Возвращение Люсьена
La vida es sueno
Кальдерон
Морские небеса стояли над Марселем, смеркался октябрьский день. Человек, вышедший из хорошего дома возле площади Кастеллян, ничем, собственно, не выделялся среди остальных прохожих. Правда, он был без шляпы, но в наши дни многие ходят без шляп – и еще он был чрезвычайно бледен.
Итак, он шел по улице, ничем внимания к себе не привлекая, и очутился в конце концов на Кастеллян. В это мгновение вспыхнули фонари, зажглись трикира вокруг фонтана, якобы бесконечно обозначилась аллея Прадо и менее протяжно, но люднее и по-городскому заманчивее осветились другие прилежащие улицы.
Человек без шляпы обогнул фонтан, пошел через площадь, приостановился, пережидая цепочку трамвайных вагонов, вступил на тротуар…
Некоторое время спустя его можно было увидеть на Канибьере. Там на переполненном тротуаре он выступал по-прежнему бледный, хотя бледность была теперь присуща многим в этом ярком освещении широкой улицы, в коловращении, в мигании всяческих реклам.
Выйдя к началу Бельгийской набережной, он замедлил: то ли она, эта встречная близость моря (а на море уже царствовала ночь, тьма под звездами), то ли веселое радио на отъезжающих в морскую прогулку катерах его заинтересовало, но он остановился, заложил руки в карманы пиджака. Его обходили, миновали, вокруг переговаривались, теснились, перекликались, кое-кто отплывал в море, за маяки, к замку д’Иф – вечер был удивительно благодатный, с такой старинной проникновенностью отражались, двоились огни в темной воде!
Затем этот прохожий оказался в большом ослепительном кафе на углу – перед высокой стойкой, где белые гарсоны с обезьяньим проворством наливали в стаканы и в рюмки. Он заказал себе Блисса, – не оттого ли, что кто-то поблизости пожелал выпить этого портвейна. Вслед за Блиссом он спросил Сен-Рафаэль – и опять-таки в ответ на чей-то голос, потребовавший Сен-Рафаэль. Но никто, решительно никто им не заинтересовался, даже его явное недоумение над вынутыми деньгами никого не привлекло: медленно положил он на прилавок билет в сто франков и еще медлительней, неуклюжей собрал сдачу и ничего не оставил на блюдечке.
Вечер продолжался, вечер пустел понемногу, приобретал ночную резкость, быстрее прокатывали такси, гремя, опускались ставни колбасных, позакрывались кое-где узенькие бистро… Было за полночь, когда этот странник, окончательно потерявшийся человек, обосновался в темноте на скамье подле кафедрального собора, ощупывая, но не вынимая две пачки английских сигарет, глухо прокашливаясь от морской сырости.
Сюда, к собору, он поднялся по одной из каменных, вечно загаженных лестницю А здесь редкие газовые фонари, одинокие скамьи, огромная соборная тень на пустынном возвышенном плацу – все это, казалось бы, никак не располагало ни ко сну, ни к уюту. А он, между тем, все умещался на скамье, все переставлял ноги.
Таким образом он и уснул – тихо, лишь поскрипывая зубами. Всего раз прошел мимо него полицейский, но не тронул, не приостановился, а лишь сладко зевнул, проходя. И вот, время спустя, появился Бог весть откуда, бессонный, простуженный, перхающий осторожно – подлинный бродяга. Он подступил к спящему, мягко ощупал его и с бережной ловкостью вытащил из карманов бумажник, часы, две пачки сигарет, два платка, сдачу из жилета и булавку из галстука. Ближайший, но совершенно отдаленный газовый фонарь как бы задувало с моря, темные призраки летели над морем, а этот, перхая, точно трубя, легчайшими шагами, неслышный в своих вдребезги рваных туфлях, улепетывал через пустынный плац.
Когда человек на скамье проснулся, утро наступило воочию. Светило солнце, внизу на набережной, мимо больших бочек, проныл трамвай. Вокруг собора было по-прежнему пустынно, один полицейский, молодой еще человек хорошего роста, наблюдал в отдалении за странным бездомным; а тот сидел, мигая, пораженный утренним блеском, изрядно продрогший, с отекшим лицом – затем встал и тронулся прочь.
Чудесное утро было на самом деле свежо, хоть и солнечно. Начинался день рабочий, но не всегда ведь работают все. Так что ничего удивительного не было, если в опустевшем по-утреннему баре Феликс, неподалеку от форта Сан-Жан, засиделся докер Марсель Кулон и, довольный (или прикидываясь довольным, ибо похмелье – вещь малоприятная), весело беседовал со стариком-хозяином в вязаном жилете. Марсель говорил без умолку, лишь бы говорить, лишь бы не прислушиваться к внутренним угрызениям, хозяин отвечал спокойно, перемывая неторопливо стаканы, а в это время в бар вошел человек из города без шляпы, с растрепанными волосами, – явно, что кутил где-то. Хозяин спросил его о кофе с ромом, и он равнодушно повторил: кофе с ромом…
Он стал неловко размешивать. Воротник на нем был заметно смят, рука, державшая ложечку, приобрела тот металлический отблеск, что свойствен холеной коже, которую забыли помыть этим утром. Он отвернулся к окнам и начал прихлебывать, положенная на самый край ложечка упала на пол, но чудак не пошевелился. Марсель, приумолкший над своим двойным ромом, довольно покрутил головой – ведь вот же какая птица попадается и страдает. Как наш брат, – но старик Феликс, перемывая посуду, неотступно, подозрительно следил.
Да и дальнейшее вполне оправдало эти подозрения: у странного посетителя не оказалось ни одного су. Без особой живости он шарил по карманам и нигде ничего не находил, и поднял на старика неподвижный, хмельной взгляд. Старик порозовел от гнева, с сердцем встряхивая мокрые пальцы, но Марсель подбросил метко четырнадцать су на цинк – eh, alors?
После этого он первым обратился к чудаку (он продолжал стоять, как невыспавшийся) с предложением выпить чего-нибудь – пожалуйста, без стеснения. И когда тот молча согласился и присел за его столик, Марсель, потирая руки, заказал два двойных коньяка.
Гость, однако, оказался не из разговорчивых, что-то у него сидело на сердце, дело заключалось не в одном похмелье, но Марсель духом не пал; на худой конец, ему подвернулся покорный слушатель, что и требовалось с самого утра.
Они выпили, закурили, выпили еще по двойному рому, после рома выпили по эльзасской белой. Тут-то, вскоре за эльзасской, Марсель заметил, что слушатель его мирно спит. Что же, следовало приютить беднягу, все равно в комнате есть пустая кровать, – и, расплатившись, Марсель вывел нового друга на улицу.
По дороге он узнал очень немногое: что у чудака нет дома, нет работы, – и Марсель сам начал отвечать на свои вопросы, он значительно толковал о соблазнах богатой жизни, о слабостях человеческих и о тюрьме, наконец: а все-таки, она вещь неплохая, эта тюрьма; понятно, лучше ее миновать… но вот он, Марсель Кулон, дважды вкусил казенных харчей… Жизнь пропала, черт побери, приходится гнить тут, среди негров и алжирцев!..
Без особого труда, даже не повстречав никого на лестнице, они поднялись на шестой этаж, вошли в низкую комнату на троих. За раскрытым окном в узкой улице привычно висело вымытое белье, было бессолнечно, уединенно, в углу Рафаэля висела гитара на беленой стене. Марсель сам раздел своего гостя, уложил, заботливо прикрыл. Потом с трубкой он сел к окну подумать.
Ну, разумеется, он не пьян и, даже проспавшись, он не оставит этого чудака. Он будет работать в порту, завтра пойдет на работу. Правда, на первое время из него работник… посмотрите-ка на эти руки. А амуницию эту следует сейчас же продать и купить рабочее (тут Марсель поднял с пола и недоверчиво посмотрел на легкий, хоть и с двойным рантом полуботинок).
В седьмом часу вечера бледный, начисто выбритый человек (без усов лицо его как-то постарело, сделалось угрюмым) сидел против Марселя в погребке у известного Франсуа. Второй литр вина, круглый омлет с луком, кило хлеба, все это поглощалось в молчании. Но и пережевывая, Марсель поглядывал на своего нового друга с удовольствием. Эта синяя роба, исправно залатанная, будет носиться долго – настоящая шанхайская; ботинки совсем новые и не тяжелые; рубашка, каскетка, новенький шелковый платок на шею за девять франков, сбритые усы, – да сам черт не узнает теперь утреннего интеллигента, что без единого су забрел пить кофе к сумасшедшему Феликсу… Еще очень нравилось Марселю спокойствие Люсьена (так он начал называть своего товарища, перейдя без лишних слов на ты): ведь ни слова не возразил он, когда узнал, что все его великолепие пошло (ну да, по пьяному делу) за сто семьдесят четыре франка.
На следующее утро он, этот выбритый, печальный человек, представлял из себя любопытное и даже смехотворное зрелище: он работал, он стоял вместе с другими двумя на помосте, на который кран с парохода опускал связки по шестнадцать мешков с рисом, и носильщики один за другим подходили к помосту (высотой им по плечу) и уходили в ангар, неся сто десять кило риса в тугом мешке. На обязанности этого чудака было отстегнуть крюк кранной цепи, подвесить на крюк свободный из-под мешков канат и еще помочь двум другим откачнуть, подтолкнуть связку, чтобы опустилась она правильно, – почетная, легкая работа, но как он выполнял ее! Крючок у него не отцеплялся сразу, надетый пустой канат дважды падал в воду, когда цепь взмывала вверх и шла по воздуху на пароход; однажды он сам было едва не полетел с тридцати метров, а в другой раз связка мешков столкнула его с помоста на пол; он был весь в поту, рубаха его потемнела, кругом хохотали, зубоскалили, и только Марсель не смеялся, а яростно переругивался со всеми, в том числе и с самим шефом, краснолицым Пуле, который уж несколько раз посылал «интеллигента» вниз на позорную работу – носить мешки.
На другой день Люсьен не мог пойти работать – он совершенно ободрал нежные неумелые руки свои, все тело его ломило. Тогда решил остаться дома и Марсель; все равно есть работа: следует постираться. Рафаэль, который нежился в кровати, был назначен в поход на рынок – затеивался небывалый буайбес.
В этот же самый час старый Феликс в своем солнечном баре, улучив, наконец, свободную минуту, взялся за газету; постепенно (не было в баре никого) дошел он до третьей страницы – и тут довелось ему посмотреть проницательно поверх газеты, поверх пенсне на старую стенную живопись, где уже шелушилось море, небо и парусники между ними: бледное лицо, перекосившийся галстук, кофе с ромом, четырнадцать су нетрезвого докера – ведь это он, этот самый господин, изображен сегодня в газете: адвокат, после контузии страдает припадками, ушел из дому позавчера, жена умоляет за вознаграждение…
– Марк! – возгласил кто-то, зашедший с улицы.
Под буайбес было выпито вполне хорошо, ибо буайбес способствует чудесной жажде. Всех ударило в испарину после третьей тарелки. Рафаэль, который один из всех спускался за вином, даже набросил полотенце на плечи.
Люсьену из-за рук не пришлось работать и в субботу. Не работал также и Рафаэль Кассини. В час завтрака, в начале девятого, спустились они вдвоем на улицу.
В общем же, всюду царствовал безмятежный туман, туманная тишина. Если бы он, Люсьен, попытался найти дорогу в порт, он бы ее не нашел, – он подумал об этом, но смутно и без горечи.
Жизнь проблескивала, подобно солнцу за мглистыми облаками. Например, каков из себя Рафаэль? Неизвестно. Существует голос Рафаэля, молодой, повелительный. Голос приказал зайти к Франсуа, пить вино, закусывать корсиканским сыром. Потом голос Рафаэля соскучился, голос начал чередоваться с позевками, с кашлем от затяжки – и Рафаэль куда-то ушел.
А он продолжал коротать время наедине ни с чем.
Впрочем, после вина солнца как бы прибавилось, жизнь приближалась. Узкие улицы, белье вверху, а еще выше – туман лазури. Слева, в глубине покатых темнейших переулков, где догнивал какой-то сор, какая-то мокрая зелень, – блистала голубая бухта. В тенистом бистро играло механическое пианино. На порогах выстаивали полуодетые женщины, будто рябые, почти лиловые от пудры.
На работу он вышел через три дня. За это время Марсель подыскал новое место – работать в трюме.
И вот, в первый раз спускаясь по стене, придерживаясь за ступени-скобы, Люсьен впервые почувствовал сердцебиенье, опасность – сорваться с высоты четвертого этажа, потеряться где-то!..
Однако внизу оказалось совершенно легко, свободно и не очень светло. Но никак не в первый день заметил Люсьен, как старается, гримасничает от усилий, тащит и пихает за двоих его товарищ. Правда, он сам был весь в поту, но особенного значения этому не придавал. Наоборот, любопытство, несмелая улыбка его обращалась к постороннему, к ротозейству: вот длинный Мучелли заговорил с трюмным сторожем-индусом, и в это время другой рабочий ловко вскрыл ящик в углу, и потянулись из ящика шелковые дамские чулки, и взломщик с внимательной поспешностью начал обматываться этими чулками, приспустив на себе расстегнутые штаны. В другой раз выплеснули воду из бидона и с той же решительной осторожностью полилось в бидон шампанское, вермут, виски, вино. И как весело одурел тогда Люсьен, с какой отвагой кидался он растаскивать ящики, раскатывать бочки, – чудо лишь или просто неусыпное внимание Марселя спасло его от увечья.
Да, Марсель присматривал за ним неустанно. Утром он покупал для каждого на франк будена, четверть хлеба и половину вина. В полдень они вместе обедали где-нибудь на воображаемой террасе подслеповатого ресторанчика, под открытым небом, за облупленным железным столиком. После работы они выпивали по анису. После супа Марсель любил поиграть в карты, но не позже десяти. Люсьену карты были скучны, он молчаливо сидел подле, курил, прихлебывал кофе или пиво, если мучила жажда. Теперь его все знали и многие полюбили, даже фамилия у него теперь была: Брюн, Люсьен Брюн, кузен толстого Марселя.
Когда начались холода, Марсель купил две пары бархатных брюк и два поношенных пиджака. Денег у них было достаточно, они работали часы и ночи, обзавелись теплым бельем, шерстяными жилетами и шарфами. Несколько раз Марсель запивал, попадал тогда в шикарные заведенья на улице Лисицы, платил втридорога за сигары, за вино, а ночевал обязательно с блондинкой в длинном платье; Люсьен тоже следовал наверх, снизойдя к какой-нибудь из женщин, хмельно усмехаясь.
Теперь он достаточно хорошо знал ближайшие улицы, рынок, мог приторговать кусок мяса. Однажды с Марселем он попал в бар Феликса и почти вспомнил его, но сам старик никого не узнал, да никто, впрочем, ему ни слова не напомнил.
Дни проходили за днями. По утрам порою морозило – доводилось выпивать натощак по несколько ромов, но утром стало совершенно темно. Зато сколь отрадно было подняться во время работы из трюма наверх покурить: в ушах, правда, звенело не переставая, грохотала цепь лебедки, шумели кругом на всех пароходах, шум разносился над водой, но зимнее солнечное безмолвие стояло над мачтами, простиралось за молы, к водному горизонту.
Дни проходили за днями и ничем они не отличались друг от друга, разве что вчера работали лишних три часа, а сегодня попалась партия трубок.
Наконец, объявилась весна. Сделалось светло по утрам и после работы, уже лишним стало носить пиджак и скоро можно будет забросить за окно, тряпичникам, жилет из шерсти. Но чувствовал ли он еще как-нибудь весну, этот Люсьен? Например, слышится смех молодой, очень грудастой рыбницы, у которой поверх чулок на круглых икрах – лиловые шерстяные носки, и она постукивает своими сабо, напевая: «О, ma Rosa – Marie-a!..». Да, какое-то стеснение в груди, но сладость его весьма ненастойчива; и самое лучшее после работы – сытым, пораньше залечь спать.
Наступило лето. Уже давным-давно до позднего часа засиживаются за тротуарными столиками, кричат дети в узких улицах, путаются под ногами на маленькой площади, где целыми днями (да и ночами, наверное) сидят на двух единственных скамьях, бродят скучно обносившиеся иностранцы, вечно бессонные, ночующие на пустых из-под угля баржах или под брезентами на набережной.
В июле обоим им придавило пальцы железным бочонком, – случилось же такое счастливое совпадение, ибо один, без Марселя, этот неисправимо мешковатый Люсьен пропал бы сразу, был бы рассчитан в первый же день, став в пару с незнакомым.
Итак, они зажили за счет страхового общества. Целые дни проводили они на море, забирались в глухие места, облюбовали песчаную бухточку, куда пробраться можно было через скалы. Там они лежали на солнцепеке, загорали, спали там, закусывали неприхотливо, запивая в меру вином, оба похудели, почернели, – и как зловонно, как мрачно представлялась по вечерам старинная комната о трех кроватях!
Пальцы поздоровели, но Марсель не торопился с работой. Прошло четыре дня, пока он вечером, над неотпитым стаканом аниса, на долгое время занявшись каким-то письмом, – не объявил решительно, что завтра они выезжают в деревню, в имение господина Фора, на сбор винограда; eh, alors?..
В конце августа к господину Фору приехала его единственная дочь, двадцатидвухлетняя Андриенн, парижская студентка. Через год она должна была окончить факультет права, а сейчас приехала из Жуан-Ле-Пена, где больше месяца купалась и играла в теннис. Вдовый старик был чрезвычайно растроган этим приездом, но спортивной парижанке жизнь в старосветском провансальском доме посреди царства виноградников (у ее отца было до полумиллиона кустов) предвещала невозмутимую скуку. Книг с собой у нее было мало, за книгами приходилось ездить в Арль, море находилось за четырнадцать километров, при доме был какой-то пыльный сад, вернее, огород, переходивший в люцерное поле. Одно удовольствие для Андриенн составляла музыка, рояль Гаво, – и вот всякий вечер она подолгу играла: при отце курить она все-таки избегала.
Этот вечер был на редкость душен, беспокоил, а весь день Андриенн ждала, как бы равнодушно, давно обещанное письмо из Парижа. После ужина она прошла к себе и села за рояль. Играла она с решительным упрямством.
Руки начали уставать. Андриенн подняла упавшие ноты и закурила – вслед за щелканьем зажигалки послышался короткий кашель из сада: кто-то прикашлянул, но мало ли кто? Она положила сигарету к китайскому болванчику, нашла и заиграла веберовское «Приглашение к танцу». Потом наступило опять молчание. Андриенн потянулась за дымящейся сигаретой и приостановила руку: короткий кашель повторился. Тогда, разом вскочив, неслышная на креповых подошвах, она раздвинула цветные висюльки в дверях и выглянула в сад.
На ступеньке сидел неизвестный, по-видимому, рабочий ее отца.
– Что вы здесь делаете? – спросила Андриенн негромко.
– Слушаю вашу игру, – ответил он и неторопливо встал, – у вас весьма отчетливый удар. Только, на мой взгляд, вы чем-то обеспокоены, вы искажаете кое-что. Правда, эти новеллы звучат прелестно, например, в последнем Вебере…
– Как видно, вы любите музыку, – сказала Андриенн, помолчав.
– Да, люблю.
Он возбуждал любопытство. От него остро пахло конюшней, конским потом, давленным виноградом или просто вином, но Андриенн предложила ему войти. Однако и при свете он продолжал держать себя по-прежнему: невозмутимая простота, благосклонная, удивительная при его одежде, любезность. Кто он такой?
– Может быть, вы сыграете сами? – сказала Андриенн, садясь в длинное кресло.
– Охотно, – отозвался он, – например… менуэт Боккерини?
– Превосходно.
Он сел за рояль, отодвинул табурет, ибо был выше ее, положил руки на колени. От винограда руки его казались окровавленными. «Да, десять часов, а он еще не успел умыться», – подумала Андриенн, прикрывая глаза при первых звуках рояля – и широко открыла глаза: невероятный тарарам, глупейшая какофония разразилась за началом менуэта. Андриенн поднялась с кресла, встал игрок. Она глядела на него пристально: шутник, помешанный, – нет, он был мертвецки пьян, этот тип, он лишь отдувался бессловесно. И, отступив, Андриенн пропустила мимо себя спотыкающегося, ничего не видящего – о, Боже мой!..
Проснувшись не совсем рано, Андриенн задумалась над вчерашним происшествием – загадочный случай. Фернанда, дочь старшего рабочего, внесла ей шоколад. Приняв деревянный поднос на колени, она задержала девочку, расспрашивая безразлично. Кто это из рабочих был вчера сильно пьян? Вот именно, в синей рубахе. А, Люсьен. Приехал на виноградники с кузеном, с толстым Марселем? Так. Что же, он часто выпивает? Не особенно. Работает с лошадьми, прилежный, но не очень сильный? А кто он такой сам по себе? Работал здесь раньше? А, работал в Марселе? Ну, идите, спасибо, Фернанда.
Около одиннадцати она вышла во двор. После затененных комнат блеск зноя поразил, как широкая молния. Андриенн пошла по дороге к виноградникам, под ногами то и дело попадались полусмятые грозди, упавшие с повозок.
Одновременно она увидела подводу и там, дальше, как мелкие цветы среди винограда, пестрые платки и чепцы рвальщиц. Она остановилась и стала ждать. Видно было, как влегают в хомуты лошади, идущие гусем, а рядом шагает неторопливо человек в широкой соломенной шляпе. Вот уже слышно тяжкую и короткую поступь лошадей, их пофыркиванье, постук колес… Андриенн узнает вчерашнюю синюю рубаху и нетерпеливо переступает.
– Добрый день! – кричит она, когда повозка почти равняется с нею.
Рабочий неуклюже приподымает шляпу:
– Добрый день, барышня.
– Как вы себя чувствуете? – кричит она еще и коротко улыбается.
Он натягивает вожжи, они намотаны на левую руку, а руки опять будто окровавлены. Он отвечает вяло:
– Спасибо, барышня. Все идет хорошо.
Андриенн рассматривает его, потом смеется.
– Послушайте, вы не только пианист, вы превосходный актер!.. Итак, когда же вы доиграете менуэт до конца? Хотите сегодня вечером? Что?
– Да, барышня, – отвечает он, а лицо его малоразличимо в тени шляпы.
– Да перестаньте же, – говорит Андриенн с укоризной, – за нами никто не наблюдает… Стало быть, сегодня вечером в девять? Только, пожалуйста, не напивайтесь по-вчерашнему.
Она поворачивается, идет бесцельно по дороге к виноградникам. Позади ее раздается зычный крик, лошади подчиняются и стучат колеса.
Андриенн пришла к себе в половине девятого. Она заиграла с особенной охотой, с вниманием. После «Приглашения к танцу» она встала и выглянула в сад: возможно, что этот ценитель музыки опять сидит на приступке. Но никого там не было. Она вернулась к роялю, села и стала курить, глядя на свечу справа.
Без четверти десять Андриенн закрыла крышку, затушила свечи и вышла в сад. Вне всякого сомненья, этот человек проникнул с луга, через канаву. Усмехнувшись, она вошла во двор через калитку.
Во дворе было совершенно тихо, по-ночному; луна положила большую тень от конюшен, от деревьев подле. Окна рабочей столовой были прикрыты жалюзи, там было безмолвно. Откинув полотнище в дверях, Андриенн вошла в коридор, налево была дверь в столовую.
Там горела прикрученная лампа, со столов было уже убрано, какой-то рабочий спал, положа голову на руки. Андриенн прибавила света, мухи залетали, зажужжали несметным роем… и, разумеется, это был он, любитель музыки, полный стакан вина стоял перед ним.
– Добрый вечер, барышня, – сказала, входя с посудой, жена старшего рабочего.
– Это Люсьен? – спросила Андриенн, не оборачиваясь.
– Он. Раньше этого не было. А теперь он все повторяет, – тут женщина засмеялась, – что ему ваша музыка портит настроение, – ну, что вы скажете?
– Вот как? А нельзя ли разбудить его? Я хочу послать его завтра утром…
– Пожалуйста, барышня. Я сейчас подниму его.
Поставив тарелку, она обошла стол и тронула спящего за плечо:
– Люсьен, о, Люсьен, Люсьен же!
Потом она стала дергать его за волосы, ущипнула за ухо. Человек отмахнулся и поднял лицо от рук. Щека у него зарубцевалась, он перележал ее, волосы упали на глаза, рот был слюняв. Он почесался еще – и громкий, постыдный звук раздался в комнате.
– О, свинья, – воскликнула кухарка, совсем не сердясь, однако, – барышня здесь…
Но Андриенн уже вышла из столовой, она широко отпахнула полотнище в дверях и прямо взглянула на месяц. Месяц лучился…
Виноград кончился, пришла пора расчета. При выдаче денег и рабочих удостоверений господин Фор предложил: не согласен ли который из двух остаться на зиму? И Люсьен согласился. Марсель вознегодовал, его не успокоили ни две корзины винограда, ни десять литров белого вина, которые он повезет с собой, – но Люсьен остался. Он выбирал спокойствие. На зиму ему обещана теплая одежда и печка в комнате, где он будет спать всего вдвоем.
Сначала они косили люцерну и убирали ее. Затем подошла запашка виноградников, сбор дров на зиму, укутыванье виноградников соломой – неторопливая, хорошая работа с неторопливыми, незлыми людьми.
Так прошла зима, для горожан теплая, а в полях мистраль не стихал по неделям. Ничего особенного за зиму не произошло, разве что хозяин подарил на Новый год выходной костюм и от крепкого виноградного спирта у Люсьена произошел сердечный припадок. Случай этот всех изрядно напугал – о, Люсьен, тебе надо поменьше выпивать, слышишь!
Наступила, однако, весна, а за нею, своим чередом, распустилось лето. К осени поспел виноград и приехал Марсель. Друзья обрадовались друг другу и два дня их не было видно на работе. А на третий день Люсьен едва не умер от второго припадка.
Но кончился виноград, и Марсель уехал восвояси. Перед отъездом он пытался сманивать с собой названного своего кузена, но Люсьен остался у господина Фора еще на одну зиму.
В ноябре пришло письмо от Марселя. Он сильно разбил себе руку на работе, пожалуй, кое-что отрежут – неужели не приедешь, Люсьен, навестить старого товарища?
Письмо это читала вслух жена старшего рабочего, сам Люсьен плохо разбирал писанное. По общему совету он сел за ответ, но дело это не ладилось; ему даже предложили очки отца Бернарда, который всегда работал на быках, но очки не помогли. И только перед Рождеством Люсьен собрался в марсельское путешествие. Он вез с собой подарки: хорошее вино, пару бутылок виноградного спирта. У господина Фора он взял две тысячи.
Борниоль проснулся в совершенной темноте, сердце его замирало. Откинув тяжелое одеяло, он сел, передыхая. Что-то непривычное, раздражающее и уже непоправимое существовало не только в этой полночной тьме, но и в нем самом.
Кажется, накануне он был пьян. Это подтверждал вкус во рту, это чувствовалось во всем теле. Но как происходило все, где началось, этого он не мог вспомнить…
Сердце билось с ожесточением, но голова была свежа. Он протянул руку к столику, к лампе, но рука его коснулась женского обнаженного плеча, он стал различать сонное дыхание подле, – как его жена осталась с ним в постели? Поистине странно! И откуда эта широкая кровать?
Столик с лампой отыскался слева. Борниоль включил свет, огляделся и зажмурился, прикрыл глаза рукой. Нет! Неужели он сошел с ума? Нет, что с ним случилось?
Рядом спит незнакомая женщина, эту большую комнату он видит в первый раз, руки его каким-то чудом темны, мозолисты, почти поломаны, и сам он одет в какое-то солдатское полосатое белье!..
Он соскочил босыми ногами на пол, зажег люстру, и таинственное ночное зеркало отразило как бы его самого, как бы его двойника, потемневшее, осунувшееся лицо, изрядную седину в плохо подстриженных волосах.
Он отвернулся, посмотрел по комнате. Женщина по-прежнему тихо спала на правом боку, но женщина его не привлекала. Он заметил бутылки на полу, календарь на стене…
Борниоль закурил английскую сигарету со стола женщины, на своем столе он нашел трубку и серый табак. Он сидел в кресле на чьем-то платье, сидел неподвижно. Он не помнил, он не мог даже смутно хоть что-нибудь припомнить, что с ним случилось за два с лишним года.
За оцепенением родилась спешка. Он начал одеваться на ходу, торопился словно в ярости. Рядом с трубкой он нашел бумажник. Там оказалось около тысячи франков, какие-то удостоверения на имя Люсьена Брюна. Бумажник был явно чужой, но он сунул его в карман просторного пиджака. Большой клетчатый платок пахнул дешевым мылом.
Из дома Борниоль вышел без труда – везде было темно, все спали. Он повернул английский замок нижних дверей и переступил на улицу.
Было месячно, стоял глухой час почти морозной ночи. Он пошел наугад, достигнул угла, повернул налево, затем повернул направо, едва не упал, поскользнулся, раздавив бумажный пакет, выброшенный, наверное, из верхних окон. Наконец, началась улица шире и чище. Он миновал пустой крытый рынок, вышел на узкую площадь. Через площадь за мостовой блистала месячно вода – ага, Старый Порт, знаменитые места, которые он раньше знал понаслышке. Впрочем, по этой набережной он должен был проезжать с женой и девочкой во время автомобильных прогулок…
В угловом баре пробивался свет сквозь двойные щели, будто раздавались голоса. Двери оказались, действительно, не закрытыми, Борниоль вошел на яркий свет, в густое тепло и заказал себе грог у стойки. Тут же он увидел шофера в фуражке гаража Маттеи и нанял. Он даже угостил шофера ромом.
После он мчался по ночным опустошенным улицам и весь дрожал.
И не от холода, а от того, что так неистово дрожало сердце или вдруг замирало. Тогда поднималась слабость, тошнота, он просовывал руку за жилет… но сердце оживало неудержимо, и опять сквозь слезы неслись, лучились перед ним фонари ночного, сурового, давно не виданного города!..
Шофер подъехал вплотную к тротуару, остановил и приготовился к расплате, снял перчатку с левой руки. Но седок медлил. Может быть, уснул? Тут шофер постучал пальцем в стекло. И так как ответа опять не последовало, шофер соскочил на мостовую и открыл дверцу отделения. При слабом электрическом свете, при мерклом пламени своей зажигалки он увидел бледное незрячее лицо седока; послушная, прохладная рука снова упала на колени.
Потерял сознание или умер? Раздумывать над этим, однако, не приходилось, следовало позвонить, в доме, конечно, знают этого человека.
Шофер вошел на ступеньки и позвонил. Месяц дробно светил в черных окнах нового богатого дома, ни одного огня не замечалось по этажам, да и неудивительно было: часы показывали без четверти четыре.
Прошло некоторое время, прежде чем за матовыми пузырчатыми стеклами, за лакированной решеткой вспыхнул свет, послышался шорох, дверь поддалась, и шофер, приняв на себя приятное тепло, заговорил со щуплым старичком – консьержем. Старик любезно, послушно сошел к автомобилю, и шофер снова засветил свою зажигалку. Не было сомненья, – это они решили согласно, – что седок был мертв.
– Вы знаете его? – спросил шофер.
– Конечно. Господин Борниоль жил у нас около трех лет.
– Тогда… – начал было шофер, но консьерж, не замечая ночного холода, и что ветер шевелит и дымит его длинные седины, продолжал:
– Видите ли, более двух лет назад господин Борниоль таинственно исчез. Да, вышел из дому за сигаретами и газетой и больше не вернулся. Все публикации и розыски оказались бесполезными. Год тому назад госпожа Борниоль вторично вышла замуж. То есть это не совсем гласно, но у нее в данное время другой муж, понимаете? Как же можно в столь поздний час беспокоить людей?.. Самое лучшее вам отвезти его в госпиталь.
– Тогда я пойду поищу полицейского, – сказал шофер не совсем довольно и пошел прочь.
– Советую вам пройти налево, – добавил старичок.
Только тут он почувствовал, сколь пронзительно, неприветливо этой ночью. Искреннее волнение его упало, он пошел к дверям, – но как все-таки изменился господин Борниоль…