24
Он не договорил: из подъезда, куда только что нырнула строптивая Гладкова, выходили Масальские, двое на двух ногах: беременная Алена с безногим и безруким мужем Петром.
– Здрасьте, – поздоровался Колька, поднимаясь.
– Здорово, мужики, – поприветствовал чернявый, по-прежнему белозубый Петр, перекидывая козью ногу в другой угол рта, – как сами?
– Помаленьку, – ответил Акимов, отсалютовал Алене: – По здорову ли, Ивановна?
Та улыбнулась, кивнула. Мужа она вынесла в специальной большой плетеной корзине, и ни Сергею, ни Кольке и в голову не пришло предложить ей помощь.
Потому что это была, наверное, самая сильная женщина из всех, которых когда-либо видел Колька. Худощавая, жилистая, со скуластым широким лицом, она всегда ходила в каком-то комбинезоне и платочке, так уж ей было удобно. Не так давно она сумела вставить кое-какие зубы и теперь улыбалась не только своими замечательными чухонскими глазами. После контузии при бомбежке она потеряла слух, а поскольку вообще не была разговорчива, заодно решила и замолчать.
Хотя молчала она далеко не всегда.
Поженились они до войны – малорослый бабник, цыганистый Петр, гармонист и танцор, и высокая, спокойная, при этом страшно ревнивая Алена. Потом, уже в феврале 1945-го, горел Масальский-танкист в своей «коробочке», ноги пропали целиком, от рук до локтей часть уцелела. И как ни орал, как ни ругался – не добили, выходили. Твердо решив домой не возвращаться, Петр сказался одиноким, попал на Валаам. Его участь была все-таки лучше многих, на культяшках можно было ездить, к тому же смастерили ему доску на колесах, на которой он лихо гонял за водкой. Выпив, распевал замечательным голосом песни, за что его очень любили няньки, ему и внимания больше других доставалось – во всех смыслах. Наверное, и по сей день на Валааме памятна эта картина: спокойная, тихая женщина, сошедшая с прибывшего бота, не слыша никаких вопросов и возражений, прочесала «поселок» (бывшую центральную усадьбу монастыря, отведенную под Дом инвалидов войны и труда) и, обнаружив любимого в компании разомлевшей нянечки, учинила такой ор и тарарам, который эти земли не видели от начала времен.
Не устроило Аленку это вот «пропал без вести», каким-то образом, ничего не слыша, паломничала, объехав полстраны, – и вот, отыскав, буквально за ухо – а точнее, на руках – притащила мужа обратно к домашнему очагу. И сейчас по-прежнему зорко следила за его моральным обликом, уж больно певуч был этот побитый жизнью красавец, по-прежнему жгучими были его цыганские глаза, и даже в черно-сивых кудрях не было ни намека на просвет.
Чинно откланявшись, Алена установила корзину на специальную каталку, на манер детской коляски, и супруги отправились дышать свежим воздухом.
– Любит вот. Ценит, – непонятно к чему протянул Акимов, глядя им вслед, – значит, он того стоит.
– Так все того стоят… – ответил Колька скорее своим мыслям и засмущался, стрельнул сигарету.
Некоторое время они просидели в молчании, покурили, потом, распростившись, разошлись.
В это время обе Гладковы, – старшая и младшая, – стыдясь друг друга, изо всех сил старались не смотреть в окошко, демонстрируя то ли глупость, то ли упрямство, то ли характер, то ли все разом.
Отец уже проспался, сидел за столом, закисшими глазами глядя в пустоту, гонял ложкой пустую воду в кружке. Колька подсел к нему:
– Пап. Тут тебе Сорокин передал: зашел бы ты к нему.
– Что это? – вяло спросил отец. – Кто?
– Сорокин.
– Не нужно.
– Нужно, пап. Чтобы ты сам написал…
– Не стану, – прервал его Игорь Пантелеевич.
– Ну как же так, нельзя сдаваться, люди же помочь могут, исправить…
– Все без толку, – упрямо, точно вбивая тупой гвоздь, повторил отец, – только унижаться. Кому это все надо…
– Кому надо, говоришь? – мать вошла в комнату неслышно, как умела только она одна. Тихая, кроткая, она, казалось, всю жизнь заботилась лишь о том, как бы кого не побеспокоить.
Однако тут все было по-другому.
Скинув авоськи на пол, вытолкнула Наташку за дверь: «Беги, доченька, поиграйся», она встала, уперев руки в боки. И начала тихо-тихо, даже задушевно:
– Что ж ты творишь, кровопийца? Что же ты выкаблучиваешь? Где тут боевой летчик? Где безвинно пострадавший?
И вот уже в голосе слышен бабский истеричный накал, но говорит по-прежнему спокойно, отчетливо произнося слова:
– Дармоед. Трус. Предатель. Захребетник.
– Мама! – попытался встрять перепуганный Колька, но Антонина Михайловна даже головы не повернула:
– Сынок наш, мальчик золотой, на преступления пошел, только чтобы мать и сестра не голодали, а ты пару бумажек написать не хочешь! Попросить – это тоже нет, как же, корона свалится!
– Антонина… – угрожающе, как ему казалось, начал отец.
– Поговори тут! – взвилась жена. – Крути воробьям фиги! Ты еще тут… гадить только и горазд! А как добрые люди помочь пытаются, подсказывают по мере сил дуболому такому разнесчастному! Другие-то даже покалеченные работают из последних сил, чтобы в тягость не быть. Глянь на себя!
Отец попытался что-то возразить, но мать, уже не стесняясь, кричала в голос:
– Да молчи уж! Водочкой лечишься, инвалид, эва! Веком нашим водочку свою заедаешь, клещ! На меня тебе плевать, детей бы пожалел, каково им папашку такого иметь! Дождались живым, благодарю покорно – на этом все! Ну вот что. Или начнешь шевелиться, чтобы пятно с себя смыть, чтобы вновь доверяли работу человеческую, не сучью, Игорь!
– Антонина…
– …или я ухожу! Наташку в охапку – и вон из дома! Куда угодно! Кисель овсяный!
И, круто развернувшись, вышла из комнаты, хлопнув дверью. Отец остался сидеть, глядя красными глазами в никуда.
Колька сбежал.
Он-то прекрасно понимал, что иногда просто надо оставить человека одного и как важно не перегнуть палку. Все-таки бывает, что надо единым фронтом самому с собою выступить против самого страшного врага – себя самого.