Книга: План D накануне
Назад: Глава девятая. Код Бодо
Дальше: ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ПРЕДАННЫМ — ЗА ТАК

Глава десятая. Лучшее в Лондоне — это Париж

Кучер в окровавленном сером платке на нижней половине лица перед столкновением зажмурился и отвернулся, кони заржали от боли, почувствовали разбитые губы, между глазами и шорами вспыхнул жар. Он погнал вдаль по ночной дороге с тёмными вымостками, система рессорного подвешивания оказалась на грани, но встала на место, окутанные просачивающимся паром поршни и потрескавшиеся счётчики исчезли во тьме. Укрываясь в ведьмином верещатнике у забора, карету провожал взглядом унылого вида молодой человек в рединготе и котелке.
— Пора, — отрубив тем самым рассвет, очертив, когда всё сдвинулось, стало развиваться в двух, на сей раз, плоскостях, запустив такое мозаичное дежавю, тесно связанное с генами.
Он торопливо метнулся по улице, вдоль каменного забора, не глядя по сторонам, выцеливая исторический центр на вершине горы. Накрапывал дождь, по земле стелилась световая вуаль, не весомей шифровального кода. Когда он достиг окраины, всё посерело, ранние прохожие вышли во внешний Солькурск. По бокам потянулись сперва прижатые дачи, после в два этажа и на несколько квартир, завязались подворотни. За одним из заборов глухо зарычала собака, предупреждая, что она начеку и ещё не дочитала страницу. В начале Флоровской он повернул вправо и скрылся в арке, превосходно ориентируясь в них и всегда сокращая дорогу через ту или иную. Появился запах кислятины, он тихо скользил мимо сараев, сырых саженей осиновых дров, скатов погребов, покосившихся бельевых столбов, щербатых скамеек и настилов вдоль вторых этажей.
Справа создалось некое движение. Дворник твердил, что ещё не заступил на службу, потому и так грязно, в связи с тем же он неответственен. П. пересёк двор, окраиной которого скользил об эту пору, приблизился, представляя по заведённой недавно привычке, как Уложение о наказаниях идёт по его следу, ему необходим откуп либо непроторённая цель, либо похерить его новым, более близким к реалиям, но что ж, они ведь едва ли сдвинулись с места с прорыва того предположительного Павла. Мог бы перебрать в голове причины преследования, но, кроме как тогда с итальянцами, он нигде не наследил.

 

— Эй ты, хранитель, бля, там сейчас дона порешат за милую душу.
— Sei impazzito? Subito don? E tu chi sei? — выскочил навстречу тот.
— Mi avevi visto in mezzo gli arrivati? E io, cavolo, non sono un fantasma di vendetta. Come ci sono riuscito? E così, che mi hanno trascinato qui in ultima stupida degli stupidi carrozze cosi da poter attaccare la morte di don su qualcuno. Non credi? Vuoi ti dico di che cosa facevi spiritoso con quelli due? Tu chiedi, da dove arrivano succhiacazzi cosi e loro…
— Ok, smettila, mi fa male sentirlo. Non ci si crede manco in un sogno terribile che Pescatore o Bertoli miravano in questo.
— E non viene in testa che loro stanno costruendo tutto su questo?
— Che hai in mente, piccolo?
— Semplice la questione, cosa pensi che diventeranno Bertoli o Pescatore, spero già conosci il loro brutto carattere, che faceva impazzire baby-sitter quando ancora bambini, sognando un getto di urina in volto, il marito poi non vuole baciare, lasciar andare me da nessuna parte, dopo il fatidico evento presso santo dei santi, per farmi da tutti i campanili a tutti di chi l’idea è stata e chi devo ringraziare?
— E, traditore tradisce traditori.
— Senti, sai pianificare? Tutti mangiano troppo spago, e poi noi per aumentare l’appetito, i, diciamo, don, i vostri ragazzi, Pescatore e Bertoli, si sìproprio quelli che si siedono a destra e a sinistra da voi, hanno deciso mandare al cazzo questo paio di orecchie in piu, sappiamo più di aneddoti. E da dove è quella infoi? Sì, è da lui. Lui è venuto e ha detto.
— Come poi fare uscire la verità?
— Grazie Dio, chi è tra di voi la vergine Maria? ci aveva pensato di chiedere. Ora andiamo a casa e tu presenti a tutt. Mi capisci?
— Sì, è così.
— Cosa deciderà di me?
Он чиркнул пальцем по кадыкастой шее сплошь в setola blu.
Когда перед ним появилось свободное пространство, тут же вырвался, обернулся, кивнул сопровождающему, понял, что его несёт. Мимо длинного стола с белой скатертью, не счесть штук полотна, из семьи, кого он миновал, давились, кашляли, такого просто-напросто шла волна, там и так уже имелось множество винных пятен, некоторые в данную секунду ещё расползались…
— Oh, Gianluca, dammi cinque… Tumbler, chi vedo… Hans, e tu sei qui… Che c’è? di tartaruga? bene bene… E voi che ricevete anche i veneziani?.. Oh, Silvio, non ti avevo visto… Tony, caro, avevo pensando che ti hanno macellato vicino alla ringhiera al giardino…
Свечи оплывали, ударяя в детали хрусталя на светильниках, в полости бокалов на длинных ножках. Стол — источник света, тем плотнее казался мрак на подступах, атаковал от свода в сплошной фреске, где чередовались библейские сюжеты и так-то тёмного характера, а здесь ещё и истолкованные через итальянские выстраданные подходы. В каждой сцене намёк на то, что можно бы и поменьше строгости. Чаще всего он смотрел на человека во главе пира. С другого конца уже пошла реакция, они вытирали губы салфетками и отъезжали на задних ножках по мрамору. И вот все застыли, он с ножом в маслёнке, остальные все как один целились из разного рода стрелкового оружия, в полупоклоне застыл у луки стола.
— Ecco, don Casadio, ragazzo con le prospettive inchiare riguarda voi. Stavo scegliendo in ufficio cosa leggere con le mani lasciato dittate sui mobili. Dice, la biblioteca senza di Don Chisciotte è come i figli d’Italia, che vogliono le cose degli altri, — заявил сзади охранник.
— E come ha fatto lui ad entrare lo stesso quando il mio recinto sputa la Torre Eiffiel e in la torre, e per il cortile ovunque guardi corrono i dobermann?
— Vieni, don, sappi. Di sicuro allontanato da la troupe o in grado di incorporare molla in scarpe, questo ci capita spesso ora.
— Ma come ha vinto cannibali?
— Chiedi lui stesso, io mi sono rotto il cazzo giustificare.
— Andiamo, ragazzo.
— Chiaro il caso messo a loro il tabacco, avete pensato voglio camminare con un buco sul culo?
— Beh tu sei proprio l’allenatore, non so nemmeno forse da chiamare il suo consigliere.
— Sì tuoi i maschi starnutiscono peggio di Sei-Sionagon… Due teste sono morte sbattute, due teste sono morte sbattute.
Пришлось отступить, почти предав себя самого двадцатиминутной давности. Это отняло некоторое время, многие прятали ухмылки, срез же самых важных, на кого была опора, соображали, как и всегда, что надо реагировать в пику массе, тогда их ранг укрепится. Капитаны выслушали молча, остальные вторили смеющемуся дону, чего не делать оказалось тяжело. Например, христианские демократы думали, что нанимают мафию, а сами шлифовали им определённые грани репутации. Христианские. Демократы. За шкафом портал, под противнем, который все перешагивают, нора со скобами в породе. Толстяки с лоснящимися куафюрами в полосатых костюмах часто бывают на природе, смыкают кольцо вокруг особняка в лесу, смотрят вперёд с носа катера, спущенного с нашпигованной динамитом и патронами яхты. Их можно видеть стоящими на торпедах, держащимися за трос с хвоста моторки и принимающими un po’di sole, прямо по курсу пустой пакгауз с богатой историей внутреннего пространства, или на надувном матрасе, с которого иногда курируется порт. То полежит тихо, то побьёт пухлыми ножками по водам Mare Nostrum, то направит дрейф силой мысли, скупыми фантазиями об очень простых вещах в его распоряжении, среди которых никогда не бывает и блика о расположении дона.

 

Сколотив ватагу с утра, они уже не расстаются, все дворы вокруг Красной площади и даже Купеческий сад принимают их охотно. Тенистые площадки епархии подле их заветных мест, кто-то пользуется преимущественным правом — сторож его кум ещё со времён Александра Освободителя — пересекать по краю плац женской гимназии, раздобывая всё для своей группы, до определённого часа многоинициативной, приблизительно до полудня. Из уст в уста, интимно, стоя близко, пахнет чесноком, передаются окончательные вердикты, которые исконно под сомнением, половина из них не исполняется. Мужики мудры и наивны, собранная на круг трёшница передаётся, только когда уже всё стопудово, пунктуально и каждый следующий убеждает предыдущего, что он проверит, прежде чем отдать, не хуже. Место сбора всегда меняется, ну их, этих жён и околоточных, только и знают, что волочиться за ними и препятствовать порывам души. Завязывается конспирация мудрёная, в лопухах у колодцев и под лестницами на галереях оставляются клочки, содержание и зашифровано, и сакраментально, накануне оно обдумывалось под звуки канонады, боя, страгиваемого с мёртвой, очень мёртвой и для члена команды вообще непредставимой точки супружницей, тоже состоящей в сговоре, но не таком чётком и настроенном на шипы внешней среды.
— Что-то долго его нет, как бы вся ходовая не сгорела.
— Да он скорее свой змеевик утопит.
— А кто, ты говоришь, туда первым пошёл?
— А этот сегодня говорит, амфору он там с вином нашёл, то хоть и выдержано чересчур, а можно.
— А потом?
— А потом жена его искать выскочила…
— Мы ему говорим, как тебе одному не страшно, тебя ведь даже упавшая из угла удочка недавно с ног сбила.
— Да Тварь там, как Бог свят, Тварь.
— Да, ебать мой хуй, Тварь, а с хуя ли не будет Тварей, когда открыт сундук происхождения видов?
— А каков из себя сказанный зверь, его кто-нибудь видел, быть может, это раненая нерпа или сбежавший из цирка валлаби?
Помалу мгла рассеивалась, ночной гривуазный, потому что должен быть, ужас превращался в осмысленный дневной.
— И много там уже?
— Трое.
— Пойду гляну, мне сейчас адреналин до зарезу.

 

Её точно кто-то послал, как слали всегда, а их всегда убивали, чтобы посмотреть новых. Вепрь Артемиды в Калидоне, призрак птеродактиля Гуан-Ди от Ляодунского залива до заставы Юймэньгуань, вепрь Аполлона на Эриманфе, уроборос Перуна в Пскове и Киеве, мантикора Парисатиды в Персеполе, птицы Ареса подле Стимфала, сдвоенный гриф Нестора Грубера в Колчестере, бык Посейдона на Крите, эндрюсарх Антуана Шастеля в Жеводане, тилацины Готфрида Невшательского на Тасмании, гарпии Тавманта в окрестностях Кафы, одна из ранних манифестаций единорога Синфьётли на подступах к полюсу, зооморфный василиск Аттендоло в Милане, амфисбена Мильтона у Мелитопольского кургана, бездомный грим на Пражском кладбище.
Принцип замер, площадь его тела, казалось, непроизвольно ужалась, затылок повлажнел; он гадал, кто из ряда выше мог оказаться здесь. Между тем глаза пронзали его, не исчезая, может, там вообще не имелось век. Спустя около минуты один погас, а второй поднялся выше. Он решил свернуть исследование, всё взвесив, неприятно удивлённый самим собой. Знал, что нельзя поворачиваться спиной и тем более бежать. Выскочил на свет, в ушах стучала кровь.
— Полицию, полицию зовите, да ещё какое-нибудь общество на единорогов.
До полудня он бродил по городу, снова и снова возвращаясь к мысли, вообще-то странно, что она его так зацепила, но факт остаётся фактом, его как-то выследили и записали в рекруты.
По рапорту солькурских рекрутских старост разыскивались мещане, состоявшие в соответствующей очереди, находившиеся в неизвестных отлучках, из них одни по паспортам, а другие без оных. Набору не желали подчиняться евреи-ортодоксы, старообрядцы и сектанты. В основном такие уходили членовредительством, но он калечить себя не желал, пожалуй, оттягивая момент, как-то до конца не веря, что такого прожжённого подпольщика найдут не только повесткой, окажутся лицом к лицу и уведут. А если пойдёт кампания очень уж повсеместная, он уедет совсем, патриотизм давно развеялся в его думах и мятущейся душе. Хотя в детстве означенный нравственный принцип ему довольно-таки усердно прививали, в частности, отец. Летом того года он возвратился из Англии в связи с явлением, которое потом получило название Великого зловония, хотя почти безвылазно провёл там шесть лет, особенно не интересуясь сыном. Плевал он на представления старшего поколения, у него не имелось никаких представлений. В России сразу занялся китайскими делами в полутайном комитете статистики при Генштабе. Замкнутый и деятельный человек, игравший в шпионаж то ли со скуки, то ли ради острых ощущений, он умел резко и зубодробительно переключаться с одного на другое, с утра носиться с планом вброса в империю Цин дезинформации о тревожных контактах внутри европейской коалиции, используя то, что торговля опиумом вновь обрела законность, и вдруг неожиданно влететь в комнату к сыну и отчитать, даже поколотить на глазах у гувернантки, выкрикивая, что он сидит тут день за днём и не выказывает навыков и вкусов ребёнка его лет и его пола. Вероятно, доставалось и самой мадам, после возвращения отца они часто менялись. Когда-то тогда, как помнится, и возник курс на появление в нём глубоких эмоциональных переживаний по причине принадлежности к определённой стати, языку и гражданству. Он слышал слова «люби» или «полюби», или «воспылай» так часто, что воспылал к ним ненавистью если не на всю оставшуюся жизнь, то очень надолго, хватит, чтобы захватить отрочество и юность, поллюции и способность избрать тактику на жизнь. Он никогда не знал, чего ожидать от отца, от нового дня. Фундамент бытия одинокого мальчишки утратил личную идеальность, больше не нравился ему самому, а иногда просто дух захватывало, например, когда его похитили какие-то азиаты, одним был загримированный отец, или когда на воздушном крыле спустили со скалы в море. Распорядок дня, то есть самостоятельное и лёгкое пробуждение, перемотка часов вперёд-назад, переигрывание сражений, перекрашивание солдатиков, перестал доминировать над значением. Всё это, однако, странным образом сказалось на навыках планировать. Иногда неделями напролёт он только и делал, что выстраивал в голове конструкции временных предприятий, всяких крутых в смысле жестокости и неизбитых шагов, которые никто бы не смог просчитать. Однажды, держась из последних сил на поверхности воды в колодце, в центре Иордани, он придумал план убийства отца, состоявший из сорока двух пунктов, в результате убийцу бы нашли, но этого хотел сам убийца.

 

Как он выглядит, П. не имел представления, сводник сказал, что сам каким-то образом даст знать. Это оказалось подходяще, он не любил смотреть на людей, менее того — вглядываться в их лица, такие, как правило, русские. В ожидании вперялся вдаль, в сторону Флоровской, если так бросить взгляд, с его места колокольню церкви Флора и Лавра скрывала колокольня Николаевской. Отвлёкся — под ногами что-то звякнуло, тут же в кармане брюк ощутилось движение, он что есть силы схватил и резко повернулся, заломив руку. Перед ним чуть согнулся моложавый человек с повязанным на шее платком. Он рывком высвободился, достал из внутреннего кармана широкий блокнот, раскрыл на первой странице. «Горло жирафа». Пауза.
Кроме того: «да», «нѣтъ», «рѣшай самъ», «надо думать», «не сейчасъ», «мое возбужденiе велико», «тогда интервьюируй себя самъ», «превосходно сказано, ублюдокъ», «я изобрѣлъ всё сущее» и ещё несколько.
— Ты что, немой?
«Нѣтъ. Горло у меня болитъ. Мало говорю».
В Солькурске Принцип нанимал мансарду в четвёртом этаже доходного дома кварталом ниже Московских ворот.
— Ловко ты меня, однако знавал я мастеров и более… эээ…
«Ты за кого меня принимаешь?». Читая это, он заметил рядом «Что съ тобой не такъ?». Странный вопрос.
— Зато сразу понятно, что с тобой.
Неопределённое вздёргивание плеч. Тетрадь не показал, с этим уже сейчас приходилось начинать мириться.
Недавно он натаскал сюда побольше стульев. Кроме тех имелись стол, кровать, чугунная печь с выведенным в окно дымоходом, в фанеру с круглым выпилом, полка с книгами, пустой остов клавесина, два свёрнутых и приставленных к стене ковра, фаянсовая ночная ваза, сложенная ширма с японской природой, двенадцать гвоздей в стене и ветошь у двери. Потрескавшиеся плашки пола, выцветшие, повисшие верхними концами шпалеры, обшарпанная рама, не открывавшаяся много лет — именно такого он и ждал, пока настораживаться было не с чего.

 

В их доме солькурских времён такой же цвет имели и стены, и стыки в уборной вокруг ватерклозета. Это убежище Мерлина, это последнее искушение евангелистов, это обуза губернатора, становление образа мыслей, искупление воза с сеном, вердикт, ложное подношение богам, альтерация и одновременно реплика всего сущего и перевёрнутый Вакх Буонарроти. Сам дом, его вторая интерпретация, стоял в глубине сада. С крыльца и из некоторых комнат виднелись Херсонские ворота и Херсонские шпили. Три этажа, каждое окно забрано двумя решётками, наружной и внутренней. Лечебницу устроили на благотворительные средства и, несмотря на то, что даритель не столь давно инсценировал свою смерть, дело его жило.
К ним просились, по большей части, перебежчики из серой зоны бомбистов, уже сами запутавшиеся в степени провокационности, полагая, что и пересидят, и упорядочат тяжкие думы. Слитые задолго до мысли приволочься сюда анархисты с народниками. Где ориентиры, они знали, но в метаниях им было не до того. Как изящно, момент неуловим, только что товарищ выглядит как раньше, фуражка, коротко стриженные усы, папироса мечется сразу под ними, жёсткий взгляд, загорелая шея, синий воротник форменной куртки, он железнодорожный обходчик или глухарь с завода, узловатые пальцы порхают, но для этого их, как проснёшься, нужно очень долго разминать. В сгущённый нитроглицерин поражающие элементы в прямом смысле вживляются, это музыка, а кроме того хождение по краю и одновременно по нервам, вот он и не выдерживает, вскидывается вдруг, рывком сдвигает ноги в заляпанных слякотью сапогах, в складках и полуопущенные, берётся двумя руками за поясницу и выгибается назад, выражение лица беззаботное, без связи с тем, что он всё для себя оправдал или себе простил. Каждого террориста можно обозначить как некий центр, это сразу поднимет наблюдателя над планом местности, потом над съёмочными работами. Многие и перековываются так, уходят вприпрыжку, вызывают бурю чувств у родных — рано постаревшей матери в тёмном и пустом доме, — куда более негативно окрашенную, чем шло на подозрения сына в участии в чём-то, могущем не понравиться тайной полиции, и его измордуют на допросе просто так.
Да, такие просились, но никто не говорит, что их принимали.

 

Умывание есть ритуал, следующая полка — священнодействие, следующая — ежедневная инициация в люди. С каждым днём обязанности давались Артемиде всё труднее. Сейчас она не бросала место лишь из-за подведённой недавно платформы, что, видимо, почти любому целителю на пути однажды попадается существо, которое знает несколько больше обо всём этом механизме, однако не хочет себя раскрывать и легко отдаёт лавры.
— Доброе утро, — кисло бросила она собравшимся. — Сегодня первой буду говорить, та-да-да-дам… я. Тема чрезвычайно, хотя вам так не покажется, кроме того, она и относится не ко всем. Да, Абдувахоб, я говорю о тебе.
Лечебница — запаянный шар, летящий в просвет между сражений, не взойти на борт и не сойти обратно.
— Мне снова стало известно, что ты отдаёшь свои пилюли, — натуральный театр. Настоящий, когда сам дух помещения как бы велит всеми правдами и неправдами загонять туда разношёрстную публику, а уж она если и может характеризоваться, то вот оно то самое, воочию. Сцена ещё с прошлого века латается доской с ящиков и уже почти вся состоит из них. Сверху, где не расстелено ковров, отполированная репетициями, а с изнанки вся в занозах. Что это бисер перед свиньями, думать не можно никому из цепочки, по которой доносится штучка и в первую очередь версификатору, удобно обманывающему себя карьерным взлётом, завоеванием восторга хоть у кого, у кого угодно. Что-то же притягивало их сюда. Возможность выговориться, мания очаровать девушку, дух прогресса, которому спопутно таскаться в театры и после об этом упоминать. Обыватели стоят посреди фойе и смотрят по сторонам, перенимая науку. В третий визит вся свадьба быстрее в четыре раза, вздёрнул с плеч пелерину, сунул, схватил бинокль, опрокинул полштофа в буфете, чтоб постановка пошла… Тогда на сцене он не выделял её из статистов с одинаковыми вскрывшимися гардеровыми — покажи им действие от конца к началу, будут хлопать ещё сильнее.

 

— Скажи мне, Аби, дорогой, отчего в твоём выздоровлении участвует кто угодно, но только не ты?
Молчание ещё более хлёсткое, нежели до сотворения мира.
— А Горгона и Артемида — это не одно и то же?
— Что-о-о-о? — вскинулась она, было задумавшись о своём.
— Ничего-о-о-о, там людям виднее, — он показал пальцем вверх.
— А как считают остальные? — она привычно подалась вперёд. — Натан, перестань жаться.
Да как он перестанет? когда это целых два ребра, а жёсткость у него ассоциировалась с непомерной человечностью, которая, как он помнил, вроде бы антоним его страха. Однажды он забрался в дом к меценату (у них и науки, и искусства всегда было даже слишком много) и прятался не то в каминной трубе, не то ещё в каком-то укромном месте его прихотливого интерьера. До того бродил там, и каждая следующая комната в анфиладе добивала, он сам себе причинял вред, но уже не мог остановиться. Если в начале, на семнадцатой минуте после полуночи, голова зебры из стены предстала всего-то молчавшим на ту пору ретранслятором ада, он, само собой, пролез сюда исключительно ради него, зазывать его пока добром; то рыцарский доспех в каминном зале в бельэтаже бесновался перед ним на четырёх конечностях, загонял в угол, сбивал на сторону ковровые дорожки на поворотах, на втором и третьем круге, захлёбываясь криком, он о них спотыкался. Временами он заставлял себя сосредоточиться на беге, держать дыхание, но это были даже не проблески, а скорее робкая попытка ориентации уже внутри его мира паранойи. Вот шлем вылетел на щупальце, обогнал и скалился перед лицом, тогда Н. увидел себя ослом, скакавшим за морковью на удочке. Из мелких сегментов оконных мозаик били лучи, играла музыка, то камерная, то водевиль, в зависимости от этого он ускорялся и замедлялся, свято убеждённый, что галлюцинация не может быть связана с ним самим. Погоня шла уже вторые сутки, он читал на забрале признаки усталости, но и кроме того мысли о привлечении к уловлению его новых сущностей дома.
Вдруг он вспомнил об анонимке, переданной кузеном в строжайшей тайне, так вот что не давало покоя с утра, и вчера тоже, и… чёрт, когда же он её получил? Тевтонский орден отправил за Вуковаром (не ясно каким, но с его везением тут и гадать нечего) своих агентов, консультирующихся по его вопросу с агентством Пинкертона, а ведь они, это уже известно точно, используют в своих операциях животных и птиц, в то время как в теперешнем здании имеется второй свет! Вот так их изолировали от мира, а не мир от них. На его перекрёстках, кажется, висели куклы, а корчились за тех они, пациенты Соломона Иессеева. Уменьшение задержки между мыслями уже фиксировалось, определённые тенденции тоже, а вот падения продуктивности как-то не случалось, казалось бы, идеально, нет, впрямь, эталонно. Возможно, всё это единая грёзоподобная дезориентировка, жизнь одна, а всё равно кому-то предначертано угодить в её подобие, пусть и составленное куда ловчее, с куда большим обоснованием всех шагов, не только по коридору, а вообще, шагов, инъекций, направленного изменения, но не для того, чтобы длить или хотя бы получать инверсию.
Вылет прямой, такой короткой, ровно от контейнера до контейнера. Грузы сохли внутри и оседали, однообразные и примитивные. Для контрагентов, обслуживаемых контрконтрагентами, был неприемлем сборный вид. Ограниченная вершина, и там мерцает соль, до конца её никогда не срыть. Отсюда, где уже всё заставлено, не подняться так высоко, возможность упущена. Синтаксический компонент, поэзия, жизнь перемешанных друг с другом греков и римлян, тысячи доверившихся подземелью судеб, связанных с ним надежд. Частью они раскинулись и под городом, этот тащимый левиафанами невод коридоров под злонамеренными и обыкновенными солькурянами.
Горожане же пожили-пожили и привыкли. Первые заработки, соляные разводы на одежде, под ногтями щиплет, на поверхности теперь только треть времени. На свой лад они дичали, ну а здесь преображались, а потом раз и появились господа отнюдь не добронравные, мрачные, мрак ищущие снаружи себя, разумеется, с особыми византийскими кодексами, как ходить по соли и приветствовать. П. шапочно знался с хозяином трактира, в которой был спрятан один из входов. Он пропустил их, сопровождая дулом казнозарядной винтовки из-за стойки. По тёмным проспектам ходили мрачноватые женщины, подзывали прохожих, жеманно обнажая фиксы и отбелённые мелом улыбки, произнося заученные слова. Они протискивались между конторами стивидоров, глаза рыскали по беспросветным нишам, неспокойные, чуждые тут всему, причастившиеся только поверхности, первых двух ступеней лестницы. Впереди словно погружалась в саму себя центральная стация катакомб. В соответствии с договорённостью раб занял точный координат относительно входа в известное всем питейное заведение.
Урочные лета здесь были как бы не продлены и не урезаны, но продлён, а потом урезан сам принцип податной реформы. Возможно, они и не слыхали о шорохе на сей счёт повыше свода, слухи не донесли, ведь тут ничего интересного, не о чем говорить. Такая поправка, не существовало земли, к которой по смыслу когда-то давно существовала привязка, но имелась соль. На все разряды владельческого крестьянства не вышло бы это распространить, потому начали с найма, по ходу уже вводя бессрочность и перебежки от хозяина к хозяину. Такими скачками внутреннего самосознания эти квазикрепостные скоро могли перейти в подобие каких-нибудь однодворцев, они уже дерзили, зная об «усыпальницах» гораздо больше прочих и почти зная правду.

 

Злодей в кожаном фартуке на голое тело и полосатых брюках принимал их в обитой деревом комнате, оборудованной ещё двумя входами на случай не абсолютной искренности.
— Зовут его Ятреба Иуды. Известен мне мало, если бы ты, Принцип, так не торопился теперь со вскармливанием, я бы не стал его рекомендовать, а если б и стал, то через подставных. Говорю об этом голосом, чтоб потом на меня не сходилось, ежели что.
— Да, да.
— Позови его.
Когда они уже приготовились начать подъём, прицепился местный принц, держа под фалдой жёлтого сюртука с искрой некий продолговатый предмет. Такие дебюты он отлично знал, но теперь их было трое и у него револьвер, а также настороженность и очень твёрдое, как никогда в жизни, полагание собственной избранности, что он сам взрастил, додумавшись приготовить и исполнить именно такое дело, с отводом крови в дренажные канавы, древние русла, более, чем он сам, метафизические, метаглубокие, и последние их сажени копает не он, поэтому не знает, чем те кончаются.
— На гвоздь, что ли, прибил? — недоверчиво, дёргая за рог.
Горло жирафа потерял равновесие, схватившись ему за плечо.
— Да, да, наёбывай себя дальше, — отстранившись, усмехнулся тот.
Раскрыл тетрадь, что-то написав, показал.
— Чего это? Не, письмена не разбираю, не обучен.
— Ставит ребром, сколько.
Достал пять десятирублёвых ассигнаций. Принцип посмотрел на них, потом на нового соратника, в очередной раз его кольнуло дурное чувство, что рассчитывать он может только на себя, это по-прежнему казалось непривычным и пугающим.

 

— Нет, это ж надо, измыслить такую вещь, малахольный с женским довольством, а внизу мужиком. Он изобретателен, этот Господь. — Берне перестал раскачиваться на койке и призадумался. — Пожалуй, ничего похлеще на ум не идёт. Ну да не о том речь. А о том, что кто-то урвал вакансию графа, похотливого и поощряемого лорда, миллионщика, а кто-то затравленного со всех сторон двойного агента и ученика иллюзиониста. Так что мы тут не совсем ещё на скверных местах, а Абдувахоб? — тот молчал, лёжа на спине, глядя в белый свод комнаты. — Пожалуй, вакансия человека, который по диагонали прочёл тысячи… или относительно числа он нам привирает?.. так вот, прочёл сотни не самых толстых, запомнил переиначенные варианты, перевёл всё на английский, потом обратно, получив оригинальнейшие трактовки, по крайней мере, в своём звучании, и не может их ясно обличить… Горец, вай мэ, ты ещё с нами?
— Ты не караван.
— И ты только сейчас это понял? Прозорливо, кстати, я тут набросал кое-что новенькое по вопросу вечери.
Его грудь чаще прочих желал Абдувахоб, он же был жертвой цепочки полипептидов, древней которой только синдром Матфея и начало звука в условиях урбанизации мира: с каким сопровождением взлетает кречет, истребитель и Христос. Он подходил сзади, брал оба холма в ладони и молча мял, а Л. не смел перечить, всё это казалось ему уж слишком суровым, но он был жив и по прошествии лет проблесков наблюдалось всё больше и больше. Опять-таки надежда, от неё никуда не деться, какие версии ни строй, да и к чему? достаточно же просто в уме встать на чьё-то место; и ведь многие вставали, восхищённые сами собой и того больше наполовину диорамой, наполовину резко рухнувшим горизонтом, и тогда очень много всего становилось видно.

 

Они долго шли пешком, спускаясь и поднимаясь по Херсонской, сýженной мостовыми чаше, по склонам которой жили люди, подвязывая то левые, то правые створки ворот. Взошли на Красную площадь, пройдя мимо дремлющего стоя городового, скрылись в парадной трёхэтажного дома Монтрезор. На последнем этаже нанимало комнаты некое товарищество на вере, о чём сообщала крупным кеглем вывеска над аркой. Внутри им сразу велели сдать карты на стол. Он покосился на Принципа, тот никак не сигнализировал, тогда подошёл и выложил череп. Касаться его, вопреки ожиданиям, никто не захотел, заговорили будто о другом.
— Так вот, стало быть, какие твои орлы.
— Мои орлы не такие.
— А почему третьего не привёл, тебе же двух мало?
— Да он так себе, может вам не понравиться.
— Так ты к Вердикту обратись.
— Ну это только когда совсем яйца на зубчато-венцовую дрель намотает. Пока в тисках у Господа ещё терпимо. — Раз ответишь не так и исчезнет волшебство — а здесь оно витало практически в прямом смысле — доверия; необходимы: сарказм, эрудиция, знание границ бестрепетности, умение не просто отвечать, но парировать.
— Чем же тебе Вердикт так плох?
— Да он всем хорош, только хуй просчитывается и умственно загнан на самосовершенствование.
— А ну-ка, повернитесь.
— Что такое? — переспросил Ятреба Иуды, глядя на Принципа.
— Ты что, не служил?
— В армии Нармера точно.
— Ладно, этот мне нравится. Ну а ты что за фрукт? Что там? Горло болит? Ты серьёзно?
— Получается, ты ещё и не сможешь покарать его, поставив работать сигналом?
«Voici coqs avez prêtre».
— Видишь, видишь, только сейчас написал.
— Принцип, ты что такой кислый?
— Скажите спасибо, что не сладкий.
— Ладно, но потом после всего забегай.
— Кто это был? — спросил Ятреба Иуды на улице.
— Да одни там, короли преступного мира.
— Иваны?
— Атоны.
— Не люблю, когда темнят.
«Онъ имѣетъ въ виду „Потомъ разскажу“».
— А что за Вердикт?
— Так, один человек.
— Вот бы не подумал. У тебя как ни спроси, так все люди, это ещё оригинальнее того, что все големы.

 

Когда налётчики подходили к дому, мимо их отпавших витрин с большой ловкостью ушёл из виду мальчишка, словно укравший у Босха кисти, у Генриха II макет церкви, у Белинского идею статьи «Ничто о ничём» и мнения о «Песнях Мальдорора» у сюрреалистов XX-го века, чем на малость задержал их признание. Один уже был в парадной, другой вознамеривался скользнуть туда же, устраивая брюхо, П. ещё оставался на улице. Из-за угла загрохотали грузные скачки, было видно, что ему уже неугодно бежать и вообще практически жить дальше. Пот струился по лицу сброшенными с макушки верёвочными лестницами, глаза от усталости почти закатились, дальнейшее переставление по вечно крутящемуся циклом резиновому зальбанду грозило разнести в клочья его психику и фибру под гортанью. Из-за того же угла, как будто за ним скрывался целый мир, донёсся знакомый свист. Он запихнул беглеца в дверь, развернулся, привалился спиной и показал на языке жестов, что вся их контора требует реорганизации. Разделавшись с этим, шагнул под свод и долго смотрел на сидевшего на ступеньках, тяжело дышавшего исполина. Вылитый хитровский городовой в молодости, Принцип даже несколько похолодел.
В настоящий момент он усиленно работал над корректировкой некоторых воспоминаний, и часть его московских лет подряд, с шестьдесят третьего по шестьдесят седьмой, как раз входили в ту берущую за душу монополию восприятия, так досаждавшую парню. Иногда он не мог спать, иногда — есть, иногда отправлялся в сторону Коренной Пустыни, чтобы остаться там надолго или навсегда, но потом возвращался. Эти его былое и думы, безусловно, претендовали на историческую объективность, с ним, видимо, много кто хотел бы обсудить тот или иной ритуал — квартал каторжников и плакатистов попал в мейнстрим. В том-то и дело, и утрата, в его случае воссоздаваемость была экстраординарна, достоверность — феноменальна, во многих местах речь вообще шла о женщине, о взаимном чувстве, которое он предал в числе прочего. Метод всегда оставался прост и элегантен, он пытался контролировать процесс осмысления исторического контекста собственной жизни с двенадцати до шестнадцати лет — не осмыслять; и не перекладывать всё это в голове так, чтобы появлялись очевидные литературные достоинства.

 

Особенным, казавшимся незаметным только в стенах лечебницы знаком доктор приглашал её к себе. Это не всегда оканчивалось совокуплением, случались и замкнутые догонялки в духе маркиза де Сада и императора Гая Германика. Днём вели себя так, будто связи не было. А. исполнительна, но не страдает душою, а его невозможно понять. Когда он с пациентами, то ясно, те совершенно ему безразличны, человек лишь держится за хорошее место; когда один или с ней, делает вид, что какое-то дело до пары случаев есть.
Заведя всех в мансарду, П. вышел, пообещав, что ненадолго, ничего не объяснив. Уже в дверном проёме внизу его ударили по голове чем-то тупым и тяжёлым и стянули по пояс сюртук, чтобы связать руки.
Это была старая, очень старая (для и для рассказ, так ведь можно никогда не кончить, каждый думает: вам никогда меня не стереть, но хочу ли я стирать вас, сам не знаю. Особенно в этой сердцевине рощи, что-то гложет, надо полагать, этой поляной уже кто-то ходил, лучше он меня или хуже, что замышляет, в отношении кого? Кого, меня? Да ну, я бы знал, в этих своясях все как на ладони. Они вакуумы, наполненность исключена, разве что только набивка, на которую случайно набрели, мерцающее такое свечение, зависшее над дорогой, — и бросились грудью. Не того эпоса они герои, возможно, им бы подошли комиксы. Не жития святых, ясное дело, но «Маленький Сэмми чихает» можно было бы распять собою и биться лбом в подставляемые съёмные проёмы, без особого смысла, зато в движении) посадка. Он пришёл в себя под деревом, некоторое время просто сидел, собираясь с мыслями. Брёвнами был выложен круг, посередине чёрное кострище с установленным на вкопанные в землю рогатины вертелом. В перспективе — странный серый дом, из которого, оправляясь, и появился Räuber.
— Садись сюда.
— Да ну, неохота.
Он досадливо и нетерпеливо дёрнул плечами.
— Это в твоих интересах.
— И какой у меня… страшно сказать, интерес?
— Расскажу, если не станешь каждый раз перебивать своими глупыми колкостями.
Вовсе не считая свои колкости глупыми, Принцип сел напротив, придав лицу заинтересованное выражение.
— К чему всё это? Просто жаль времени, я бы сейчас следил в форточку за жизнью двора.
— Сам не догадываешься?
— Нет.
— Ятреба Иуды.
— И что с ним не так?
— С ним не так всё.
— Как много сочувствующих моему начинанию.
— Пальцы одной руки — это много?
— А есть что-то вроде доказательств?
— Ага, ты ещё скажи, улик.

 

Атаман — это так, выборная должность. Только руки тянут, ясное дело, не эти башибузуки, какими его окружили, уходящие в чащу на ту или иную частоту ультразвука и возвращающиеся с головой, полной совсем иных заданий, нежели им тут оправдывать своё существование. В лесу, по мнению многих, должны быть вероломные парни, что для его пестования там и сидят. Прошлых, говорят, убили, но только кто? хотя позапрошлых тоже, и никому тогда не захотелось поинтересоваться, более того, никому никогда и в голову не приходило спрашивать, для чего вообще вскармливать засаду, их-то какая цель? Теперешний верховод, Виго Вигович, как и его предшественники, по-видимому, себя свободным не чувствовал и таким уж незаменимым тем паче. Прискорбно вообще-то, думал он в час досуга, что ротация предполагается, а она прямо-таки витала в воздухе, его люди — не его люди, а как тогда разбойничать? Но от него и не это нужно, так, охранять заповедник в недрах, да и не охранять даже, никто ни разу к нему не шёл, хоть тут и дозор, положительно дозор, как и всё исконное в Солькурске, хитростакнутый.
— В таком случае хотел тебя спросить ещё об одном. Где сейчас Зодиак, Полтергейст и Ябритва?
Он внимательно посмотрел ему в лицо, потом за спину, двинул бровями и легко кивнул головой. Позже брёл восвояси через лес. Он вовсе не обернулся резко, то есть не поддался. Или нет. Выдался трудный день, пожалуй, соизмеримый с иными тогда.
Когда отец узнал об освобождении крепостных, зимою, как все, странно, что при занимаемой им должности он и слыхом не слыхивал о разработке подобной инициативы, то положительно обезумел, уж точно утратил контроль, и переезд из Петербурга в усадьбу в Ростокино, под Москвой, являлся лишь одним из самых незначительных следствий того скандала. Сначала он жил с ними, но потом возвратился в столицу, хотя и здесь, и там непрестанно искал, чем бы ему ответить Александру. Проводились консультации, им наносили визиты непримечательные господа, лучшие или креативные умы эпохи, как полагал папенька. Виктор Никитич Панин, граф, владелец богатой дворянской усадьбы в Марфино, настроенный решительно, всё рубил ладонями по воздуху, горячась; Борис Алексеевич Милютин, сибирский юрист и писатель, бывший в Москве по служебным надобностям, показался ему куда хитрее унылого графа; Пётр Фёдорович Буксгевден, петербуржец, с которым отец никак не мог встретиться в Петербурге, но встретился здесь, в глуши; ещё многие.
Промаявшись в усадьбе до поздней весны, стерпев четыре неожиданных наезда родителя, один хлеще другого, он сбежал. Понятным местом притяжения была Москва, где уже имелись различные альтернаты истощиться самим собою, отмереть вместе со старым миром рабства, один другого неожиданней. На Хитровке всё бурлило, и ему это тогда чрезвычайно понравилось.

 

Лечебница бурлила, у неё график выздоровления уже семь раз корректировался кривой чернильной чертой. Доктор был нацелен, не разделяя случаев, ему либо всё, либо ничего.
— А почему, господин Берне, вы во все свои пьесы Бога, притом обоих видов, хоть там и не к месту, вкручиваете?
— Ты что, Иул, Белинского стал почитывать? Мне про вас, что ли, недалёкий персонал, даже не знаю откуда сюда прибредший, или про моих друганов, слюнявых по одному предрассудку, какой перебить я не в силах, а значит, возглавляю?
— Вы не раздражайтесь, я выяснить хочу. Вот в последний раз вы зачитывали тут рольки про суд. До того ещё хлеще, я уже забыл про что, про Вавилон. Я не знаю, у вас не творческий кризис часом?
— Глупец, слизняк, ничтожество, подмётка Рейля, — отступая к решёткам окна. — И про оркестр мой не позабудь, и про хор, и не думай, что я сам стану ими дирижировать.
— Зачем кричишь, меднолобый иблис?
Все лежали на кроватях в общем покое.
— Ой, я кончаю, кончаю.
— Разве в последний раз я не блистал и не вытянул всю историю мира из пальца, как и всегда?
— Опять «окончательный удар по останкам христианской религии»?
— Да моя зарисовка гениальна, слышишь ты, пещера, гениальна, сам Бог с небес бил мне ладонями, оттого на следующий день и случилось солнечное затмение. Не вам, дровам для топки, когда вы не могли сыграть простейшего амплуа, дать зрителю начатка эмоции, а мне, который сочинил это в поту и бреду зимней ночи.
— Абдувахоб, почему ты опять отдал свои колёсики? — влетела в палату сестра. — У меня уже язык отсох, — он посмотрел на неё и отвернулся к окну. Потом, не оборачиваясь, показал правую ладонь в подсыхающем семени.
Сестра остановилась у окна на лестнице, бессильно закрыла лицо руками. У неё уже давно развилась мизандрия, она сама не понимала, что это, вдобавок к ней эссенциализм к казённым, по большей части, артефактам. Мужчины кругом буквально фонтанировали секретом, но свойственно ли это им, допустим, денди или спортсмэнам, или таким загадочным пэрам поверх колёс в их рост? Нашла ли она своё место? Ну, тут уж можно не сомневаться, главное, некогда соскучиться, и она не машинистка.

 

А он ведь сразу проявлял своеволие, да, теперь ясно, слишком много минусов. Принцип уже хотел начать сворачиваться, как тот появился.
«Въ катакомбы ходилъ». «Ы» вся в завитушках.
— Зачем?
«Возвращалъ за черепъ».
Он помотал головой, до поры отгоняя мысли на сей счёт, потом повернулся к новенькому. Все обступили сидящего, живот Ятребы Иуды иногда касался его щеки. Он выглядел растерянным — проснулся в обществе незнакомых мужиков, каких-то ещё, видимо, злонамеренных, с мыслями то чёрными, то нейтральными событийному пику дня, так просто нынче не спасают и не одалживают ничего в целом, хорошо хоть свет через окно льётся и его не растолкали рано, чтобы вести на аутодафе, а подобное здесь, судя по шалману, практиковаться может.
— Поставили сигналом работать, а трезоры просекли и шантажировать. Я сперва сработал, а потом дёру.
— А что за дело, с кем ходил?
— Ага, так я и сказал.
— Ну а какие дальнейшие?
— Да какие тут. Я за вчерашнее долю с хабара просрал, если тот вообще взяли. Нету у меня намерений.
— Вообще-то это предложение.
— Ну только чтоб не как в прошлый раз…
Вдруг он приложил палец к губам, прокрался к двери, странно, что всё это произошло именно после произнесения сакраментального «дело».
— Честь имею, — визитёр подмигнул кому-то в мансарде и вознамерился ретироваться.
Принцип схватил его за руку, рывком развернул к себе.
— Я рассчитываю.
Он выхватил из рукава телескопический свинцовый смычок, ударил в предплечье, он на секунду превратился в Венанция, позади все отшатнулись — показалось, что волосы поседели и сразу почернели обратно.
— Честь имею.
— Кто это там? — встревожено, так и стоя со втянутым животом.
— Не знаю, но нам бы тут теперь схем на стене не чертить.
— На агента, вроде, не похож.
— А ты их много видел?
Он был прав, агенты ведь, бывает, мажутся и в Смерть, например, в 1231-м закрутилась интрига, в результате которой папа Григорий IX запретил мирянам озвучивать Библию, в 1453-м во время захвата турками Константинополя один агент переоделся в Геннадия Схоллария, в 1513-м другой принял вид агента «Священной лиги», чем основательно запутал Хаджи Пири-реиса, в 1601-м некий ловкач нарядился так, что казался то графом Эссексом, то трансильванским магнатом, то предуральским подъесаулом Яицкого войска, то революционером Семнадцати провинций, в 1679-м агент перевоплотился в призрака и нашептал под этим соусом собранию раджпутских раджей восстать против Аурангзеба, папе Иннокентию — выступить со своим злосчастным бреве, городским низам Роттердама — не терпеть лишений, Катрин Монвуазьен — не путаться с колдовством, а Эрнсту Гофману — взять имя Моцарта, в 1750-м он одновременно играл сборщика налогов из второй иезуитской редукции и бандейранта из шестой, в 1811-м имел облик, позволивший ему пленить Мигеля Идальго и ещё двоих руководителей мексиканской революции, буквально в прошлом году агент облачался в адмирала Константиноса Канариса (который скончался за две недели до того) и два месяца руководил действиями Александроса Кумундуроса.
— Правильно, а этот-то кого? Какой-то плешивый, нос едва не до губ. Да и это «честь имею», к чему бы? Нет, агенты так себя не ведут. Они все тупоумны и исполнительны. Я чувствую, что-то здесь не так.
— Да блажь всё это. Мол, всех я вас срисовал или в качестве насмешливого приветствия.
— Да, приветствия, — задумчиво пробормотал П., подходя к окну.
Он посторонился и натянул брюки. Было видно низкие каменные столбы, через них и поверх — Московская и крыло банка. Остановившийся у тротуара извозчик любезничал с девушкой в платке, неправдоподобно жизнерадостный нищий тащился мимо, в сторону ворот, крутя на трости засаленный котелок, рядом со входом во двор возникли двое полицейских агентов в штатском, но те весь день сновали во все концы города, бомбя мещан присутствием. Один вскочил на спину другому, он взял его под ляжки, принялся медленно переступать, как бы выбирая, в какую отправиться сторону, одновременно надзирая за порядком во всём околотке. Извозчик попрощался и начал медленно разворачиваться, пользуясь тихим в этот час движением, она пошла в сторону Московских ворот, очень быстро, с одной стороны имея все шансы привлечь внимание полиции, с другой, в этот миг они могли повернуться к извозчику со снятым номером, заметить и заняться им. Во всём этом прослеживалось нечто нелогичное. Вдруг он остановился, соскочил, пошёл в сторону входа во двор. Принцип отпрянул от окна и быстро запер дверь на два оборота.
— Куда, ёб твою мать, зачем? — вскричал Ятреба Иуды, остальные вскочили со своих мест.
Принцип метнулся к кровати, встал штиблетой на подушку и дёрнул за неприметный шнур. В скошенном своде прорезалась люкарна, из неё выпала простыня с толстыми узлами.
— Ты первым. Влезешь — не стой, сразу ложись.
Когда его голова возникла над поверхностью крыши, в дверь раздался пока ещё деликатный стук. Он тыкался ему в зад и ещё мог всё слышать. На дверь обрушился, похоже, ручной таран, он втянул простыню и плотно закрыл люк. Напротив виднелся скат банка, за ребром кладки прятался трубочист или налётчик, сапог подёргивался на виду, водосток вибрировал от ветра, Кобальт громко сопел, не ведая ещё, куда он вступил и как тут раскусывают, внизу, видимо, производился обыск по скороспешной обстановке, там ничего такого, пакет зелёных гранул в «Молль Флендерс», его личной Библии контрабандиста, но они не сообразят, куда их класть, разве что проблюются от запаха в холле департамента. Времечко сейчас вообще-то тихое, но иной раз демоническая активность подскакивает, терроризм по большей части, эффектней прогреметь пока нельзя. Эти суки налётчикам-то подсирают… подсирают-подсирают, как ни посмотри, после экса все ещё дня три начеку. К Знаменскому собору ушёл косяк журавлей, на сердце как-то тиско, Вердикт его полюс, откуда он такой взялся в их центре мира? по барабану Ятребы Иуды можно попасть вскользь с той стороны улицы, тучи собираются, черепица под спиной нагрелась, старуха орёт через двор, выясняя, где её коза, с Московской стучат копыта, арестный дом отсюда близко, шайке всегда должно быть, где роиться, говорят, Л.К. в городе, ну это ничего, подобное он расследовать не захочет.

 

Он перевернулся на спину и посмотрел бесконечно высоко. Подули промозглые зимние ветра, в любую минуту мог начаться мокрый снег, и вообще становилось холодно.
— А чем нам, по сути, страшен этот батальон?
Снизу продолжали доноситься глухие отзвуки обыска и брани.
— Откуда это вообще можно знать? Вот, его укрываем.
В это время Иулиан Николаевич занял лекторское место на сцене.
— Как научный термин, издавна служит для обозначения определенной формы душевной безладицы. Существенные свойства этой выкройки болезни заключаются в ускорении течения идей и усилении двигательных импульсов. Обыкновенно развитию предшествует непродолжительный миг психического угнетения, характеризуемого как раз противоположными наплывами. Я имею в виду меланхолию, но говорить о ней подробно мы станем в следующий раз. Спустя несколько недель после появления такого угнетенного, подавленного свёрка с больным иногда постепенно, иногда довольно быстро происходит значительная перемена. Он становится болтливым, скачет с одного предмета на другой, склонен к шуткам, подбору рифм, смехотворным замечаниям. — Берне саркастически кашлянул. Иулиан Николаевич покосился на него, но возвратился к лекции. — Вместе с тем устанавливается благодушное настроение и повышенное самочувствие, всё представляется в этаких радужных тонах, он чувствует себя способным к большим трудам, крупным предприятиям и преодолению препятствий. — Прочистил горло Абдувахоб, косясь на него. Он заметил усмешку, оскорбился и уже начал открывать рот, но сестра шикнула, а он спешил дальше. — Такому весело на душе, он испытывает потребность обнаружить веселье в песнях, шумном обществе, угощении приятелей и незнакомых лиц. Однако настроение его неустойчиво, он легко раздражается, впадает из-за ничтожного противоречия в гнев, — тут прыснула и она, он налился пурпуром, — внезапно без видимой причины способен зарыдать, так же быстро опять возвращается к фальшивому смеху и глупым шуткам, легко принимающим характер оскорбительных и цинических выходок. — Замолчал на несколько времени, убрать выступивший на лбу пот. — В то же время в сознание их являются идеи величия. Двигательное возбуждение выражается в громких криках, безостановочном наборе слов, усиленной жестикуляции руками и ногами, прыганье, склонности рвать и разрушать всё, что попадается под руки. При ещё большей интенсивности болезни наступает полная спутанность, помрачение сознания и сильнейшее буйство. — Он вскочил с места, замерцал кармазинным, уже под нескрываемые смешки торопливо покинул залу. Он наблюдал за этим спокойно. — Но в таком виде может существовать несколько недель или месяцев, за время течения обыкновенно происходят колебания в сочности проявлений; при очень длительном течении последняя вообще… того. Большей частью расстройство, даже при лёгких формах, сопровождается упорной бессонницей. Во многих случаях она представляет самостоятельную форму болезни и тогда даёт большой процент полного выздоровления. — Ещё одно мановение платком. — Как мы видим, в нашей обители ярко выражены три случая. Два — раз плюнуть и один мозгоёбный.

 

— В 1364-м году в Буде некий Боршод Земплен терроризировал город заявлениями о том, что он сам город. Удалось излечить. Карл Орлеанский в 1453-м, уже сбежав из английского плена, несколько подвинулся на том, что в замке пересох колодец и, имея власть, заставлял мочиться в него существенную часть своих подданных. Вылечил один криптоделатель королей Франсуа Вийон, воспользовавшись (и сам будучи поэтом) пристрастием Карла к сложению баллад и рондо. Странный и сложный случай — двойное умопомешательство секретаря императора Карла V Максимилиана Зевенборгена по прозвищу Трансильван и мореплавателя Хуана Себастьяна дель Кано, — имел место в 1522-м году. Трансильван встретил возвращавшийся, как все думали, с Молуккских островов корабль, взошёл на борт, после чего объявил, будто проплыл вокруг всего мира, имеющегося в распоряжении в настоящий момент, подтверждая гипотезы, сказанные для смеха, о его шарообразности, в то время как Хуан дель Кано, на самом деле сделавший нечто похожее, конспектировал многочисленные версии Зевенборгена, намереваясь издать об этом книгу: от парусов бахрома, ливень в порту — совсем не то, когда нет дна и опоры, якорь висит в пространстве, где всё замедленно, с опозданием дублирует дрейф. С набережной снасти истерзанных каравелл слиты в одну, все они понтонный мост, прибитый угасшей инерцией шторма, перевёрнутый коммуникациями не в ту сторону, сверху к ним ничто не присоединится кроме случайного и не менее рокового разряда. Из-за дождя заметили поздно, и делегация билась в сердцевине города, силясь собраться и взять направление на гавань, а измотанные моряки о них и не думали, вскоре им предстоит стоять на тверди настолько неподвижной, что вера в это — уж если она рождает богов — остановит вращение Земли и орбита осыплется, слабый световой след в вечной ночи, опускающейся на порт. На «Виктории» зажигали огни, махали ими, обозначая место, мимолётная связь малознакомых людей, пришедших на берег из полярных обстоятельств, почти уже перемоловших их, в разной степени в себя встроивших. Залив замощён камнем, он точка даже не на контурной карте, а в широкополосном атласе, более безбрежного профиля, нежели отдельно взятая стихия, там почти всё затеряно, при всём тщании в занесении. Дивиденды натурой, у мыса Доброй надежды пустой плашкоут, где над бочками с водой вьются комары, из фата-морганы врывается в мир и либо проводит сквозь бурю, либо травит жёлтой лихорадкой, струящейся с пестиков стаи; Бартоломеу Диаш и Васко да Гама швыряют друг другу в лицо карты на самом кончике, на последнем камне, болтают ногами в бенгельском токе; осцилляция, вечный процесс изменения, вечное хождение вокруг точки равновесия, может быть, оси мира, а может, это их бёдра в потёртых кюлотах. — Он прокашлялся. — Да, ну так вот. Известен также случай Артамона Матвеева, государственного чиновника, всю жизнь отличавшегося странным поведением. На основе наблюдений и с собственных слов, наняв немецкого пастора, это в 1672-м году в России, его руками он написал «Артаксерксово действо», для театра, постановка коего длилась более десяти часов. В 1772-м немецкий исследователь Петер Паллас во время экспедиции по России изучал найденный двадцать лет назад Яковом Медведевым и Иоганном Меттихом железокаменный метеорит, вследствие чего через одиннадцать лет афонский монах Николай Калливурси, как только узнал об этом, ушёл в затвор, став Никодимом Святогорцем; он начал выходить послушать «пение птиц», только когда узнал, что метеорит распилен на две части. Позже ему поручили редактирование богословских сочинений Симеона Нового Богослова, в чьих «Главах богословских и созерцательных» содержалось нечто похожее на предсказание явления на землю тела с исчезающим хвостом. А монахи — это вам не фунт изюму. Сон у них не рассматривается как отдых, оттого и пробуждение мучительно. Два состояния — разные виды страды, духовного и физического труда. Один не возможен без другого, и есть загадочные люди, у каждого история жизни как местечковая Махабхарата, ратуют за то, чтобы их не разделять. Такой малодушненький концепт, сидишь в келье или на скамье, вдали Эллинское море, сосны, заретушированное православие, не столь природное, силы его не так умаляют твои собственные, и, само собой, нет возможности проникнуться ответственным, также известным как… Корабли на горизонте — самый смак мирского, смердящий и порочный. Гора тяжбы и просвещения радениями изнутри превращается в санаторий. Крутые ступени — главное, о них всегда вспоминают в разговорах. Все на ногах в четыре утра, но фантастичен мир, его экстерьер и интерьер, его заблуждения, море бьётся о скалы далеко внизу, на камнях кристаллы соли, солнце белое, и его редко что-то скрывает, скорее всего, это глаз, всегда в одном и том же состоянии, на грани гнева на них и внутренних неурядиц, таких как простуда и вросший ноготь. Тогда, заранее подготовившись в сердце своём, монахи нехотя соглашаются на новшество — эскалатор от монастыря до мыса Нимфеон.

 

Лизоблюды капитулярия, по большей части и по его глубокому убеждению, были люди вздорные и ленивые, вряд ли следовало опасаться засады. Как Принцип и предполагал, мансарда оказалась пуста, он подошёл к столу, взял, разумеется сдвинутую с прежнего места чернильницу, бросил через проём на крышу.
До рассвета ещё далеко, кареты ломают ворота, люди стоят на столбах, а забастовщики стягиваются в условленное место; на улицах безлюдно. П. выбрал пустырь на задворках винных складов в стороне от Мясницкой. Туда как раз выходил один из тоннелей. Он не противился, хотя и всё понял. Спокойствие его выглядело подозрительным. Таковы уж газетчики, ими вообще-то легко управлять, но если закусят удила по предмету своей избранности нести, то есть рубить правду о происшествии, пиши пропало. Он создал себе образ отчаянного и жил в нём, обновляя мировоззрение социальных групп, сразу подходя к проблеме глубоко иронически, непременно задевая, коля редактора, коллег, народ, но его — уже не умея остановиться. Так служить профессии никто не просил, но это вопрос становления, быть цепным псом слова или правдивого слова. Конструировать оторванные от жизни идеалы, отвечая, что это моя интерпретация, не по нему. Вот транслировать поток травли тех, кто был несправедлив к Простым Людям, то чернухи, то частных объявлений репортёру занятно, лишь в этом и заключалась его испорченность. Схема «адресант — канал связи — адресат» ещё не вошла в обиход, всё больше пустое и лживое сообщение-миросозерцание-идеология. Лично он считал себя субститутом «Курант», а эти слизняки из редакции, которым лишь бы сплавать куда на пароходе или очеркнуть сельскую жизнь, или вскочить биографом к миллионщику, так, исполняли номер, а ему… точно, ему жизни было не жалко ради выдающегося репортажа.
Ноябрьский дождь перемешался в то утро со снегом. На пути встретилась белая собака с розовым брюхом, от которого шёл пар, она спала подле слива или вентиляции. Географически пустырь со складами располагался визави их дома, Мясницкая шла параллельно Московской.
— Меня будут искать.
— Как и всех.
Он сунул тетрадь, ударил ею по протянутой в ответ руке, после чего всё-таки отдал. Начал дрожать, будто от страха, но на лице тот не проявлялся. Принцип достал нож и, приблизившись, одним быстрым движением вонзил в сердце. Он захрипел и повалился, там внизу подёргался и затих. Вдвоём с Ятребой Иуды затащили тело в тоннель.

 

— Я, ясное дело, буду Христом, — расставляя посуду на длинном столе, установленном на подмостках, объяснял Берне.
— Ты? — Абдувахоб вместе с другими сидел в первом ряду и всё ставил под сомнение.
— А кто ещё? Карл или Библиотека?
— Библиотека.
— Это ещё почему? — он замер возле тумбы в углу, держа обеими руками стопку грязных после больничного обеда мисок.
— Ничего не поймёшь.
— А, — Серафим сделал шаг к столу и остановился, задумавшись. — В этом смысле.
— Карл.
— Хуярл, — возобновляя путь к столу. Он шёл медленно, башня из мисок опиралась на грудь, пачкая пижамный сюртук. — Ну ладно, а почему именно Карл?
— Знаком с ним.
— С кем, с Библиотекой? — он наконец донёс эту груду цирконового фарфора и теперь разбирал, ловя спиной равновесие.
Он молчал, больше не глядя на него.
— С кем, с Библиотекой?
Извлёк из кармана таблетки и стал рассматривать на ладони. Он замахнулся швырнуть в него плошкой, но не сделал этого.

 

Он маг, нет, действительно, маг, ну в крайнем случае златоуст, главное — не решать за клиента. Так, ему мнится, он строил пирамиду предубеждённых. У него в гроссбухе не найти этих альтруистических, кому только и нужно, что заявить о нахождении себя на грани, нет-нет-нет, шутки в сторону, ему, к примеру, и самому не вредно бы потребовать паллиатива, а он молчок-с. В его понимании люди есть популяция, например, он видел перспективу в сиделках, они, как правило, многого о себе не сообщают. В катакомбах перестало быть любо, такие все ушлые, соль уже ничего не вбирает, власть перекраивается. Там теперь такой бал — не втиснуться, убили Зодиака Второго, вяжут узлами галереи, как-то ещё и имея на вывозе земли. Тогда-то и чувствуешь, что твоё время проходит. Не ту книжку он выбрал растолковать, ох не ту, право слово, есть же туча иных моралистов, двинувших нечто в массы и в разной степени затерявшихся. Бредёт в свою лачугу на отшибе уже впотьмах, холодно, но не запахивается и не давит кашне к горлу. В России зима хотя бы ожидаема, что остаётся, как не сделать из той парочку культов и эксплуатировать всем на радость? Не может припомнить, знаком ли он с писателями, они, говорят, весьма латентны в этом деле, но его наперсничек Эмиль их не обличает, вот что странно, это же упущенная ниша, концептуальный произвол. Какая-то женщина закричала с той стороны, было слышно и через тряпьё, которым он забил щели. Чего они все повышвыривали свои кокошники и молодым девкам то же посоветовали? У него, как выясняется, пунктик на кошек, и вот он переживает их блицкриг, участок совершенно заполонён мохнатыми спинами, уровень растёт к окнам, жутчайшее копошение, снег с блохами вылетает наружу, чего же им от него надо? Щиплет запястье, но оно уже утратило чувствительность, щиплет мошонку — и подавно, бьёт в тестикулы, да такого быть не может, тем более в подобном безмолвии, кошки, кошки, кошки, могут души вселяться в кошек? если переживёт эту ночь, то отправится выяснять. И у него дисфункция, и у него, у него, братцы, повлияло, проповедник уверовал, пойдёт сейчас, расцелует всех старух, что сидят в избах по соседству. Он загнан переанализом, обсасывая всякий неочевидный смысл, вчера завёл это краснобайство уже и с извозчиком, который вёз его из Казацкой слободы в Стрелецкую по заносам, крепкие сани, устланные драным туркменским ковром, он, видимо, трёт его снегом, когда кого-то дожидается. Орёт ему в воротник, как ненормальный, тому до фени, мне на Чёрную площадь, орёт, на чёрную, тогда в нём нечто срабатывает, тпрукает, чешет в шапке, начинает тяжело поворачиваться… Проходиться огнём и мечом по заведениям больше не считает нужным, он теперь всеяден — безразлично, где ловить и пришпиливать этих крылаток, он даже и выглядит раздутым в нужных местах, сам о том, что примечательно, не заботясь. Вошёл в амплуа, весь олицетворяет цель, превосходство, связи со всем таким, если каштан не плодоносит, так он под ним соткётся, если у пролётки отскочили колёса, так он из-под той выкатится, но только когда его хорошенько подавит, для жути, он её проводник. С утра ходил к костёлу, который подпирал яро, не зная точно, кого б ему желалось встретить, чистое чутьё, как и обыкновенно; в дом Монтрезор сновали некие, как они называли себя, путные, сновали и обратно, зыркая на него, а Ван Зольц на них, сквозь звон мороза, ветер сдувал с навеса снежинки, уж его-то тем не опутать, он однажды даже мысленно побывал на Тасмании, там и так лихорадка, а тут ещё он-с. Сперва мотало из заноса в занос, теперь очнулся в каком-то клоповнике и пишет вновь при свете фонаря снаружи, бьющего по подворью, даже не газового. Не может припомнить, отчего сбежал из губернии, вероятно, кто-то разнюхал его берлогу, уже почти обставленную, как ему надо.

 

Это случилось после службы, почти с самого устроения на которую Карл ожидал, что однажды, по возвращении домой, станется нечто эдакое, простая предварительная заданность, спасение или осуждение. Тогда он работал мясником на бойне в Стрелецкой слободе, на берегу Тускори с собственным пляжем, где смывали кровь после смены. Как-то вечером он вышел, параноидальными зигзагами поплёлся домой. Но Ван Зольц всё равно вычислил и пригласил, как и многих, взорвать шахту и этим как бы подкрепить то самое привносимое в их жизни провидением, хочешь иметь нас долго, латентно, а мы вот так. Теперь, благодаря знакомствам матери, он жил в лечебнице и мучился обманом чувств, посложну говоря, инфлюэнцными галлюцинациями.
— …ту самую, — расхаживая по сцене и косясь на армюр лебёдок и портьер, опасаясь, как бы доктор его не занавесил в самый разгар. Войлочные туфли шаркали по ковровому настилу помоста, пальцы, сложенные за спиной, неспокойно взаимодействовали. — Может, действительно Карла? — он остановился. — Эй, ну-ка давай мне быстро «Мирскую сходку», как будто ты декабрист, брошенный в Антарктиде.
Вдруг он попытался дать отпор Абдувахобу, который пересел за ним и трогал грудь. Вырвался, вскочив, развернулся и пихнул в оба плеча, неудобно перегнувшись через ряд. Тот встал и отвесил ему оплеуху. Лазарь сразу сдался, подумав, что не худо бы заявить в полицию.
— Он не из полиции к нам внедрялся, — изучая тетрадь.
— Что шпик, что писака, всё едино, — занимаясь отскочившей от сюртука пуговицей. — Ты лучше скажи, только без этого твоего ада, где нам теперь четвёртого брать?
Подобных Вердикту на Хитровке никогда бы не приняли за своего, скорее всего, убили сразу, возможно, он смог бы договориться об изгнании. Понимая, как там иногда изгоняли из сообществ, ещё неизвестно, что предпочтительней. Однажды у него на глазах артель переписчиков наказывала бывшего бухгалтера, обкрадывавшего своих уже здесь, на тёмной стороне. Ему отрезали все пальцы на руках и ногах, сделали из фаланг костяшки для счёт и заставили так сводить годовой баланс Орловской лечебницы, двигая их носом. Потом отвезли работать в Камкину в каменоломни. Однако сами по себе зверства запомнились меньше праздника и рутины, в которую вечный инфернальный карнавал Хитровки превратился для него со временем. Сначала его восхитили и пленили люди, и только много позже он стал понимать, что сами они выглядеть и являться таковыми хотели всё меньше; объектами филантропии, пожалуй, объектами призора, списком обстоятельств, прозвищ либо урезанных до имени и первой буквы фамилии с точкой в газетах, пожалуй, экспонатами странного и диковатого музея, по всякому сопротивляющимися инвентаризациям, пожалуй, всегда выигрывающими у ревизоров и других попыток их объяснить; но не людьми, для людей они слишком опустились, настолько, что сами прекрасно это осознавали. Кто должен был быть их поклонниками: жёны, матери, дети, сёстры и братья, значимые другие, любые формы ритуального родства. Кто был их поклонниками: квартальные надзиратели, частные приставы, фельдшеры вытрезвителей, разносчики повесток, Врачебно-Полицейский комитет в полном составе, неуголовные сутенёры, бенефициары ночлежных домов.

 

Посреди единственной комнаты в доме, возле печи с наростами гари стоял широкий стол, сколоченный из ящиков международной пересылки, на нём лакированный гроб с землёй, изображавший поверхность планеты. Судьба человеческих фигурок на ней не была завидна, словно у еврейских первопечатников Ренессанса, династических браков, полевых маршалов при Маастрихте и первого издания «Маятниковых часов» Гюйгенса, его ведь безбожно расширили. Их инкогнито выдал Кобальт, громко чихнув и ударившись лбом о стекло. Человек внутри вскинулся, он уже входил через дверь, чтоб не вздумал палить или спускать с поводка свой макет.
— Тихо, тихо, мужик, иовс, — Принцип хорошо знал, что он сейчас на каком-нибудь люке, под тюками в сетке, под прицелом резиновых кулаков на ромбных сочленениях, по пневмотрубам уже, возможно, бежит керосин.
— Ты один?
— Нет.
— Это плохо.
Остальные вошли, толкаясь, подвинув его.
— Что вам угодно? — Вердикт обежал их цепким взглядом, составив одному ему известные представления, неверные, но вызвавшие в сложных ассоциациях некие постоянные струны, благодаря которым он в результате неискажённо оценил ситуацию.
— Ха, банально, конечно, я уже давно сколачиваю, а не вступаю, но что за… Хотя жалко гробить прототип, а это единственный путь…
— Как же вы заебали своими умствованиями, — воскликнул Ятреба Иуды, делая шаг назад, и сразу же более мелкий вперёд.
Вердикт хотел ответить колкостью, но промолчал, будучи больше слушателем, он почти никогда не говорил серьёзно.

 

Распалённая, она поднималась к доктору. Впервые за долгое время привела себя в порядок, напитала ресницы чёрным карнаубским воском, накрасила губы и взбила чёлку над бледным, несколько квадратным лицом.
— Так у него до сих пор встаёт? На вас? Антикураре?
Сестра не обнаружилась с ответом, молча краснела, Берне усмехнулся в который раз и бесшумно взлетел по вымытым с фенолом ступеням.
— Я, уж простите за натуральность, — между прочим через пролёт, — вышел до ретирадного. Ну, покойной ночи, то есть, хм, вам…
Когда она поступала на службу, то уже была научена горькой компетенцией одной своей знакомой стенографистки и первой дала понять, что ради места готова кое в чём уступить, но и потом до горла напиться. Его это тогда не заинтересовало или да, но как-то с ленцой. Он вообще скупо комментировал чувства, не любил делиться сердечным теплом, которого, по-видимому, не хватало и самому; оставалось не до конца ясно, понимает ли он намёки. Ей не суждено стать докторшей, он оказался принципиальным противником венчаний перед лицом кого бы то ни было, ещё более, нежели внедрения механики в производство. Годы шли, но подходящей партии не находилось и на стороне. Не случалось, как полагала она сама, во многом из-за этой тянувшейся липкой нитью связи.
Была пора, когда Артемида много молилась, где-то глубоко внутри, должно быть, рассчитывая, что прилежно сделанная работа, значительное время выполняемая со всей возможной отдачей и рачением, просто не может не принести плоды, эти померанцы преимущества. Она просила для себя, для пациентов, для доктора, для всех своих близких, для всех подданных Российской империи, которые пока оставались несчастны, для всех людей вообще, представляя их чрезвычайно смутно, словно образы с икон в углах её комнаты, какими они виделись ей во тьме, после отбоя «для персонала». На коленях стоять было жутко неудобно, и тем больше она стояла, радуясь, что её лишения столь посильны, но и столь безусловны. Её бог существовал неотчётливо в первую очередь с точки зрения некоего религиозного провенанса. Кто его придумал, кто продвигал, каков он с виду, когда ещё и сам не знал, что он бог, кто потом владел правами на образ, надули его либо заплатили честно в рамках снабжения или гарантий уже до конца одной человеческой жизни? В её понимании это не связывалось с его подлинностью или с соотношением самого бога и известной ей реальности, а скорее с перспективами получить адекватный своим прилежным искательствам продукт.

 

Назад: Глава девятая. Код Бодо
Дальше: ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ПРЕДАННЫМ — ЗА ТАК