Книга: Ничего, кроме нас
Назад: Глава двадцать вторая
Дальше: Глава двадцать четвертая

Глава двадцать третья

Квартира в доме для учителей оказалась двухкомнатной и безликой: белые стены, обшарпанные полы, мебель, как в общежитии. Небольшая гостиная, маленькая спальня, туалет, раковина. Общая кухня, включая стол, за которым ты мог поесть, находилась в конце коридора. Там же и две ванные — мужская и женская. Я прибыла раньше других жильцов, все они уже работали здесь и разъехались на каникулы. Повесила постеры и расставила кое-какие декоративные украшения. Постелила на односпальную кровать льняное индейское покрывало, искусно расшитое ярким орнаментом, которое Рейчел подарила мне на прощание. Я купила кресло-качалку, торшер и попросила человека, отвечавшего за здешнее хозяйство, чтобы он подобрал мне письменный стол побольше. Да, все это, вместе взятое, мысленно возвращало меня в Дублин, к комнатке у Шона, к узкой койке в квартире Киарана на Мерритон-сквер, к нашей с ним недолгой совместной жизни… к слуховым аппаратам, до сих пор незаметно сидящим у меня за ушами, к невозможности заглушить тоску, поселившуюся в моей душе.
Я постаралась придать своему жилью уютный, обжитой вид, не поскупившись на приличную стереосистему и новые диски. Дальше по коридору жил Дэвид, учитель музыки, буквально помешанный на джазе. Выпускник Беркли в Бостоне, он великолепно играл на саксофоне, а свою работу в школе рассматривал как временную передышку после четырех лет, проведенных в Нью-Йорке, где он пытался пробиться на тамошнюю джазовую сцену.
Дэвид был забавный. Высоченный, почти шесть футов четыре дюйма. Очень худой. С развитым чувством стиля — он носил очки в тяжелой черной оправе, узкие черные брюки, черные рубашки и плоскую шляпу с узкими полями. Он мог часами разглагольствовать о джазе, остроумно и с жаром, что мне очень нравилось. Когда же он заиграл на своем тенор-саксофоне… ну, после этого я окончательно потеряла голову от этого парня. К несчастью, его угораздило оказаться геем… факт, который он тщательно скрывал от всех остальных в Академии Кина. В Бостоне у него был приятель, с которым он до сих встречался, — преподаватель в Консерватории Новой Англии, тот был женат, что еще сильнее осложняло дело. Открыто заявить, что ты гомосексуал, в те годы было крайне опасно, в чем на своей шкуре убедился Хоуи в Боудине. Для учителя в школе-пансионе признаться в этом означало бы немедленно лишиться места. Дэвид это знал. По его словам, пока не появилась я, он не обсуждал свою сексуальную ориентацию ни с одной живой душой в этом месте.
— Ты первый человек здесь, кому можно доверять, я это сразу почувствовал. Не то чтобы остальные были такие уж правые или реакционеры, но, помимо всего прочего, им явно удобнее ничего не знать. Том Форсайт, в общем и целом, хороший мужик, но он, случись что, держит ответ перед родителями и попечительским советом. В прошлом году он сделал мне один намек. Он тогда заметил, что я на все выходные мотаюсь на машине в Бостон, а женщина, которая здесь ведает почтой, донесла, должно быть, что я получаю написанные от руки письма от некоего Майкла Бофарда из Консерватории Новой Англии. После собрания преподавательского состава он попросил меня задержаться, чтобы обсудить одну ученицу, которая хочет учиться игре на скрипке. Когда мы остались наедине, он спросил, есть ли у меня какая-нибудь связь с Консерваторией Новой Англии. Я подтвердил, что у меня там друг, но он преподает на отделении композиции, а Форсайт говорит: «Знаете, мне бы не хотелось, чтобы вы скомпрометировали себя, общаясь с теми, кто может показаться нашими конкурентами. Здесь, в „Кине“, мы считаем конфликт интересов неприемлемым». Я уловил подтекст: если я хочу работать здесь, то должен держать этот аспект своей жизни в секрете. И ответил: «Не беспокойтесь. Я не сделаю ничего такого, что могло бы привести к конфликту интересов и повредить школе». И с тех пор он мне об этом разговоре ни разу не напомнил.
— Ну, — сказала я, — я никому не проболтаюсь, обещаю, но обидно, черт возьми, что ты вынужден держать все в такой тайне. Это неправильно, что тебе приходится так…
— «Таиться» — ты, наверное, это слово подыскиваешь. Добро пожаловать в жизнь геев в Америке… да и где угодно еще. Ты знала, что в Британии еще совсем недавно за это могли запросто посадить в тюрьму? И все равно я очень рад, что все тебе рассказал. Теперь, по крайней мере, здесь есть кто-то, кому я могу довериться.
В ответ я поведала Дэвиду обо всем, что произошло со мной в Дублине. Округлив глаза, он слушал мой подробный рассказ, вплоть до долгого и медленного восстановления, до успешного окончания которого было еще далеко.
— Работа — единственный выход, — заключила я. — Все эти нудные физические нагрузки помогают сдерживать всю эту чертовщину. Это да еще чтение и учеба, в которую я в последний год ушла с головой. Только, пожалуйста, никому ни слова о том, что я тебе рассказала. Том Форсайт и так все знает — на собеседовании он забросал меня вопросами о том, готова ли я психологически к работе здесь.
На нашем этаже жила еще одна учительница. Мэри Харден преподавала историю и в этой школе проработала почти двадцать лет. Ее квартира была от пола до потолка уставлена книгами и папками. От других я слышала, что она прирожденный педагог. Уже лет десять она работала над исследованием, посвященным новому взгляду на Французскую революцию, — в надежде, как она мне сказала, что этот труд станет большим шагом в ее преподавательской карьере и поможет получить хорошую должность в каком-нибудь престижном колледже или университете. Однажды вечером за бокалом вина Мэри со мной разоткровенничалась.
— Иногда мне кажется, что весь этот опус, который я пишу, на самом деле чепуха, пустышка, — призналась она. — И я понимаю, пока закончу да пока найду издателя, если вообще найду, мне будет под пятьдесят в лучшем случае. Кто захочет взять на работу такую старую? Возникает вопрос: неужели я дотянула до последнего и опоздала?
На следующее утро на уроке, посвященном современной поэзии, я рассказывала ученикам о Т. С. Элиоте и о его «Полых людях» — книге, в которой он говорил о серости, лежащей в основе всех человеческих бедствий.
Между порывом и поступком опускается тень.

 

Накануне я допоздна просидела над этими стихами, снова и снова беспокойно перечитывая их и пытаясь составить о каждом стихотворении собственное мнение, прежде чем представить его на суд своих учеников. И вот теперь я спросила у класса:
— О чем же говорит здесь Элиот?
Одна ученица, Рейчел Циммерман, энергичная, разговорчивая, с обкусанными ногтями, высказала предположение, что «может быть, он говорит, что у каждого из нас внутри есть что-то темное». Другая, тоже одна из самых бойких, Элисон Мэпл, заметила, что «Элиот всегда был одержим смертью и тем, значит ли жизнь хоть что-то… Так что, возможно, тень — это о том, что все умирают». Но самый интересный ответ дал Кайл Михаэлис. Подняв широкую ладонь и не отрывая взгляда от парты, он заговорил полушепотом, так, что едва можно было различить: «Обе вы ошибаетесь, все мимо. Элиот говорит о другом: что каждый думает одно, а делает другое… вся штука в том, что человек никогда не понимает себя полностью. Вот это и есть тень: суть в том, что бедствие — это ты сам».
Браво, Кайл.
Бывали моменты, подобные этому, когда мне очень нравилось то, что я делаю, когда я чувствовала, что преподавание — не просто удивительно интересное занятие, это что-то очень важное. Потому что учитель видит, как развивается восприятие мира у ученика, и понимает, что и он приложил руку к формированию личности. Естественно, что в первые недели я с ума сходила от страха, когда стояла перед классом и старалась завладеть вниманием быстро отвлекающихся подростков, пытаясь казаться уверенной, хотя чувствовала себя неадекватной, выбитой из колеи и неготовой к такому серьезному и ответственному делу, как преподавание.
Когда я однажды вечером призналась в этом Дэвиду, он только улыбнулся:
— Это свойственно нашему делу — каждодневный страх сцены.
— Значит, страх никогда не проходит? — спросила я.
— Учителя похожи в этом на актеров или музыкантов. Хорошие так никогда полностью и не преодолевают страха перед выступлением. Просто принимают это как часть профессии. И даже учатся использовать это в своих интересах. Страх — как учитель… это и вправду может принести пользу.
Слова Дэвида очень помогли мне. Правда, я все еще часто ловила себя на том, что думаю: Господи, что я несу, почему дети должны слушать подобную чушь? Но мало-помалу через несколько недель в моем общении с классом стала появляться робкая, но все же уверенность. Хотя были и моменты, когда я пасовала перед непримиримым максимализмом учеников и их нежеланием или неумением отделаться от своего подросткового взгляда практически на все.
Было, правда, и исключение — тот самый Кайл Михаэлис. Порой мне хотелось накричать на него и потребовать, чтобы он смотрел мне в глаза, зато его ответы всегда были точными, острыми, как бритва. Семнадцатилетний Кайл вскоре должен был закончить «Кин». Он был немного полноват и не в ладах с личной гигиеной. В Вермонте он оказался после того, как не выдержал жестких условий в Тринити, ультраэлитной школе на Манхэттене. Там из-за полноты, отсутствия спортивных талантов и некоторых странностей он стал мишенью для издевательств. Директор по секрету посвятил меня в то, что родители Кайла разводятся, предупредив, что Кайл не должен об этом знать, так как ему необходимо сосредоточиться на поступлении в колледж. Еще он рассказал, что отец Кайла, Тоби, — ведущий редактор крупного издательства и «производит хорошее впечатление». Мать мальчика, Наоми, была причастна к политической жизни Нью-Йорка. Еврейка, с хорошо подвешенным языком, веселая, энергичная, стильная и невероятно оригинальная. Я однажды встречала ее в гостях у родителей, и она показалась мне более целеустремленной и талантливой версией моей собственной мамы. Сама Наоми в роли матери была, на мой взгляд, слишком властной и бесконечно сыпала именами.
Работала она у Беллы Абцуг, известной женщины-политика. Член американского конгресса, одна из первых настоящих политиков-феминисток, Белла имела репутацию сверхагрессивной и бескомпромиссной, когда дело касалось ее позиции. Мать Кайла во многом была похожа на Абцуг. Мне импонировали ее откровенность, смекалка, умение в любой ситуации добиться своего. Нью-Йорк она безоговорочно считала центром вселенной. Во время одной из встреч с родителями Наоми, подойдя ко мне с Кайлом, первым делом упомянула, что только что вернулась с благотворительной вечеринки, где были Ричард Аведон, Майк Николс и конечно же Энди Уорхол. Затем:
— Мой мальчик говорит, что вы лучший учитель, что только вы его действительно понимаете. Поскольку я доверяю данной им характеристике, в моих глазах это делает вас великолепным педагогом.
— Заниматься с ним — настоящее удовольствие, — сказала я.
Кайл отошел поговорить с Рейчел Циммерман, которая стояла рядом со своими родителями и в которую, как я догадывалась, он был немного влюблен.
К счастью, он успел отойти достаточно далеко и не слышал дальнейших слов своей матери:
— Вам не обязательно меня обманывать, миз Бернс. — Она подчеркнула это миз. — Я знаю, что он с большими причудами.
— Для вас это проблема?
— Ну, скажем так, я не могу себе представить Кайла, ведущего обычную, нормальную жизнь.
— Что такое нормальная жизнь?
— Возможность нормально взаимодействовать с другими людьми. Разговаривать, как мы с вами сейчас, а не пялиться все время на твои ботинки, как сейчас делает Кайл, стоя рядом с той серой мышкой.
— Она совсем не кажется мне мышкой.
— Зато я вам кажусь слишком нью-йоркской и слишком еврейкой, верно? Вы, ирландские девочки, всегда…
— Моя мать — нью-йоркская еврейка. Что делает меня такой же еврейкой, как и вы, мэм.
От неожиданности она замолчала.
А я прибавила:
— И мне кажется, что Кайл — умница и один из самых незаурядных ребят в школе.
На следующий день мистер Форсайт оставил в моем почтовом ящике записку с просьбой зайти к нему в кабинет. Я ждала, что он будет распекать меня за непочтительный тон в разговоре с Наоми Михаэлис. Вместо этого он сообщил, что матери Кайла понравились «моя яркость и тот факт, что я ей возражала, а также то, с каким убеждением я хвалила ее сына».
— Что ж, спасибо.
— Нет, это вам спасибо, Элис. Мы все считаем, что Кайл — необычный ребенок. К нему нужен особый подход, без фантазии не обойтись. Вы с этим справляетесь великолепно. На следующей неделе на выходные приедет его отец, и если вы не против, хорошо было бы вам с ним познакомиться…
В тот день у меня был урок по Шекспиру. Мы обсуждали «Зимнюю сказку», и я рассуждала о том, что это одна из тех интересных, более поздних «проблемных пьес», в которых ревность, гнев и недоверие приводят к трагедии, разрушая брак, семью… и как потом Шекспир, подобно волшебнику — каким он и был, — внезапно превращает трагедию, коренящуюся в человеческой мелочности, в блестящую нравоучительную историю о силе покаяния и прощения. Некоторым ученикам моего класса крутые повороты в пьесе показались слишком странными.
— Сказочки это все, — убежденно сказал Джонатан Глак, мальчик из Нью-Джерси, чей отец был пластическим хирургом, который к тому же выступал с вдохновенными речами на тему «станьте такими, какими хотите быть». Дэвид однажды назвал беднягу Джонатана «мальчиком, который не ждет от будущего ничего хорошего и знает, что его жизненный путь оплачен пластикой носа». Это был очень серьезный молодой человек, чересчур буквально и конкретно все понимающий, но вместе с тем наделенный определенной инстинктивной понятливостью, когда дело касалось жизненных основ. — Ну вот, смотрите: Леонт обвиняет свою жену в измене, она умирает, ему очень грустно, он понимает, что ошибся… Но потом — бабах! — и она оказывается живой… и все снова в порядке? Я на это не куплюсь. Это то же самое, что пытаться нас убедить, что мертвые могут воскреснуть, а у всех нас будет хеппи-энд в конце.
Краем глаза я заметила, что Кайл нетерпеливо ерзает на стуле. Наконец он взволнованно вскинул руку, требуя, чтобы его выслушали.
— Брось, Джонатан! — почти закричал он (такое повышение голоса было для него не слишком характерно). — Ты что, не знаешь, что Шекспир был знатоком античного греческого театра, а значит, понимал, что комедия, если присмотреться, та же трагедия? Ты не понимаешь? Не видишь, что хочет сделать здесь Шекспир? Он нам показывает, что если мы найдем способ перестать все время вращаться вокруг собственного «я», то это может немного улучшить жизнь. И это не сказочки, Джонатан. Это нравоучительная история. Неужели непонятно?
Молодчина, Кайл!
После урока я предложила ему сходить вместе в Миллбери и выпить горячего шоколада.
— Я что-то не так сделал? — спросил Кайл.
— Если бы ты сделал что-то не так, разве я стала бы приглашать тебя на какао?
Паренек так напряженно всматривался в пространство перед собой, словно искал ближайшую черную дыру.
— Логично.
Сев в мою машину, он тут же принялся возиться с радио, пытаясь найти какую-то FM-станцию.
— Если ты ищешь станцию Эн-пи-ар, я ее уже запрограммировала. Нажми кнопку 1, — сказала я.
— Мне нравится эта станция — новая и очень крутая. Там, типа, действительно умные разговоры и новости. Мне даже не верится, что у нас могли сделать что-то настолько клевое публично — в смысле, не ради коммерции и нудных нравоучений.
— Мне очень нравится твой взгляд на вещи, — сказала я, а про себя подумала: многим ли семнадцатилетним подросткам хватит ума уловить тот факт, что создание живой и честной общественной радиостанции — с филиалами во всех штатах — это для нашей страны огромный шаг вперед в плане просвещения?
— А знаете, мой папа только что подарил мне подписку на «Нью-Йоркер», — заговорил Кайл. — Папа у меня классный, а на прошлой неделе он мне сказал по телефону, что избавление от Ловкача Дика и его банды проложило путь для нового парня из Джорджии, Джимми Картера. Того, который твердит, что в Вашингтоне нужно все менять, убирать всю эту мрачную жуть, которая там происходит. Мне нравится то, что этот фермер, который всю жизнь растил арахис в Джорджии, говорит нам о материализме и потребительстве и еще о том, что мы все одержимы материальным благополучием, а до более серьезных проблем никому нет дела. Например, до того, чтобы творить добро для других. Вы ведь поэтому стали учителем?
Я целую минуту думала над ответом.
— Скажу тебе правду: я стала учителем случайно. Потому что мне предложили эту работу. Но потом я обнаружила, что это действительно хорошее дело.
— Но вы не собираетесь оставаться здесь навсегда, как многие преподаватели. Вы жительница Нью-Йорка. Прямо как я. И, как и все жители Нью-Йорка, можете бросить город только на время.
Мы подъехали к маленькой закусочной на центральной улице Мидлбери. Оказавшись внутри, Кайл закурил — одну сигарету он уже выкурил в машине — и сразу же просмотрел меню.
— Возможно, я закажу что-то посущественнее, чем горячий шоколад, но тогда заплачу сам, — сказал он.
— Закажи все, что хочешь, плачу я.
— Мясной рулет. Я бы точно не отказался от мясного рулета.
— Значит, закажем тебе мясной рулет. Я слышала, здесь он очень хорош.
Себе я взяла кофе и смотрела, как Кайл за каких-то пять минут умял очень приличную порцию мясного рулета и еще тарелку картофеля фри.
— Ты, видно, проголодался, — заметила я.
— Между обедом и ужином большой промежуток.
— Но обед в школе был два часа назад. Неужели после этого ты еще собираешься ужинать?
— Вы говорите, как моя мама.
— Я просто подумала…
— …что я толстый и некрасивый.
— Я никогда так не думала. Ты сам о себе так думаешь?
— Я вешу сто восемьдесят пять — примерно на сорок фунтов больше, чем надо. Мама говорит, я должен меньше есть и заниматься спортом. А я спорт ненавижу. В любом случае спорт и упражнения мне не понадобятся в том, чем я планирую заниматься в жизни.
— А чем ты хочешь заняться?
— Хочу делать мультфильмы.
— Я не знала, что ты рисуешь.
— Совсем не умею рисовать. Я собираюсь писать сценарии мультфильмов.
— Неожиданный выбор профессии, но интересный.
— На самом деле вы хотели сказать: придурок!
— Я совсем не считаю тебя придурком.
— Все остальные считают.
— А твой папа?
— Нет, он классный… когда бывает рядом. Он по уши занят своей работой, публикует книги хороших писателей, встречается с умными женщинами… с такими женщинами, которые глянут на меня одним глазком и думают: жирдяй прыщавый. Я видел его фотографии, когда он учился в Тринити, он там был среди лучших, а меня там считали фриком. Поэтому я теперь здесь, в приготовительной школе для чудиков. Не то что папа, он в Тринити был на первых ролях, преуспевал, окончил его и поступил в Уильямс-колледж. Там тоже все было клево — редактор литературного журнала, капитан команды, все девчонки за ним бегали… как и сейчас. Вот почему моя мама от него уходит.
— Правда? — спросила я, удивленная, что Кайл все знает (вопреки словам его матери, которая утверждала, что скрывает от сына «такие жесткие вещи»).
— Скажете, мама вам ничего не говорила на той неделе? Она рассказывает всем, кто захочет ее слушать. Моя двоюродная сестра Джералдин — она учится в колледже в Барнарде — прислала мне письмо. Моя мама приезжала к ним в колледж вместе с Беллой Абцуг, своей обожаемой феминистской гуру, которая там читала лекцию. И мама натыкается на свою племянницу и первым делом выпаливает: «Ой, а знаешь, я ухожу от твоего дяди, этого гулящего ублюдка».
— Когда ты получил это письмо?
— Сегодня утром.
— И как ты к этому отнесся?
— Я очень надеюсь, что папа сдержит слово и снимет квартиру, где будет комната и для меня, чтобы я мог жить с ним, а не в школе и не в колледже. Но он изменил моей матери. Может и меня бросить.
Удивительно, не правда ли, как неожиданное замечание случайного собеседника порой направляет твои собственные мысли о твоем нелегком прошлом по другому пути, позволяя совершенно по-новому взглянуть на суть происходивших событий. Самый большой из моих страхов всегда был связан с папиными отъездами — возможно, я боялась, что он меня бросит, оставит беззащитную на растерзание матери? Неужели именно эта израненная часть моей души во многом определяла мои поступки — двигала мной так же, как сейчас Кайлом?
— Я уверена, что твой отец очень любит тебя.
— Он хотя бы не критикует меня, как мама. А ваши родители все еще вместе?
— Уже нет.
— Может, порознь им всем лучше живется?
— Мне кажется, моя мама рада, что решилась на это… и одновременно в ужасе от произошедшего.
— Значит, вы на стороне мамы?
— Нет, вряд ли. Но я и не на стороне отца. На твоем месте я не стала бы принимать ни одну из сторон, а просто думала бы о своей собственной жизни и о том, чего ты хочешь дальше.
— Чего я хочу дальше? Десерт.
Он съел огромное шоколадное брауни, поданное по последней моде с большим шариком ванильного мороженого. Я наблюдала за Кайлом, который снова с волчьим аппетитом набросился на еду, и думала о том, что, как и любой интересный и непростой человек, не укладывающийся в рамки общепринятого, он тоже сильно надломлен изнутри. И неспособен примирить ту часть себя, которая хочет, чтобы его любили, с другой частью, которая делает все, что в ее силах, чтобы полюбить его было невозможно.
— Как вы думаете, Рейчел Циммерман может захотеть со мной встречаться? — спросил он меня, по его подбородку стекала струйка мороженого.
Я знала, что Рейчел потихоньку встречается с прямолинейным Джонатаном Глаком — собственно, она сама сказала мне об этом. Это было накануне после урока. Я собиралась поговорить с девочкой о сочинении, которое совершенно не раскрывало тему, да и написано было не в ее обычном стиле. Я спросила, почему ее размышления о «Макбете» такие бесцветные, ведь на нее это не похоже. Вот тут-то она и заявила: «Это все мой парень, Джонатан, он постоянно твердит, что мне нужно по-другому взглянуть на вещи, что Макбет, возможно, не подкаблучник, а кто-то вроде амбициозного делового человека, который хотел добиться большего».
От комментариев я удержалась, не выпалила ничего вроде: «Я уверена, что Джонатан когда-нибудь станет успешным юристом, но он напрочь лишен литературного чутья… что уж говорить уж о понимании поэзии». Вместо этого я заговорила о другом:
— Впредь не слушай никого, если речь зайдет о восприятии пьесы, романа, фильма, картины или речей политиков. Всегда доверяй своему собственному суждению.
— Так как, по-вашему, может Рейчел позволить мне быть ее парнем? — снова задал свой вопрос Кайл.
Я подбирала слова с осторожностью:
— Мне кажется, что у нее уже кто-то есть.
Я выбрала не те слова. Кайл побелел. Нервно раскачиваясь, он начал повторять одну фразу:
— Этого не может быть… этого не может быть…
С каждой секундой он становился все более возбужденным. Когда я протянула руку и попыталась его успокоить, он отпрянул чуть ли не с криком, будто его ударило электрическим током. У нашего стола мгновенно появился дежурный менеджер.
— У вас какие-то проблемы? — поинтересовалась женщина.
— Все в порядке, — ответила я. — Молодой человек просто немного возбужден.
Это было явным преуменьшением, поскольку Кайл, не переставая раскачиваться и ерзать на сиденье, схватил вилку, которой ковырял пирожное, и согнул ее с такой силой, что она сломалась пополам.
— Дружок, тебе придется выйти. — Менеджер проигнорировала отчаяние Кайла. — И ты будешь должен доллар за вилку.
— Доллар! Доллар! — выкрикнул Кайл.
— Я заплачу, Кайл. — Я внезапно занервничала.
— Все только и хотят, чтобы я за все платил. Все!
С этими словами Кайл внезапно вскочил и выскочил за дверь. Швырнув на стол пять баксов, я бросилась за ним. Но он уже бежал по главной улице Мидлбери, а увидев, что я догоняю его, прибавил ходу, направляясь к низкому мосту. Когда я поняла, что мальчишка собирается сделать, меня охватила паника. Я мчалась во весь дух, стараясь догнать Кайла, а тот уже был на мосту, он перенес одну ногу через перила, намереваясь перевалиться через них в протекавшую внизу реку. Но не успел. Я подоспела как раз вовремя и умудрилась схватить его и стащить с перил. Повалившись на меня, Кайл, рыча, вырывался из моих рук. С неожиданной силой он оттолкнул меня, вскочил и снова кинулся к перилам. Помог счастливый случай — увидев нашу борьбу, двое городских рабочих подбежали к Кайлу. Им удалось повалить его на землю, не дав прыгнуть в быструю холодную воду. Они держали его вдвоем, крикнув какому-то прохожему, чтобы тот вызвал копов. Я, стоя рядом, уговаривала Кайла успокоиться, повторяя, что все хорошо… хотя, блин, ничего хорошего во всем этом не было.
Потом приехала полиция.
Час спустя мистер Форсайт торопливо вошел в больницу, куда Кайла доставили и, надев смирительную рубашку, определили в психиатрическое отделение. Я умоляла лечащих врачей быть с ним помягче, но Кайл снова сопротивлялся с такой силой, что им пришлось дать ему успокоительное. К счастью, прибывшие на место происшествия полицейские поговорили с Форсайтом первыми, передав, что они видели сами и что рассказала им я.
Вместо того чтобы приказать мне собирать вещи и отправляться из школы вон, Форсайт присел рядом со мной на скамейку в приемной:
— Спасибо за спасение жизни Кайла. Что вызвало у него припадок?
Я рассказала, что все случилось неожиданно, на ровном месте, но повод дала я, намекнув, что Рейчел Циммерман встречается с другим мальчиком.
— Я ужасно себя чувствую из-за всего этого, — сказала я. — Я представления не имела, что у него бывают такие приступы.
— Это первый за год, — вздохнул Форсайт. — Мы, видимо, должны были вас предупредить, чтобы вы были начеку и проявляли осторожность.
— Но я разговаривала осторожно.
— В прошлом году его отвергла другая девочка, и тогда он вошел в крутой вираж — разгромил свою комнату. Его отец умолял нас оставить его здесь. Но после этого случая…
— Но если раньше такое случилось всего один раз… и ведь до окончания учебы осталось всего несколько месяцев…
— Представьте, что у Кайла снова случится подобный взрыв и он нанесет вред кому-то из соучеников… В полиции мне сказали, что он сбил вас с ног. Этого мы не можем допустить.
— Но если дать ему возможность регулярно встречаться со школьным психологом…
— Они и встречаются. И несмотря на это, смотрите, что творится. Вы даже не сказали ничего такого, что должно было бы его спровоцировать. Я не могу так рисковать, Элис.
Кайла держали в психиатрическом отделении больницы до следующего дня, пока не приехал его отец. Форсайт предложил на день освободить меня от работы.
— В этом нет необходимости. Я же не пострадала. Только разволновалась и ужасно огорчена из-за Кайла. Но, с другой стороны, безумно рада, что сейчас полиция не тралит реку, вылавливая его тело.
— Если бы он погиб…
Форсайт не закончил фразу. Этого и не требовалось. Ведь мы оба знали: если бы Кайл исчез в стылых водах реки, репутация школы была бы подорвана, причем на многие годы.
— Но он не погиб, а остальное не имеет значения.
Когда накануне вечером я вернулась домой, коллеги стали уговаривать меня вместе с ними отправиться в Мидлбери: Дэвид настаивал, что мне необходимо выпить, а Мэри рассказала, что в прошлом году в Род-Айленде вообще закрыли одну школу, когда там повесились двое учеников, договорившись о совместном самоубийстве. Коллеги настояли на своем.
Мы чокнулись, и я выпила, чувствуя страшную подавленность из-за всего произошедшего. Особенно мне было не по себе из-за бедного Кайла, запертого на ночь в психушке. Там, в больнице, я умоляла мистера Форсайта поговорить с кем-нибудь ответственным и добиться, чтобы с мальчика сняли эту чудовищную смирительную рубашку. Он пообещал мне, что непременно так и сделает.
На следующий день в классе зашел разговор о Кайле. Слухи просочились, и кое-кто из его одноклассников хотел узнать все подробности. Я заранее обсудила с мистером Форсайтом, как мне себя вести. Мы решили, что надо откровенно сказать, что у Кайла случился серьезный психологический срыв и завтра он возвращается домой, в Нью-Йорк, но мы надеемся, что он выздоровеет, оправится… и все в таком духе. Пока я излагала ребятам эту официальную версию того, что случилось с бедным Кайлом, в дверь класса постучали. Мистер Форсайт просунул голову и, извинившись перед учениками, попросил меня выйти.
В коридоре я оказалась лицом к лицу с мужчиной, который показался мне безумно красивым… и беспредельно уставшим.
— Элис, это отец Кайла, Тоби Михаэлис.
Мистер Михаэлис взял меня за руку. Я встретилась с ним взглядом.
— Я перед вами в неоплатном долгу, — сказал мистер он.
В тот момент я еще не могла предположить, что очень скоро сама окажусь перед ним в долгу.
Назад: Глава двадцать вторая
Дальше: Глава двадцать четвертая