, увидел прояснившимся взглядом сперва её колесо, потом ось и свод над собой, поняв, что очень замёрз и весь в грязи, а когда выползал, набил ей пазухи под плащом и кафтаном.
В телеге сидела дюжина или около того монахов, причем одна половина предпочитала оставаться в капюшонах, а другая блестела мокрыми от дождя тонзурами, и у всех лица были или пьяные, или унылые. Он искал взглядом возницу, переместив оный на козлы, обнаружил там троих монахов, каждый из которых в обеих руках держал поводья. Он понял, что они наехали на него не столь давно, и теперь решил разгадать их намерения. Хотя разгадывать намерения только одного возницы ему было бы гораздо легче. Между тем он неожиданно осознал, что монахи косятся на него и подпихивают друг друга в жирные и тощие бока, причем тощих значительно меньше, что в купности с очевидным пьянством в их рядах говорило о прежней и неискоренимой распущенности в монастырях, а также наглости аббатов, каковые признаки побудили его протереть лицо от грязи, чтобы стало понятно, что перед ними благородный человек и его следует трепетать, а не насмехаться, и ещё он понял, что вчерашнее пиво оставило в его голове и брюхе скверный потёк, истребимый только таким же мерзким пойлом, и к этому следует вернуться, лишь только он потолкует с монахами на козлах.
Он спросил, не ослепли ли они, расставив ноги и привычно положив пятерню на рукоять сабли, однако её на месте не оказалось. Живо понял, что его обокрали спящего, но теперь, вступивши в противодействие монахам, выказывать замешательство было нельзя, и пришлось сделать вид, что пальцам его нужен пояс, который стащить у негодяев не вышло. Может, он к тому же ещё и подрагивал от холода, однако им дал понять, что это от ярости.
В один голос все трое ответили, что видят хорошо, как будто готовились к тому, что он спросит. Какого же тогда нечистого вы посмели остановить свою телегу поверх спящего человека? Пришлось вступить в долгое обсуждение, хотя в иное время он бы уже выхватил саблю. Припомнив, что в сапоге у него припрятан кинжал, он приподнял стопу и понял, что нога его не ощущает. Похоже, местные негодяи неплохо изучили обыкновения рыцарей и драли всё, что даже хорошо спрятали. Меж тем поступил ответ на его вопрос. Ты был припорошён грязью, и трактирщик показал нам, куда встать. Понятно, валят на трактирщика. Уточнил, точно ли они монахи. Точно. Какого ордена?

 

Он говорил на венгерском, вставляя слова из языка Темешварского эялета, включая искажённые турецкие, и они его понимали, только не понимали, что перед ними человек из рода Батори, гораздо более знатный, чем местный господарь Запольяи.
Из ордена арианитов прозеров, да будет тебе известно. Они отвечали на венгерском с вкраплением русских слов, которые он тоже знал. О таком ордене он, кажется, слышал, только не помнил уже что и точно ли именно о нём. Вариант, что на сей диспут явятся не только из орденов, названия коих ему неведомы, но и из сект, у которых названия если и есть, то произносятся не на человеческом языке, а на птичьем или на медвежьем, орден арианитов прозеров, скажем, тем только и отличался от протестантов, что допускал, будто Христос является не единственным посредником между человеком и небом, а кроме него таковым является, скажем, Марс, в доказательство чего они по дороге сюда осквернили останки некоего условного святого, или ещё какая-нибудь нелепость в этом роде, им был вполне приемлем.
Спросил, почему их на козлах трое? Во славу Бога-Отца, Бога-Сына и Бога-Святого Духа. Мог бы и сам сообразить это. Во рту делалось всё мерзее, и он решил не нападать на монахов без сабли, а пойти в трактир на этой части площади, вход в который от его глаз уже загородил помост без виселицы или даже без чана с очагом, что зародило в нём определённые подозрения о скором диспуте, разведать о грабителях его и выпить пива. Выпив опять без всякой меры, он был уже сильно пьян, когда ор снаружи сделался навязчивым и к нему откуда-то издалека, быть может, ещё дальше, чем от Иордани, явилась мысль, что это, наверняка, уже кипит диспут, который он желал послушать и кое в чём для себя разобраться. Выйдя на улицу в отчищенном трактирной служанкой платье и с умытым лицом, Андраш подумал, что всеведенье его не безгранично, однако сейчас он оказался прав.

 

По иную сторону помоста были собраны поприща монахов и казуистических и схоластических советчиков, сбитые в орденские и сектантские массы, впрочем, сильно между собой сжатые и колыхаемые неизъяснимыми религиозными и иными силами. На помост уже взошли две противоборствующие клики, в одной из которых и слепой угадал бы евреев по одному скрежетанию их пейс о воздух и их окуляров о носы, а во второй лишь образованный человек вроде него угадал бы протестантов. Он поискал глазами арианитов прозеров, не нашёл и стал проталкиваться поближе к помосту, к каковому, к его возмущению, его не желали с охотой допустить, видно, прознали, что сабля и кинжал украдены, а за булавой он не успел сходить на постоялый двор.
Тема диспута звучала весьма туманно: сожжение возов с Талмудом на Гревской площади как оправдание Юза Асафа, предполагаемое как аверроизм, сопряжённый с толкованиями астрономических таблиц Аделардом Батским, непреходящая суть каковых учитывается лишь только в категориях универсалий и спора о них, экземпляризма скотского и экземпляризма человеческого, при каковых отождествлениях берётся во внимание только sola novacula, толкуемая во времени проторенессанса и рассматриваемая от корней эпистемологии до rationem subducendum эпидемии Чёрной смерти.
Это показалось ему любопытным, и на пьяную голову любопытство только усилилось; стал прислушиваться к диспуту, набиравшему обороты; евреи совещались между собой всё более жарко. Речь шла, насколько он понял из какофонии слов, о том, что Понтий Пилат был беден (на что упирали протестанты) или что он был беден и не строил в Иерусалиме водопровод (этого держались евреи), из каковых предпосылок любой человек, имеющий ум, сообразил бы, что раз бедность его не оспаривается сторонами, то надо ли столько о ней толковать и сосредоточиться лишь на водопроводе, однако ничего подобного участники диспута не могли себе заметить, и это его премного раздражало и наводило на мысль, что следовало прихватить пива с собой, которое, впрочем, неси он в кружке, было бы быстро расхлёбано чернью и монахами вокруг.

 

Поозиравшись, он заметил Запольяи, внимавшего диспуту с балкона своего дома и имевшего скучающий вид, иногда перемежавшийся мелькавшими на лице помыслами о свидании с любовницей. Мех его странной шапки в полной мере отражал низость его рода в сравнении с родом Батори, у которого даже оторочка кафтана последнего служащего семье золотаря выглядела куда богаче. Кроме того, он был стар, измотан, уныл, в громадных зрительных стёклах, курил длинную трубку. Подобные виды показались ему привольны, и он вновь стал прислушиваться к диспуту, между тем принявшему иной поворот — теперь решался вопрос, кто именно отдал Иуде Искариоту приказ предать Христа, сам ли он либо же его отец, на последнем настаивали евреи. Разумеется, его, да и любого мужчину в роду Батори учили, что это сделал сам Христос, и мысль об участии в этом его отца до сих пор не приходила ему в голову, хотя, размышляя теперь и припоминая, что этот отец в своё время проделывал, да и теперь, как ему кажется, ко многому прикладывал руку, он счёл еврейскую версию весьма правдоподобной, странно только, что никто в Иерусалиме не заметил, как он обратился к Иуде, ведь при всяком своём манифесте к смертному это существо считало своим долгом устроить представление, а с другой стороны, для тайного дела, с самого начала зная, на что он толкает беднягу и к чему это всё приведёт, тот мог и поступиться принципами и устроить всё тайно, а может, кто-то и видел горящую ставню или превратившегося в камень фарисея, но не признал в этом явления.
Между тем у евреев и протестантов всё как-то быстро сладилось, он даже не понял, кого в диспуте объявили победителем и будут ли сжигать Талмуды и здесь, и на смену им поднялись другие монахи и сектанты, которые, если разобраться, тоже определялись им как монахи, все они для него монахи, а будь он чуть менее образован, были бы иезуитами, каковые за тридцать лет своего существования его весьма впечатлили. Он неожиданно понял, что со службой Елисею начало что-то определяться. Новые участники говорили на непонятном языке, не понимая и друг друга, что удалось выявить весьма быстро, и на помост пригласили переводчика, ныне влиятельнейшую фигуру, могущую одной своей волей и подтасовкой слов повлиять на исход диспута. Он заметил, что местный господарь ступил на подвесной мост, и понял, что пришло время действовать. Стал проталкиваться к трактиру на этой стороне, вбежал в него, схватил первую попавшуюся глиняную кружку, выскочил на улицу и швырнул в голову господаря над площадью. Это была та самая пелена, поднимаемая силой воли мгла, застывший миг перехода из состояния в состояние, которого все, кто знал его, страшились, а он извлекал перст судьбы.

 

Гавриил
Назад: Глава четырнадцатая. Иконическая интерлюдия Эббингауза
Дальше: Глава шестнадцатая. Принцип