Книга: Ничего, кроме нас
Назад: Глава тридцатая
Дальше: Примечания

Глава тридцать первая

Ирландские католики предпочитают хоронить своих мертвецов без лишних проволочек. Жизнь закончилась, необходимые формальности выполнены, тело обмыто, обряжено и подготовлено к последнему ритуалу, запланирован перевоз останков, то есть доставка гроба с покойным из погребальной конторы в часовню, где пройдет заупокойная месса. Затем к полудню следующего утра, после того как священник произнесет все молитвы и слова в память о покойном, гроб переносят на кладбище и опускают в землю. Бренная жизнь человека на этой земле окончена. Когда я спросила священника, отца Миана, которого Хоуи попросил взять на себя всю ритуальную часть, зачем надо было хоронить моего отца в такой спешке, он, утешая, положил руку мне на плечо:
— Ваш отец уже с Господом. Он возвратился в почву, сотворенную нашим Создателем, чтобы мы могли расти и питаться… но так уж заведено, это необходимо для перехода в Вечность, который все мы совершим рано или поздно. Для тех же, кто остался здесь, лучше, чтобы все прошло быстро. Это позволит вам, вашей маме и брату вернуться к жизни. Поскольку ваш отец ежедневно причащался, он быстро пройдет чистилище. Я не удивлюсь, если он уже в раю.
Поскольку ваш отец ежедневно причащался
Для меня это было новостью. Отец Миан был новым священником в церкви Св. Малахии, предыдущий духовник Хоуи заболел и был куда-то переведен… («Я почти уверен, что он подцепил ту же заразу», — сказал мне друг.) Через несколько часов после смерти отца я позвонила Хоуи на домашний телефон. Он бросился в больницу, куда забрали тело, и остался там со мной на всю ночь. Как только над Манхэттеном забрезжил рассвет, Хоуи позвонил в церковь Св. Малахии и поднял отца Миана с постели. Через час он был с нами, читал заупокойные молитвы и всячески старался меня утешить — я была в оцепенении и мало что понимала после бессонной ночи. Он же разговаривал с Ширли, которой по моей просьбе позвонил Хоуи, чтобы сообщить о случившемся. Она приехала из Нью-Джерси, потрясенная и раздавленная чувством вины. Это Ширли рассказала отцу Миану, что папа ежедневно ходил к утренней восьмичасовой мессе в церковь Святого Семейства на Сорок седьмой Ист-стрит. Потом она разрыдалась на глазах у всех нас.
— Он всегда любил Бренду, только ее одну. Это разбивало мне сердце, но что я могла поделать — его никогда не тянуло ко мне так, как к ней… извините, что говорю при вас такие вещи, святой отец.
Отец Миан — человек лет сорока, небольшого роста, худощавый, с быстрым взглядом и пристрастием к табаку (мы с ним несколько раз курили вместе в больничном дворе, около похоронного бюро и церкви и на кладбище после похорон) — успевал позаботиться о многих вещах. У мамы, как только на наших глазах отец упал на мостовую Пятьдесят пятой Вест-стрит, началась сильнейшая истерика. Так что, когда к месту происшествия прибыли машины «Скорой помощи», они обнаружили меня сидящей на корточках: я обеими руками держала маму, чтобы не дать ей броситься на тело мертвого отца. Я поехала с мамой в больницу Коламбус, где ее поместили под наблюдение в психиатрическое отделение, сделали укол успокоительного и уложили спать. Придя в себя на следующее утро, она обнаружила свою дочь, клюющую носом на стуле рядом с ее кроватью. Увидев меня, мама принялась выть, ее крик становился все громче, пока в палату не вошла медсестра и не дала ей выпить транквилизатор из бумажного стаканчика. Дежурный психиатр, осмотрев маму, сказал, что хочет оставить ее под наблюдением еще на сутки, а меня буквально прогнал домой, снабдив рецептом валиума на неделю, «чтобы полегче было выдержать все, что вам предстоит».
— Ничего легкого в этом нет, — пробормотала я.
— Конечно нет, — кивнул врач. — Но я настаиваю, сейчас для вас главное — пойти домой и хорошенько выспаться.
— Слишком много дел.
— Мисс Бернс, без сна…
— Вот только учить меня не надо, — отрезала я. — Я уже побывала однажды в охренеть какой сложной ситуации.
Разумеется, я тут же извинилась. И забрала валиум. И позволила Хоуи и отцу Миану взять на себя организацию похорон. Мы договорились, что отпевание пройдет в церкви Св. Малахии, не просто в приходе отца Миана, но к тому же, по словам Хоуи, который однажды бывал на мессе в Св. Семействе, церкви более старинной и с обстановкой более возвышенной и одухотворенной, чем в той, которую посещал папа.
— В Св. Семействе все напоминает молельный зал где-нибудь на Среднем Западе, — пояснил Хоуи. — А Св. Малахия это же готика! Я и сам хотел бы, чтобы меня провожали в последний путь только оттуда.
Мы с Хоуи навестили похоронное бюро в Адской кухне — «Фланаган и сыновья», — рекомендованное отцом Мианом. Дежуривший в тот день молодой человек, Колам Фланаган-младший, сообщил мне, что недавно приехал из Дублина к своему дяде, владельцу этого заведения, которому пошел вот уже сто тринадцатый год.
— Я знаю Дублин, — сказала я, но по моему тону молодой человек понял, что я не хочу вдаваться в объяснения.
Надо отдать ему должное, Колам не стал на меня давить. И не возражал, когда я заявила, что моего отца никогда в жизни не интересовали наряды и пышное убранство:
— Так что он бы сильно огорчился, узнав, что я не выбрала для него самый простой гроб. И спорить на эту тему я не хочу.
Я отлично знала, что часто распорядители похорон уговаривают родственников покойного устроить последнее пристанище подороже и пороскошнее. Покончив с этим, мы нашли участок на кладбище в Бруклине, недалеко от парка Якоба Рииса, где отец работал спасателем в конце тридцатых, до того как вой на захватила его в свои безжалостные тиски. Когда гробовщик показал мне простой лакированный сосновый ящик с простой белой атласной внутренней отделкой, я закрыла глаза. Перед глазами снова возникла эта картина — папа, багровый от ярости, бросается к своему заблудшему сыну-предателю. Его захлестнула волна такого гнева, что подорванная сердечнососудистая система не выдержала, оборвав жизнь в момент отцовского бессилия — неспособности защитить сына ни от мести другого сына, ни от длинных рук закона.
После того как я выбрала гроб, Хоуи сообщил, что ему просто необходимо вернуться к работе, и потребовал пообещать, что, если он посадит меня в такси до дома, я не натворю глупостей — например, не поеду к Питеру для мучительных выяснений отношений.
— Этот подлец Питер исчез — сбежал, как только папа упал и мама закричала, что он убийца, — сказала я, горько усмехнувшись.
— И даже не думай сегодня вечером возвращаться в больницу. — Хоуи был непреклонен. — Я сам попозже навещу твою матушку. Если все пойдет хорошо, завтра ее могут выписать. Но давай пока я возьму все это на себя. Тебе сейчас обязательно нужно отключиться.
— Нужно же Адаму сообщить.
— Я вчера поздно вечером позвонил Сэлу Греку, чтобы ввести в курс дела, а то Сэл, знаешь, сильно нервничает, когда узнает важные новости из вторых рук. Так что Адам уже проинформирован. Ты просто молодчина, что свела Сэла с братом. Адам его нанял. Сэл все сделает в лучшем виде. И обязательно добьется, чтобы Адама отпустили на похороны отца.
Но, как только Хоуи посадил меня в такси и машина тронулась, я сказала водителю, что планы меняются. Оглушенная горем, я решила, что не выдержу дома одна и должна вернуться на работу и проверить, как идут дела. Через пятнадцать минут я входила в отдел. При виде меня секретарша, у которой глаза полезли на лоб от неожиданности, пролепетала:
— О, мисс Бернс, я соболезную, ужасная потеря.
Кивнув, я пошла по длинному коридору к своему кабинету. Увидев меня, Черил вскочила на ноги. Издали поняв, в каком состоянии я нахожусь, она потрясенно наблюдала, как я целеустремленно направляюсь к своему столу, опускаюсь в большое мягкое офисное кресло, перешедшее мне от Джека, и деловито требую список звонков.
— Извини, если я вмешиваюсь не в свое дело, но… боже мой, Элис, что ты здесь делаешь?
— Я опоздала, надо было приехать еще несколько часов назад.
— Но… твой отец… Мне очень жаль, что так случилось.
— Как ты узнала?
— Это было в утренних новостях, в газетах… повсюду.
— Я не знала. Я была в больнице, потом в похоронном бюро. Почему Хоуи не сказал мне, что мы попали в новости?
— Наверное, потому что на тебя и так слишком много свалилось.
— И ты видела, что произошло рядом со студией?
Черил кивнула.
— Значит, все уже знают?
Прежде чем Черил успела ответить, за ее спиной открылась дверь.
В проеме стоял Cи Cи, с развязанным галстуком, в нарукавниках и темных подтяжках в горошек.
— Мне приходилось слышать о рвении, превышающем рамки служебного долга, — сказал он, — но сейчас, Элис, ваше место не здесь.
— Где же мне быть?
— Вы знаете где… с семьей!
— Моя родные сейчас заняты разными делами. Папа умер. Маму накачали снотворным, и она спит в психушке. Адама вот-вот арестуют. А Питер… Не знаю, где Питер.
Cи Cи повернулся к Черил:
— Отвезите Элис домой, в ее квартиру.
— Я не хочу домой.
— Куда же вы хотите поехать?
— Куда угодно, лишь бы не быть одной.
— Я останусь с тобой, — предложила Черил.
— Это хорошая идея, — одобрил Си Си.
— Я лучше поработаю, — заявила я.
— Я вас не допускаю к работе, — отрезал Си Си.
— Пожалуйста, Си Си… Мне нужно побыть здесь.
— Вам нужно поспать. Когда вы в последний раз ели?
— Который сейчас час?
— Начало четвертого, — посмотрела на часы Черил.
— Вчера вечером мы ужинали… с тех пор ничего.
Тот самый ужин. Как же неправильно я все задумала и спланировала. Я должна была предвидеть папину реакцию.
Папа… Папочка… Мой отец, единственный и неповторимый…
Я закрыла лицо руками. Постаралась подавить слезы. Нельзя разреветься на глазах у начальника. И почувствовала на плече руку Си Си.
— Вставайте, и пусть Черил отвезет вас в Вест-Сайд, в кафе или ресторан, что выберете. Но вначале, может быть, нужно повидать врача, чтобы выписал какое-то снотворное…
— Об этом уже позаботились.
— Тогда вперед. И я настаиваю, чтобы вы не возвращались сюда по меньшей мере неделю.
— У меня две книги выходят в следующую пятницу…
— Мы об этом позаботимся, со всем справимся, все будет хорошо. До этого момента вам не разрешается посещать офис.
— Вы не уволите меня, а?
— А вот сейчас складывается впечатление, что вы бредите, — покачал головой Си Си.
— Извините, мне жаль, — сказала я другим голосом.
— Вам не за что просить прощения, Элис. Это мне жаль, что…
Я взмахнула рукой, прося Си Си не продолжать. Потом встала с кресла и только тогда вдруг почувствовала, что на меня навалилась смертельная усталость. Черил помогла мне надеть куртку, потом схватила свою. За руку она вывела меня из кабинета, потом из здания, и мы сели в такси. Мой адрес она знала. Я подсказала Черил хороший китайский ресторанчик между Шестьдесят седьмой улицей и Коламбус-авеню — после двадцати часов на одной воде поесть и в самом деле было необходимо. Таксист высадил нас у «Провинции Сычуань», и мы сели за столик в пустом ресторане. Строчки меню поплыли перед глазами. Я попросила Черил сделать заказ на нас обеих, а сама…
А сама совершила ошибку, подняв голову и взглянув в сторону барной стойки. Там стоял телевизор. Включенный. Второй раз за сутки мне довелось увидеть родного брата на маленьком телевизионном экране… только сейчас это был Адам, которого уводили в наручниках, с руками за спиной. Несколько дюжих федералов буквально тащили его сквозь толпу заранее оповещенных репортеров, а те наперебой выкрикивали заготовленные вопросы. Фейерверк вспышек фотоаппаратов сопровождал превращение Адама из принца высокодоходных облигаций в обвиняемого в уголовном преступлении.
Заметив, что я замерла и потрясенно смотрю куда-то в одну точку, Черил повернула голову и увидела то же, что и я. Тщательно подготовленную сцену конвоирования арестанта сопровождали титры:
«АДАМ БЕРНС, ФИНАНСОВЫЙ МАГ С УОЛЛ-СТРИТ, АРЕСТОВАН ЗА НЕЗАКОННЫЕ ОПЕРАЦИИ С ЦЕННЫМИ БУМАГАМИ».
Обхватив голову руками, я зажмурилась, желая, чтобы окружающий мир куда-нибудь провалился. Я знала, что это приближается. Но видеть эту картину — твоего брата, грубо толкая в спину, волокут в наручниках, — эту сцену публичного шельмования, организованную окружным прокурором Манхэттена…
Немного утешало одно: по крайней мере, там, где сейчас мама, нет телевизора. Когда мы приехали ко мне, Черил решительно настояла на том, чтобы подняться наверх. Она сидела напротив меня — ни дать ни взять социальный работник, имеющий дело с опасным пациентом, — пока я звонила Дженет в ее фальшивый замок в Гринвиче. После гудка включился автоответчик. Я оставила для Дженет короткое сообщение, сказав, что очень сочувствую по поводу случившегося с Адамом, что я к ее услугам, если понадобится помощь — тем более что скоро должен родиться малыш, — и что она, наверное, слышала о папе и о том, как тяжело, что все это навалилось одновременно.
Когда я заговорила об отце, у меня задрожал голос — осознание того, что его больше нет, было как удар в лицо. Я посмотрела на часы. Я не ложилась с тех пор, как проснулась вечером в субботу, а сейчас было уже 18:12. Понедельника! Я сказала, что Черил может идти. Она возразила, что побудет, пока я не усну по-настоящему.
— Мне не нужно, чтобы ты играла при мне конвойного, Черил.
— Я просто выполняю распоряжение Си Си.
Я разделась. Приняла таблетки. Забралась под одеяло. Накрыла голову подушкой и позволила себе расслабиться, отдавшись на волю непомерному горю. Снотворное сделало свое дело. Проснулась я в пятом часу утра, и боль мгновенно вернулась. Я пошла на кухню, чтобы приготовить кофе, и нашла записку от Черил. Она писала, что ушла в восемь вечера, убедившись, что я просплю всю ночь, что, если потребуется, я могу звонить ей в любое время. И я уверена, что ты обязательно справишься с этим горем.
На автоответчике — я выключила на ночь звук на телефоне — тоже были сообщения. Первое от мамы:
«Сейчас три часа ночи. Я только что вернулась из больницы — потребовала, чтобы меня выписали, хотя дежурный врач сначала никак не соглашался. Сейчас я дома. Спать не хочу — все еще прихожу в себя после комы, в которую они меня погрузили. Приезжай, как только проснешься и прослушаешь это».
Через полчаса я была у мамы. Торопливо обнявшись со мной, она заговорила быстро и деловито:
— Рассказывай, что там с организацией похорон.
Выслушав мой отчет, мама согласилась, что я все сделала правильно, после чего сказала, что все остальное берет на себя.
— Теперь мой выход.
С тревогой мама стала расспрашивать про Адама. Я рассказала ей о сообщении от Сэла Грека, которое тоже пришло утром на автоответчик. Он рассказал, что через два дня состоится слушание по делу об освобождении под залог, а пока ему удалось улучшить условия содержания Адама, добившись, чтобы его не поместили в кошмарную тюрьму на острове Райкерс. Он гарантировал, что Адам будет присутствовать на похоронах… хотя и в сопровождении людей в штатском.
— Еще Сэл сказал, что сегодня утром позвонит тебе и договорится о встрече… он хотел бы приехать к тебе сюда, сегодня же.
— Чтобы еще раз рассказать мне, что ты ни в чем неповинна, мисс Чистые Руки?
— Мама…
— Я не намерена сейчас это с тобой обсуждать. Как говаривала моя собственная мать, смерть хороша тем, что горевать некогда: нужно заниматься похоронами и еще много о чем хлопотать. Мама любила устраивать похороны. Это входило в число ее любимых развлечений. Потому что укрепляло ее мрачный взгляд на жизнь. Так что сейчас я намерена действовать согласно ее образу мыслей и сосредоточиться на том, чтобы отправить твоего отца туда, где уж он должен оказаться согласно его идиотской религии.
Я хотела высказаться в том смысле, что лучше уж представлять папу в каком-никаком раю, чем думать, как он сиротливо лежит на холодной полке в больничном морге. И хотела спросить маму, как ей удалось так быстро оправиться от действия седативных препаратов, которые ей давали в больнице. На это она ответила сама, не дожидаясь моего вопроса:
— Дежурный стажер в этом сумасшедшем доме настаивал на том, чтобы я осталась в палате до утра. А я похвалила его за то, какие хорошие лекарства мне подобрали. Их снадобья отправили меня в нокаут и помогли проскочить фазу истерики, но сделали это мягко, не так, будто мне дали по голове бейсбольной битой. Ну, а потом я ему сказала: раз меня не заперли и не обрядили в смирительную рубашку, я ухожу… и попробуйте только меня остановить.
— Ты — настоящий пример того, как надо приходить в норму.
— Не уверена. Просто я решила держать свое горе при себе, пока все это не закончится. Теперь я хочу прояснить одну вещь: недопустимо, чтобы Питер явился на похороны.
— Уверена, что об этом мы можем не беспокоиться.
— Откуда такая уверенность? Может, тебе известно, где он сейчас?
— Как и ты, я еще никак не приду в себя из-за всего, что случилось за эти тридцать шесть часов. И я понятия не имею, где Питер.
— Обещай, что не понесешься его разыскивать.
Я, признаться, собиралась попросить Хоуи, чтобы он этим занялся. А заодно собрал информацию о том, что пишут в прессе по нашим делам.
Мама обо всем этом ничего не знала, хотя Мардж, ее невероятно эффективная секретарша, наверняка делала вырезки всех заметок и даже, возможно, записывала на видеомагнитофон телевизионные репортажи о задержании Адама. Мама была из тех людей, которые стремятся владеть всей информацией. А вся эта ее стремительность и деловитость в то утро — я это ясно понимала — была не чем иным, как способом заглушить отчаянную душевную боль.
Вчера в продаже появился номер «Эсквайра» со статьей Питера. Выйдя от мамы около семи утра, я купила номер у газетчика на углу Восемьдесят шестой улицы и Бродвея, затем свернула на юг и зашла в «Бургер Джойнт», мою любимую забегаловку в этом районе. Я ела яичницу с тостами, пила кофе — который здесь был очень неплох — и читала текст Питера, тщательно отшлифованный и чеканный. Восхищаться написанным мне никак не хотелось. Однако на меня произвели впечатление эрудиция Питера, его начитанность и то, как искусно он бросает читателя прямо в паутину, сотканную из обманов, семейных и социальных, как он недвусмысленно указывал на то, что махинации на Уолл-стрит отражают культуру общества, находящегося в плену у «денег как определяющего принципа в отношениях между людьми». Все эти темы Питер мастерски вплел в историю нашего брата — рассказ о том, как тот пытался заслужить одобрение отца, но всегда чувствовал себя «непокорным спортсменом, которого вынуждают подчиняться», — с целью показать, что жизнь Адама разрушила развившаяся в нем «потребность» зарабатывать большие деньги. Шли описания «тепличной» жизни нашей семьи в Олд-Гринвиче, внезапного отказа Адама от хоккея с шайбой (по той причине, предположил Питер, что «у него никогда не было инстинкта убийцы»), нескольких лет тренерской работы в школьной команде, а потом возрождения Адама в роли Ковбоя Мусорных Облигаций и того, как он подпал под чары коррумпированного горячего гуру по имени Тэд Стрикленд… Все это подавалось очень эмоционально и в то же время складно, с вниманием к стилю. Дочитывала я, охваченная отчаянием, потому в конце Питер открыто предполагал, что публикация этой истории будет означать арест Адама и верный конец его, Питера, отношений с отцом: «Папа, оставаясь морпехом до мозга костей, никогда не простит мне того, что я нарушил его принципы, его глубоко укорененный код верности семье». По крайней мере, Питер, надо отдать ему должное, ни разу даже не попытался оправдаться в своем решении раскрыть правду об Адаме. Он избегал ханжества и морализаторства. Зато задавал много вопросов о том, насколько приемлемо (или неприемлемо) обвинять близкого и любимого человека, если тот совершил преступное деяние. Ни разу он не попытался склонить читателя на свою сторону. Как редактор, я невольно восхищалась тем, с каким искусством Питер рассуждал о важнейших этических проблемах, поднимаемых в статье, ни разу не попытавшись навязать свои мысли читателям. Он предлагал им сделать собственные выводы, возможно, даже осудив его решение обнародовать преступления брата. Питер не боялся порицания и давал понять, что предвидит обвинения в беспринципности и предательстве.
Закончив читать, я несколько минут сидела молча, глядя на дно кофейной чашки и стараясь взять себя в руки, чтобы снова не впасть в тоску. Будь ты проклят, Питер, хорошо же ты пригвоздил нас, свою плоть и кровь. Обо мне он говорил скупо — упомянул лишь, что я подвергалась преследованию хулиганов в Олд-Гринвиче и всегда выходила за рамки конформистских норм (эта оценка мне понравилась). Но когда речь зашла о безумных маминых взрывах, постоянных изменах папы, об отцовском давлении на обоих сыновей, из-за которого один вынужден был пойти на разрыв с семьей и стать радикалом, а другой попытался стать тем, кем хотел бы видеть его отец, Питер сумел описать это с жестокой прямотой. Я не сомневалась, что мама взовьется до небес, если прочитает это, хотя Питер проявил определенную степень сострадания к матери и ее статусу домашней хозяйки в послевоенное время, высокообразованной, но вынужденной заниматься домашней работой, которую она искренне ненавидела, а тем более оказавшейся сосланной в «быдлобург», где к ней, бруклинской еврейке, относились с нескрываемым пренебрежением.
Однако вторая половина статьи была почти полностью посвящена Адаму и мошеннической схеме, в которой тот участвовал, с подробным описанием всех махинаций. Сухой рассказ Питера был разрушителен в своей доскональности — бесстрастный, подробный отчет об огромной жажде наживы и развращенности Адама. Теперь я поняла, почему Питер и «Эсквайр» так тщательно скрывали статью до публикации. Она читалась как судебное обвинительное заключение.
Рядом с туалетами в «Бургер Джойнт» был работающий телефон-автомат. Я взглянула на часы. Восемь утра. Я позвонила Хоуи домой. Он ответил на четвертом гудке, и по сонному голосу было ясно: ему необходима порция кофеина.
— Я так и думал, что это ты. Приезжай, кофе тебя ждет.
По пути к станции метро на Семьдесят второй улице я прошла мимо трансвестита. Стоя у отеля «Ансония» он/она рыдал/а во весь голос, тушь и подводка для глаз растеклись по щекам, а вопли, вырывавшиеся из его/ее груди, казались — а для него/ нее, несомненно, и были — выражением вселенской скорби.
Хоуи встретил меня в серой шелковой пижаме и бархатных тапочках, на худые плечи был наброшен шелковый халат с узором в турецкие огурцы.
— Ну, надеюсь, ты была умницей и выспалась? — спросил он, обнимая меня.
— Валиум имеет бесспорные достоинства, — признала я.
— Валиум — это фармацевтическая нирвана.
— Пока на него не подсядешь.
— Что плохого в том, чтобы подсесть на нирвану?
Махнув рукой, Хоуи пригласил меня к столу на крохотной кухоньке.
Нас ждал кофе в кофейнике френч-пресс.
Хоуи нажал на поршень и налил напиток в чашки:
— Могу я предложить тебе рюмку коньяка?
— Я всеми силами стараюсь не расклеиться. Так что коньяк… нет, не стоит. И курить не буду — знаю, какой ужас у тебя вызывают сигареты.
— Ну, пару-тройку ты уже выкурила за утро. Мой нос никогда не обманывает.
— Папа мог бы прожить дольше, если бы он бросил курить.
— Твой отец умер от гнева, если можно так выразиться. Это самая убийственная штука, которая разъедает нас изнутри. Сжирает душу.
— Я еще долго буду злиться на Питера. Но я еще больше злюсь на себя.
— На себя-то за что? За то, что не смогла предотвратить распад семьи?
— Потому что три дня назад я совершила жуткую ошибку. Совершенно идиотскую и, кажется, непоправимую.
— Выкладывай.
Я рассказала про письмо Дункана и свою ответную телеграмму, уничтожающую все. Хоуи слушал молча, только взял меня за руку, когда я начала хлюпать, сквозь слезы костеря себя за то, что всегда все только порчу в сердечных делах.
— Ответа от Дункана не было? — спросил он.
Я помотала головой.
— Я кретинка, — сказала я.
— Важнее другое: чего ты хочешь?
— Я не хочу, чтобы мне причинили боль.
— Хм… тогда лучше тебе не связывать свою жизнь ни с кем. Живи, блин, обычной серенькой жизнью, будто так и надо. Да только, милая моя, это не про тебя. Ты ведь уже однажды связала свою жизнь с кем-то. Потом много лет его оплакивала, потом потратила кучу времени на ни к чему не обязывающие отношения с Тоби — убивалась по эмоционально бездарному красавчику. Жаль Дункана… но что-то же заставило тебя убить все, не дав начаться. Прошло семьдесят два часа, но вопрос остается: чего ты хочешь?
— Как я могу думать об этом накануне похорон отца?
— Ну, так и не думай о этом. Но раз уж ты так сокрушаешься, что дала телеграмму, дай вторую — это может все исправить. Я тебе даже ее продиктую: У меня умер папа. Я ничего не соображала. Я скучаю по тебе. Мы можем поговорить?
— Я все испортила. Ты ведь знаешь Дункана. Он твой лучший друг.
— Отправь ему телеграмму.
Я помотала головой.
— Давай свой коньяк, — сказала я.
Мне хотелось пойти на работу. Но Си Си велел мне оставаться дома, и я это помнила. Мне хотелось быть в похоронном бюро, когда туда привезут тело отца. Но Хоуи сказал, чтобы я не мешала гробовщикам заниматься их делом и что о таких вещах, как выбор костюма, в котором его будут хоронить, позаботится мама.
— Лучше тебе пока держаться от нее подальше. Поскольку Питера поблизости нет, мать может обрушить весь свой гнев и обиду на тебя, сколько бы Сэл ни объяснял ей, что ты абсолютно ничего не могла поделать, чтобы спасти ситуацию. Ты же знаешь свою мать. Она, конечно, сильно изменилась к лучшему после того, как сбежала в город и стала королевой недвижимости, но старые привычки живучи. Особенно когда есть возможность на ком-то сорваться и повесить на другого вину, в том числе и собственную. Тебе, боюсь, не поздоровится. Так что держись подальше и не попадайся ей под горячую руку — если ей потребуется твоя помощь, она сама позвонит.
Мама и впрямь позвонила на другой день вечером, после того как в «Нью-Йорк таймс» появилось длинное интервью с Питером. Он дал его наутро после выступления у Сасскинда, сразу после смерти нашего отца. «Мистер Бернс сообщил, — писала журналистка, — что дает это интервью после бессонной ночи, с чувством огромного раскаяния. В то же время, однако, хотя он и признался, что смерть отца его потрясла, себя он в ней не винит».
«Папа десятилетиями жил в состоянии стресса, который он сам себе создавал, — говорил в интервью Питер. — Он был бомбой замедленного действия. Хотя он и верил в идею семьи, однако сам всегда избегал эмоциональной ответственности, которую она накладывает».
Журналистка задала много трудных вопросов. Она прямо спросила, сможет ли Питер теперь спать по ночам, зная, что его отец умер в момент, когда пытался публично обвинить сына. Питер, как она рассказывала, признал, что «ему потребуется очень много времени, чтобы все это осознать и осмыслить», и что, хотя он потрясен мгновенной смертью отца от сердечного приступа, «тот умер, пытаясь защитить сына, который, как и сам мой отец в Чили, очень вольно обращался с этическими принципами и представлениями о морали».
Но разве сейчас его самого не обвиняют в поступке, сомнительном с точки зрения этики, «в том, что он предал своего родного брата ради попытки реанимировать литературную карьеру, которая после бурного старта забуксовала… вплоть до этого смелого журналистского хода, заставившего снова о нем заговорить»?
Журналистка отметила, что Питер закрыл глаза, когда она задала этот вопрос-обвинение: «Казалось, ему хотелось оказаться подальше отсюда… но в то же время слишком велико было искушение дать „Таймс“ интервью на следующее утро после того, как его отец умер, выкрикивая обвинения, прямо на глазах у него и прессы, на Пятьдесят пятой Вест-стрит».
Ответ Питера был очень в духе Питера:
«Я смотрю на все это в совершенно экзистенциальном ключе. Мы все несем ответственность за принимаемые решения. И все мы в итоге одиноки в этом безжалостном мире. Я много, очень много думал о возможных последствиях этой статьи, о том, как она может повлиять на моего брата, на других моих родных. Одни назовут меня конъюнктурщиком. Другие сочтут, что я поступил смело и мужественно. Вот что я вам скажу: я смогу жить со своим выбором. И в то же время я буду оплакивать своего отца каждый день, каждый час. А теперь, извините меня, я исчезаю».
В завершении статьи журналистка сообщала что Питер действительно в тот же вечер собирался уезжать за границу, заявив на прощание, что это последнее и единственное его интервью по поводу статьи в «Эсквайре». Она предсказала, что за права на его будущую книгу начнется настоящая битва.
— Ты знаешь, где прячется этот гаденыш? — спросила мама.
— Понятия не имею.
— Врушка.
— Можешь называть меня, как хочешь. Сэл Грек с тобой связался?
— А как же! Он даже не поленился сегодня утром зайти ко мне на квартиру и первым делом сказал, что ты чиста и невинна, как Белоснежка.
Я промолчала.
После долгого томительного молчания мама снова заговорила:
— Если ты ждешь, что я тебя стану оправдывать…
— Я вешаю трубку.
— Давай-давай! Беги от разговора, как всегда.
— Моя самая большая ошибка в том, что я много лет назад не прекратила с тобой отношения. Каждый раз все надеюсь, что что-то поменяется к лучшему…
— Тебе нужно было сделать только одно, Элис, — рассказать мне. Просто предупредить одним словечком — и я бы вмешалась и…
— Ты как будто не слышала того, что тебе говорил Сэл Грек.
— Нет, я его слышала. Он очень хорошо изложил свои доводы. И все же, если бы ты сказала мне, я бы подключила все свои дипломатические навыки и нашла бы решение. Если бы ты мне обо всем рассказала, твой отец сейчас был бы жив.
Я бросила трубку. А когда телефон зазвонил снова, не стала поднимать. Я схватила куртку. И вышла в манхэттенскую ночь. Стояла ясная, прохладная погода. Я брела по тротуару к северу от Девяносто шестой улицы, избегая опасных переулков и думая, не позвонить ли Хоуи и не сбежать ли к нему, чтобы спрятаться, расслабиться и нареветься от души среди его бархатной роскоши, но потом одернула себя, осознав, что невозможно бегать к нему всякий раз, как в жизни наступает очередной кризис.
Поэтому я продолжала идти на север, миновав Сто шестую улицу, мимо кафе «Вест Энд», где мы с Арнольдом Дорфманом подростками открыли для себя джаз, одновременно открывая и многое другое. Арнольд… От него пришло поздравление, когда я получила повышение в «Фаулер, Ньюмен и Каплан». В нем говорилось, что он узнал из «Нью-Йорк таймс» о моем назначении ведущим редактором и ничуть не удивлен: «Я всегда был уверен, что ты займешься чем-то интеллектуальным и связанным с книгами». Сам Арнольд с отличием окончил Корнелльский колледж, поступил в Йель на юридический факультет, «угодив наконец моим занудным родителям», после чего «приземлился в крупной юридической фирме в Филадельфии». Он стал партнером фирмы через четыре года. Женился на женщине-раввине по имени Джуда, они жили в Хейверфорде, ближнем пригороде Филадельфии, и у них уже был двухлетний сын Айзек.
«В общем, меня угораздило втянуться в обычную жизнь, — писал Арнольд. — Не за горами второй ребенок, а там, глядишь, и третий. Мы только что купили большой дом из красного кирпича — донельзя обывательский. Жизнь вполне приемлема. Но я жалею, что так и не прожил год в Париже. И не побродил с рюкзаком по греческим островам. Не нужно было вот так, очертя голову, бросаться на путь успеха и заниматься карьерой, как хотели родители. Однако я достаточно рационален, чтобы не винить во всем мамочку и папочку, иногда по ночам, когда начинают одолевать всякие мысли и сожаления из-за того, что взвалил на себя всю эту ответственность, я напоминаю себе, что это мой собственный выбор, что я очень люблю Джуду и Айзека, и понимаю, что мне повезло. Но все же я немного завидую тому, что ты не обременена семейными хлопотами, живешь в большом городе, работаешь с писателями… и у тебя есть та свобода действий, которой я лишил себя».
Любопытное письмо. Но невольно я задумалась, свободна, moi? Да, у меня не было ни спутника жизни, ни детей, ни ипотеки, ни ссуд, ни номинальной задолженности по кредитной карте, которую я бы исправно погашала каждый месяц. Но я была точно таким же наемником, рабом зарплаты, как и все. Мне тоже приходилось постоянно думать о балансе своего бюджета, стараясь выйти в плюс, показывать начальству, какой я ценный сотрудник, чтобы не дать им повода выставить меня на улицу. В этом по большому счету и заключалась практическая сторона моей жизни. Да, я искренне любила свою работу и постоянно повторяла себе, что мне очень повезло, что, по сути, мне платят за удовольствие быть причастной к миру литературы, но, несмотря на это, были моменты, когда я кожей ощущала бег времени и задавалась вопросом: «И это все? Больше ничего не будет?» Почему именно этот вопрос не давал покоя, кажется, всем, кого я знала? Я думала о папе, лежащем в гробу и ожидающем, когда его опустят в сырую землю, и о том, что все мы одиноки, даже когда рядом есть кто-то. И о том, что самореализация и удовлетворение, о чем писал Арнольд в своем письме, не могут являться конечной целью, потому что, даже когда все кубики, из которых строится жизнь, уже стоят на месте, действительно ли мы довольны зданием, которое для себя возвели?
Пройдя мимо ворот Колумбийского университета, я повернула назад, на юг, и нырнула в «Вест-Энд-кафе». Был почти час ночи. Как раз начиналось ночное выступление. Я подсела к барной стойке. Заказала «Манхэттен». Молча выпила за память отца, до боли желая, чтобы он был здесь, со мной, чтобы последними его словами, сказанными мне, были не «Да пошла ты, Элис». Папа до конца оставался собой — вспыльчивым, скорым на гнев. Если бы мне удалось с ним поговорить, если бы он не вышел из себя и не потерял контроль, если бы он умел сначала досчитать до десяти…
Если бы да кабы… И все же отец меня любил. И я буду держаться за эту мысль как за точку отсчета, чтобы суметь трезво оценить его последнюю вспышку бешенства. Сидя и слушая, как стареющий тенор-саксофонист и его группа играют свинг «Когда-нибудь придет мой принц», я сказала себе: «Не надо себя грызть. Этим делу не поможешь».
Но боже, до чего трудно увернуться от ядовитой силы чувства вины. Оно сверлом вгрызается в самое нутро, в жизнь практически любой семьи, вот и меня заставило захлопнуть дверь перед человеком, с которым я по-настоящему хотела быть рядом и чья любовь ко мне — теперь я и это знала — была неподдельной.
Я собралась закурить, чтобы хоть немного унять пронизывающую меня печаль. Но оттолкнула пачку, вспомнив, как тяжело и хрипло дышал папа за обедом всего пару недель назад, как он зашелся в кашле, поднеся огонек зажигалки к сигарете, и, отдышавшись, сказал мне: «Да уж, мне всегда говорили, что это дурацкая привычка».
Смогу ли я жить без сигарет?
Вряд ли сегодня или завтра. Но они и впрямь вредны, и я постараюсь избавиться от этой привычки в ближайшее время.
Смогу ли я жить без чувства вины?
В сравнении с этим решение бросить курить казалось детскими игрушками. Потому что чувство вины вызывает даже большую зависимость, чем никотин.
Подняв свой стакан во второй раз, я беззвучно повторила тост за папу, мысленно обратившись к нему: «Надеюсь, теперь ты обрел покой. Вот и мне тоже хочется хоть немного покоя». А для этого необходимо наконец перестать верить в то, что я могу что-то изменить в этой жизни. Потому что правда, наконец добытая и усвоенная с огромным трудом, заключается вот в чем: почти ничего мы изменить не можем, разве что в лучшем случае немного исправить самих себя.
К этому моменту квартет на сцене доиграл мрачную аранжировку «Полуночного джаза». Когда публика — нас было человек десять — закончила аплодировать, к микрофону подошел саксофонист. Он заговорил тихо, задушевно, его бархатный голос напоминал прокопченную табаком амброзию.
— Я, знаете, всегда обращаю внимание на дам. И сегодня заметил прекрасную леди с грустными глазами, сидящую в одиночестве вон там, в баре.
Я оглянулась, гадая, о ком саксофонист говорит, поскольку единственным человеком в баре был лысый мужчина лет пятидесяти, в скверно сидящем костюме, чередовавший виски с пивом. Потом до меня дошло. Я повернулась к седеющему музыканту, слегка кивнула ему. И, внезапно смутившись, опустила взгляд вниз, на янтарный напиток в стакане.
Саксофонист снова заговорил в микрофон:
— Леди не только печальна и красива, но и великолепна в своей сдержанности. Что ж, следующая мелодия — это оригинальная композиция. А ее название… оно как бы отражает мой взгляд на все плохое, что встречается на жизненном пути, на тот факт, что, как однажды сказал мне мой отец, неудача — это просто часть гребаной сделки. Потому что, как он тоже любил говорить, как есть, так есть. Настоящий философ мой отец. И много оставил мне в наследство. В том числе название следующей песни, которую я посвящаю задумчивой красавице, которая грустит этим вечером в баре. Как есть, так есть, моя печальная леди. Как есть, так есть.

 

С мамой я увиделась в следующий раз только на отпевании отца в церкви Св. Малахии. Прибыл Адам в сопровождении Сэла Грека и двух внушительных типов в костюмах. Я видела, как они подъехали на машине без опознавательных знаков. И вывели моего брата в наручниках. Потом тихо перебросились несколькими фразами с Адамом и Сэлом Греком. Наручники были сняты. Но когда мы с мамой попытались обнять Адама, оба федерала выросли между нами и Адамом.
Мама негодовала:
— Я его мать!
— Мы не можем этого допустить, — сказал один из федералов.
— Он здесь на похоронах отца, — не унималась мама.
Сэл Грек положил руку ей на плечо:
— Бренда, радуйтесь, что ваш мальчик здесь.
— Как с тобой обращаются? — спросила мама Адама.
— Со мной обращаются прекрасно. Сэл Грек говорит, что завтра меня переведут в замечательную тюрьму, наименее строгую в штате Нью-Йорк.
— Почему его не выпустили под залог? — спросила мама.
— Мам, сейчас не время и не место, — не выдержала я.
— Не смей мне указывать… — огрызнулась она.
— Элис права, — вмешался Сэл. — Я полностью введу вас в курс дел, когда здесь все закончится. А до тех пор… — Он подхватил маму под руку и повел в церковь.
— Привет, сестренка, — сказал Адам.
От этого ласкового «сестренка», столь ненавистного мне раньше, у меня перехватило горло.
— С учетом обстоятельств ты неплохо выглядишь, — сказала я.
— Спать можно было бы и получше. Это место, где меня держат…
— Довольно, Бернс, — перебил брата один из фэбээровцев.
— Все, все, простите, — кивнул Адам.
— Как Дженет держится? — спросила я.
— Подала на развод.
— Быстро она подсуетилась.
— Видно, думает, что надо с этим поспешить, пока еще у меня есть деньги.
— Я ей звонила, оставила сообщение на автоответчик. Она не перезвонила.
— Она вспомнила о родне. Живет сейчас со своей семейкой… и я ее понимаю, того и гляди, роды начнутся.
— А от Серен что-нибудь слышно?
— Мы с ней не афишировали нашу связь. Но разве она с тобой не связывалась с тех пор, как это случилось?
Нет, зато литературный агент Серен определенно выходила на связь, равно как и специалист-рекламщик, которого модель наняла для раскрутки своей книги. Эти двое сообщили, что Серен намерена выждать несколько дней, чтобы понять, как будут развиваться дела у Адама. После этого они собирались выработать стратегию того, как максимально осветить связь Серен с Адамом во время рекламной кампании ее опуса. Ее агент фактически извинилась за «некоторое бессердечие в высказываниях, ведь речь идет о вашем брате, но я уверена, вы меня правильно понимаете — ничего личного, это только бизнес».
— Может быть, мы поговорим об этом после того, как я похороню отца, хорошо?
Хотя агент находилась на другом конце телефонной линии, я расслышала прерывистый вздох: она понимала, что преступает определенные границы приличия. Когда женщина начала извиняться — весьма многословно, — я заверила ее, что нисколько не обиделась. Но запомнила разговор и знала: у меня будет преимущество, когда мы в следующий раз будем вести переговоры о чем бы то ни было. Впрочем, меня ничуть не удивило то, что Серен — несомненно, прирожденная авантюристка и конъюнктурщица — пыталась извлечь максимум выгоды из своей интимной связи с крупным преступником с Уолл-стрит, который, так уж вышло, по совместительству был моим братом.
— Я уверена, Серен очень переживает из-за всего, что с тобой происходит, — сказала я Адаму, — и постарается добиться свидания, как только это будет возможно. Есть новости о залоге?
— Я знаю только, Сэл Грек этим занимается.
В первую голову Грек занимался сделкой о признании вины с целью скостить Адаму тюремный срок в обмен на его обещание свидетельствовать против Тэда и ряда других королей мусорных облигаций. Сам Тэд был задержан на следующий день после Адама. Его адвокат заявил прессе, что его клиент «не допустит, чтобы его имя было запятнано коррумпированным Адамом Бернсом, стоявшим за всем, в чем обвиняют моего клиента». Сэл Грек посоветовал мне не тревожиться из-за подобных заявлений, так как «Комиссия по ценным бумагам и биржам давно мечтает поймать Тэда Стрикленда на горячем. Комиссия готова заключить сделку с вашим братом, если он расскажет им все, что они хотят знать… а теперь и Адам готов пойти им в этом навстречу. Думаю, что я смогу добиться для него самое большее восьми лет в тюрьме с мягкими условиями содержания и сохранить примерно четверть его накоплений, что обеспечит Дженет и детям не такой роскошный, но все же вполне достойный уровень жизни. А через три-четыре года, когда ваш брат выйдет на свободу после условно-досрочного освобождения, ему эти деньги тоже смягчат процесс возвращения к жизни».
В церкви Св. Малахии рядом с моей матерью в первом ряду сидел Сэл Грек. Я присела на скамью с самого края, рядом с братом, зажатым между двумя федералами. Эти парни явно были вооружены, я заметила характерно оттопыренные полы пиджаков. Они заранее продумали, как сделать так, чтобы Адам не попытался ускользнуть из-под их опеки… впрочем, ему бы и в голову не пришло совершить нечто подобное. Я замечала, что все взгляды в церкви были обращены не столько на гроб, задрапированный флагом, сколько на человека, чье лицо в последние несколько дней не сходило со страниц таблоидов. Адам улыбался и кивал всем, кто встречался с ним взглядом. Но печать глубокой усталости на лице в сочетании с несколько затравленным выражением придавала брату вид человека, осознающего, что жизнь катится под откос и возврата к прежнему нет.
У папиного гроба стоял почетный караул — двое мужчин. Оказалось, что это воинские почести Корпуса морской пехоты США для любого из их ветеранов, уходящих из жизни. Их затребовала мама. Папа бы одобрил. В церкви было много народу, среди них Си Си и несколько моих коллег из издательства, а также Хоуи, храни его Господь. Мамины партнеры по торговле недвижимостью также присутствовали. Примечательно, что никто с папиной работы на похороны не пришел, кроме единственной женщины, которая назвалась его секретарем и сказала мне:
— Президент компании попросил меня сегодня быть его представителем. Мы отправили цветы на могилу.
Не появился никто и из прошлых времен, когда отец занимался медью, хотя я решилась позвонить в его старую компанию, попросила связать меня с начальником отдела кадров и рассказала ему, что скончался Брендан Бернс, который создал их рудник в Икике и работал в их компании почти двадцать лет. Если кто-то захочет присутствовать на прощании…
Священник начал службу. Он читал поминальные молитвы, окропляя гроб святой водой. Затем вкратце рассказал о жизни моего отца, позаимствовав фрагмент тех двух страниц с описанием основных событий папиной жизни, которые я ему послала. Как он, мальчишка из очень скромной бруклинской семьи, рос. О том, чем занимался во время войны. Как начал путешествовать по миру, как выкладывался на работе, оставив после себя нечто важное — тот рудник в Чили, который стал его детищем. Как он любил жену и детей. Как часто, будучи истинным ирландцем американского происхождения, позволял эмоциям взять верх… и в конце концов упал замертво, защищая своего сына, которым, несмотря ни на что, он гордился бы и сегодня. На другом конце прохода Адам громко всхлипнул, услышав этот комментарий, который я предоставила отцу Миану и который был им повторен слово в слово.
Когда плач Адама стал громче, я встала и подошла к брату, желая обнять его, чтобы дать понять, что он не один в этот трудный момент. Но стоило мне приблизиться к нему, как двое конвоиров встали, отрезая меня от своего подопечного. Маму это привело в настоящее исступление.
— Выродки, уроды! — по-змеиному зашипела она на них.
Это привлекло внимание священника, готовившегося к причащению вместе с юным алтарником-латиноамериканцем (эта нотка Адской кухни показалась мне трогательной). Брови его взлетели вверх.
В нескольких рядах сзади себя я услышала хихиканье Хоуи, потом кто-то прошептал маме:
— И не говори, милая.
На кладбище я ехала на лимузине вдвоем с мамой, поскольку федералы настояли на том, чтобы Адама туда отвезли на их служебном автомобиле. Как и я, мама была вся в черном. В отличие от меня на ней была маленькая черная шляпка-таблетка, как на Лане Тернер в какой-то черно-белой мелодраме пятидесятых.
Она не скорбела, а возмущалась:
— Мои агенты в городе сообщили, что за книгой Питера пошла охота — торги начались с сотни тысяч. Этот говнюк, глядишь, всерьез заработает. Ты так и не знаешь, где он?
Я отрицательно покачала головой.
— Но догадываешься, — уверенно сказала мама.
— Нет.
— Спасибо, что была рядом и поддерживала мать в эти ужасные дни.
— Ты вроде бы сама меня прогнала, мама.
— Я не виновата, что ты такая ранимая.
— Священник хорошо говорил.
— Я удивлена, как это ты не настояла на том, чтобы прочитать над телом отца стихи.
— У католиков такие вещи не приняты.
— Позвонила бы мне.
Я взглянула матери прямо в глаза:
— После того, что ты сказала?
— Так ты что же, ждешь извинений?
— Я вообще ничего не жду от тебя, мама.
Эти слова, как удар, заставили маму откинуться на спинку сиденья, по ее лицу потекли слезы.
— Когда-нибудь и у тебя будут дети… Надеюсь, ты на своей шкуре узнаешь, какими неблагодарными они могут быть к матери, которая всю душу в них вложила.
Остаток пути мы ехали молча.
У могилы я сумела сохранить спокойствие. Еще святая вода, еще молитвы, плачущие мама и Адам, слова священника о бренности нашего земного существования: «Все прах и в прах вернется…» Гроб поставили на землю и призвали всех подойти и сказать последнее «прости». Положив руку на простые сосновые доски, я молча пожелала отцу обрести вечный мир. Адам, казалось, забыл обо всем и ошеломленно вздрогнул, когда один из федералов, похлопав его по плечу, сообщил, что пора возвращаться в машину и дальше в тюрьму, местоположение которой нам не открыли. Я видела, как мама что-то шепчет Сэлу Греку. Тот подошел к федералам и переговорил с ними, после чего жестом пригласил меня и маму подойти:
— Вы можете обняться с Адамом.
Мама обхватила сына обеими руками и тут же отпустила. Заливаясь слезами, она повторяла, что с ним все будет в порядке, что она поможет ему пройти через все это. Адам все время повторял одну фразу: «Прости меня, прости меня, прости меня…» Через минуту федерал слегка похлопал ее по плечу, показывая, что пора отойти. Настала моя очередь торопливо попрощаться.
— Ты со всем этим справишься, — сказала я.
— Дженет отказывается приходить ко мне на свидания.
— Твоя Дженет на сносях, вот-вот родит.
— Вчера ее адвокат послал Сэлу Греку сообщение. Они собираются меня ободрать как липку — после того, конечно, как правительство США обчистит меня первым. Вся эта чудовищно тяжелая работа, все безумные риски, на которые я пошел и за которые сейчас расплачиваюсь, все было напрасно.
— Сэл Грек позаботится о том, чтобы снизить ущерб на всех фронтах. И я сделаю все, что в моих силах, чтобы помочь тебе все это пережить. Я буду рядом, что бы ни ждало впереди.
— Почему Питер сделал это? Почему?
— По той же причине, по которой ты сделал то, что сделал: увидел возможность и ухватился за нее.
Адама снова постучали по плечу. Я прижала его к себе в последний раз, после чего федералы подхватили его под руки и повели к ближайшей машине без опознавательных знаков. Они снова надели на брата наручники, затем открыли заднюю дверцу и пригнули ему голову, как всегда делают копы, сажая преступника в машину.
Когда они уезжали, мама долго качала головой, затем повернулась ко мне:
— Почему ты сегодня даже слезинки не проронила?
Мой ответ на этот вопрос был прост: я молча отошла, не сказав ей ни слова.

 

В тот вечер после небольших поминок в маминой квартире, во время которых я старалась держаться от нее на почтительном расстоянии, чтобы не попасть под обстрел, Хоуи затащил меня в ближайший бар «Хлопнем по стакану» на Восьмидесятой улице. После второго «Манхэттена» он сказал мне:
— В эти выходные умерли еще двое друзей — ребята с Файер-Айленда. Итого из тех, кого я знал лично, зараза унесла сто двенадцать человек.
— Но ты по-прежнему с нами.
— В сообществе ходят слухи, что скоро появится тест на наличие этой гадости.
— А пока ты чувствуешь себя обреченным, да?
— Ты меня винишь?
— Нет, разумеется. Но до сих пор тебе удавалось увернуться.
— Я все забыть не могу той идиотской промашки месяца два назад. Может, пронесет, но не исключено, что окажется бомбой замедленного действия.
— По крайней мере, с тех пор ты предохраняешься?
Хоуи кивнул.
— Не хочу спрашивать, отправила ты Дункану вторую телеграмму или нет, — заговорил он после паузы.
— Не спрашивай.
— Ты ответила на вопрос, который я не осмелился задать.
— Видимо, я не умею быть счастливой.
— Но однажды у тебя получилось.
— Когда у тебя все отбирают, счастье превращается в Албанию — закрытую страну.
— А я уверен, что многие албанцы ждут не дождутся момента, когда смогут свергнуть правящий авторитарный режим.
— Моя метафора была неудачной, зачем ее развивать?
— Несчастье авторитарно, потому что оно нас контролирует. Другими словами, это тоже вопрос выбора.
— Я не выбирала того, что случилось в Дублине.
— Но выбрала все, что происходило с тех пор.
— Несчастье — это эмблема семьи Бернсов.
— Пока один из вас не решит изменить сюжет.
Я очень долго сидела, уставившись в свой коктейль.
— Все это чересчур сложно.
— Рассмотри альтернативные варианты. Я и сам этим занимаюсь с тех пор, как все вокруг меня начали умирать слишком молодыми.
Хоуи уговаривал меня вместе поужинать, но я отказалась. Усталость валила меня с ног. Я пообещала, что мы наверстаем упущенное завтра, и согласилась взять у него валиум, чтобы ночью не попасть в ловушку бессонницы.
Вернувшись домой, я решила сделать один телефонный звонок, прежде чем лечь и попытаться уснуть. Чтобы найти номер, пришлось покопаться в одной из пяти коробок с разным барахлом, стоявших у меня под кроватью. В одной я хранила свои старые записные книжки. Потратив не меньше пятнадцати минут, я обнаружила блокнот на пружинке, купленный в Дублине на О’Коннелл-стрит, который был со мной во время единственной поездки в Париж. Номер, который я искала, был записан на внутренней стороне обложки. Я постаралась успокоиться, потому что не была уверена, что впоследствии не пожалею об этом звонке. Но потом потянулась к телефону, набрала код международной связи, затем 33 — код Франции — и следом оставшуюся часть номера, начинающуюся с единицы, кода Парижа. Я сверилась с часами. 9:08 вечера — это означало, что в Городе Света сейчас около трех ночи.
Гудки, гудки, гудки… Примерно на двенадцатом трубку наконец-то сняли. Мне ответил сонный голос, который явно принадлежал человеку, только что вытащенному из постели.
— Hotel La Louisiane… oui?
— Je veux parler avec Peter Burns, — сказала я на своем более чем скромном французском.
— Qui?
— Питер Бернс.
— Qui?
— Бернс. Б-Е-Р-Н-С.
— Moment.
Связь прервалась. После долгого, показавшегося мне бесконечным молчания в трубке раздался рокочущий гудок. На этот раз трубку сняли почти сразу. Я услышала голос своего старшего брата:
— Да… désolé… oui?
— Итак, ты в Париже, — сказала я.
Последовало долгое молчание. Потом снова его голос:
— Зачем ты мне звонишь?
— Потому что, как ни странно, мне на тебя не наплевать. И я хотела знать, куда ты подевался.
— Твой тон свидетельствует о крайнем неодобрении.
— Думай что хочешь.
— Так и сделаю.
Щелчок — Питер бросил трубку.
Удовольствия мне этот разговор не доставил. Но теперь, по крайней мере, я представляла, в какой географической точке мира находится мой брат, но делиться с мамой этим знанием я определенно не собиралась. И я дала Питеру понять важную вещь: вопреки всему, что случилось, вопреки здравому смыслу я все же готова к общению с ним. Я отдавала себе отчет в том, что Питеру потребуются недели, а то и месяцы, чтобы решиться выйти на связь. Но этот момент настанет — и я отвечу на звонок. Так же, как с мамой: когда она начнет выходить из безумного круговорота горя и злобы, остынет и сможет посмотреть на ситуацию более трезво, поняв, что ее обвинения несправедливы, она тоже позвонит. И я тоже сниму трубку. И постараюсь не демонстрировать обиду или боль. Нас было пятеро. Осталось всего четверо, причем одному предстоит провести несколько лет вдали от мира. Всю жизнь я старалась держаться подальше от семейных дрязг, хотя все равно была в них вовлечена. Но сейчас система эмоциональных отношений в корне переменилась: я буду рядом с моими братьями и моей иногда доброжелательной, а чаще злой и истеричной матерью. Но с этого момента я должна в совершенстве освоить искусство, жизненно необходимое среди семейных неурядиц, — искусство уходить.
Я сняла с себя черный костюм. Долго стояла под горячим душем. Потом надела спортивные брюки и футболку. И решила, что лягу через час, немного почитаю в постели и посмотрю, вдруг получится заснуть без лекарств. Усевшись в неудобное кресло — отличительную особенность этой квартиры, — я закрыла глаза. И только сейчас все горе, которое я скрывала в течение последних нескольких дней, — чувство огромной потери вкупе с безумной лавиной событий, которые к этой потере привели, — прорвалось наконец и выплеснулось наружу. Я, должно быть, проплакала навзрыд минут десять, не меньше, пока не обессилела настолько, что, пошатываясь, доковыляла до ванной. Наполнив раковину холодной водой, я опустила в нее лицо.
Это помогло. Я посмотрела на себя в зеркало, и мне не понравилось то, что я увидела. Но, по крайней мере, я наконец дала волю чувствам — у меня не ледяное сердце, мама. И теперь, почувствовала я, может начаться процесс оплакивания отца — долгий и медленный. Я устояла перед искушением выкурить сигарету и откупорить бутылку вина. Лечь спать, ограничившись двумя выпитыми раньше коктейлями, показалось мне умным решением.
Но тут нежданно-негаданно зажужжал домофон. Я посмотрела на часы. Восемь вечера. Да чтоб тебя, Хоуи. Я, конечно, очень тебя люблю, но угомонись хоть немного, не пытайся вытащить меня из дома в манхэттенскую ночь. Но хотя мне очень хотелось буркнуть в домофон, чтобы он отвалил и для разнообразия дал мне как следует выспаться, я не могла так поступить — слишком благодарна я была этому замечательному парню, одной из немногих постоянных величин в крайне нестабильном мире. Всякий раз, когда я думала о Хоуи, мне всегда приходила в голову одна мысль: друзья даны нам Богом в качестве извинения за родных.
Схватив трубку домофона, я рявкнула в динамик:
— Если хочешь увидеть меня в обличье злой Бастинды, поднимайся.
Я нажала кнопку, отпирающую дверь. Услышала шаги человека, поднимающегося по трем длинным лестничным пролетам, ведущим к моей крепости. В дверь постучали. Я открыла.
Но передо мной стоял не Хоуи.
Мужчина с бородой, отраставшей несколько недель, и коричневым от длительного пребывания на солнце лицом. Он выглядел растрепанным, усталым, как будто вернулся из долгого путешествия. Рядом с ним валялся небрежно брошенный набитый рюкзак, на плече висела кожаная сумка. Он посмотрел на меня и улыбнулся:
— Ты совсем не похожа на ведьму. Такая же красивая, как всегда.
Дункан!
У меня на глазах выступили слезы.
— Три дня назад Хоуи прислал мне телеграмму в Каир. Я пытался успеть на похороны. Но билеты были только на рейс сегодня утром через Афины, а оттуда…
— Заткнись, — сказала я. — Ты приехал.
Дункан снова улыбнулся:
— Я приехал.
Он взял меня за руки.
— Войти можно? — просил он.
Наши пальцы переплелись.
— Если ты не убегаешь.
— Никуда я не убегаю.
И я втащила его прямо через порог — в свою жизнь.

 

В ноябре того же года Рейган одержал громкую победу. Разгромную победу. За его политику неоконсерватизма проголосовали сорок девять штатов. Акции взлетели еще выше. На Манхэттене процветал рынок недвижимости. Повсюду были статьи о новом виде обитателей мегаполисов: яппи — молодые городские профессионалы, — которым деньги жгли карман. Шопинг внезапно стал основным культурным мероприятием нашего времени. Целые газетные колонки тратились на описание кулинарных чудес новых престижных ресторанов, и люди бились за то, чтобы заполучить столик в особо популярных местах, где меню читалось как научная фантастика для гурманов: гидропонный салат со нежирной сметаной и фенхелем.
Некогда скромные рыбацкие поселки в глубине Хэмптонса внезапно стали местом притяжения для плутократов. Дизайнерские лейблы были теперь всеобщей навязчивой идеей. А мнение, что сбылись все опасения по поводу потребления с целью подчеркивания своего статуса, теперь называлось слишком левацким. Новая реальность заключалась в том, что основной точкой отсчета стали деньги, которые теперь решали вообще все. Конечно, они и раньше всегда были важным компонентом американской жизни, но теперь деньги буквально заворожили всех, даже тех из нас, кому эти нынешние крайности были откровенно не по душе.
Понимая, что у нас в руках настоящий символ эпохи, удивительно точно отражающий дух времени, я решила приурочить выход книги Серен к неделе выборов. Многие в издательстве считали это большой авантюрой. Но Си Си поддержал меня на редакционном совещании, когда я в общих чертах обрисовала, почему мы точно сможем извлечь выгоду из этой истории, типичной для эпохи Рейгана и идеалов, которые она воплощала и которые отразились в чисто деловом отношении современной женщины — Серен — к сексу как средству достижения цели.
О да, тюремное заключение своего любовника Серен также использовала самым хитроумным образом и с максимальной для себя выгодой. В тандеме со своим экспертом-рекламщиком она прежде всего обратилась ко мне, чтобы все согласовать. И не ошиблась — в прессе, в частности в рубрике «Интеллектуалы» в журнале «Нью-Йорк мэгезин», действительно поднимались некоторые неудобные вопросы, например о том, насколько этично я поступила, став редактором книги, написанной возлюбленной моего брата-мошенника. Разумеется, в прессе продолжали муссировать и то, как ловко Питер воспользовался семейными тайнами для того, чтобы читать мораль публике.
Я, продуманно выбрав издание, дала единственное интервью для «Уолл-стрит джорнал», а уж отдел по связям с прессой нашего издательства позаботился о том, чтобы оно разошлось повсеместно. В нем я подчеркивала, что, хотя мой брат действительно знакомил меня с Серен, их роман с Адамом никак не повлиял на мое намерение опубликовать ее рукопись. Мое издательство поддержало книгу Серен в первую очередь из-за ее коммерческих достоинств, а также потому, что это очень яркое, колоритное, остроумное и познавательное чтение. Это подтверждается тем фактом, что книга уже занимает пятую строчку в списках бестселлеров, и мы уже подумываем о выпуске ее в твердом переплете тиражом сто тысяч экземпляров.
Когда дело дошло до вопросов о Питере и его контракте на новую книгу на сумму сто пятьдесят тысяч долларов, я твердо сказала, что не общаюсь со старшим братом, и это была чистая правда. Из уважения к нашему общему семейному горю я отказалась как-либо комментировать произошедшие события. Через несколько дней после выхода моего интервью пришла короткая открытка от мамы, с которой мы до сих пор не разговаривали. Ее сообщение уместилось в две строчки:
Читала интервью — молодец.
Совершенно правильные ответы и тон.
Больше там не было ни слова… даже простого «мама». Тем не менее для Бренды Бернс это была высокая оценка. Я ответила в том же стиле — следуя предложенному ей протоколу, тоже отправила открытку:
Рада, что ты одобряешь.
Люблю, Элис.
Си Си тоже был доволен тем, как я справилась с многочисленными негативными отзывами прессы.
— Вы владеете искусством, — заметил он, — сказать, казалось бы, много, но при этом раскрыть очень мало. Кроме того, у вас, похоже, немалый опыт в том, чтобы не выносить сор из избы — вы почти не распространяетесь о себе, и не только в прессе, но и здесь, в издательстве. Да, открытой книгой вас не назовешь. И все же, хотя я и уверен, что не получу прямого ответа, рискну спросить: с чем связано то, что заметил и я, и другие — вы летаете как на крыльях, уж не влюбились ли?
Я одарила своего начальника еле заметным намеком на улыбку:
— Возможно.
— Не волнуйтесь, подробности я выспрашивать не стану. Но я за вас рад, Бернс. Вы заслуживаете большого счастья после всего, что на вас свалилось в этой жизни.
Вот так-то…
Сэл Грек оказался мастером заключения юридических сделок, что неудивительно. На другой же день после похорон отца он добился перевода Адама в менее строгую тюрьму в округе Гудзон. Сэл звонил мне регулярно и держал меня в курсе всех дел, связанных с судебным процессом. Он объяснил мне свою стратегию, которая заключалась в том, чтобы не просить об освобождении под залог и таким образом дать возможность Адаму безотлагательно приступить к работе с ФБР и КЦББ, давая показания относительно мошеннических схем Тэда и его компании.
— Адам согласился сотрудничать, — рассказывал Сэл. — Очень умно с его стороны. Потому что так мы можем ускорить весь процесс. По договоренности с бюро окружного прокурора, если ваш брат сразу же признает себя виновным — что он и намерен сделать, — он получает восемь лет, штраф в размере восьми миллионов…
— Кошмар.
— И у него остается около трех миллионов долларов. Мы занимаемся также и его разводом. Дженет получает выплату в размере двух миллионов долларов чистым. Большой дом придется продать, но она получит еще и на полмиллиона акций, это позволит ей с детьми приобрести очень неплохое жилье где-нибудь в Байраме или Райе. Алиментов на детей не будет, хотя Адам недвусмысленно дал понять, что, как только снова встанет на ноги, он позаботится об их образовании и безбедном существовании. После того как он рассчитается с Дженет и выплатит все штрафы, что позволит серьезно снизить ему срок — он выйдет из тюрьмы максимум через пять лет, может быть, даже немного раньше, — на его банковском счету к моменту освобождения останется, вероятно, около шестисот тысяч. Не безумное богатство. Но, учитывая то, что суды и разгневанные алчные жены норовят в таких случаях ободрать человека до нитки, и принимая во внимание, что за подобные преступления в наши дни обычный средний срок — пятнадцать лет, я смею сказать, что Адам легко отделается. Кстати, он попросил, чтобы я лично проинформировал вас об условиях сделки, которую он заключил с правительством и со своей бывшей.
— Вы все проделали блестяще, — сказала я.
— К вашим услугам.
С этого момента я стала еженедельно навещать Адама в тюрьме. Он почувствовал облегчение, зная, что наказание будет сильно смягчено и в итоге он выйдет из тюрьмы с немаленькой суммой на банковском счете, и все же его самочувствие и настроение тревожили меня. Брат был явно подавлен, переедал, мало двигался, не мог сосредоточиться. Я приносила ему книги. Таскала журналы и газеты. Покупала все лакомства, какие он просил: M&M, вяленую говядину, кукурузные чипсы. Он все время жаловался: на бессонницу, на вялость и апатию, на переполняющие его стыд и грусть, и тогда я посоветовала ему попытаться поговорить с тюремным психологом. Такового в штате не оказалось, только приходящий психиатр, который появлялся каждые две недели. Поскольку тюрьма была нестрогого режима, руководство пенитенциарных учреждений штата не считало, что психическое состояние ее заключенных заслуживает особого внимания. Вот тогда-то на сцене и появился вездесущий евангелистский пастор Уилли. Он сблизился с Адамом в первую же неделю, проведенную им там. К тому моменту, когда подошло время выборов, Адам заметно воспрянул духом, будто заново родился. Вот почему в этот свой приезд в тюрьму, в утро победы Рейгана, меня — бывшую не в себе от недосыпа и перспективы еще четырех лет жизни с актером из второразрядных фильмов в роли президента — застало врасплох неожиданное заявление брата:
— Пастор Уилли говорит, что до конца извиниться за прошлые грехи невозможно, всегда будет недостаточно. Что единственный способ все загладить — это идти путем праведности и искупить вину за содеянное в прошлом. Мне нужно сообщить тебе правду кое о чем.
— Не уверена, что именно сегодня я хочу услышать о какой-то правде.
— Но есть кое-что, о чем необходимо сказать.
— Почему сейчас?
— Мне необходимо этим поделиться.
— Я так и слышу в этом «поделиться» голос пастора Уилли…
— Он и правда сказал, что, пока я не признаюсь в этом беззаконии…
— Беззаконие — неоднозначное слово с множеством смыслов.
— Да послушай меня наконец, пожалуйста!
Удивленная тем, с каким пылом прозвучали эти слова, я откинулась на спинку жесткого металлического стула. Видя, как Адам разволновался, я вынула из стоящей у моих ног сумки пачку «Орео» и протянула ему. Он вскрыл ее, вытащил три черно-белых печеньица и практически проглотил их разом. Получив порцию углеводов, он вроде бы немного успокоился. Затем прикрыл глаза, словно для краткой молитвы, но тут же снова открыл их и начал говорить:
— Помнишь, я попал в автомобильную аварию?
— Это когда ты учился в колледже?
— Одиннадцатого января семидесятого года. В тот самый день, когда «Канзас-Сити Чифс» разгромили «Викингов Миннесоты» в четвертьфинале Суперкубка. Со счетом 23:7.
— Такие вещи запоминаешь только ты.
— Я всегда буду помнить одиннадцатое января семидесятого года и то, что случилось около часа ночи, когда я возвращался в колледж после поражения в игре с Дартмутом.
Речь шла о хоккее, в который Адам тогда играл блестяще. Настолько блестяще, что он получил спортивную стипендию в довольно посредственном колледже — Сент-Лоуренс — и его усиленно готовили к возможному вступлению в НХЛ. Моему отцу все это льстило донельзя. Он и сам играл в хоккей в католической школе-интернате, туда его поместили, когда он обнаружил свою мать на кухне мертвой — эмболия! Папе тогда было всего тринадцать лет. Адам был гордостью и радостью отца. Беспечный и, кроме спорта, мало в чем разбиравшийся, парень слушался отца всегда и во всем. К шестнадцати годам он стал настоящим качком, получившим полную стипендию в колледже за свое умение кататься на коньках и махать клюшкой. За ним охотились «Нью-Йорк рейнджерс» и «Филадельфия флайерс», пока не случилась та авария.
— Ты, кажется, не так уж сильно пострадал в той аварии? — спросила я, а в мозгу вспыхнуло воспоминание, отбросившее меня сквозь годы к телефонному звонку на рассвете из полиции недалеко от Ганновера, Нью-Хэмпшир.
У мамы тогда началась истерика, а папа прыгнул в семейный автомобиль-универсал и помчался к Адаму разруливать его дела.
— Я получил сотрясение мозга, когда машина врезалась в микроавтобус «фольксваген» — они тогда были популярны, особенно среди хиппи. В том столкновении погибли молодая пара и их маленькая дочь.
— Я все это помню. И помню, как тебе повезло остаться в живых. Потому что ты был на переднем сиденье. И ты не пристегнулся ремнем безопасности.
— Тогда ремнями безопасности вроде как пользовались только нервные мамаши и старушки. А у меня была крутая машина — тот большой «бьюик» 1965 года выпуска, который папа подарил годом раньше, когда меня назначили капитаном команды. У него еще было такое длинное переднее сиденье, обитое бежевым винилом.
— Машину я тоже помню. А еще припоминаю, что за рулем тогда был твой товарищ по команде. Папа вроде был очень зол тогда за то, что ты позволил этому парню сесть за руль. Он тоже погиб в той аварии, верно?
Адам кивнул, затем замолчал на некоторое время, упершись взглядом в потертый линолеум под ногами.
— Того парня за рулем звали Фэрфакс Хэкли. Он был черный — стипендиат из Южного Бронкса. Это было удивительное явление, прямо аномалия какая-то: чувак из гетто, который так играет в хоккей. Вроде бы в этой большой нищей государственной школе, куда он ходил, нашелся какой-то учитель-энтузиаст, он заинтересовал Хэкли коньками, а уж когда познакомил с любительской командой из Вестчестера, парень просто взлетел до небес. Только представь, этот парень, у которого старший брат отсидел в Аттике за вооруженный грабеж, гоняет в хоккей с придурками из старшей школы в Тэрритауне, и равных ему нет. Естественно, за ним гнались многие колледжи, а Сент-Лоуренс предложил ему, как и мне, полную стипендию. Хотя я и сам был классным игроком, до Фэрфакса мне было далеко. Да, ко мне присматривались скауты НХЛ, но не так, чтобы прямо завтра — на игру. А Фэрфаксу в «Бостон брюинз» предложили контракт на следующий сезон. Но тогда он не смог бы закончить Сент-Лоуренс, а Фэрфакс мечтал о более крупной награде: он хотел стать первым в своей семье, кто окончит колледж. Тогда НХЛ предложила ему… ну, может, тысяч шестьдесят в год — хорошие деньги, но не те дикие, безумные суммы, которые они начали платить в последнее время. У Фэрфакса был такой план — закончить с отличием Сент-Лоуренс, поиграть в профессиональный хоккей около восьми лет, сколотить кругленькую сумму и поступать на юридический. А потом Уолл-стрит и, наконец, в Вашингтон. Это парень был олицетворенным Новым Черным Карьеристом. А потом… потом, после игры с «Дартмутом»…
Адам вскочил и снова неистово забегал по комнате.
— Он заснул за рулем, так? — напомнила я. — Вы, ребята, выпили тогда слишком много пива. Почему ты вдруг об этом вспомнил? Это ты накачал его пивом?
— Фэрфакс не пил и не курил травку. В отличие от остальной команды — все постоянно этим занимались. В те годы нажраться в хлам и сесть за руль было в порядке вещей практически везде. Помнишь, как один раз папа в выходные принял три мартини, а потом повез тебя на встречу герлскаутов?
— Мне больше вспоминается, что я от души ненавидела эти герлскаутские встречи… каждую их минуту. Нет, погоди, помню! Тогда папа прихватил с собой шейкер для коктейлей и бокал для мартини и за полтора часа, пока шло наше собрание, выкурил штук пять «Лаки Страйк» и допил оставшийся мартини. Но к чему ты все это сейчас вспоминаешь? Если память мне не изменяет, папа был очень рад, что оформил на твою машину доверенность без ограничения допущенных к вождению лиц, потому что прекрасно знал, что во время учебы в колледже легко может получиться, что кому-то пришлось бы отвезти тебя домой. Никогда не забуду, как рады были мама с папой, что ты жив. Но ты можешь мне объяснить, почему заговорил на эту тему сейчас, почти пятнадцать лет спустя?
Адам внезапно перестал расхаживать, он подошел к дальней стене и уперся в нее ладонями.
Затем, повернувшись ко мне спиной и глядя прямо перед собой, на паутину потрескавшейся штукатурки, он сказал:
— Я все это тебе сейчас рассказываю, потому что…
Повисла долгая пауза, которую я не прерывала.
И вот наконец-то:
— Потому что Фэрфакс Хэкли не вел машину. За рулем был я.
Стало тихо. Моей первой мыслью было: стоп, я не хочу ничего об этом знать.
Но признание уже прозвучало, и мне ничего не осталось, кроме как задать неизбежный вопрос:
— Но если машину вел ты, почему же в этом обвинили Фэрфакса?
Адам продолжал смотреть в стену:
— Когда все случилось, я поменялся с Фэрфаксом местами.
— Что?
— Я вел… Пока мы еще не сели в машину, Фэрфакс все время просил меня отдать ему ключи — он, мол, трезвый, он и поведет. Но во мне взыграл тупой мачо… как это я позволю какому-то негру привезти меня домой? Да, это некрасиво, и стыдно сейчас в этом признаваться. Но я должен выложить тебе все.
Я промолчала, думая: как часто, признание в своих проступках — особенно перед родными или супругами — является средством уменьшить свое собственное чувство вины, перевалив его на чужие плечи и заставив близких разделить его с тобой.
Адам продолжил:
— После игры, которую мы проиграли, большая часть команды уехала домой на автобусе. Но я убедил Фэрфакса остаться в кампусе за компанию со мной. Что мы делали? Под конец оказались в доме какого-то студенческого братства, где я основательно перебрал пива, а засранцы из дартмутской Дельты-Каппа-Эпсилон тем временем отпускали шуточки насчет того, как это они пустили негра на свой порог.
— А ваше братство в Сент-Лоуренсе его принимало с распростертыми объятиями?
— Конечно нет. Тогда считалось, что негры…
— Сейчас, мне кажется, принято говорить «афроамериканцы».
— Насчет правильных слов… это по твоей части. Ты у нас редактор. Но спорить не стану, пусть так: афроамериканцы. Так или иначе, около часа ночи я засобирался назад, в штат Нью-Йорк, потому что в понедельник утром должен был сдать письменную работу, чтобы не завалить курс. Я рассчитал, что если ехать всю ночь, то к шести утра вернемся в колледж. Я тогда смог бы еще поспать, потом встать, написать работу и избежать провала. Но когда мы уезжали, я был сильно пьян. Настолько, что даже слушать не стал Фэрфакса, хотя он дело говорил: «Я умею водить, чувак. Давай я поведу машину». Нет, я настоял на том, что сам сяду за руль. Никогда не забуду, с какой неохотой он опускался на сиденье рядом со мной. У меня уже тогда все плыло перед глазами. Настолько, что я свернул не туда, пропустил выезд на шоссе и оказался на какой-то проселочной дороге. Поняв, что ошибся, я и сделал тот безумный разворот на сто восемьдесят градусов, даже не посмотрев, едет ли кто-нибудь за мной или навстречу. И врезался в тот микроавтобус. Полная катастрофа. Меня вырубило от удара. Когда я очнулся — думаю, прошло не больше минуты, — та машина уже была в огне. Я видел эту пару и ребенка внутри — они были уже мертвы. А рядом со мной… был Фэрфакс. Он ударился головой о приборную доску, шея была сломана…
— А ты?
— Я? Кто-то явно очень хотел, чтобы я остался жив, потому что я стукнулся башкой о лобовое стекло, но стекло не выбил. Вот грудная клетка у меня была вся в синяках — это когда меня швырнуло на руль. Сотрясение мозга, сломанные ребра… но у меня все же хватило ума распахнуть дверь. Я выбрался наружу, потом снова сунулся внутрь и вцепился в тело Фэрфакса. По сиденью я сумел подтащить его ближе к себе. Я посадил его на место водителя, положил руки на руль. Потом захлопнул дверь, доковылял до другой стороны машины и открыл пассажирскую дверцу, чтобы создалось впечатление, что я выбрался через нее. Сделав все это, я отошел на шаг и рухнул на дорогу. Когда я снова пришел в себя, было очень холодно, кругом уже было полно копов и несколько «скорых». Две пожарные машины пытались погасить огонь, охвативший микроавтобус и мою машину. По дороге в больницу один фельдшер со мной заговорил: «Повезло тебе, что четверть часа назад мимо проезжал грузовик, водитель увидел весь этот ад, доехал до ближайшего телефона и вызвал спасательные службы. Если бы не это, ты бы мог замерзнуть насмерть. Счастливчик! Из такой мясорубки выбрался живым». Только я-то себя счастливчиком не чувствовал. Мне тогда умереть хотелось…
Адам потянулся за следующим печеньем и проглотил его, не жуя.
— Когда меня привезли в реанимацию, я слышал, как врачи обсуждают, что у меня вся грудь в кровоподтеках, и гадают, как же это произошло, если я сидел на пассажирском сиденье. Но у меня было такое сотрясение, что трое суток меня накачивали наркотиками, чтобы мозг пришел в себя. Капельницу поставили, чтобы не было обезвоживания. Когда я снова пришел в себя, рядом с моей кроватью сидел папа. Медсестра убедилась, что я в сознании, и после этого он спросил, нельзя ли ему побыть наедине с сыном. Когда медсестра вышла из палаты, он наклонился ко мне и зашептал: «Ты правильно сделал, что вовремя сориентировался. Из-за сломанных ребер и врачи, и полицейские догадались, что за рулем был ты. Но обе машины сгорели чуть ли не дотла, а кроме того, тот парнишка цветной и вроде как сидел на месте водителя… И я постарался, сразу привез сюда Уолтера Бернстайна, умного юриста-еврея из Нью-Йорка… словом, дело уже закрыто. Машину вел твой товарищ по команде. Ты спал на сиденье рядом с ним. Он не справился с управлением. Врезался в автобус хиппи, погибли они сами и их ребенок. Ты был без сознания. Очнулся, когда машина уже была готова загореться. Сумел выбраться незадолго до того, как оба автомобиля взорвались. Ты потерял сознание в снегу. Нашел вас какой-то дальнобойщик. Вот и вся история. Ты понял? Все было так, как я только что рассказал, и никак иначе. Так все и останется. Мы все уладили с врачами, полицейскими, страховой компанией. Все согласились с тем, что все произошло именно так, и утвердили официальную версию. Считай, что тебе повезло. Чертовски повезло! Знай, ты передо мной в большом долгу. Но запомни главное: мы больше никогда это не будем обсуждать». И правда, мы с ним никогда об этом не заговаривали.
Молчание. Которое тянулось очень долго. Адам так и стоял ко мне спиной, не отрывая взгляда от стены.
Первой заговорила я:
— Значит, спустя пятнадцать лет ты решил все это выложить мне. И, делая это, ты настаиваешь на том, чтобы я разделила с тобой эту тайну и сохранила все в секрете.
— Можешь всем рассказать, если хочешь.
— Не собираюсь я никому рассказывать. За последние годы ты навлек на свою голову достаточно неприятностей. Но я должна тебя спросить: кто еще, кроме пастора Уилли, об этом знает?
— Никто.
Я обшарила глазами все углы мрачной комнатушки, пытаясь разглядеть камеры или микрофоны. Как будто нет. И все же, прежде чем снова заговорить, я понизила голос до шепота:
— Так пусть и остается. Не слушай своего проповедника и не вздумай еще с кем-то поделиться этой историей, если, конечно, не хочешь, чтобы дело вновь открыли, а ты оказался на скамье подсудимых. Только на этот раз тебя обвинят не только в убийстве по неосторожности, но еще и в подкупе ответственных лиц, а семья Фэрфакса может поднять такое, что ты и правда пожелаешь, что не погиб тогда. Ты уверен, что пастор Уилли будет молчать?
— Он всегда уверяет, что все, о чем мы говорим наедине, остается между нами, что он большой специалист по хранению «вечных тайн».
И готова поспорить, что у пастора этого, как у очень многих сверхнабожных людей, наверняка имеются собственные страшные тайны.
— Ну, твои секреты носят глубоко временный характер. Поэтому… я намерена забыть, что слышала этот рассказ.
— Сейчас ты говоришь совсем как папа.
— Я кто угодно, только не наш отец.
— А почему же сговариваешься со мной точно так же, как он много лет назад?
— Потому что мы, увы, родственники. И из этого следует, в частности, что теперь мне придется как-то жить, зная то, о чем ты мне поведал.
— Даже несмотря на то, что минуту назад ты обещала забыть все, что слышала?
— Это было бы слишком просто. Я никогда не забуду эту историю. Но никогда не стану ее обсуждать. И учти, я очень жалею, что ты мне все рассказал.
— Ты должна была знать. Это же про нас. Про то, что мы такое.
Но тут же, оторвав взгляд от потрескавшихся потолочных панелей и люминесцентных ламп, Адам уставился на меня, будто снайпер, нашедший свою цель.
— А ведь ты теперь замешана, — произнес он.
Да, так оно и было. А на обратном пути в город, когда голова моя шла кругом от мыслей обо всем, что только что открылось, меня посетила другая мысль: это секрет, который я никогда никому не открою. Ни матери. Ни, разумеется, Питеру. Ни Хоуи, потому что, хотя ему я доверяла безоговорочно, тайна, которой делишься, перестает быть тайной. Однако, когда мой поезд прибыл на Гранд Сентрал и я пересела на метро до Лексингтон-авеню, я пересмотрела данное себе обещание не рассказывать об этом никому. Выйдя из метро на Астор-плейс, я прошла два квартала на восток до Второй авеню и Одиннадцатой улицы улице и вошла в многоквартирный дом постройки двадцатых годов, в который только что переехал Дункан. Поднялась на лифте на одиннадцатый этаж и вошла в его квартиру.
Пока Дункан разъезжал по Северной Африке, его близкому другу и коллеге, который потерял место в Нью-Йоркском университете, предложили должность доцента в Висконсине. После недолгих переговоров и небольшой взятки Дункан получил возможность за весьма умеренную плату занять его квартиру с двумя спальнями, с окнами, выходящими на восток, в сторону Алфабет-сити. Через неделю после его появления на моем пороге Дункан вручил мне связку ключей и сказал, что теперь его дом и мой тоже. Я, в свою очередь, отыскала в битком набитом ящике письменного стола связку ключей и отдала ему со словами, что моя квартира в его распоряжении.
Началась наша совместная жизнь, но с уговором, что не менее года мы не будем отказываться от отдельных квартир, чтобы получить возможность постепенно притереться друг к другу, имея необходимое личное пространство. При этом как-то сразу так сложилось, что мы проводили вместе практически каждую ночь. Стоило одному из нас войти в квартиру другого, как мы почти сразу оказывались в постели.
— Как ты думаешь, у твоих родителей тоже так было? — спросила я у Дункана в тот вечер, свернувшись калачиком в его объятиях и деля с ним бутылку пива, которую он нашел в холодильнике.
— Вначале наверняка была какая-то страсть, — сказал он. — Но потом что-то пошло наперекосяк — видно, Богу так было угодно, — и, подозреваю, они десятилетиями не прикасались друг к другу. В чем-то мой отец был похож на твоего — вечно искал утешения в объятиях других женщин, но так никогда и не мог оставить маму.
— Это не про нас, — сказала я, сразу же пожалев о своем замечании.
Дункан улыбнулся:
— Меня не надо в этом убеждать, не говоря уже о тебе самой. Это определенно не про нас.
— Прости, не смогла справиться с нервами.
— Твое семейство, моя семейка — тут у кого хочешь нервы разыграются. Но у нас с тобой все будет по-другому, лучше.
— На это вся моя надежда.
— И моя.
— И никаких секретов.
Дункан наклонился и поцеловал меня:
— Секреты будут всегда. Это в природе человека — скрывать некоторые вещи, особенно от самого себя.
— Тогда никаких больших тайн, — поправилась я.
— Это разумно. У меня нет ни одной. Ни тайных бывших жен, ни детей, прижитых вне брака с полоумной мормонской вдовушкой, ни пристрастия к порно или петушиным боям. А у тебя?
Я прижала к губам бутылку пива и сделала большой глоток. Потом заговорила:
— Мой брат рассказал сегодня, что он виноват в гибели четырех человек в автокатастрофе. Он пьяным сел за руль, а потом переложил вину на погибшего друга, ехавшего на пассажирском сиденье. Наш отец помог ему скрыть все от полиции.
Дункан посмотрел на меня широко раскрытыми глазами:
— Вот это разоблачение. Удивительно, что ты столько времени держала это в себе и не рассказала сразу.
— Я хотела, чтобы ты сначала уложил меня в постель.
После чего я пересказала Дункану все, что услышала от Адама. Упомянула и о том, что, когда я убеждала брата помалкивать и никому об этих событиях не сообщать, как предлагает его пастор, он сказал мне: А ведь ты теперь замешана.
— Сегодня днем, перед тем как уйти, я получила от Адама обещание ничего не предпринимать, не поговорив со мной. На это он согласился.
— Как ты думаешь, не стоит ли позвонить Сэлу Греку? Скажи, что тебе нужно сообщить ему кое-что важное, и затащи его в Отисвилл. И пусть Сэл строго-настрого запретит Адаму распускать язык и упоминать об этом случае. А заодно он мог бы прижать немного хвост этому засранцу-святоше.
— Слушай, это очень мудрый план.
— Рад стараться.
У меня был домашний номер Сэла Грека. («В случае чего звоните Сэлу в любое время», — неоднократно повторял он мне, говоря о себе в третьем лице.) Чувствуя, что дело не терпит отлагательств, я сняла трубку стоящего рядом с кроватью телефона и набрала этот номер. Номер был с кодом Манхэттена. Я понятия не имела, где живет Сэл Грек. Парк-авеню в районе Семидесятых улиц? Один из шикарных многоквартирных домов позолоченного века на западе от Центрального парка? Уж точно не здесь, в стремном Ист-Виллидже, с видом на ширяющихся наркоманов в парке Томпкинс-сквер, и не рядом со мной, где по вечерам на углу Амстердам-авеню шеренгами бродили проститутки в поисках клиента.
Да, город был пропитан новым духом гиперкапитализма и потребительства, но при этом оставался полным суровой правды жизни и совсем не соответствовал превозносимым в других местах стерильно чистым и безопасным нормам. И это давало мне основания надеяться, что рано или поздно растущую угрозу джентрификации и нашествия яппи все-таки удастся остановить.
На второй звонок ответила экономка Сэла. Когда я объяснила, что являюсь сестрой клиента и у меня срочное дело, она попросила не вешать трубку. Через минуту Сэл Грек был на линии.
— Стряслось что-то серьезное, Элис? — спросил он.
— Сегодня в тюрьме Адам рассказал мне кое-что очень важное, что может иметь серьезные последствия для его…
— Ни слова больше. Остановимся на этом, не будем обсуждать такие вопросы по телефону. Ваш брат — важный клиент. А значит, можем мы встретиться с вами в баре отеля «Карлайл», скажем, через час?
— Я буду, сэр.
Дункан предложил мне ехать на такси, а позже встретиться с ним в «Свит Бэзил», где в тот вечер выступала великая джазовая пианистка Мэриан Макпартленд. Я быстро приняла душ, опять облачилась в костюм — на встречу с Сэлом Греком в «Карлайл» нужно было прийти прилично одетой — и не стала ловить такси, а поехала на метро. Пробежав небольшое расстояние от станции до Семьдесят седьмой улицы, я добралась до отеля как раз к назначенному часу. Сэл Грек был приверженцем пунктуальности, и, понимая к тому же, что он отменил свои планы на вечер, чтобы увидеться со мной, я просто не имела права опаздывать. Он уже ждал меня в укромном уголке сбоку — как всегда, в безукоризненном костюме-тройке. Увидев меня, Сэл поднялся и ждал стоя, пока я подойду к столу. Официант появился незамедлительно. Мы заказали напитки.
Сэл начал разговор с вопроса:
— Вы уже слышали, у нашего друга Говарда прекрасные новости?
— Вы про тест?
— Именно.
— Вы замечательный! Как прекрасно, что помогли ему это устроить.
— Говард никогда не подведет, этому парню можно доверять в любой ситуации — настоящий друг. Я услышал о блестящем исследователе-медике из университета Джонса Хопкинса, который разработал тест на ВИЧ. Я позвонил. Сказал, что у меня есть близкий друг, которому нужно развеять свои понятные страхи и который согласился бы стать волонтером, чтобы принять участие в одном из пробных тестов.
Все это я узнала еще в понедельник: во время нашего традиционного ужина Хоуи рассказал, что дважды сдал кровь в лаборатории «Нью-Йорк медикал», а образцы отправили в Бельгию, в университет Джонса Хопкинса. С того момента до нашего ужина прошло четырнадцать дней.
— Первый тест дал отрицательный результат, второй — через шесть дней — тоже отрицательный. Похоже, мне каким-то образом удалось увернуться, — сказал тогда мне Хоуи.
Мне хотелось запрыгать на одной ножке. Вместо этого я крепко обняла своего чудесного и близкого друга:
— Береги себя. Я хочу, чтобы мы с тобой вместе состарились.
— Сэл Грек сказал мне то же самое. Это ведь он все это для меня устроил. Сэл, кажется, может исправить все, кроме смерти.
Сейчас, в баре «Карлайл», я сказала Сэлу:
— Вы сняли огромный груз с души Хоуи, нашего общего друга. У меня нет слов…
— Благодарю, это очень любезно с вашей стороны. Но довольно хороших новостей… расскажите мне все.
Я пересказала Сэлу все, что сказал мне Адам. Он лишь один раз поднял палец — нам подали коктейли, и Сэл показал, что я должна замолчать, пока не отойдет официант: он был одержим секретностью. Как только официант ушел, палец был опущен, и я продолжила. Когда я закончила, Сэл Грек сказал, что о пасторе Уилли он позаботится и ему не составит труда сделать так, чтобы тот навсегда забыл, что когда-либо слышал эту историю. Еще он пообещал завтра же нанести Адаму визит и строго поговорить с ним, потребовав никогда и никому не повторять эту сказку.
— Касательно вашего молодого человека… — Грек вопросительно посмотрел на меня.
— Ему можно полностью доверять. И, кстати, именно он предложил мне немедленно позвонить вам.
— Он все больше мне нравится. Но позвольте мне дать вам один простой совет, который, я уверен, не будет для вас открытием. Все что-то скрывают. Каждый человек, так или иначе, лжет. У каждого есть секреты. Полная прозрачность — это миф, сказка. Особенно между супругами… и тем более членами семьи. Потому что одновременно мы сами, так же как и подавляющее большинство людей, пытаемся разгадать самую большую загадку — самих себя. — Сэл поднял свой стакан с мартини с джином и коснулся им моего. — Вы правильно поступили, обратившись ко мне сегодня вечером с такой важной информацией. У вас хорошая интуиция. Оттачивайте ее. Она вам еще не раз потребуется, расслабляться пока еще рано. И в будущем не забывайте вот о чем: если вы хотите сохранить секрет, вы должны скрывать его даже от самой себя.

 

В пустыне по ночам очень холодно. Это было интригующее открытие. Так же и вид снега там, в красных, как кровь, песках.
В Гранд-Каньоне было ниже нуля. На обратном пути, когда мы возвращались во Флагстафф, выпал такой снег, что нам пришлось заночевать в сомнительном мотеле. В соседнем номере пьяная парочка вела словесную перепалку, и нам благодаря тонким, как облатка для причастия, стенам, по выражению Дункана, было слышно каждое их слово, а потом у них был очень шумный, суетливый секс и какая-то громкая посткоитальная отрыжка.
— А теперь предлагаем вам послушать прекрасную песню Роджерса и Харта «Ах, как же это романтично!», — прокомментировал Дункан.
— Говори тише, — попросила я. — А то еще услышат и подумают: вот приперся какой-то нью-йоркский сноб и подслушивает.
— Это обо мне — нью-йоркский сноб? По-моему, тут у тебя сплошная мешанина. Как бы то ни было, мы получили полное представление об их неандертальской похоти. Пусть теперь они послушают умные разговоры от жителей мегаполиса.
— Умные разговоры я люблю и одобряю, — сказала я, наклоняясь, чтобы поцеловать Дункана. — Спасибо, что вывез меня наконец на Дикий Запад.
— Рад стараться, — сказал он, целуя меня в ответ.
Поездка в Аризону была рождественским подарком Дункана. Он уговорил меня взять целых десять дней отпуска, чтобы своими глазами взглянуть на этот уголок Америки, окутанный легендами и мифами. Мы посетили Лас-Вегас — место странное, даже парадоксальное — и за двое суток, что там провели, в полной мере насладились его мишурным блеском, обилием неона и вакханалией китча. После этого на арендованном автомобиле мы направились на юго-восток, к легендарному каньону. При первом же взгляде он не только пробуждает в вас истинно дарвинский масштаб восприятия времени, но и напоминает о том, что это место существовало в первобытную эпоху, за много тысячелетий до того, как люди начали выходить из пещер. Рядом с этим чудом природы подавляющее большинство человеческих устремлений, порывов и чаяний кажутся возней муравьев, о которой никто и не вспомнит, когда вы и связанные с вами люди перестанете существовать.
Долго я смотрела на этот огромный, сверхъестественный разлом, на эту трещину, проходившую через земную кору до самого горизонта. Невольно это зрелище навеяло мысли об отце, ставшем частью необъятного сообщества исчезнувших душ. Я вспоминала обо всем, чего он желал, но так и не обрел. И о том, с чем он не хотел мириться. Обо всех тайнах, которых за его жизнь накопилось немало. Обо всей той грусти, которой могло бы и не быть. Все ушло теперь. Он стал частью прошлого, столь же неохватного, как этот каньон, ушел в то таинственное место, куда попадем мы все, которого не миновать ни одному из когда-либо топтавших эту землю. Каждый из нас, людей, эфемерен. Вот почему жизнь так абсурдна и в то же время абсолютно бесценна. Все мы движемся к неизвестности. А по пути все мы тратим массу времени, стараясь как можно больше запутать и испортить свое пребывание здесь, на земле. Влезаем в ситуации, которые нам совсем не нужны, и сами создаем такие ситуации. Упираемся, мешая сбываться мечтам. Стоим на месте, когда должны двигаться вперед. Обделяем себя во многом.
— У тебя экзистенциальное прозрение? — спросил Дункан, будто прочитав мои мысли. — Ощущаешь себя ничтожной перед лицом суровой, первозданной красоты?
— Что-то вроде того. Но еще я восхищаюсь, мистер Кендалл, вашим умением говорить красиво.
— Это помогает мне скрывать тревожность. И тот факт, что, несмотря на всю внешнюю самоуверенность, внутри я чувствую смятение и растерянность, как потерявшийся ребенок.
Я обняла Дункана:
— Считай, что тебя нашли.
Наутро (все еще ниже нуля) мы выехали из Флагстаффа на юг по двухполосному асфальтированному серпантину, головокружительными виражами бегущему меж крутых гор. Но вот снова открылось небо, и перед нами раскинулся неземной пейзаж. Алая пустыня в обрамлении горных вершин, каменистая и будто излившаяся из жерла вулкана здесь, посреди этой неведомой земли.
— Давай остановимся, — попросила я Дункана.
Он остановил машину, заглушил двигатель. Мы вышли, асфальт у нас под ногами накалился и плавился, а воздух был такой сухой, словно из него выкачали всю влагу. Мы сошли с дороги на красный песок, захрустевший под ногами. Стояла тишина — полная, всеобъемлющая.
— Только представь, что подумали первые поселенцы, пришедшие на Запад, когда увидели это, — сказал наконец Дункан.
— Они же понятия не имели, что лежит дальше, за пределами этого места.
— Они достигли края света… или его начала.
— Бескрайняя ширь. Так они это назвали. Безграничные возможности жизни, олицетворенные этим огромным пустым простором, известные также под названием «будущее».
— Что еще у нас есть, кроме будущего? — спросил Дункан, беря меня за руку.
Мне хотелось многое сказать в ответ, в голове роились обрывки рассуждений о прошлом, настоящем и грядущем — обо всем, что уже случилось с нами и чему суждено было случиться. Но только одну мысль мне удалось осмыслить до конца: никому не дано по-настоящему увидеть будущее. Невозможно узнать, что ждет нас впереди. Можно лишь строить планы и надеяться. Но мелодия случая всегда звучит где-то рядом — вечный и непрестанный хоровод жизненных перемен не дает нам забывать, что интересное, хорошее, чудесное всегда уравновешивается плохим, трагичным, подчас совершенно ужасным. Такова цена необыкновенного, безумного дара — нашей жизненной истории, в которой все непредсказуемо, за исключением одного-единственного… того, что наше время в великой бескрайней шири неизбежно подойдет к концу. И момент, когда мы до него доберемся, станет истинным концом пути.
Но тем из нас, кто еще здесь, кто продолжает путешествие, что еще можно сказать о том, что ждет нас впереди? Какой краткой фразой можем мы подвести итог предстоящей истории?

 

Продолжение следует

 


notes

Назад: Глава тридцатая
Дальше: Примечания