За кугой
Когда шегардайцам было не о чем сплетничать, оглядывались на камышничков и их Дикий Кут. Там коренились причины всех бед, сберегались тёмные тайны, гнездилась угроза! В северных вольках привычно кивали на Коновой Вен, но от Шегардая дикомыты жили всё же далековато. А камышнички – вот они. Только плёс переплыть.
– За угол выманят, мешок на голову – ищи-свищи! – пугали своевольных детей.
Бойкие отроки шептались о сокровищах, погребённых в Диком Куту ещё Ойдригом:
– После сам не нашёл. Спутал Хозяинушко тропки, залил сушу ручьями, в болота островки выпустил.
– Да ну! Заклял, поди, клад от чужой руки великим заклятьем, а расколдовать не сумел.
И плелись широкие лапки для хождения по мочажинам. Готовились наговоры против синих огней, о́береги от неключимых луканек.
– Не про нашу честь Ойдригов клад, – ворчали с полатей деды, занимавшиеся тем же полвека назад. – Он удачника от знакомых кровей ждёт. Ему дастся.
Говорили, в Диком Куту до сих пор зреет клюква. И вместе с болотными гадами составляет пищу камышничков, делая их злыми и вороватыми. А у росянок зубастые листья вырастают в лапоть – за ногу цапнет, не вырвешься! И куга стеной стоит по берегам. Камышнички из неё плоты вьют и вежи на тех плотах ставят. Что ни стебель – маховая сажень, в полое нутро не палец – рука войдёт!
…Опасливый раб тащился Ржавой улицей, покидая зажиточные дворы. Ничтожный кощеишко, издали забавный, вблизи страшноватый. Редкие прохожие насмешливо косились. Раб всякому кланялся, шелестя неизменного «доброго господина» и неся свою бирку до того напоказ, будто здешнему люду только дел было – с него спрашивать.
Ржавая улица глядела бедной падчерицей Царской или той же Полуденной. Облокотники на мостах торчали пеньками, берега у воды каймились рудожёлтым налётом.
«Я только гляну, растёт ли там вправду эта куга. Вдруг всё врут люди, ну и ладно, и хорошо. А коли растёт, я рядом постою… рукой даже не трону…»
Ох, не надо было ему идти туда. Совсем не надо. Но можно ли устоять?
…Ибо руки уже вспоминали, как, бывало, резали тонкой пилой подсохшие стебли. Содрогаясь под маленькими зубцами, одревесневшие стволики начинали отдавать голос. Глухой, невнятный, чающий освобождения. Это рвались из куги наружу кугиклы.
Так гусли, сокрытые в еловых стволах, под порывами ветра чают рождения… звенят, поют созвучьями иных миров…
Дома по сторонам теряли ухоженную добротность. Деловитый, достаточный Шегардай как бы поворачивался иным ликом – горьким и грустным. Однако надежда обитала и здесь. Ворга, бежавшая из-под щербатого моста, вдруг распахивалась стальным узорочьем Воркуна. Давала узреть островной храм Морского Хозяина, а за ним, за бродячими полосами тумана, – тонкий, бесплотный окаёмок дворца.
Из святилища наплывала по воде песня.
Не человеческая.
Её считали одним из новоявленных шегардайских чудес.
Храмовый островок был благословлён кипуном. Целой вереницей трещин и жерл, метавших жгучие струи. Извергалось то одно ды́хало, то другое, то несколько сразу. С год назад кто-то надоумил жрецов приспособить к жерлам свистки. От пронзительных пищалок до ревунов. «Что скажешь, Воркун Киянович, Шегардаю?»
Сегодня чаще прочих трубил самый низкий ревун. Глухо всхлипывал, подвывал на пределе слуха, пуская кожей мурашки.
В точности как Наклонная башня перед метелью. «Думаешь, глупый, на другом конце света укрылся? А вот и нет. Я здесь, рядом…»
Хорошим знаком это быть не могло.
Мгла присел на обломок каменного стойка́, дал отдых больной ноге. Он уже научился ставить её так, что было всутерпь. Искалеченная лодыжка заживала с трудом. Просила покоя, а где его взять? Всё же телесное упорство брало своё, по двору он сновал без костыля. Скоро и в людях сможет, но…
«Костылики тебе защита, Надейка. Недобрый глаз от красы твоей отведут. А могут и оружием стать…»
Произнесённое слово бывает услышано. И претворено негаданно, странно, страшно. Советовал сестрёнке названой, а сам…
Осторожнее надо быть со словами.
Мгла слез с камня, привычно согнулся, заковылял дальше.
Лачуги вдоль Ржавой становились всё горестней. Уличная мостовая взялась дырами и вовсе пропала, сменившись убитым красноватым песком. Остатки сгнивших мостков… черновато-зелёная парша, наползающая с обочин… В воргах плавал туман, лез на берег. К вечеру затянет всю улицу. И тогда в нём действительно могут замаячить тени камышничков, так пугавшие Верешка.
Скоро улица кончится. Прямо за кружалом, чей шум уже глушит песнь Воркуна.
Дальше плавни, где растёт, по слухам, куга.
На подходах к «Зелёному пыжу» кощея словно руками стало тянуть назад, прочь. Наверно, это был страх. Туда ушли пить пиво Пороша с Шагалой. Разум твердил, что их там давным-давно уже не было, но загнанный зверь знал лучше. «Вот сейчас я мимо двери, а они оттуда вдвоём. Думал, спрятался?..»
Вчера Мгла впервые не заскрипел зубами, поднимая руки к стропилине в ремесленной. Дотянулся, обнял остатками пальцев… постоял, успокаивая дыхание… всё-таки не отважился на усилие. Опустил руки, стал ждать, чтобы вернулся ток крови.
Такой вот герой.
…Но из куги можно сделать кугиклы. И руки подрагивают от нетерпения, а губы уже ласкают горлышки цевок…
– Эй! Человече прохожий!
Перед глазами всё ринулось. «Место людное… смерть скорую отвоюю…»
– Куда мимо, желанный? Поди к нам, пиво пить будем.
Мир встал на место. Голоса исходили от шайки пьянчужек, развалившихся под стеной «Пыжа» на длинной каменной лавке. У растоптанных коверзней вертелись две уличные шавочки. Некрупные пушистые крысоловки, спасение города.
Мгла обернулся к бражникам – смешно, преувеличенно неуклюже. Замахал нарукавниками, подхватил, показывая, рабскую бирку.
– Да ладно, – снизошли мочеморды. – Жи́вучи на веку, ни от правежа, ни от ямы, ни от пробитого уха не зарекайся… Иди уж, бедолага, нальём!
К вечеру эта шаверень озлится и перессорится, а собаки с визгом удерут от пинков. Покамест выпитое добавляло говорливого великодушия.
Бессловесный кощей приседал и приплясывал, как учёный петух. Руками воздвигал что-то в пустом воздухе, хлопал себя через плечо. Хмель творил чудеса: его понимали.
– Надоел, знать, хозяину: во мхи посылает!
– Тропку примечай… заплутаешь.
– Ветки заламывай.
– И этих пасись… ну…
– Обизорников?
– С нами Батюшка Огонь!..
– Ни днём ни ночью не поминай!
– Ты, желанный, слыхал ли, как они, обизорники, Вязилу-санника изобидели?
– Кафтан на голову завернули, штаны сдёрнули! Избили, искровенили, под забор бросили.
– Не устыдились, злодеи, что большак уличанский… Стретные сани Йерелу Эдарговичу источит!
– Да где натекли! Не в наших задворках – возле «Ружи», чуть не в дверях.
– И что Вязила?
– А ничего. Смолчал.
– Дома сидит, ждёт, покуда затёки с рожи сойдут.
– Откуда же слух?
– Челядь шепталась, водоносы подслушали.
– С такого в било вечное бить, черёдников поднимать!
– Чтоб срам по всему городу разнесли? Оно ему надо?
Пьянчужка, первым взявшийся остерегать Мглу, под разговоры начал придрёмывать, но вдруг очнулся, воздел палец, обрёл искомое слово:
– Чудищ пасись – вот кого.
– Да! – подхватила хмельная сарынь, вспомнившая, о чём речь. – Чудищ!
– Наши собачки туда уж не суются, а промышляли, бывало.
– Охти! Самих трус берёт. Набегут да съедят.
– Пришли последние времена, чудища дикоземные в стольный город полезли…
Мгла потешно благодарил, кланялся, мёл улицу нарукавниками. Ему везло: Малюты-валяльщика среди пропойц не было. Незачем попадаться на глаза Малюте. Это не Верешко, готовый хотя бы дослушать смиренные объяснения. Мол, пришёл дорогу разведать, вдруг сын хозяйский однажды пошлёт отца выручать… Верешко накричит, не ударит. У Малюты даже для сына кулаки всегда наготове, а уж для раба…
Последние дворы, отмечавшие границу Отоков, стояли пустые. Деревянные срубы давно пошли на дрова, каменные подклеты – на поновление чьих-то домов и амбаров.
Здесь кончалось всякое подобие улицы. Ржавая словно ныряла в красно-бурую землю, подарившую имя. Ещё шаг, и под босыми ступнями чавкнула даже не человеческая тропа – мягкая торёнка, оставленная звериными лапами. На кустах лишайник махрился гуще листьев, но кусты не сдавались. Воевали, норовили растеребить ветхую гуньку. Хвалились очёсками чьей-то шерсти, повисшими на цепких шипах…
Ветер целыми па́облаками гнал туман с Воркуна. Белёсые волны то напрочь кутали заросли, то населяли их маньяками, бродячими, зыбкими. Над ёрником плыли в прыжках белые молчаливые волки. Отращивали сквозистые крылья, забывали о тверди. На смену шествовали коренастые витязи с клубящимися бородами, в широких плащах, раздувавшихся, точно паруса над Кияном…
Здесь как будто царила вечная осень. Но не слякотная, предзимняя, а такая, когда из палой листвы ещё может вылезти свежий росток. Мгла давно не видел столько зелёной жизни. Жизни угнетённой, придавленной холодом, вечными тучами… и всё равно чреватой мощью весны. В воде юрила шустрая мелочь, распускались красноватые и зелёные нити. Камни-шкельи, торчавшие с матёрого дна, стояли в бархатных шубках. Пупыши, измельчавшие папоротники… в топких заводях – ситник с болотником и рогозом…
Куги не было.
Мгла положил себе ещё сто шагов ходу вглубь Кута, а там уж смекнуть, надо ли разведывать дальше… когда в животе зародилось и разрослось беспокойство, неуловимое, как прядка тумана.
Всё вдруг стало казаться неправильным. Подменным, тревожным. Исполненным зловещего смысла.
«Чего здесь-то боюсь?.. Заплутать? Напугали щуку протокой. Домой припоздать, милостивому хозяину под руку угодить?..»
Вечером это оскорбление отцовства может вовсе не вспомнить, что у него есть раб. Будет мешком висеть на плече сына, непотребное, провонявшее…
…Запах!
Мгла повёл носом, уже зная, что́ ищет. И в самом деле уловил душок свежей собачьей кучки.
Сколько раз этот смрадец становился для него благой во́ней! Веял с полозновицы, указывая близость упряжки!
Мгла заново стал отсчитывать сто шагов, которые, может быть, выведут его к куговнику.
Тут же сбился.
Если верить мы́чкам разбросанной шерсти, здесь ломилась ёрником станица здоровенных зверей. Шла россыпью, вычёсывая колючками шубы. Тешилась то ли охотой, то ли игрой.
Стая была совсем рядом. Немного дальше рубежа, что он положил сегодняшнему разведу.
И впрямь пора убираться.
Ещё десяток шагов…
На ветке, унизанные прозрачным бисером влаги, качались в воздухе волоски.
Долгие, тонкие завитки позолоченной меди.
Мгла пошёл дальше, забирая вправо, под ветер.
Красться незримо, неслышно, как он лучше всех когда-то умел, получалось с трудом.
Стая отдыхала ровно там, где мысленно поместил её Мгла, но перво-наперво он увидел девчонку. Полугодьё лет четырнадцати, в застиранной, заношенной одежде чернавки. Каким чудом взмыла на шкелью в два своих росточка – поди знай. Там и сидела уточкой, съёжившись, обхватив руками коленки. Мгла видел только спину да косу веником по спине. Роскошную, медную с золотом, наполовину растрёпанную.
У подножия камня в тепле и безопасности покоились звери.
Мощные, матёрые псы частью спали, блаженно раскинувшись во мху: здесь не было нужды прикрывать хвостом нос. Привыкшие грызть снег – лакали из ручейка. Лениво играли. Дробно щёлкали челюстями, уткнув нос в пышный мех… Каждый мог небрежным прыжком снять с насеста бессильную от страха добычу. Не прыгали, даже не лаяли. Только порыкивали, стоило девочке шевельнуться. А присматривала за станицей суровая, опытная сучилища. Белогрудая, в рубашке из всех оттенков бирючьего, бусого, дикого. Лежала, вылизывала переднюю лапу. Царственная, непререкаемая, свирепая…
– Шурга, – еле слышно выдохнул Мгла.
И тем безвозвратно выдал себя.
Молодая сучонка, дозорная стаи, выскочила насупротив, залилась истошным лаем. Остальные взвились, подброшенные сполохом. Мгла встал на ноги. Пошёл через поляну.
Кобели рванули навстречу! Остановить, взять в кольцо! А там – уж как царица прикажет!
Рыжий «подвоевода» первым ткнулся в невидимую препону. Озадаченно сел. Что-то пробурчал, заскулил, оглядываясь на Шургу. Другие кички́ тянули носы, неуверенно виляли хвостом.
«Запах! – мог бы снова сообразить Мгла. – Шурга помнит, но остальные откуда?..» Не сообразил. Не задумался. Напрочь забыл даже девочку на камне. Забыл удивиться, почему она не отозвалась ни звуком.
Серая псица неровным скоком плыла к нему, разгоняя туман на рваные вихри. Мгла начал опускаться на колени, не успел. Налетела, опрокинула в мох. Грозная владычица стаи пищала, плакала, ликовала, языком смывала шрамы с его лица. Захлёбывалась, рассказывала обо всём сразу. О ненавистной руке, так сладко хрустнувшей на зубах. О вольной жизни, добыче, охоте. Ещё о чьей-то руке, о пахнувшем-как-ты, никак не поспевавшем за стаей…
О том, что теперь всё будет хорошо.
Мгла улавливал четверть, разумно воспринимал осьмину. Время текло вспять, ему снова было семнадцать, он гордился первым большим орудьем, великим служением, доверием учителя… мечтал вернуться домой…
Неловкое движение передавило больную жилу в плече. Мгла дёрнулся, возвращаясь в себя.
Человек и псица одновременно вспомнили о несчастной девке на камне и посмотрели в ту сторону. Шкелья была пуста. Беглянка улучила мгновение и скрылась, никем не преследуемая. Лишь чёрная сучка-дозорная побежала было за ней, но скоро отстала.