Книга: План D накануне
На главную: Предисловие
Дальше: Глава вторая. Беритесь силы

Ноам Веневетинов
План D накануне

Александре

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. МОНТАЖ АТТРАКЦИОНОВ

Глава первая. Выбор пилотов

Касание чего-то под хрустящими батистовыми панталонами от House of Worth сразу сказало, где Коперник подцепил идею о предвечном бульоне. Сунь сейчас палец с этим под микроскоп — все бы увидели, как Гомер пятится против стрелы времени; а также работающие машины Бэббиджа в опускающемся тумане, танец миног, один фораминифер. Встал на колени, приподнял госпожу, но малость не успел, заливая бриджи. Сохрани Боже. Сколько телеграфных лент можно этим склеить? Хватило б поделиться впечатлениями от Бхагавадгиты, пожалуй.
В ужасе он кинулся прочь, сгорая от стыда.
Из случившихся на пути прохожих никто не обращал внимания на его непроизвольные реляции. Они могли заинтересовать разве что приехавшего на воды Фёдора Достоевского, вместо купален обнаружившего соль и признаки вольного города там, где должен быть губернский. Где скучно и эксцентрично — на все сто оксюморонно. Лодочная станция уходит вниз по течению, подкапывая обрыв, мещанская неволя вбивать под него опоры, конца и края этому нет. Электрические столбы на карточке — это лестничные марши, в альбомах с засохшими туберозами или плющом в разворотах они так положены. Колёса привалены к домам, за каждым багаж экзотических поездок, четыре на двух осях под одним бортом радужны. Колокола беззвучно трепещут, дежурный крутится на каланче и глазам не верит. Понтонный мост на бочках — артерия районов, имеет таблицу выгибов. Верховые придерживаются трамвайных путей, словно на царской охоте в княжестве Литовском. Фотографы зимой и не высовываются, особенно им печально на заре — красный свет на снегу всякий раз поражает воображение. Ротонды с застроенными стенами, гроза над куполами, гонит людей в укрытия. Радость и озабоченность, навощённые полы перед балом. Служащие в одинаковых фуражках высыпали из депо позировать. Узкие буквы на брандмауэрах, днём и ночью означающие разное. В больничном саду балки под снегом, к ним не ведёт ни один след. С посудой совместны лампы — купец вложился в торговлю. Туда-сюда носят икону, чего и ждёт вся Россия, съезжается и млеет, та разит излучением, словно расширяя этим улицу. Пунктир куриных лап ведёт в бездну. А вечером огни, такие зависимые от потока, нескончаемого, восемнадцать часов он не сходит, овивает горожан.

 

Люди отшатывались, в эпицентр вьющейся комариной стаи или на осколки, смеялись, прикрыв рот и не стесняясь его присутствия. Из колясок, которым он мешал проехать, тоже крыли на чём свет, пассажиры перемигивались и прыгали из экипажа в экипаж, нередко синхронно, подкидывая цилиндры, успевая выхватить из-под внутренней ленты депешу и возвратить тому, кто был уже на месте владельца; на телегу в сено, придерживая котелки, давно учитывая расчёт встречных векторов, параллельный перенос, скользящую ось, плотное движение и путаницу с маршрутом, оптимальность и внешние факторы; издевающиеся физиономии в окнах карет, вероятность оставить незамеченным сведена к минимуму, ломовик к сумеркам доставил на порог родильного дома уже остывшего агента с пулей в животе, за который тот держался.
Среди всего этого Г. чувствовал себя как рыба в воде и в то же время чужим, отстранённым. Летел прочь от отколотого горлышка бутылки под ожидающей седока бричкой к точно впаянному в пейзаж фонарному столбу, разделяющему парадные ворота в перспективе, если так смотреть, он казался первичней костёла и трубы шоколадной фабрики на Золотой; от лежащего на тротуаре картуза с монетами к следующему, когда-то помощи должно хватить, это вычислялось математически, исследованием операций; от мусорной плотины в дождевом стоке ко входу в катакомбы — нарисованная клоунская голова с откручивающимся носом; от иностранного агента, распластавшегося на деревянной стене в попытке уйти от слежки, к заклеенной афишами тумбе; от приставленной к кирпичному столбу крышки гроба к лозунгу: «Праздникъ опрѣсноковъ, конечно, соблюдай, но бланманже имай», помещённому на витрине кондитерской, пересекая тротуары, в конце квартала перейдя на ту сторону.
Кто-то выглядывал из-за плеч синдикалистов. Круглый чёрный котелок, длиннополый сюртук, зауженные дудки, серая манишка с обвисшей бабочкой. Унылый нос, толстые жирные губы, уставленные ровно в две чернильницы ровно два глаза, отнятые спустя дюжину лет. Он держался на почтительном расстоянии, как сексот консула за тенью орла на кадуцее. Останавливался подле застигнутых тем прохожих — пытаясь прочувствовать эффект от внезапного превращения напряжения в ничто с ними вместе, — осуждающе качал головой.
— Но отчего вы кажете гримасу? — не стерпел Г. очередного смешка. — Я трактую её как недоверие. На моих руках кровь. Кровь многих. — Она залила и кристалл, и теперь не всегда хорошо видно, как жизнь и время брызжут в своей дифференциации. — Могла быть и ваша… как направленный вовне свечной воск, как слитое редактором законодательное уложение…
Он покрутил пальцем у виска — украденный у чего-то куда более возвышенного знак, — и торопливо пошёл в сторону винных складов, где развелось много крыс, молчаливых и целеустремлённых, в вышине фермы на столбах и упряжи, мешки и ящики с пропечатанными и выцветшими за лето прайсами, сваленные под стеной, на скатах прибиты трапы, поворотный кран заело, доска через винную лужу, приказчики орали друг на друга, словно искусственно расставленные там везде парами. Остановился, как бы невзначай привалившись к витрине пироженщика — мимо тяжело протрусил наряд военной полиции, усатый унтер периодически дул в свисток, и ему отзывался другой, не видно откуда, — достал из жилетного кармана часы, спрятал и возобновил преследование.
Оба были помешаны, каждый на своём, в плену идей, цепь не провисала лет с десяти, что у того, что у другого. Оголтелый выстрел интуитивного знания, вылетающего сквозь глаза почти всегда вперёд и почти всегда нечто захватывающего и возвращающего в скопление связей в черепной коробке. Мирской град Солькурск — не их уровень, это всеимперские фигуры, не тушующиеся в самом пекле, в централе, в пещере, в выдолбленном идоле, под свистом метеорита. Настоящие римляне, для них все годы «понапряжённей» — послевоенные. Можно видеть их и в стальных юбках и вызывающих красных гребнях, словно в мандорлах, как лингамы тел теперь уже умелых, идущих сквозь начало истории и конец истории, то более расплывчатые, то более непобедимые, в приравнивании к клубку ситуаций куда более глобальному, чем мгла на Зодиаке.

 

Вложив правую руку в ладонь левой за спиной, Гавриил успокоился. Не сделай он этого, дальнейший путь не сменил бы рельсы, волнение — агент неверных решений. Всё бы и дальше напоминало странный крестный ход. Тропа, источник которой далеко впереди, начинала затягиваться за спинами последних, самых сирых из потока. Слышно лишь, как проводники вонзают мачете в строфант. Шире, чем по двое в ряд, построиться не выходило, тем уязвимее они были для Бразилии, для глиняных божков Маражоара nas colinas, для города Z. Головы паломников склонены, на некоторых находило, и они пропускали караван, шатаясь на водоразделе с чащей, то цеплялись за спаржу, то золотистая игрунка держала за шиворот — твари всё схватывали на лету, — чтоб поцеловать определённую икону. Это, несомненно, происки тёмных сил, ну а Господь наставлял, как их парировать. Смутно видны заросшие, почти разорванные изнутри сассапарилем зáмки с языческими щитами на фронтонах, salto de água у порталов в святилища, в венце каменные лица с туземными и зооморфными чертами, на скатах оранжевые papagaio, покачиваются в такт движения процессии. Листовые лягушки дублируют опахала папоротников, стволы пальм без конца и без начала, озерца батрахотоксина, он уже и на лаптях. В вечно зелёном мире то кайман пожирал ягуара, то ягуар — каймана, а Селивестры, Иакинфы и Владлены гнали от себя эти образы, в них вибрировали сильные чувства. Аристолохия заплетала брошенные чёрные зонты, котомки на палках, цветные ленты, костыли, хоругвь и следом за ней старика, который не смог её нести. Опустив голову, он спешил по мощённой бутовыми камнями дорожке. Со стороны могло показаться, что его путь, как и перед этим, был беспорядочен, не имел цели, но короткие ноги в полосатых чулках переставлялись весьма ходко, словно только они сейчас вращали планету.
На длинной скамейке, из центра которой торчал фонарный столб, а крылья повторяли неоконченную дугу, сидели Константин Циолковский и Прокудин-Горский, фотограф. Тихо, но горячо спорили, Константин Эдуардович пришвартовал к столбу сани со спущенным парусом и теперь держал на них ноги в пыльных сапогах. Речь, само собой, шла о космическом лифте, Циолковский брал за грудки ученика Менделеева по вопросу материала для троса, там не любой годился.
Конца аллеи не было видно — таков Лазаретный сад, — он терялся в соединении крон. Башмаки, могущие поддеть и крота с сажени, повернули на тропу, влево, она терялась и вновь возникала среди пожухлого сизаля. За зарослями обнаружилась небольшая площадь с разваленным каменным фонтаном, с краю телефонная будка. Дверь заглушала воспроизводимые за ней, переполненные сведеньями объяснения. Рывками он пересёк площадь, сделал особую стойку с противоположной стороны у порога, ненадолго замерев, на цыпочках уплотнился, прижался щекой к пахнущей краской поверхности. Из будки шла труба, он проверял накануне, но не установил, куда та приводит. Обследовал место два дня назад, то и дело вскидываясь на суету у крыльца лазарета в ста шагах правее, поэтому хорошо воображал медный раструб, который Г. теперь крутил в руках, тёплый деревянный наушник с потёртым ремешком и погнутой иголкой. Хотел врéзаться, но так и не докопался до бомбарды, устроенной не иначе как близко к центру земли, а может и ведущей, туда, где ядро утоплено в горячий источник, по абрису волны секут ни к чему не приставленные ступени в песке, сидерофильные вельды, естественные резервуары вируса бешенства, абсолютная плодородность, пять миллиардов муравьёв снуют по баугиниям; регион на стыке биологии и географии, куда ещё не пришла победа дарвинизма, непрекращающийся чавкающий звук, готовые скипидарные ванны, следы всех экспериментальных проверок с поверхности, круглосуточно освещённые катки из полированного озокерита, силуэты смазанных жутких лиц, впалые и выпуклые, они словно следы древней вечеринки здесь тех, кто всё начинал.

 

Рассохшиеся стропила подвальной крыши кое-где перетекали в бетонные двутавры. Плашки из ланолина давно не метены, все в прилипшей лакрице. В углу стояло трюмо, между его рамами и стеной тянулась паутина, и эта внешняя простота обстановки отнюдь не значила, что здесь История не может сделаться оперой Природы. На стальной армейской койке из разрозненного вязания и плащ-палаток импровизированная постель, перпендикулярно широкий стол с фанерной крышкой, без скатерти, с букетом изгибов между сосудами и расправленными под стеклом географическими картами.
Ранним утром в дверь постучали, но явно дежурно. Потом долго копались в замке. Готлиб вошёл, стал рыться на столе в поисках свечки.
— Что за археологический поединок с утра пораньше?
Ворох брезента с люверсами на койке ожил, он вздрогнул.
— «Археологический» громко сказано, — быстро справившись с собой.
— А, это ты.
— К тебе ещё кто-то заглядывает?
— Странно, что ты решил зайти именно сюда, а не на квартиру. У меня ничего не изменилось.
— Как и у англичан с бурами. Слушай, а она не может, в принципе, принадлежать человечеству? Как дождевые леса Амазонии или Луна?
— Да я тебя понимаю, не строй иллюзий на этот счёт. Если смотреть с твоей колокольни, то понятно, отчего ты так в мой свиток, я, может, только его и сумела спасти из той жизни, вцепился.
— Аллюзия на Кристофера Рена мне претит.
Женщина встала, кутаясь в накидку из макинтоша, простучала к столу. С некоторых пор она всё дальше отходила от человеческого во внешнем виде, сейчас читала книжку по эзотерике. Взяла конверт из обёрточной бумаги, макнула туда палец и втёрла в дёсны порошок, оголяя отличные жемчужные зубы; она почти никогда не улыбалась, хотя это сильно бы её выручало.
— Откуда такая привязанность к, в сущности, подтирке? Ты же не подвинувшийся на просвещении коллекционер.
— Вряд ли ты так долго сможешь, — не дождавшись ответа, заметил он. — Ну а что скажешь, если я, в свою очередь, скажу тебе, что знаю, куда ты прихромаешь, если станешь сверяться.
— Да ты прямо Эжен Видок. Готфрид — это был мой человек. Только вообрази, как давно он попал в источники, если его звали как какого-нибудь французского короля.
— Вя, вя, вя, вя, вя, вя… трибуны раскола мира от смерти одного человека, которые, скорее всего, не весомее инцестников из греческих трагедий.

 

До подписания всё выглядело приблизительно так.
Нет в бой, нет не в бой, нет в бой, к этому всё располагает, что и есть уничтожение системы, вернее, её скрепы, конечно, но будет уничтожение. Столпы собачатся, наварх уже взмок от челночного бега, солнце палит, выбеливая равнину где-то в меже непокорённого востока. Да просто сюда ещё никто не добирался в этом веке. А эти двое всегда парой путешествуют, или это Северин сел на хвост войску? или это Сатрап тащится за ним по всем отрезкам паломничества, желая что-то перенять, вытаптывая вектор хаджа, вбивая его в лицо планеты, чертя морщину приоральной области? Толпа позади и в сторонах — варвары, которым внушается культура, индивидуальность. Семена ложатся в благодатную почву, они же всё-таки люди, как будто это служит доказательством значимости, как будто вместе с этими именами существенна только она. В то же время верность их нестабильна. Перед делом не нужно бы скакать вдоль всей ватаги, почёсывающейся бронзовыми клювами и ссущей по ногам красным, тем паче что-то в те миги донося.
Утомившись стоять, он отошёл в угол, опустился на корточки, уперев спину в смыкающиеся в этом месте надстроенные блоки. Благодаря черноте сделался почти невидим, только глаза матово поблёскивали, всё те же до боли привычные оси подозрений — вдруг Герардина больше не Герардина. Она отбросила конверт, соскочила с гнутой под её стати многослойной арматуры, дохромала до угла. Взяла за подбородок и пристально всмотрелась в глаза. Взвилась строительная пыль.
— Он звонил из сада?
— Из чистого поля.
В задумчивости и смятении она прошлась по стяжке, от чего создался убогонький секстет. Осанка идеальная. Каким-то образом, при определённом свете, она всё ещё оставалась хороша собой, этакая мать той, кто сейчас регент.
— У тебя-то она у тебя, пока люди, ну знаешь, такие, их ещё можно нанять, не отняли, однако я слышал то, чего нет даже на твоём столе из остекленевшего сыра.

 

Через некоторое время, повышенным тоном, почти переходя на крик:
— Не стану торговать подобной реликвией в руки шестнадцатой графы из каталога сект.
Готлиб перевёл на неё взгляд.
— Ну, решилась, наконец?
— Принимая во внимание одно, ты упускаешь другое, а именно собственную рассудочную куцость в сравнении со способностью цитировать «Манаса» иных.
— Кого я должен цитировать?!
— Ладно. Скрепим, — она протянула жавшую многое кисть, её несколько брезгливо облекли пальцы с выкрашенными в чёрный ногтями. — Приведи его, а там я решу.
— Бьюсь об заклад, давно ты грезишь строчками на пергаментах с небесспорным концептом, — раздражённо, будто сам о них не грезил. — А сама строила тут из себя… шоколадницу.
Герардина промолчала, гневно глядя, не отпуская его руки. Она родилась в 1820-м году, почти одновременно с Фридрихом Энгельсом, Йозефом Вольфом, Михаилом Розенгеймом, Афанасием Фетом, Сергеем Соловьёвым и Великой Колумбией, под стук арифмометров Тома де Кальмара, под радостные возгласы Беллинсгаузена и Лазарева, под последний вздох Георга III, неочевидные экспирации восстановления Кадисской конституции образца 1812-го года, под выстрел Кристофа Анри, под ругань carbonario Нолы, под грохот дороги на столбах Ивана Эльманова, под хруст, с которым штат Мэн присоединился к остальным.
— Слушай, никак не могу понять, ты сдала с тех пор или осталась прежней?
Она вдавила в пол колодец из каучуковых шин, блеснув накрахмаленным исподним. Схватилась за деревяшку и, зажмурившись от боли, отделила от плоти, открутив, как иллюминатор на линкоре. Он поморщился, но не отвернулся, любопытствуя, куда прячет и есть ли у неё татуировки. Мелькнул махаон, переделанный в стрелку. Вот лист извлечён, пока возвращала на место, карта оставалась зажата между белых сверхкомплектных.
После всех манипуляций, наконец, дождался раскатки. Пергамент оказался чист, светло-коричневые пятна, бланжевые вкрапления, надиры и потёки. Он смотрел прямо в середину, беспрепятственно, впервые за столько лет, и понимал, словно Кант обыкновения «Фридрихс-Коллегиум» в части обхождения с химическими приборами, что немедленно в путь им не отправиться. За тридцать лет ничего не изменилось.

 

— …про услугу и кровную месть, — взволнованно закончил информатор, задрав голову и жадно глядя на собеседника в чёрных одеждах, унылом котелке и с подводкой, где двойной штрих был шире склеры.
Его лавка помещалась в подвале, ниже уровня моря, в ней выставлялись всякие старинные вещицы, пропеллеры, маски, кандалы, скифское золото, изнанки холстов в рамах, подсвеченные лампами с той стороны. Реставрации он почти не придавал значения, хотя однажды отправился в Анатолию с восковой фигуркой Анри Муо в чемодане, прямиком к Генриху Шлиману, не будучи ему представлен, после дюжины фальшивых рекомендаций по почте и кое-чего позаковыристее, соотнося его с собой даже сочувственно. Так и не доехал, переключившись на очередной поиск сокровищ.
Чуть позже он сидел на скамейке подле ступеней вниз, забросив ногу на ногу, смотрел на спешащих в обе стороны мещан, городовых, более легкомысленных, чем он сам, торговцев, институток с тайными мыслями, гувернанток с подопечными, суфражисток, унылых волонтёров, после собеседований знающих чуть больше других, коляски с опущенными верхами, лоснящимися после дождя, подвыпивших извозчиков, солдат с ранцами, которые перемещались перед глазами, образуя мрачноватый калейдоскоп. Пару месяцев назад или около того Уильям Мак-Кинли стал президентом Соединённых штатов, в Австро-Венгрии уравняли немцев и чехов, а сегодня из тюрьмы выпустили Оскара Уайльда, что особенно грело душу, в ожидании новых преобладаний эстетических ценностей над этическими.
Имя его само навевало прохладу серых готических сумерек, некое место между Дублином и Редингом, узел бунтарства и поэзии, а также таинственных дел, ночных, как правило, свершающихся в западной Европе под тревожную музыку. Бесконечные подвалы и комнаты с массивными столами, на тех старинные рукописи, а рядом отрывки их расшифровок, огарки свечей в патинных канделябрах, с потолков на цепях свисают масляные лампы, на стенах пустуют факельные кольца, пол — зависит от места, если это склеп или подземная комната, то из больших, истёртых подошвами тысячи угрюмых, вынужденных сновать крамольников булыжников, если родовой особняк или замок, или поместье, то скрипучий паркет с длинными дорожками, толстыми и пыльными, что нельзя услышать шаги, в особенности ночью, по окнам непременно бьёт поток сквозь решето, в крайнем случае снег, в особенности в обрамлении каменных плит кладбища, так же, как бьёт он по полям шляп и скатам плащей и рединготов, каждую секунду свершаются тёмные дела, составляются завещания и криптозавещания, что-то сбрасывают с мостов и вылавливают из рек, прячут в зонтах и саквояжах, поминаются старинные истории, с которыми всё связано, заговоры могущественных контор, пишутся таинственные письма, скрепляемые багровым sealing wax, множество тёмных личностей в котелках и цилиндрах ведут загадочные разговоры и совершают непонятные эволюции со всем вокруг, ездят верхом задом наперед, отпиливают верхушки черепов или копают ямы, желая обнаружить клад или подсказку для дальнейших действий, краеугольный логогриф, всё это поливает дождь, по всем улицам, каждую освещает не более одного фонаря с мертвенно-жёлтым снопом, газовым или масляным, едут чёрные кареты с кучерами, предпочитающими скрывать личности и натягивать цилиндры и котелки значительно ниже, чем того требует мода, у всякого действующего лица припасён револьвер или нож, или загадочная фраза, или письмо на непонятном языке, многое объясняющее, все следят за всеми, ныряют в переулки, проникнутые тайной, скрываются в подземных коридорах, заходят в самые дальние комнаты и трудятся над расшифровкой древних документов и укрывательством завещаний, те же обстоятельства, пейзажи и та же мрачность, обиняковость, семейные ветвления, гениальные сумасшедшие, вероломные кормилицы, mirror puzzles for mirrors, переписанные заговоры, сложенные в столб, высятся до пояса, религиозные разночтения, озвучиваемые шёпотом, многосмысленные пассажиры агатовых фиакров, в какой бы трети века ни вздымали брызг и по каким окрестностям, непременно почта, содержащая тайны, почтальоны сами по себе вероломны, быстрее всего они-то во всём и виновны, и доставляют письма избирательно, таинственные карлики, необъяснимые преступления и лишь видимость расследования тех, призванная укрыть нечто более важное, потайные фонари, документы, которых никто не видел, места, которых никто не достигал, но в них сокрыто самое главное, древние ордена, инсценирующие свой крах и инсценировку инсценировки своего краха, тайные знаки, что умел понимать только давно исчезнувший процессуалист, чёрные накладки на глаза лошадей и ястребов, оживляемые ветром огородные пугала, предстающие только в резких вспышках молний, всё, что рискует объявиться, бывает только в краткий миг таких эрупций, после чего снова мрак, неизвестность, все пользуются фальшивыми именами и никто не хочет выяснять правду, только путать её и прятать в подземельях и тамошних расшифровках, на улицах кишат прыгуны, им нипочём и фабричная стена, и стена скорбного дома, и дома эти всегда переезжают, на всех разбитых колёсами и размытых дождями дорогах во все стороны идут обозы и фургоны с больничным имуществом и пациентами, которые, к тому же, вынуждены отбиваться от налётчиков и даже стрелять, пока им позволяют это моральные чудовища в промокших шляпах, с фальшивыми бородами, имена большинства наколоты между костяшек, кроме этого нельзя обнаружить никакой огласки, но скрывать тайны становится всё тяжелее, например, многим уже известно, что boyfriend Уайльда Альфред Дуглас является крёстным отцом сына Айседоры Дункан, второй официальной жены Сергея Есенина.

 

— Делал я тут заказ для одной дамы, и случайно наткнулся на связь, давно терзавшую меня.
— И что, сразу перестало?
— Благодаря ей же, бесценной моей давалице, я смог получить доступ к лежащим более глубоко материалам, почти достигнув…
— Тьфу, кислятина, половой, варенья.
— Оказывается, после Невшателей они сделались и Замеками тоже, чего я никак не мог знать, а, стало быть, и Вуковары также отсюда.
Г. слушал, убеждая себя, что принимает людей такими, какими они сами себя неосознанно преподносят, так проще всего, а кроме того, чрезвычайно безошибочно.
— Если б не Ксения и Китеж, нам бы перепали только переиначивания, которых и так хоть, извиняюсь, жопой ешь.
— О, был гувернёр по аллегориям? — поднял на него удивлённый взгляд.
— Как ни странно, они разделяли, для кого он муж, а для кого отец, и от этой ясности ненавидели ещё более люто.
— Изумлён ли я?
— Сперва слушайте про Елисея, а где именно, сами уже ройте, мне ещё растягивать лица в кленовые листы.
Не забывая изображать искренность, он тоже, все остальные тоже, Гавриил стянул с головы наушник и устроил его с рожком в сложившуюся методу покоя. Вышел из будки, осторожно прикрыл дверь и в задумчивости побрёл к воротам сада. Миновал квартал, вход во двор и стал подниматься по старой растрескавшейся лестнице — отдельный вход в жилище над заведением. Войдя в свою комнату, нанимаемую много лет, над трактирной залой, снял парик, над медным тазом с грязной водой смыл с лица грим и в одежде лёг на узкую оттоманку подле полукруглого окна.
Он растворялся, приемля всё, сток фекалий в системе труб под фундаментом таверны, ночных жителей, которые только бахвалятся пойти в катакомбы, шумные въезды психиатров в новые конторы, эту звёздную ночь, предпоследнюю или даже последнюю перед зимой. Подули те самые ветра, сразу узнаваемые, словно заряженные сухим льдом ну или дыханием какого-нибудь аса средней руки.
В этом особом состоянии, когда наступление сна заключается не только в чередовании эпических и интимных сцен, он наблюдал прекрасное и поучительное видение, настолько яркое ему до сих пор приснилось только один раз, по дороге на каторгу.

 

В Солькурске ночь над бульварами и тьма в соляных галереях. Кругом бьются сердца, с каждым слитым импульсом кольцо расходится орбитой от Садовой во все стороны, являя мрачноватый, иногда солнечный город, коричневый, взрытый колокольнями и парой брандмейстерских вышек, каковые, по большей части, и есть чья-то истинная и единственная надежда. Аисты на зернохранилищах, дети видят сны под одеялами, у двух процентов горят лампы, того бы ещё в тридцать раз больше их хотело, вовсе не спать, как, можно предположить, папенька. Их неприметная губерния оказалась не в то время не в том месте, рядом с Москвой, рядом с Диким полем, рядом с окраиной Европы. Жители её гостеприимны, улыбчивы, но они низвергаются, ни дать ни взять Суриков, сплошь карикатуры из вампук, такие и проводят их взглядами за горизонт и вскоре забудут.
Его разбудили серый свет и птичья сарабанда по жестяной крыше. Поднялся с оттоманки, потянулся без сладости, нос заложило, глотка пересохла и жутко зудела. Стал смотреть в окно, на улицу и редких в такую рань прохожих, не испытывая ничего, кроме лёгкого амфиболического безразличия. Очередные наполнители молчаний, такое ощущение, что мёртвые реальны, как живые, никаких гарантий. Дворник вяло проводил метлой по брусчатке, последние два раза это точно были буквы, V, ещё раз V, барышня с бидоном и в платке спешила вверх по улице в сторону Московской, за ней, словно она играла им на дудочке, бежала стая дворняг, на другой стороне напротив дома стояла коляска с откинутым верхом, подозрительный тип в клетчатом сюртуке и очках с тёмными пехштейнами делал вид, что читает газету, вылитый частный сыщик, не лечебницей ли он нанят? Занимался рассвет.
В дверь постучали.
— Я никого не принимаю, — громко ответил он, не оборачиваясь.
Но визитёр проявил настойчивость. Тот самый гибрид курьера Локи и кашмирского террориста, прямиком из Охватывающего.
— Браво, так меня давно не преследовали.
— Заболев тем, чем я, так просто не выздороветь.
— Тогда прошу, держитесь от меня подальше.
— Действительно хотите, чтобы я встал под окно и взял рупор?

 

— Ну, так идём? Или желаете что-то обговорить?
— А вы физиономию мазать не будете?
— Мы разве собираемся где-то выступать, кроме как выступать в путь?
— Ну, об этом ещё рано судить, — выглядывая за дверь.
Г. узнавал новые ему лица с некоторого расстояния, не всегда достаточного, с квазиопаской, как следствие её — квазивежливостью, для него это была как бы патетизация будничных вещей, к тому же глубоко укоренённых во время, ход которого он старался беспрестанно чувствовать, пока не заключал чего-то, что иногда записывал в специальную тетрадь: это резонёр, делает вид, что понимает в дакской культуре и слышал о Буребисте, это смакун, получает спазм через зрение, чёрта с два продашь воздух, это вообще не пойми кто, уже достал меня, последний раз пускаю его заходить так далеко в лавку. Но сейчас был явно не тот случай.
— Но я полагал, что она не у меня в комнате. Всё иное означает физический переход.
А он был не таким простаком, каким мог показаться. С давних пор так и бросался в подобные дрязги, не то умея задавить в себе скандал обоих возбудимых путей, не то ища заковыристой кончины. Хотя и к чему бы ему? Едва, казалось, обретя концепцию всей этой пустоты почти с начала активной формы своей материи, может, он так видел обмен веществ с внешней природой, который, как известно, был несменяем. Замкнутый круг рефлекторной деятельности для него — не пессимизм и не чересчур мрачно, совокупность явлений, сопротивляющихся смерти — тем более. Всякий протестует по-своему, сообразно разработанной прихотливости, принимая или не принимая добровольный выход из комфорта за окольные пути реактанса.
— Да, но… — всеми силами удерживал себя от вопроса «кто она?» — Почему бы нам для начала не обсудить всё детально. Ведь это не так просто, необходимы определённые ресурсы… Словом, вот что я предлагаю. Навестим мецената.
Перед ними лежала Садовая улица. Уже окончательно рассвело. Над головой скрипела вывеска трактира на кожаных петлях, напротив помещался музей литературы с пыльной витриной. Предчувствие какого-то сгущения вокруг его субтильной персоны рассасывалось, он почти повеселел. Пошли влево, где город оканчивался обрывом, внизу лежала Казацкая слобода, но не по прямой, а через зады винных цейхгаузов, отчего-то петляя, к арестному дому у Московских ворот, от него вниз к мосту через Тускорь. Шли рядом, он шагал как вздумается, нажимая подбойками комбинации, которые вместе, если был соблюдён определённый порядок, приводили к озарениям на неочевидные углы, одно слово, космос; Гавриил ступал со вниманием к мелочам, здесь кого-то хоронили и набросали цветов, он имел подозрения на связь с осечками…
— Это шли в честь Винцаса Кудирки.
— Вы хотели сказать, в память.
— И да, и нет, — пользуясь случаем, Готлиб внимательно посмотрел на него.
— А кто он был?
— Ставил всякие значки на нотном стане.
— Небось, находились энтузиасты считать их, как задумывалось.
— Не знаю, откровенно говоря, не слыхал. Хотя, может, и слышал, да не знал, что это его.
Голова покачивала пустоту, словно мозг не весил одну десятую пуда и не являлся самой загадочной и самой связанной со Вселенной массой, он же, перебрав кандидатуры покупателей, углубился в химию: ртуть, тетросомата, мицраим, андрогин-ребис, красная тинктура, философское яйцо, панацея гирлянды, грудной период.

 

В лесу, не так далеко от города с этой стороны, имелась поляна, в мучениях вытаптываемая вокруг очень важного, словно бы жертвенного костра (любой кадр, из каких состояло то, что рассматривалось пионерами как индустриальное искусство, основывается на самодвижении, так и здесь), в свете его мощью наделялось то, что было лишь возможностью. Чтобы остаться, необходимо попотеть, придерживаться заданного когда-то самому себе непонятным ветром квадрата. За каждый фут, таким образом, предполагалось сражение. Спонтанные встречи, мешки с прахом и замкнутые перемещения разбойников. Фуксию, обострённую освещением, до индиго замарала кровь. Котёл с кипящим супом над пламенем был просто образом, пусть и глубочайшим, но вот со дна всплывает нечто, напоминающее часть человеческого мозга, и это сразу ноошок, современный духовный автомат заключён с образом-движением в круговую схему, ещё не коммерческой фигуративности секса и насилия, но, безусловно, что-то подобное нащупывая, задевая струны.
Вокруг на раскладных походных стульях сидели двое в похожих клетчатых тройках и серых котелках, в таком виде возвратившись со службы, в чём бы она ни заключалась. Рядом в коричневой траве стоял телефонный аппарат, провод тянулся в чащу и терялся во тьме. Он то слушал, то сам громко кричал в трубку, то отдалял от лица, ожидая, когда собеседник выговорится. Второй посматривал несколько озабоченно, хмыкал, немного поражался услышанному и конъюнктуре в целом, иногда помешивал в котле.
— Да что вы говорите, подумать только… А я говорю, на хуй тактику Ганнибала, на хуй битву при Каннах и на хуй победу Сципиона, и никто тут и не думал скулить по-александрийски. И моё бессмертие школьники не таскают в ранцах, я сам его таскаю. Да? А я утверждаю, что не представлялось возможным выкрасть пакет меньше, чем за сутки, да, и разбивать работу не имеет смысла, нужно много часов подряд, я подчёркиваю, подряд следить. Нет, это невозможно, — отвёл трубку от лица.
Поймал его взгляд и пытливо посмотрел, характерными кивками осведомляясь, сильно ли лютуют на той стороне линии или вообще как проходит разговор, к чему клонится ситуация. Лицо осталось невозмутимым, он вернул трубку к уху.
— Конечно, легко рассуждать, сидя в домике на дереве или в кабине мостового крана, или где вы там сидите. Ещё раз, экселенц, патрон, если бы я знал содержание, то дело, глядишь, и пошло бы легче. И без разницы, какими экселенцами в свою очередь это сделает нас. Да, и вам, в том числе, это должно быть без разницы.
Из чащи вышел третий, с чёрной повязкой на глазу. Он катил перед собой столик на колёсах, какими пользуются в отелях, двигаясь при это чрезвычайно медленно, поскольку сооружение подскакивало и помещающаяся на нём посуда дребезжала.
— Метя в друзья к Автолику, не иначе… Что, жалко стало?
— Бери выше, хотел предстать не меньше чем Дедалионом и…
— Да здесь она, здесь. Сейчас приглашать? Ну тогда после полуночи второй сеанс. Думаю, будет посговорчивей.
— Да какая жалость, так, прихоть художника смерти. И почему мир полон страдания?
В плечо впивался тонкий ремень, удерживающий на спине стул, он снял его, разложил и сел.
— Он полон не страдания, а трудов по знаковым системам, вот чего чересчур.
— Потому-то все матери до определённого времени и приветствовали так своих младенцев: добро пожаловать, но учти, этот мир полон страдания, а наш экселенц — сдвинутый на колосажательстве святой.
— Неизвестно, сколько у неё оставалось сил, а у нас, сам знаешь, вечерняя поверка.
— Но во имя чего ты решил ждать?
— Ответ прост, её слепок Анри Брегсона.
Поодаль от поляны вокруг валуна в два человеческих роста на разный уровень были закопаны двадцать бочек из-под нефтепродуктов. Не лестница, а скорее подпорка. Неподалёку, помещённая в мешок до пояса, лежала женская фигура в длинном дорожном платье.
— Вот ты и попался со своим Брегсоном.
— Он же мировое достояние. Предрекает всякую, на первый взгляд, небывальщину, но я, например, зрю её жизнеспособность.
— Хуеспособность ты зришь и сам только ею и обладаешь.
— Ха-ха-ха. Вот это верно.
— Давеча выбил опорные ножны в разгаре использования, пробегая вдоль ряда синопских ветеранов, а тут сжалился.
— Но тогда иные обстоятельства.
— От них никуда не деться, привыкай.
— Я помню собственных, которые кое-что пережили. Кремни, сплошь в коричневых пятнах, затаившие в глубине глаз бессилье, а ведь его формирования необходимо дожидаться.
— Осмелюсь заметить, если у человека живы пращуры, вовсе не мудрено, что они однажды берут внука под руку и говорят: снег падает, падает тихо.
— Ага, а потом вдруг в ухо со всей дури: глянь, снег!
— Нет, они орут: буду бить аккуратно, но сильно.
— Вот умора.
— Тогда же ничего не было, я и их-то выдумал себе под звездопадом на нашей площади, помните, как скрипели сани с котлами? Как рассеивал манну или наставления городовой, а его гетероним беззвучно разевал рот?
— Замолчи, не было этого.
— В Петербурге, как я слышал, трамваи переводят дугу, пассажиры в это время дух, чувствуете, без пизды говорю, дают перевести дух, меня это трогает. Ладно, согласен. Но понимаете, парни, давлю в себе, а всё равно лезет.
Трость — загадочное оружие — у каждого имелась своя. Набалдашники с серыми гранями, внутрь палок могли поместиться скрученные в трубки календари крупного формата, столбец монет, легко извлекался букет искусственных цветов. Они в этой сцене, как ничто другое, знаменовали крах традиционного мю-ритма — если брал один, то брали все.

 

Она как раз вынимала шпильку из пучка волос, желая перенести ту на провисшую вуальку. Была полностью готова к встрече и даже немного прибралась. В дверь постучали, она не то чтобы потеряла бдительность, просто думала о другом, да и никогда не воспринимала это место как надёжное убежище.
— Подходящая, как само время, сколько раз её, должно быть, возвещали о последнем круге, интересно, сумела она что-то из этого выжать или сумеет выжать сейчас?
Почти сразу неприятно кольнуло осознание, что она всегда выглядела гораздо моложе своих лет, а тут этого не заметили.
— Она здесь не за этим, соединяйся.
Из среды мещан в каждом поколении выкристаллизовывалась плеяда людей, чьи взгляды не отличались твердостью, но была велика решимость и слишком много уже состоялось реакций на слёзы матери, её причитания, обоснованные и по любому поводу, бессилие отца и всей их семьи в целом. Отчего-то оказались чувствительны и могли развить в головах выпуклый образ из «кинутой кости», фразы, произнесённой в сердцах или чтобы казаться умным. Вот парень поднимает голову и видит: все они внутри золотой вазы, — классическая рефлексия и тут вращается по кругу альтернативы между монтажом и планом, — горлышко покрывает натурально задница, вся в волосках, а из центра лезет дерьмо. По бокам прижаты полы мундира, ими помазанник подтирается, встаёт, и свет тут же застит точь-в-точь такой же объект, видимо, его кузен или дядюшка, некий анкл, с кем они вместе пируют, принимают парады и волокутся за фрейлинами. Просто как вариант.
Это, конечно, не была проекция борьбы господствующих в Солькурске или ещё где-то поблизости самодержавных структур — следствия их существования, но ясно же, что у них «группа лиц» и точно имеется сговор, и сноровка соисполнительства зашкаливает. Контора в лесу, бивак в скалах и идея движения наблюдателя на повестке дня. Чтоб не гнаться за модой в таких делах, стали подумывать её вводить. Для них отягчающими обстоятельствами являлись не пытка жертвы, а собственные жизни, привязанные к лесу, где их уже находили другие. Так-то оно так, но некто точно подговорил уйти с тракта Белого города на почтовый, встречаться с агентом без посторонних, а может, «за ради Христа» или сохранения Москвы, ведь планы ограблений ещё тогда, десятки лет назад, были многоступенчатыми.
Мешок сняли, Зодиак стоял близко, протягивая ей телефонную трубку.
— Считайте сами, я, мой директор, мой воздыхатель, его денщик, его брат, — игнорируя его жест. — Видимо не так уж вы и разработали метафизику убийства. Уёбки мягкотелые. Давай сюда.

 

После пятидесяти его жизнь как-то ощутимо замедлилась, привычный темп садизма поиска сменился вечной подготовкой, мелочным состоянием присматривания, а вдруг это приведёт к настоящему отказу от мира, а вдруг это точно в разрез с интересами империи, а вдруг меня не так возьмут за горло религиозные фанатики, управляющие теми палестинами. Сначала стал мелко плавать (всё учащающиеся аудиенции у инстинкта Я), а потом и вовсе лишь ходил по пляжу самой сладкой карамели психического аппарата, выискивая в мокром песке после отлива следы, способные привести к тому, как выглядит цель, хотя бы чем она является. И стыдно, и предусмотрительно. А ведь в его руках имелось до чёрта самых разных связей, концов и начал странных, безумных предприятий, лучших на свете заговоров, могущих заткнуть рот всем этим невероятным критикам, отрицающим детерминизм. Г. не знал, может, уже и не стоило противиться, ничего не менять. Что он сумел предложить жизни, то и она ему. Бета-мечтатель сперва по своей воле превратился в альфа-циника, потом не по своей — просто в перспективного кандидата в пятые персонажи то ли археологии, то ли чёрного рынка. Вот эта семейка, Новые замки, ведь они же бедоносцы, это очевидно, как было очевидно и тридцать лет назад, когда он только столкнулся с ними. Ничего не поменялось. Всё подтвердилось.
В завершении вечера все вышли на Садовую, построились в три ряда спиной к проезжей части, заранее нанятый фотограф, но никто не знал, кем именно, сделал своё дело, заставив хозяина повесить у входа на высоте третьей линии гостей ещё пару ламп. Фотокарточка сохранилась, некоторые пожалели, что запечатлены на ней и оказались с другими, сожалевшими не меньше, словно пространство вокруг возвысилось до уровня «каких-угодно-пространств», а впоследствии участие в подобном могло сослужить скверную службу. Он стоял тогда среди заговорщиков, но, сильно пьяный, смотрел на редких в такой час прохожих и махал им, отвернувшись от фотографа, а те, вращая мир, умудрялись ещё и оборачиваться. Иные же шли дальше, с апломбом ещё, вот ятые провинциалы, уф, хорошо он не в Бомбее достиг просветления и остался.

 

Первая их встреча могла состояться много лет назад, но во время тех событий в Москве Гавриил шёл по этапу в Акатуй.
Скорбный отряд, забитый в кандалы промышленным подходом, выдвинулся рано. В Москве просили милостыню у прохожих, он, ясное дело, игнорировал. За заставой вдруг почувствовал дикий дискомфорт, взлетающий почти как душевный, осмотрелся, один из демонов поймал его взгляд и уведомил с ухмылкой: а тебе ещё потом башку наполовину выстригуть, по харе твоей видать, такое тебе не по ндраву придётся. Все ждали, когда встанут на тракт, вдруг по колонне пошло волнение, грохот с головы до хвоста, от тех, кто ближе всего к первому централу на пути, где, может, и не раскуют, но хоть дадут вытянуть ноги. Вот они уже в лесу, потом подмосковная роща перетечёт в луга, потом уйдёт в уральскую падь, потом в сибирскую равнину, ощутится приближение зимы, освоится марш в ногу, кандальный не лязг, но ритм, комары выпьют из них четыре полуштофа, один-другой навострятся сшибать цепью с загривка впередиидущего… сумерки и белизна, пляска атомов…
— Куда это вы там вперяетесь?
— Обратите внимание, четвёртый этаж снизу.
— Эй, паря, у тебя молоко убежало.
— Ммм, я бы, пожалуй, купился.
Под этим же окном нашлись дела и у прохожих. Они задирали его, за-ди-ра-ли, спорили о приземлениях, среди зевак начали сновать торговцы квасом, игнорируя друг друга, появился цыган с медвежонком, сразу утонувшим в объятиях, топтали газоны, со смехом не хотели пропустить спешащего доставить срочную телеграмму молоденького почтальона, заглядывали в окна первых этажей, вскоре возник околоточный, которого все прекрасно изучили и мало кто уважал.
— Ну, не знаю, так подставиться, это надо вообще ничего не понимать.
— Что сейчас сплошь и рядом.
— И даже в канкане уныние.
— Хорошенькие, однако, у вас гиперболы, — он на секунду посмотрел на него и тут же возвратился к окну. — Только не понимаю, при чём здесь?..
— Как это при чём? Само-убийство, само.
Он полагал самозабвенно, заводясь только от мысли, что кто-то может его здесь не поддержать, что из мелочей бывает совокупность, из совокупностей совокупность, а из тех, скажем, появился он, вышел из купины такого ансамбля. Для примера, но ведь так появились все.

 

— Подумать только, понаставили монастырей, мин с дожидающимися конца и горных келий, а у Зевса нижние кубики давно превратились в холодец. — Изумлённо глядя на вдруг распалившегося собеседника, он потрогал живот. — Тогда-то первичная мирообразующая потенция сразу и заявила, едва показавшись в виде Нюкты или кого там… в виде Мглы: такими можно пренебречь.
— А если они подставляются под вулкан или под низринувшийся архитрав для всеобщего блага?
— Тоже можно.
— Кстати, раз уж вы завели речь, у них там одна девчонка, просто женщина, вообразите, отвечает за насильственную смерть… четвёртый орфический гимн, контаминации всяких там махий, а примерно половина найденных древнегреческих литературных папирусов — это вообще отрывки из Гомера.
— Прямиком в АПЗ-20, — вывел его из задумчивости голос, — слыхали о таком?
— А могло быть иначе?
— Ну, не знаю, вы для меня пока загадка.
— Ну а вы для меня вообще хрен с бугра.
— Ну вот видите, мы пока в процессе сближения.
Вдалеке возникла оторочка леса. В «Губернскихъ вѣдомостяхъ» составилась ячейка энтузиастов, осуществлявшая деятельное познание, освещая это в выпусках. Рядились так, чтобы сразу было видно, кто идёт, в лесу по-иному вдохновение как-то и не находило. Ну раз, ну два опишешь, что видел, пентаграмму из пней, заброшенную землянку, разваленные статуи фигур весьма загадочных, ведь ума сделать по этому выводы и раскрутить историю, как правило, не хватало, тогда всё обрамлялось боярышником в цвету, «иссиня-чёрной» волчьей ягодой и скудным описанием ночёвок. Толстый бородатый мужчина в пенсне и с блокнотом наготове крадётся между стволов, ему сказали, что здесь есть нечто удивительное, опасное, сколько и двигающее карьеру. На определённом этапе его запал кончается, он так же крадётся обратно и приходит к мысли, что вряд ли вредно будет приукрасить. Вот только что? Оттолкнуться — самое сложное. Допустим, координаты границ, вид сверху являет клетку Фарадея ну или лошадиную голову, а ещё его видно с Луны, вот и думайте, дорогие читатели. Безобидные индукции осторожно гласили: там, скорее всего, пропадают люди, но верно не знал ничего ни один, кроме того, что в той стороне были Воронеж, Ростов и прочее подобное.
Помимо этого леса под боком сам по себе Солькурск стоял на холмах, буквально на Толтрах со срезанными вершинами. На северо-западе тёк Кур, на востоке — Тускорь, который превращался в Сейм, и всё это как-то очень хитро переплеталось.

 

Смеркалось, череп тура левее входа горел иллюминацией, обугленные бамбуковые нити в вакуумированных сосудах, пройденных по оболочке фиолетовым и оранжевым, моргали и вспыхивали вместе дивным фиалковым цветом, не было такого мига, чтобы всё гасло, импульс нисходил от кончиков рогов к нижней челюсти, бросая на пустой квадрат перед строением спектр наиболее ядовитого сочетания, под основанием проводка искрила, и на стыках он сплавился с бетоном.
Г. крепко призадумался, сразу, однако, поняв, что на месте оставаться опасно, это, разумеется, ловушка. Потащил спутника в лес, тот, возможно, прочитав по его лицу, что дело дрянь, не противился. Пока не встретилось ни тропы, ни солнечного озерца, чтобы понять, какая из сторон света за что отвечает. Сначала хотел спрятаться и понаблюдать из зарослей, но потом решил не рисковать. Сейчас метил выйти на дорогу, ведущую в город, наверное, на Воронежский тракт.
— Как, не страшитесь рассыпанного впереди?
— Разумеется, страшусь, не располагая от природы большими силами.
Восторженно покачал головой, присовокупив определённое выражение лица, которое некому было заметить и оценить, как бы восхищаясь признанием.
— А не желаете поинтересоваться, страшусь ли я?
— Раз вы просите, поинтересуюсь.
— Ну?
Котелок вдруг влетел в переносицу, под напором, он поздно отреагировал, догнал неуклюжим жонглированием во тьме.
— Так страшитесь?
— Очень, очень страшусь, но нахожу силы в вас и в упорстве одной знакомой мне мадемуазель.
— А я и думаю, что-то из меня силы выкачивает, — он обернулся и странно на него посмотрел. Отвернулся. — Шутка.
— Да я понял, даже испытал побуждение рассмеяться, но ситуация, сами понимаете, не располагает.
В голове вдруг само собой возникло соотношение окрестностей, разрез, на сей раз медленно вращающийся. Эта неспособность возобладать над собственными мыслями угнетала его издавна, считать от тысячи назад, отнимая по восемь, давно не помогало. За лесом, за Диким полем, за проливом, за мысом Фонарь, с юга-запада на северо-восток, где-то меловые, где-то напополам с песчаником, на отложениях какой-то там серии… Их давно рыли, соединяя полости сквозной шахтой, не отклоняясь от вертикали больше, чем на семнадцать градусов, однако средневековые шахтёры были ещё не так оснащены и компетентны; не находя никакой руды либо артефактов, тогдашние, пока не успевшие осознать себя в полной мере, сетовали, что только углубятся как следует в, казалось бы, Аид, как уже на другой стороне.
— Кстати говоря, не пора ли поговорить начистоту. Какой у вас план?
— Что ж, видимо, придётся начистоту, и тут ваше стремление отправляться куда глаза глядят с минимумом багажа как раз кстати. Как вы смотрите на то, чтобы скататься в Крым?

 

Г. взял книгу, никогда не думая возвратить, не рассматривая вообще такого рода капитуляции, как Юсуп Иессеев не рассматривал варианта, предполагающего, что в библиотеке его имени не окажется какого-то востребованного читателем тома. Открыть случилось только в поезде, увозившем его на север в сторону Москвы. Поев жареной курицы из станиоли, откинулся на твёрдую обивку и посмотрел на буквы, сейчас немного плясавшие перед глазами.
Путешествие всегда пробуждало в нём что-то невинное, вероятнее всего, из детства, когда главным родом его деятельности являлась игра. Ещё он, помнится, чуть слыша слово поперёк, закатывал вой, стуча себе по парным родничкам, зная, что бывший тогда рядом отец немного понимает в анатомии. Индия в то время уже сделалась от них далеко, поздно было познавать её мир через ощущения, направлять фонематический слух на рассказы об афганцах, несмотря на религиозные антипатии, пришедших на помощь сикхам, и англичанах, прогнавших их обратно. В этом бесцельном хадже подле них отчего-то вертелось много синоптиков, а, стало быть, произносились те или иные прогнозы. Готлиб вникал в сказанное и по первому времени не слишком хотел прямо жить на полную катушку и видеть новое, но потом привык.
В рассчитанном на двоих купе он сидел в одиночестве, некоторое время всматриваясь в пейзажи. Когда кончились дачи, стало скучно, вновь взялся за сочинение. Не прочтя и трёх страниц, переместился мыслями на два года назад, когда так же ехал в поезде из Берлина в Ханау искать следы Мартинеса де Паскуалли по наводке некоего Юлиуса Оппенгеймера. Как только он сообразил, что Паскуалли — основатель одного из масонских орденов «Рыцарей-масонов Избранных Коэнов Вселенной» и создатель Исправленного шотландского устава, а о его жизни и происхождении известно до крайности мало, то мигом просчитал предполагаемую прибыль по совершении своего обыкновенного открытия, до которого всегда добирался. Начнётся с того, что в недрах очень неровного и к тому же никогда не освещаемого слоя губки, слизи и конденсата зародится необходимость. Сумма, какая может ещё подвергнуться корректировке, расположена от того места далеко (она не абстрактна), и, кроме того, между ними стены с сырой штукатуркой и электрической проводкой, мраморная отделка, миллионы кубометров земли, всякий миг сменяющиеся зеваки, река, заключённая в камень, стоянка фиакров, коллекторы канализации, готический собор, все стены в тёмных потёках, в них вмурованы кости, также делящие прямую на отрезки, дорические триглифы, тьерсероны, опистодомы, кровавые святилища, эпоксидные пласты. В недрах некоего скрываемого на виду здания в Лондоне возникнет импульс, сквозь пока ещё скудную сеть будет послан сигнал, перехваченный малым на коне, который может скакать, с его-то бумагами, хоть по водам Ла-Манша. Оттуда в Дублин отправится голубь, чуть не сбитый над определённым мятежным графством. Пять недель согласовывали выплату с Новым светом, где теперь ветрила их силы. Монетки катятся по желобам с вершин горной системы, раскинувшейся в нескольких странах.
Готлиб занял денег у ростовщика, ещё верившего ему, заложив для себя Невообразимое, и отбыл в Германию. Из головы не шла позабавившая его тогда фраза Юлиуса, сказанная в числе прочих, относящаяся к де Паскуалли.
— Он был другом Луи Сен-Мартена и Жана Виллермоза, а потому он и есть основатель мартинизма.

 

Он подпрыгнул, весь отдаваясь этому, с зависанием, до конца оттягивая миг приземления. Вагон второго класса под ним сменился вагоном третьего, женщины — половина с унылыми, половина с настороженными лицами, дети в картузах и бриджах ушли в пределах коробки, по самым мимолётным прикидкам их по четверо на мать, по дюжине на отца. По низам общества всегда проще делать заключения. Географическое единство, в стране масштабов России эта мысль останавливает на себе чуть больше. Подпрыгнул ещё, мгновение-другое, и вокруг был ресторан. Колёса стучали в кофрах, общих с этим помещением. Ручки из латуни и слоновой кости для любой прихоти, вызвать официанта, налить кипятку в заварку, открыть боковой люк на простор, проносящийся сутками, темнеющий и светлеющий поэтапно, но не имеющий ресурса повлиять на буйство огней и движений в этом дансинге, в этом консервном ряду, его непреходящую сатурналию, в обрамлении двух кругов, голодающих и потерявших надежду. Здесь он решил задержаться, подсаживаться ко всем подряд, хлебать пунш золотыми половниками, нюхать антрацит, сидеть на полу под барной стойкой с вытянутыми ногами, вращающимися глазами и млеть от того, что это всем безразлично, что есть ещё место личности в философии, пчёлам в экологии, сладеньким булочкам, «сладеньким булочкам» в системе мира.
После третьего прыжка он ударился о рельсы, прокатился по ним. Глубокая тёмная ночь, пение сверчков, в чёрном воздухе отголоски охоты.
Ехал поездом до Вены, там пересел на состав до Праги, где запасся кое-какими книжками касательно Великих Коэнов и всякого такого. На сельском омнибусе въехал во Франкфурт-на-Майне, оттуда отправившись коляской до Вехтерсбаха. Перебрав в Brasserie и переночевав в канаве на окраине меннонитского кладбища, наутро взял в аренду полуживую клячу и, мучаясь похмельем, духом изо рта, сонливостью и ломотой членов, направился в сторону Гельнхаузена. В город он въехал совершенно опустошённый и разбитый. За заставой позаимствовал с туристического лотка тонкую брошюру, из которой узнал, что в Ханау, помимо занимающих его братьев, родились и другие знаменитости, вроде Генриха Куля, Фридриха Мойшена, Бернхарда Мейера и Франциска Сильвия.
Добиваться желаемого в условиях многозадачности ему было терпимо, хуже, когда ничто не провоцировало трудные решения. Вот он совершает и совершает неординарные поступки, а кому это видно? Когда станут писать о гениях и посредственностях, его и знать не будут, хотелось бы что-то с этим придумать.

 

На месте, следуя своей звезде, Г. первым делом направился к недавно открытому Denkmal братьям, долго смотрел на их физиономии и многозначительные позы. Потом совершил вояж к дому, большому трёхэтажному зданию с фахверковыми стенами и черепичной крышей, где те родились и некоторое время боялись сказок. Здесь и поныне кто-то жил, странно, но он не оказался превращён в нечто, что имеет определённый суффикс и определённое окончание, например, в глиптотеку. Местоположение значительных сооружений города он почерпнул из той же брошюры, «Hanau am Main Reiseführer», Ханау, 1895 год. Решил, что ту выпустили по случаю открытия памятника. Не думая, где остановиться (можно бы у Юлиуса, но тот семь лет назад переехал жить в Америку), Готлиб отыскал самый близкий к дому братьев погреб.
Настал вечер, весенний и довольно промозглый. В чашах фитили плавали в масле, из кухни пахло подгоревшим мясом, заказ создавался там. Он не слишком хорошо знал немецкий, примерно как теперешние ватиканцы — латынь, но надеялся разнюхать как можно больше о нынешних обитателях дома лингвистов. Именно тогда он впервые услышал о Зоровавеле. Что и такое было… пришёл в себя в поезде, мчавшемся по отрезкам Солькурск — Орёл — Брянск — Смоленск — Минск — Варшава — Берлин.
Воспоминания о Зоровавеле не пришлись ему по душе. Желая забыться, он вновь открыл исповедь Китежа и сразу же наткнулся на не примеченный ранее эпиграф.
«Нельзя основать Саранскъ изъ Солькурска».
Это вроде того, что друзья Веллермоза непременно ктиторы мартинизма или кто там его ктитор.

 

Налётчики в клетчатых тройках не пересекали незримую черту, обозначающую лес на каком-то потаённом уровне, махая ей подрагивающими и в некоторых местах окровавленными руками. Разбойники до мозга костей, они словно надеялись электризовать разделяющий их воздух, запустить по нему нечто опасное. Образ-движение трёх фигур вровень с последними стволами с одной стороны соотносилось с объектами, относительную позицию которых оно варьировало, с другой — с целым, чьё абсолютное изменение оно выражало, лучше и не скажешь.
Стало видно станцию Рышково Киево-Воронежской железной дороги. Строение не вполне из мира архитектуры, а скорее координат, топологии, даже не математики, уж точно не из той юдоли, привычной и припавшим здесь странникам, и всем вообще жителям империи. Реальность её была как бы ободрана ото всего наносного, чернозёма, чистого поля, мокрой штукатурки, прерванного близким ей лесом горизонта; равнина из квадратов, абстрактная, как Бог, и в правом нижнем углу надстроенный двумя другими куб, вращающийся только вместе с картой.

 

Когда на каждом участке обнажённой кожи держится по документу из тех едких эпох, на голову насажена папка, в которой они содержались, рот заткнут пачкой их переводов, собеседников не находится, разве что можешь обходиться обществом себя самого. А это же всё в интеллектуальном ключе, чистый свет открытия, того, что ещё никто в себе не покачивал, не крутил так и эдак, чёрта с два догадывался, всё ближе. И здесь не только соответствие информации положению дел, поди докажи ему тогда, что это не любые тела из пергамента производят ощущения, а комплексы осязаний, отличающиеся постоянством, получают названия и обозначаются как тела, да он такое пошлёт. Не важно, что его «я» являлось не реальной гармонией, а гармонией практической, увязанной с собой крепче, а со всем иным намного слабее, но чистое описание эмпирического данного и его эффект, производимый на общее впечатление, он трогать не позволит.
В терминале безлюдно. Народ держится настороже. Не самое проходное место, в основном грузоперевозки. Пол покрыт чёрно-белыми квадратами плитки, очень чист, железная люстра под сводом хищного вида, тонкие полосы вырезаны клювами, поверх наброшены цепи, поток воздуха из отворённого проёма в витраже качает её. Налегке они подошли к окну, в него с той стороны выставили лист с мелкими буквами, сообщающий кое-что о порядке, каковым тут руководствовались, когда хотели оставаться как можно меньше. Им было нужно на юг, по Екатерининской железной дороге к перешейку и дальше, для начала просто на полуостров. Окно обрамляла дуга латиницы, вступающей в противоречие с содержанием объявления на стекле — загадка, что из них первосущнее.
Г. хлопал себя по карманам, хлопал и хлопал, он скептически наблюдал, сощурившись. Никто не ждал отправления, снаружи не проносились товарняки, сопровождающий это звук ни с чем нельзя спутать, под лепниной летал щегол, кругов не счесть, он всё охлопывал карманы, Готлиб усмехнулся, приблизился к проёму и закрыл его от компаньона.
Каждый из них вдруг оказался в своём нахлынувшем пассажиропотоке, еле сдерживая себя, чтобы с тем не унестись, — может, им уже и не по пути? — следуя в толпе, где провожающие перемешаны с отбывающими и такими, кто просто одинок и приходит сюда почувствовать локоть и представить, что у них тоже есть кто-то. Терминал и прилегающие территории полнились этим особо жалким экзистенциальным одиночеством. Козырёк над мощёным перроном и уходящая в обе стороны колея на шпалах, которую невозможно утопить. Теперь путешествие возможно, сервис несётся к человеку и потом вместе с ним, такой лапидарный, ничего лишнего и в то же время предусматривающий всё. Одно цепляется за другое, убийство растягивается, пока пролетают поле, кровь на колосьях на протяжении полуверсты, семьсот шагов охряных корольков, высыхающих и тут же вытрясаемых с новой силой. Рамы открываются вниз, локомотивы испробованы за Уральским хребтом, избороздили весь Дальний Восток, проходили впритирку с Китаем, местные жители видели их и поражались хищным плуговым отвалам.

 

Состав на Александровск отправлялся через шесть часов, до этого они были предоставлены сами себе.
Зал ожидания то забит, то пуст, даже их нет в нём, а вот уже есть. С той стороны медленно и неотвратимо надвигалась некая самоходная машина, пар вылетал из дюжины сопл, щётки крутились в нескольких плоскостях, вода прыскала и тут же вытиралась, механизмы внутри лязгали, расстояния между сочленениями никогда не бывали зафиксированы.
Кондуктор с путевым обходчиком курили возле модели Ц. Смотрели подозрительно, их настораживала пустота на месте багажа. Обходчик в своих долгих прогулках вдоль рельс ничего такого не находил, скорее всего, здесь имело место изначальное отсутствие. Паровоз пускал дым. Обходчик смотрел водянистыми глазами, в них безразличие и острота, автоматическое внимание. Он ходил, сколько себя помнил, порой вскидывался на постели и бежал глянуть в окно будки, а потом не мог заснуть от непонимания. Он, как душа, как бобровая плотина, попал на трек, замкнутый, как и всё подобное, манеж без стен, но с границами, не получалось вырваться. Хотя по тому, что мы видим по обеим сторонам от рельс, такого нельзя заключить.
В купе уже всё успели подготовить, последний штрих — задвинутые шторы. Станция на опушке проплыла мимо и вскоре о ней забыли. Они сидели рядом, вдруг, тяжело дыша, ввалилась Герардина Фридриховна. Один был приятно удивлён, другой в ужасе. Все переглядывались и натужно ставили себя на место другого, лихорадочно соображая, кто что думает и что известно третьему.

 

Она уже собиралась выставить их, чтобы несколько освежиться, когда обнаружилось, что кто-то оставил под диваном саквояж, внутри лежали листы. Перекрыли путь вознамерившемуся поставить в известность проводника Гавриилу, и им открылся проект «Дискаунтед SD», загадочная вещь. Может, это вообще по захвату мира, а может, о том, как получить роковой займ, когда не обойтись без приведённой оценки на прогнозном и постпрогнозном отрезках и чёрного денежного потока, накрывающего Европу и подталкивающего процесс глобализации.
— Уверен, эта штучка может поработить, — заметил Готлиб, скользя взглядом по абзацам.
— Вы что, вообще уже не хотите отдать её?
— Так, так, так, где же это было… а, вот, гарантия не прекращается с прекращением основного обязательства и не изменяется с его изменением.
— О, какая это ложь.

 

Быстро темнело, в купе горел газовый свет. Колёса стучали, скоро Харьков, большой город, и приходилось ждать всякого, торговцы станут предлагать раков, лещей и папиросы, зубной порошок, «Ниву», разноцветные снурки, ваксу в жестяных коробочках. Перрон был ярко освещён, почти как променад тремя кварталами дальше, барышня с белым кружевным зонтиком бегала в поисках носильщика. Один читал газету, огромный разворот скрывал его, виднелись только ноги, вытянутые к дивану напротив. Другой дремал сидя, оперев щёку о кулак. Герардина по непонятным причинам не находила себе места.
Чугунные катеты, распирающие локомотив через семь вагонов от них, стонали. В топке нестерпимо горячо. Поршни загружены архисущественными массами. Машинист — безумец и волхв, его профессия связана с огнём, окаменевший взгляд неотрывен от сменяющегося освещённого участка сразу после таранной конструкции. Пассажиры безмятежны, в подстаканниках тихо позвякивает стекло. Откидные полки для шляп оттянуты ими, в коридоре темно, дорожка скрадывает шаги. В стёклах половинчатые отражения из обоих миров, пересекаемого и пересекающего. Для наблюдателя вектор состояния и вектор управления меняются местами. Тёплый воздух проникает в вентиляцию. Детонации колёсного стука на общей всем железнодорожным перемещениям перфоленте. Информация, которую они несут, о людях, об их стронутых с места жизнях, когда нездешний горизонт с утра есть новая надежда. Они всегда за ним, но всегда за него стремятся, не оглядываясь, ища в беспорядочных записях, распределённых по всему гардеробу, пункты назначения. Ветви с магическим беззвучием метут окна проносящегося состава, оставляя на нём словно визы паренхимы. Таможенный маргиналий перед входом в тоннель. Луна находит своё отражение в крышах вагонов. Начинается торможение.

 

С утра в уборную образовалась очередь. В окне дальше за кипарисами виднелась степь, за ней море, которое пахло и напитывало воздух влагой и солью. Пасмурный день, в коридоре не темнее, чем на улице. Один стоял четвёртым, другой первым, внутри кто-то заперся, возможно, это был проводник, исчезнувший этой ночью.
— Постучите ему ещё, — велел толстый мужчина в халате и феске с кисточкой.
— А вы что, безрукий?
— Лучше не заводите меня с утра, а не то мне придётся завести речь о прерогативах и их принадлежности.
— Мда, такого я точно не вынесу, друг мой, не смейте стучать.
— Вы вообще по какому ведомству служите?
— Дворником при МИДе на полставки. А вы? Нет, нет, дайте угадаю. Пищевое снабжение?
— Что?
— Мёртвых хряков толкаете по империи?
— Имейте в виду, Лазарев мой хороший знакомый, и я вообще много куда вхож в губернии.
— Мы уже долго стоим.
— Сходите, суньте нос наружу, я скажу, что за вами.
— Да как вы смеете…
Он вдруг изменился в лице, толкнул плечом второго и побежал в другой конец вагона, к выходу, выпрыгнул в степь и кинулся прочь от поезда. Бежал, пока не понял, что угла хватит.

 

Вечерело, мимо, нарочито не обращая на них внимания, прошли маршем фении, человек с полста. Больше чем у половины флаги с солнцем повязаны на бёдрах поверх брюк, так оно вставало в задницу, надо думать, сказались заговорщические тенденции в их деятельности. Г. при виде этой потрёпанной колонны весь засветился, будто их путь по Российской империи, уже на излёте движения, был наинтригован лично им. Двое заинтересовались, некоторое время шли спиной, всматриваясь в то, как они тащились; эко у них там всё вольно, шли, должно быть, на Канаду, фении, какие ребята, скорее всего, быстро погибнут.
Заняв г-образную позицию, так, что пышный чёрный бант на пояснице затянулся ещё сильнее, тупым концом трости она чертила некое уравнение в желтоватой земле. Готлиб внимательно наблюдал, представлял себе всякое такое, далеко не из серии, когда вместо того, чтобы пропитываться ситуацией ради производства ответа, который может быть лишь взрывным действием, необходимо пропитаться вопросом и произвести действие, которое будет поистине продуманным ответом.
Ему сказали собирать ветки, редко разбросанные по длящемуся предгорью, среди жёлтых цветов и эскеров. Ещё найти огниво в саквояже, оставленном ею возле старого кострища. Это задание точно озвучено неспроста. До этого он совал нос в имущество многих других, по большей части умерших, однако там в основном оказывались золотые гривны. Здесь в шитых грубой ниткой отделах стояли колбы с жидкостями, где вакуум уничтожался синими пузырями, могущими, казалось, разрастись чрезвычайно, принести в мир особого рода трагедию… тут и там рассованы брикеты мясного концентрата и детали какого-то измерительного прибора. По крайней мере это то, что он смог определить.

 

Попалась куча хвороста, покинутая и растоптанная.
— Почему я опять где-то блукаю?
Он нашёлся в двадцати шагах от этого места, лежал навзничь, подле раскидистого ягодного тиса, отчего-то источавшего слабое свечение.
— В чём дело? — глядя на них, вскричала Герардина Фридриховна.
Она уже была отнюдь не свежа, как хотя бы этим утром. Пудра свалялась, морщины, шедшие от губ вниз, тем самым выделились, она стала походить на автомат, умеющий, как минимум, жевать.
Такие нетривиальные судьбы сильно тревожили его как созерцателя. Скачки их анархизма и смешили, и печалили. Как же так, любезный, милый, ну как же так? Всякое случается, но до того не пойти на поводу? Что ни день и что ни год вбирать в себя однообразный скальный натюрморт? Настолько осадить собственное «я» и вместо восприятия развивать стойкость к чужому мнению? Иными словами, это фатальная разобщённость, он так об этом и думал, только не мог отчётливо выразить, то есть шептать правильные формулировки себе под нос вместо овечьей арифметики.

 

Они понуро плелись с вокзала, откуда Герардина только что отбыла обратно в Солькурск. Невольно прокручивали в голове её историю. Отчего-то в этой скороспелой экспедиции Г. чувствовал себя не стремящимся к цели, рассчитывающим только на собственные силы внешне искателем приключений, внутренне — престарелым потакателем этого пресловутого круга, содержащего в центре архетип, вместо оболочки поведение, а простым бродягой, каким был, как он впоследствии понял, его отец, из-за трусости покинувший Индию в начале правления Дальхаузи, в прологе той самой централизации, так его напугавшей. А ведь упомянутый генерал-губернатор впоследствии оказался одним из самых просвещённых и миролюбивых. Да, его бедный отец, сикх, переживший устроенный англичанами взрыв на базаре в Кабуле, потерявший левую руку, работая на перевозке ткацких станков, городской шут Тируччираппалли, нигде не появлявшийся без сигарного окурка, по прозвищу Высматривающий англичан, призрак железной дороги из Бангалора в Мадрас, сторож загадочной метеорологической станции на мысе Пигмалион, вдовец, так и не увидевший тела жены, три года прятавший у себя ритуальную кирко-мотыгу душителей, одинокий террорист, развязавший смехотворные боевые действия против Компании, тайный обитатель храма Минакши, непродолжительное время её любовник, пока Шива в отлучке, просто потерянный, сломленный тяжёлым временем человек, с младенцем на руках, едва не лишившийся рассудка на религиозной почве, попытавшийся не предать своих идеалов, но перемолотый колонизацией и просто судьбой. В один момент он решил жить ради сына, и он отчасти был ему благодарен, но отчасти и презирал.
Крым, разумеется, не выглядел пустыней, но вот Симферополь оазис отчего-то напоминал. Этакий мини-Каир, мини-Сантьяго, колониально-губернский город загадочной пользы. Им посоветовали поселиться в Европейской, на углу переулка Фабра и Салгирской улицы, и они обещали ей, что поселятся там. Отличное место настоящей встречи, а не той, в поезде, и к тому же приезжие там не вызовут подозрений. Но они уже их вызвали.

 

Кряж теперь мешал ему ещё больше. Если кто-то должен узнать, куда именно он направился, то пусть это случится не скоро. Пока приходилось придерживаться курса на Кара-Тау. Долина Бурульчи, холмы и посадки, всё уже сильно коричневое. Меридиан реки строил ландшафт — середина Крыма плавно перетекала в хребет. Горы наливались соками, сложными дикими соцветиями, тропа вилась среди валунов и кустарников, всё выше, где нависали скалы, пробитые можжевельниками, как из стены комнаты. Г. упорно взбирался, рассчитывая, что когда-нибудь его станут поменьше тиранить и он обретёт задуманные черты этоса. На хуй эту карту из ноги, нужные люди и так всё знают.
Отшельник быстро дал о себе знать и теперь оставлял знаки на развилках, не стрелки, конечно, но и не камни, и не капли воды. Уже выяснилось, что его зовут Владимир Владимирович, что ноша его тяжела, словно свободное падение, а миссия сложна, будто картотечная система французских gendarme. При определённом стечении обстоятельств он мог оказаться опасен, как истинный обитатель лабиринта, не важно, что вознесённого на самый фальцет всех этих меловых и неогеновых толщ. Старался думать именно об этом, преодолевать свои чувства, в первую очередь враждебность, потом уже эту проклятую любовь к человеку как таковому.

 

Поезд двигался почти без длительных сбросов хода, пронзал Восточно-Европейскую равнину. Пейзаж в путешествии рассказывал историю только до-этого-места, до срубленного из-за мороза телеграфного столба, до регулярно встречающейся открытой воды, до границы зноя, до селя на путях.
— Сколь ж лет старому перечнику? — лениво, посматривая всё более в окно.
— О, ему нет ещё и пятидесяти.
— Да ну? А я думал, уже тысяча, не меньше.
— Вероятно, оттого, что осанна настигла его в ранних летах.
— Ну и что он там, вы говорите, расследует?
— Как можно, это тайна.
— Да я никому, слово чести, честь имею, как вы.
— Ну хорошо. Понимаете, к зрелым летам он сделался… ммм… весьма своеобразным. За свою жизнь раскрыл больше тысячи каких только возможно фелоний и пресытился ими, но острый ум не пресытился загадками и не пресытится, должно быть, до самой его кончины, хоть бы той никогда не случилось.
— О, полностью солидарен.
Это должно было подготовить к такому определению, как «преступление, выходящее за пределы опыта неизменных первоначал мира».
— Да-да, он теперь всё больше отдаётся этим запредельным. Верите ли, почти перестал выходить.
— Откуда? — насмешливо бросил он.

 

— Что вы говорите, а не разъясните ли мне, скромному провинциальному энциклопедисту, что он понимает под сиим понятием?
— Охотно. Это преступление, не обязательно регламентированное законом, которое ещё не совершено, но может свершиться, так сказать, в сослагательном роде. Либо же криминал, уже состоявшийся, но никем не замеченный и не разгаданный.
— Хм, криминал, говорите. А есть ли примеры, а то фантазии не хватает вообразить криминал?
— Случай, по интересам коего я еду в Иордань, как раз странным образом вмещает оба означенных.
Готлиб сдвинул котелок на затылок.
— Такого точно не соображу. Сгораю от любопытства.
— Вот вообразите себе, местность Балкан. По лесу едет пикинёр по имени Андраш. Год 1563-й. На самом деле этот Андраш уже седьмой в смысле VII, — знаки пальцем в воздухе, — а кроме того, он сын Иштвана Батори, палатина Венгрии, воеводы Трансильвании, графа ещё чёрт знает чего и вместе с тем родной брат Иштвана IV, польского короля под именем Стефан Баторий. Тут надо знать, а у Л.К. с этим дела обстоят лучше, чем у всяких там энциклопедистов, не в обиду вам, что в то время в Трансильвании княжил Янош Жигмонд Запольяи (отметил, что его уже водят за нос — Янош II воцарился в той области только в 1570-м, — но не подал виду). Он был большим богоненавистником, не поверите, хулил и Утрату, не говоря уже обо всех этих псевдокультах, над теми потешался, как инсургент над генералом. Однако же на свой лад, изощрённо и так, что не всякий мог угадать в его деяньях зубоскальство. Привечал у себя сторонников едва ли не всех псевдокультических ересей, щедро давал ассигнатов и подталкивал к публичным выступлениям и спорам друг с другом на глазах у общества, и кальвинисты, унитаристы, католики, лютеране, поверите ли, даже гугеноты, аж самому смешно произносить, и уж конечно евреи с мусульманами и христианами охотно шли к его двору, выставляли себя на посмешище, тайное и явное, и не подозревая, а может и догадываясь, как-нибудь потом, но не в силах отринуть, — он характерно потёр три пальца между собой. — Впоследствии, изощряясь всё больше, он принял так называемый декрет Турда, иными словами пакт всеобщей толерантности религий. Однако это спустя пять или шесть лет после того, как наш Андраш прогуливался по балканским задворкам.
Дальше: Глава вторая. Беритесь силы