Илья Хржановский
кинорежиссер
О топологии и транспорте, русской музыке и русской душе, радости и страдании, а также о мелодиях разных лет
Для меня музыка — это пространство. Я понимаю ее именно так, топологически. Она — доказательство того, что этот мир не единственный, что он является частью большего мира и других измерений. Я, естественно, говорю про наиболее художественные проявления музыки, имеющие качества искусства, потому что, живя в современном мире и слушая то, что происходит вокруг, мы понимаем, что все это — тоже так или иначе музыка. Может быть, для меня такое отношение к музыке связано с детским входом в нее и с другом моих родителей, Альфредом Гарриевичем Шнитке, которого я слушал в детстве больше, чем любых других композиторов. Дело в том, что родители, у которых я был поздним ребенком, так меня долго ждали, что решили со мной поменьше расставаться. Они все время брали меня с собой, в частности на все взрослые мероприятия. Поэтому несмотря на то, что Шнитке был не очень исполняемым композитором в конце семидесятых и в начале восьмидесятых годов, я бывал на всех его премьерах, слушал и в гостях, и у него дома. Для меня это была простая и понятная музыка, точка входа. Только после Шнитке я повстречался с музыкой Шостаковича, Баха, Генделя и так далее. То, что делал Альфред Гарриевич, было точкой, из которой становились видны и разные музыки, и традиции, случившиеся за историю человечества, и трагедия, и невыносимая боль жизни как таковой, мира как такового. Слушая произведения Шнитке, ты мог ощущать эту боль, в том числе мира, в котором мы выросли, мира русской музыки.
Ведь что такое русская музыка? Я вспоминаю рассказ замечательного драматурга Натальи Рязанцевой, автора многих сценариев, в том числе «Долгих проводов» Киры Муратовой и «Чужих писем» Ильи Авербаха, который был ее мужем. Как-то раз они с ним обсуждали, что такое ад на земле, и Илья сказал: «Для меня ад — это когда я еду в машине, и у меня работает радио, у кого-то рядом в машине тоже работает радио, и еще у кого-то, где-то идет оркестр, а еще играет радио на улице. Вот это для меня ад на земле». Мы в этом аду выросли, в одновременном звучании невыключаемого радио, телевизора, магнитофона, в этой смеси пропаганды, какой-то советской музыки, популярных песен, доносящихся отовсюду. В советское время люди часто оказывались в звуковой пытке. И когда я занимался проектом «Дау», я понимал, что не хочу для него никакой музыки отдельно писать. Чем больше я изучал это время, тем больше понимал степень вот этого одновременного грохота жизни: звона проводных телефонов, криков через улицу, когда мимо едет трамвай и ничего все равно не слышно, гудят машины, где-то едет лошадь, где-то работает радио, где-то играет оркестр. Все жили в звуковом месиве. А сейчас мир затих, и что-то изменилось в восприятии. Тихо шуршат электрические автомобили, люди шепчутся в мобильном телефоне, сидят в наушниках, потом уезжают куда-то вдаль, а там, в этой дали, в поле звучит, например, электронная музыка и все входят в какое-то новое состояние, переходят в другое пространство. Я думаю, что я человек внутри поколения стандартный, но внутри времени уже принадлежу к отмирающему виду животных: они выросли в музыке, как в трагедии, в грохоте, как в аду, и смотрели на все из страдания, которое единственное украшало достоинство русского человека. Потом это изменилось, но сейчас нам опять подарили эту возможность страдания, позора, стыда. По большому счету, еще на несколько поколений. Ты снова не можешь не чувствовать себя говном, не можешь улыбаться, ты должен страдать, выть, завывать. Потом в этом вое, наверное, родится какая-то другая, новая музыка.
Возвращаясь к моей счастливой детской травме Шнитке, к друзьям и родным моего отца, я вспоминаю, что еще как будто оказался внутри голоса виолончели. Двоюродный брат отца Валентин Берлинский был виолончелистом, родители дружили с виолончелисткой Натальей Гутман. Иногда Гутман, находясь где-то на гастролях, могла позвонить из гостиницы моим родителям, положить рядом с собой трубку телефона — тогда телефоны еще были с трубками — взять виолончель и сыграть, например, партиту Баха. Мы слушали, и телефон становился не телефоном, а каким-то порталом. А потом, например, приходил Юрий Борисович Норштейн и тоже говорил: «Мне звонила Наташа, играла такое-то произведение». Она звонила друзьям и так с ними разговаривала. Тогда я вдруг выяснил, что музыка — это просто разговор. Музыканты — очень разные люди, иногда возвышенные, иногда не очень, но через них, как по трубе, проходит музыка. Для меня всегда еще были чудом поющие люди, когда получается, что человек сам и есть музыка. Она из него исходит, прямо из тела, он так разговаривает. Например, тот же Лёня Фёдоров, музыкант без классического музыкального образования, которого я люблю и как человека, и как музыканта в том высшем для меня смысле, когда через музыку ты оказываешься в другом пространстве. Там мир выглядит по-другому, время течет по-другому, в нем есть все времена. Ты не можешь назвать его словами, поэтому я не буду пытаться это сделать, но мы его знаем. Это похоже на секс, когда ты в какой-то момент знаешь физически, что есть еще что-то, кроме того, что происходит здесь и сейчас. Оно как бы в тебя входит. Вот так же в человека входит искусство, безусловно. Музыка — это колокол, который звонит и по тебе, и в тебе, давая возможность понять или почувствовать хотя бы на мгновение, что есть другие измерения, есть еще что-то, что может давать тебе силы, чему ты сам можешь давать силы, что есть и будет всегда.
Вход в эти измерения может быть разным, музыка разной, люди же разные. Я считаю, что демократизация музыки, появление больших концертов и фестивалей, электронной музыки — это важно, даже если эта музыка кажется менее сложным текстом, чем старая, написанная по правилам другого времени. Это похоже на то, как ты смотришь на какой-нибудь старинный автомобиль и видишь, как он прекрасно сделан, его детали, породу дерева, сорт, он красиво защелкивается, отщелкивается великолепно, и это чудо. А дальше ты садишься, по сути, в электрическую доску и едешь, только в 20 раз быстрее. Конечно, в сравнении со старинной, электронная музыка в какой-то мере упрощена, но отправляет она ровно туда же — в пространство других измерений. По крайней мере, в его первый, не самый сложный слой. Было такое стихотворение Анри Волохонского «Над небом голубым», которое описывает рай, и, спасибо Борису Гребенщикову, его полюбили миллионы людей. Вот, мне кажется, на тот уровень, который там описан, электронная музыка людей отправляет. На фестивалях можно ощутить то удивительное чувство, опьяняющее людей, которое называется «любовь». Это предельное отсутствие агрессии, присутствие радости в том смысле, в котором она выше, чем страдание. В духовном смысле. Так, например, режиссер Анатолий Васильев понимал и ставил оперу «Дон Жуан» Моцарта. Спектакль, который должен был выйти в Большом театре, но не вышел, был, собственно, о том, что радость, как духовное чувство, выше, чем страдание. Нам, русским людям, это незнакомо. Мы выросли в православной, отчасти европейской (католической, протестантской) культуре очищения через страдания и в такой же музыке. А если ты приезжаешь в Израиль, например, ты чувствуешь себя там совершенно иначе. Живя в войне и часто в страдании, израильтяне имеют совершенно другую иерархию, в том числе потому, что в иудаизме она другая. И музыка, мне кажется, находится внутри религиозной истории человечества. Сейчас она тоже говорит о тьме и о свете, но по-своему. Современная музыка становится мистерией. Она собирает людей воедино, создает между ними определенную энергию, позволяет что-то прожить в течение суток или нескольких дней, оказаться в каком-то отдаленном пространстве с другими правилами, которые доказывают, что мы свободные люди. А потом все снова расходятся по своим делам. Что эти люди дальше делают? Кто они? Кто слушает такую музыку? В основном это те, кто меняет мир. Конечно, есть те, кто потом надевает костюм, идет работать в банк или контору. Но в основном это те, кто изобретает все то, что касается новых способов взаимодействия, отношений, новых технологий, связей, других скоростей.
Интересно, что, когда ты находишься внутри духовных практик и ритуалов, например южноамериканских или алтайских, тувинских, ты начинаешь думать: «Через что шаман двигает человека?» Это всегда по-разному: в Сибири — бубен, в Южной Америке это голос, который может отправить человека в любую сторону, куда-то ввести и вывести. И ты понимаешь, что музыка — это инструмент перехода, главное средство передвижения нашего сознания и души. Вопрос в том, на что мы готовы, чтобы куда-то таким образом отправиться. Например, пойти в консерваторию, в ночной клуб, поехать на фестиваль, надеть наушники, включить музыку дома или услышать звуки и понять, что ты не хочешь, например, жить в этом городе, а хочешь жить в деревне…
Для меня музыка является и пространством, и транспортом. Она также является медициной, развлечением, регулятором состояния души, психостимулирующим средством, когда ты можешь уйти в депрессию или выйти из нее. При этом музыка тактична. Обычно в современном мире она часто входит в тебя как бы случайно. И у тебя часто есть такое устройство, с которым ты можешь узнать, что это за музыка проносится мимо тебя, подмигивает тебе, как бывало, когда ты проносился мимо симпатичной девушки, симпатичного мужчины, переглядывался и думал, как же тебе успеть обменяться с человеком номерами телефонов. Теперь ты можешь обменяться. Ты просто включаешь гаджет, и какое-нибудь приложение рассказывает тебе, что именно ты слышишь, и у тебя уже есть эта музыка, она к тебе приходит. Весь объем существующей музыки как бы расположился вокруг нас и внутри. И, в общем, это значит, что мы живем в потенциальном счастье. Хотя положено нам жить в страдании. Но даже в нем жить так, чтобы оно было полезно, чтобы оно что-то развивало в нас, тоже можно при помощи музыки как транспорта и пространства.
Беды, войны и катастрофы происходят как раз тогда, когда ты нарушаешь свои отношения с другими пространствами, даже если ты можешь при этом наиграть на рояле «Чижика-пыжика» или, скажем, «Подмосковные вечера». Страна, которая последние двадцать — тридцать лет жила под звуки радио «Шансон», и они неслись из каждой машины, это страна, в которой «Мурка», «Владимирский централ» и «Чижик-пыжик» стали основным музыкальным фоном для человеческого сознания. Ведь что такое блатной шансон из каждой машины? Это статистика сидевших и тех, кто их охранял, размножался, кого постепенно становилось больше. Бывает потрясающий шансон, но все же это соответствующие тексты, и к ним — мелодии. Не музыка, а мелодии. В советское время главное музыкальное издательство называлось «Музыка». А фирма грамзаписи, которая отвечала за максимальное покрытие ушей граждан Советского Союза, называлась «Мелодия». Не «Музыка», а «Мелодия». И изготовляла она в основном мелодии: «Мелодии разных лет», «Мелодии нашей молодости» и так далее. Вот эти все мелодисты, размноженные люди с особым типом советской травмы — травмы сидения, травмы доносительства, размноженной травмы, мне кажется, в какой-то момент стали главными.
Я родился вскоре после Второй мировой войны, по историческим меркам — вскоре, прошло всего тридцать лет, и сейчас я с ужасом стал понимать, что люди, которых мы обожали, которыми восхищались, кто совершил подвиг победы над нацизмом, это были мои сегодняшние ровесники, молодые люди, солдаты, офицеры, привозившие с войны трофеи. Все обсуждали: «Смотри, какие чашки! Это трофейные! Ковер… Трофейный. Машина… трофейная. А это откуда? Ой, а это дедушка из Германии привез». Сейчас постепенно, читая все больше и больше воспоминаний и видя, что происходит, ты понимаешь, что значит «трофейная», что значит «привез». Люди и сейчас так делают. А дальше они уходят в запой. Почему в России так пьют все эти годы проклятые? А как после этого не пить? Люди или сидели, или воевали — и они пьют. А когда они пьют, они слушают мелодии. Проблема в том, что часто это и есть годы нашей жизни. Но мне кажется, если ты живешь в музыке, а не в «мелодиях разных лет», как бы они тебя ни окружали, ни опутывали, есть шанс прорваться. И я думаю, что в какой-то момент Россия возродится в какой-то другой форме, через тех людей, внутри которых живет музыка, потому что музыка — это самое неподавляемое, что есть. Ее нельзя схватить, она не материальна. Живопись — материальна, кино, театр — все материально, ты все это можешь схватить, убрать, сжечь, уничтожить. А музыку нет. Она живет внутри человека, если она у него поселилась.
Еще очень страшно, что разрушено отношение к церкви, потому что в церкви как институции есть хор и есть музыка, которая лежит в сердце каждого русского человека, хоть как-то религиозного. Каждый такой человек всегда помнит, как поется «Смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав». Это про то, что иногда нужно так петь и так умереть для того, чтобы вернуться живым, зажив, как та самая девушка, которая пела в церковном хоре о всех усталых в чужом краю. Я верю, что все придет оттуда. С другой стороны, я верю в молодых людей и в то биение, например, новой электронной музыки, которая все пробьет своими низкими и высокими частотами, вычистит весь тот мусор и мрак, в котором нам приходится в данный момент жить. А дальше, когда эта работа по очистке будет выполнена, снова появятся волшебные и сложные конструкции всей музыки, которая писалась последние тысячи лет. Я имею в виду не только классическую музыку, но и другие, разные типы музыки, которые этот мир устанавливают в нематериальном пространстве и дают ему возможность случиться и в мире физическом.