Любимый Богом Андрей
рассказ
Во субботу было, в канун праздника Двенадцати Апостолов.
Государь и великий князь отстоял в Богородицком храме малое молебствие, как обычно, один пред аналоем, преклонив колени на бархатную подушу, а очи воздев горе. Лик имел строгий, несуетный. Об апостолах и делах небесных, однако же, не думал. Думал о делах высоких, но земных. Взор ласкался златыми сводами, златыми столпами, златым деисусом. В церкви всё было или златое, или серебряное, чудесно сияло, переливалось. Потому Бог и любил князя Андрея, за великое о деве Марии радение. Столь богато изукрашенного чертога Богородица не имела ни в Киеве, ни в самом Цареграде, потому что киевские храмы по велению государя были ободраны, а цареградские от ветхости потускнели.
Здесь же, в Боголюбимом Граде, всё было новое, недавно возведенное и вызолоченное.
Губы Андрея Юрьевича шевелились, будто в молитвенном речении – со стороны благостно поглядеть, но то была одна видимость. С Богом князь всегда говорил коротко, требовательно и с глазу на глаз, у себя в исповедаленке, перед образом. Я-де Тебе то-то и то-то (вклад в монастырь либо новую церковь, это смотря по просьбе), а ты мне взамен пожалуй победу над ворогом, или дождь для пашен, или избавление от почечуя. Бог Своему любимому чаду редко когда отказывал.
А губами князь шевелил про полезное – зачем попусту терять время? Считал, какую ратную мзду наложить на Суздаль, Ростов, Владимир, Муром и прочие города. Надобно было собирать войско – пугать новгородцев. Тысяч десять, а лучше двенадцать. По полгривны на пешего, по гривне на конного, да две гривны на телегу с припасом. Цифирь складывалась быстро и ладно, она князя тоже любила. Его все любили, кто нужен для пользы, а не любили только те, на кого плевать, любят они или нет.
После молебна раздал на паперти милостыню. Кидал в толпу из мешка медовые коржи. Люди на лакомое падки – лезли друг на дружку, дрались. Он стоял, осенялся крестом. Так же правил и Русью: один, величавый, наверху, а под ногами, в грязи, копошились князьки и княжата, таскали друг дружку за волосья.
Потом, опять по субботнему обыкновению, пошел по гребню стены, окружавшей детинец.
В граде было два опояса: внешний, бревенчатый, вкруг посада – если идти поверху медленным шагом, это почти час; и малый, белокаменный. Внутри него тоже всё каменное – терема с червлеными крышами, церкви и часовни с золотыми куполами, очам заглядение. Нигде на Руси – ни в Киеве, ни в Чернигове, ни в Новгороде – сплошь каменного нутра не было, только в Боголюбове.
Шагал в вышине неспешно, иногда останавливался.
Сзади грузно топал кощей, охранитель княжьего тела. У Андрея кощеев было четверо, богатырь к богатырю. Каждый силен и бесстрашен, но умом тускл, заднего не умыслит. Хотя бы один кощей всегда был рядом, даже ночью, даже в отхожем месте.
Еще, поотстав, бесшумно ступал войлочными сапогами старичок Прокопий, главный приказчик. Этот был хоть из умных умнейший, но из верных вернейший. Князь отряжал Прокопия исполнять самые суровые надобы, и за то крючконосого Прокопия (он был грек) все люто ненавидели, а кого все ненавидят, тот не предаст.
Искусство власти Андрей Юрьевич постиг в совершенстве, во всей змеиной тонкости. Наипервый закон – одинокость. Около себя не держи своих, близких. От них самая измена. Приближай только тех, кто всем чужой. Поэтому все, имевшие доступ к государю, были иноземцы: и главный приказчик, и кощеи, и теремные слуги. Чтоб кормились только княжьей особой, как щенки сукой, и знали: не станет Андрея – всех их перетопят, как осиротевших кутят.
Ближних он давно от себя убрал. Братьев – кого далеко, а кого дальше далёкого. Сыновей рассажал по городам. Супругу, существо из всех человецев наиближайшее, с кем плотью в плоть соитствуют, и в прежние-то времена лишь кратко посещал, для детородного дела, а потом сразу возвращался в свою опочивальню, теперь же виделись только на больших молебнах и великих пирах, где положено быть супруге государя.
У великого князя всё не как у рядных людей. Где власть, там любви места нет. Дети не для себя, а для государства. Жена – для приданого и для производства наследников.
Приданое за Улитой давно взято, сколько могла нарожать – нарожала. На кой она теперь? Андрей выстроил супруге отдельный терем. Сиди, молись, вышивай.
Поэтому, поднявшись на маковку Надвратной башни, откуда были видны и город, и равнина, и обе реки, черная Нерль с синей Клязьмой, государь на княгинины палаты (они были сразу за воротами, у него за спиной) не обернулся, не взглянул. Зачем?
Мысли витали далёко и высоко, проницали грядущее.
Вот страна Русь, яко мясная туша, питаемая кровяными жилами. Жилы сходятся к сердцу, оно – стольный град. Имя ему – Владимир-на-Клязьме. Здоровое сердце, крепкое, молодое. Туда притекают товары и деньги, оттуда толчками исходит уверенная сила. Однако же телом правит не сердце, а голова. Им, голове и сердцу, надо быть близко, но порознь, чтобы не вышло, как в Киеве. Тамошние государи правили с оглядкой на горожан, боялись их прогневить. Потому что не раз случалось: осерчают киевляне, и государя – вон.
Не так надо.
Боголюбово – город весь свой, только государем живущий. Брать сюда подати и пошлины, держать тут государеву казну, бояр с приказчиками, крепкую дружину, а торгового-мастерового люда здесь не надобно. Будут нужны – из ближнего Владимира призвать.
Стал мечтать. Вот возляжет он на вечный покой в Богородицкой церкви, а его воля пребудет в веках. Произрастет из посаженного им семени могучий дуб, превеликий Империум, и падет второй Рим, ибо он прогнил в торгашестве, и станет Боголюбово Римом третьим, вечным, ибо троица – цифра Божья, а он, Андрей посмертный, будет взирать на Боголюбскую державу, плод своих чресел, с подножия Господнего Престола и радоваться.
Держать голову государства отдельно от тела, на неприступной высоте – вот в чем ключ, мыслилось князю.
Но громко раскаркался ворон, сбил с возвышенных дум. Андрей рассеянно оглянулся назад, и была там другая голова, отделенная от тела – мертвая.
Внизу, на въезде в детинец, торчал кол. На колу зявилась черным ртом башка. У ней на темени сидел ворон, орал: карр, карр.
Башка была Петра Кучковича, казненного третьего дня. Похвалялся, собака, что всё Андреево богачество от них, Кучковичей, пошло, а допреж того был-де он, Андрей, младший сын и голодранец, в хвосте репей, ни удела не имел, ни вотчины. Донес о том лае князю Прокопий.
Конечно, брехал Петр спьяну и сдуру, можно бы и простить, все же шурин. Но потому и нельзя было простить, что шурин. Пускай люди видят: никто не смеет про государя зазорничать. Опять же никчемен сделался Петр от хмельной привычки. Приставленный к большой заботе, править княжьими конюшнями, стал небрежничать. Вот и вышла двойная польза: на конюшни теперь поставлен человек охочий, ревностный, а подданным – урок. Никто от государева гнева не обережен, даже княгинин родной брат.
Это другой закон властного искусства: государь должен быть страшен.
Страх – штука не такая простая, как дуракам кажется. Одной свирепостью целую страну долго не удержишь. Ко всему человеки со временем привыкают – и к казням, и к крови, и к прочим ужасам. Страшнее всего владыка, от которого не знаешь, когда он помилует, а когда наградит. И который никого не пощадит, хоть родню, хоть свойню.
Потому и срублена Кучковичу голова, потому и выставлена на самом виду. Кто через ворота в детинец въехал – сразу узрел и вошел в надлежащий трепет.
Отвернулся князь от ворона, стал снова про грядущий Третий Рим мыслить.
* * *
– В Москов бы уехать, в тишину, в дальний угол, подале от постылого боголюбского златолепия, – жалобно сказала женщина, глядевшая на башню из терема, через оконный переплет. Великий князь отсюда казался истуканом вроде тех, что ставят на степных курганах, такой же каменный. – Давеча в церкви опять его христом-богом молила: отпусти дожить в родном краю, на что я тебе? Нет, говорит, ты – княгиня, должна при мне быть. Прошу его: хоть голову Петрушину из-под окна вели убрать, ведь это брат мой. Нельзя, говорит. Для того она и срублена, чтобы перед воротами, на виду быть. Останется там, пока не сгниет.
Улита Стефановна заплакала.
– Прибрал бы поскорее Господь – если не его, аспида, так меня, сирую. За что мне всю жизнь мука? Чем я согрешила?
Мужчина – черная борода с проседью, малиновая ферязь с золотым шитьем – нытье не слушал. Он тоже суженными глазами смотрел на недвижную фигуру.
Процедил:
– Знаешь, за что я его лютей всего ненавижу? Брата нашего сказнил и даже не думает тебя иль меня беречься. Мы для него – тьфу, пыль подсапожная. Отец его, сатана, такой же был. Помнишь тогда, в Москове, как нас, малых, во двор сволокли?
– Как не помнить, Якимушка. Разве позабудешь? – всхлипнула Улита.
Давно было, двадцать семь лет назад.
Приехал к ним во Москов, батюшкину вотчину, суздальский князь Юрий, за свои загребущие лапы прозванный Долгоруким. Батюшка ему и охоты, и пиры, и дары всякие, а Юрий только злобился.
В трапезной, напившись сладкого вина, заговорил ядовито:
– Ох, Стефане, виданное ли дело, чтобы боярин богаче своего князя жил? Пашни у тебя жирные, стада тучные, ловли обильные, вино греческое пьешь, какого у меня в погребах нету. Впору тебе князем быть, а мне под тобой боярином.
Засмеялся.
Улита, старшая, и двое меньших братьев, Петруша с Якимкой, подглядывали из утварной комнаты, боялись.
Побелел от страшных слов батюшка, задрожал. Встал со скамьи, попятился. Да как кинется вон.
Ужасный человек еще посмеялся, вино из ковша допил, от бараньей ноги откусил. Потом, не оборачиваясь к двери, негромко сказал:
– Догоните. Кто от своего князя бегает – изменник. За измену известно что.
И побежали гридни за батюшкой, и настигли на реке Неглинке, и зарубили, и кинули тело в поганый пруд. Это уж потом известно стало.
А детей убиенного Стефана Кучки, дочь с двумя отроками, вывели во двор, к князю.
Он наклонился с седла, поднял Улитино лицо, взявши за подбородок, повертел так и этак.
– К сыну моему в жены пойдешь. Кучкину вотчину за тобой в приданое возьму, как оно и по Ярославовой «Правде» положено. Никто не скажет, что князь Юрий Владимирович награбом чужое взял.
Посмотрел на мальчишек.
– Этих – в мои отроки. Пусть служат.
И поехал себе, подбоченясь.
– А что мы Андрею сделаем? – ответила княгиня брату. – Он – великий князь. Только Бога молить.
И опять заныла, что ей бы в родной Москов, в тихом углу доживать, а боле ничегошеньки от жизни не надо.
Яким слушать не стал, пошел в Большой терем, готовить парадную посуду к завтрашнему пиру. Он был княжий чашник.
Отобрал золоченые блюда, ендовы, кувшины – мед разливать. Взял любимую князьандрееву чашу – стеклянную, внутри златое кружево. На всей Руси она такая была одна, прислана в дар цесарем. Чаша непростая, освященная патриархом, заговоренная пред святыми реликвиями. От яда стекло помутнеет – так было в дарственной грамотке писано. Ни из какой другой чаши князь на пирах не пил.
Уставился Яким на грецкую диковину, вспомнил, как Андрей, с хлюпом и бульком пьет вино, иль мед, а хоть бы и воду (он всё делал жадно). От ненависти затряслись руки. Не помня себя размахнулся, да как хряснет о дубовый стол, только осколки полетели.
Обмер, на лбу выступила хладная испарина.
Не простит Ирод! Люто накажет, прочим слугам для острастки.
Вдруг привиделось – ясно, будто въявь, как оно будет. За столько-то лет Яким своего господина изучил в доскональности. «Ставьте второй кол, – скажет Ирод. – Два Кучки это уже целая куча», – и засмеется. Или пошутит, что грех братьев разлучать. Он, когда душегубствует, всегда шутит. Это чтобы пуще страшились.
Пир завтра. Если сейчас на коня, и в галоп, пока обнаружится, далеко ускакать можно. Но куда поскачешь? На какую судьбу? И что с Агафьей будет, женой? С дочерью Настасьей? С внуками, Олёшей и Митьшей? За беглеца ответит род, такой у Ирода закон.
Нет уж, от судьбы не уйдешь.
Поплакал Яким, посморкался. Пошел с дочерью и внуками прощаться. Потом надо будет жене наставление оставить, ночь в церкви у Бога за грехи прощение просить. Будет, как у Исуса, моление о чаше. Коли судьба помереть – так не по-собачьи, меж чужих двор, а по-христиански.
Дочь Настасья замужествовала за гриднем старшей дружины Петром Малым. Он был высок и статен, «малым» звался, чтоб отличать от Петра Большого, чья голова на колу.
Поглядев, как Яким обнимает дочь, как та рыдает, зять сдвинул густые брови. Сказал:
– Не будет по сему. Мы ему самому голову срежем.
Петр Малый был удалец, в бою первый и в совете не последний. Все говорили, быть ему боярином. Но теперь, женатому на дочери и племяннице казненных Кучковичей, навряд ли.
– Давно надо было убить пса бешеного! В дружине и при дворе он многих, ох многих обидел.
Петр стал перечислять имена, загибать пальцы. Их не хватило, пришлось гнуть сызнова.
Яким моргал, не верил.
– Государя – убить?! Да как же?
– А вот так! – Зять взмахнул, будто рубя мечом. – Соберем обиженных, кто его ненавидит. Ворвемся, навалимся гурьбой, и дело с концом. Чего тебе терять? Ты так на так сгинешь.
Это правда. Терять Якиму было нечего. А всё же не верилось.
– Как к нему подступиться-то? Где? Когда?
– Ночью. В опочивальне. Когда спать будет.
– Он осторожен. Двери на ночь запирает, а они кованые железом. Отпирает только Прокопию, по неотложному делу. Больше никому. Станем ломать – перебудим весь терем. При Андрее всегда кощей, они бойцы могучие. И сам Андрей – рубака знатный. Встанут в дверях, будут в два меча отбиваться, на шум снизу стража прибежит. Нет, Петруша, зряшное удумал. И себя сгубишь, и Настасью с детьми. Лучше уж я один…
Зять пропустил жалостную речь мимо ушей. Он был из людей, которые если что решили, назад не поворачивают.
– Анбал нам нужен, постельник. Он вечером опочивальню готовит. Перины взбивает, душистые травы кладет. Той осенью князь у Анбала жену для банной забавы брал. Анбал не забыл. Выкрадет меч у Андрея, нечем ему будет рубиться.
– А кощей? А запертая дверь?
– С кощеем я управлюсь. Дверь же нам Стырята откроет, из моей сотни. Он умеет любыми голосами говорить, дружинникам на потеху. Сможет представить и Прокопия. К Андрею у Стыряты свой счет. В прошлый год князь, осердясь, ударил его за пустое железной рукавицей в рожу, с той поры у Стыряты нос кривой и сопли текут.
– Да когда мы их всех соберем, когда уговорим, когда сготовимся!? Дело-то великое, страшное, а время уже пополудни! – всё не мог опомниться тесть.
– Страшное дело за́долго готовить нельзя. Кто-нибудь перетрусит и донесет. Такие штуки только сгоряча удаются, как в лихой сече. Позову нынче вечером к себе людей, кто нетруслив и на Андрея злобен. У меня-де бочка крепкого меда, да кабан печеный. Все придут, никто не откажется. Речей говорить не будем. Пока гости пьют-едят, подсядем к каждому, потолкуем. Ты, да я… – Задумался. – Еще Ефрема Моизеева надо будет вовлечь. Андрей жидовина разорил, весь товар отобрал, за то Ефрем на него злобствует. Муж он остроумный, остроязыкий, кого хочешь улестит. Втроем всех раззадорим, а как от меда охрабреют, я их поведу в Андреев терем. И покончим. Или его голову добудем, или свои сложим. Ступай, Якиме, с Ефремом говорить. Анбала и Стыряту я на себя беру.
И разговор окончился. У решительных людей всё быстро.
* * *
Званые пришли все. Петра Малого уважали, и кто от печеной кабанятины с крепким медом откажется?
А мед был ох крепок, тройной передержки. Скоро за длинным столом сделалось шумно, гости перекрикивали друг друга, а если кто с кем разговаривал тихо, остальным было не слышно. Хозяин, Яким и мягкоречивый, со всеми любезный Ефрем пересаживались с места на место, толковали проникновенно. От их речей глаза у слушающих зажигались, лица темнели, не раз и не два в разных концах трапезной на столешницу со стуком опускался тяжелый кулак.
Ближе к полуночи пир, начинавшийся весело, отяжелел, зачернился, словно ясное небо заволокло грозовыми тучами. Там и сям звучали горькие, гневные слова. Все вспоминали свои на государя обиды.
Вошел припозднившийся постельник Анбал, тайком показал хозяину длинный сверток. Вынес, стало быть, из опочивальни меч.
Яким с Петром переглянулись. Пора.
– Братие! – воззвал хозяин, поднявшись. – Каждому из нас Андрейка, змей, гадостен! Каждого так иль этак жалом своим уязвил. Что ж мы сидим, как девки квелые, промеж себя плачемся? Иль мы не мужи, не воины?
Стало тихо, только мухи жужжали над объедками.
– Давай за мной, кто не трус! За дверью на скамье – мечи, топоры и рогатины. Бери кому что по руке, выходи на двор!
Некоторые, а, пожалуй, и многие, обомлели, с иных даже хмель спал. Пойти на лихое дело было страшно. Но не пойдешь – тоже беда. Если спознается, что слыхал, как государя великого князя «Андрейкой» лаяли и убить звали, да не донес – после не оправдаешься. А когда доносить, коли оно, страшное, прямо сейчас начнется?
Но оробели не все. Были и такие, кто зашумел, ногами затопал, руками замахал. «Веди нас, Петрило! – кричали храбрые и пьяные. – Костьми ляжем, а за обиды с него, собаки, взыщем! Кто не пойдет с нами, пеняй на себя!»
Тут несмелым и трезвым стало еще страшней. Деваться некуда, тоже подняли голос.
Разобрали оружие, высыпали на двор. Там, под звездами (луны не было), Петр объявил, как оно будет. У него уже всё было обдумано.
Идти от Петровой усадьбы до княжеского терема было недалече. Вошли с челядинского крыльца. Кухонных стражников, не ждавших нападения, крепко взяли за руки, приставили к горлу клинки. Яким сказал: «Вам теперь всё одно не жить, коли нас прозявили. Он вас казнью казнит. Пойдете с нами?» Пошли, оба.
Все разулись, чтобы не грохотать каблуками. Поднялись гусем в верхнее жилье – без стука, но с великим сопением. Оглянулся Петр Малый на свое растянувшееся по лестнице войско. Засомневался: не разбегутся ли.
Шепнул задорно:
– Эх, а не выпить ли за удачу великого дела?
Повел всех назад, в кухню. Там, в медуше, хранились драгоценные государевы меды, заморские вина.
Выпили, ободрились. Снова пошли.
Встали гурьбой перед окованной дверью. Яким, поднеся перст к губам, зашипел: ш-ш-ш. Приложил ухо. Внутри было беззвучно.
Петр вкрадчиво постучал, подтолкнул вперед Стыряту. У самого в руке кривой половецкий кинжал.
Раздались скрипучие шаги. Это с той стороны приблизился кощей.
– Я это. Отвори, Гунтар, надо князя будить. Гонец прискакал из Киева, – сказал дружинник тонким голоском Прокопия. Имя ночного кощея-немчина было известно от Анбала.
– Зпрошу, – пробасил Гунтар. – Шди.
Через минуту лязгнул засов, дверь в темный покой стала открываться. Не дожидаясь, когда створка отворится до конца, Петр ринулся вперед. Бил острым клинком вслепую, попадая то в никуда, то в мягкое. Темнота охала, встанывала.
Рухнуло тяжелое тело. Через него в покой, теснясь и толкаясь, хлынули заговорщики. Некоторые спотыкались о заколотого кощея, падали, вскакивали.
Свет в опочивальню проникал еле-еле, из сеней, где на стене горел факел.
С ложа в мраке поднялось нечто белое, смутное – великий князь в исподнем.
– Иуды! Пред Богом ответите! – возопил мрак. – Люто издохнете!
Почти все вбежавшие остановились – их охватил ужас перед страшным голосом, от которого, бывало, впадала в дрожь людная площадь и цепенело многотысячное войско.
Не устрашились только Петр и младший гридень Ивка, у которого князь опоганил невесту. Побежали на крик, у одного секира, у другого короткое копье.
Белая фигура метнулась от ложа к скамье, где под корзном всегда лежал меч. Рука князя тщетно шарила под сукном, меча не находила.
Ивка был проворнее, подскочил первым, пырнул.
– Ахрррр!!! – полузахрипел-полузарычал раненый. Обернулся, двинул могучей десницей парня в сопатку, налетевшего Петра шуйцей в ухо.
Подбежали остальные, но в свалку не совались. В полутьме мелькали руки, со свистом рассекала воздух секира, хрустко вонзалось в плоть копье. После каждого удара князь вскрикивал, но пощады не просил, отбивался голыми кулаками. Крики слабели. Вот Андрей наконец повалился. Петр с Ивкой, войдя в раж, били упавшее тело. Секира с размаху опустилась на плечо молодого гридня – тот наклонился, чтобы выдернуть застрявшее копье.
– Ой! Убили! – заорал Ивка, стал рукой затыкать рану. Оттуда хлестало.
Петр, подхватил товарища под мышку.
– К свету его, к свету! – закричали все.
Подняли раненого на руки, понесли прочь из жуткой комнаты, где пахло кровью и смертью.
Сволокли по лестнице вниз, в кухню, где ярко горели свечи, разложили на столе, начали промывать широкую рассечину крепким медом, он останавливал кровотечение.
Из передних сеней на шум и крики прибежала ночная стража – подумали, в кухнях пожар. Стража была половецкая. Своих, русских, Андрей близ себя не держал.
– Поздно спохватились! – Петр показал окровавленную секиру. Он и сам был весь в красных брызгах. – Князю ахыр!
«Ахыр» по-ихнему значило «конец».
Заговорщики сбились плечом к плечу, выставили клинки.
Половцы загалдели между собой. Не могли решить, кидаться в рубку или нет.
– Не верите?! – крикнул Петр. – Айда за мной!
«Айда» по-половецки «идем».
Бесстрашно протолкнулся через стражников, на лестнице обернулся, позвал еще раз:
– Айда!
Вся толпа двинулась за ним.
В верхних сенях гридень взял со стены факел. Перешагнул через мертвого кощея, вошел в спальню.
И застыл.
Перед скамьей, где убили князя, чернела лужа. А самого князя не было.
Сзади напирали половцы, вертели головами, не могли взять в толк. Того и гляди опомнятся, кинутся руки вязать.
Петр разглядел в дальнем углу малую дверку. К ней вел мокрый след.
* * *
Очнувшись, Андрей не понял, где он и что с ним. Было темно, только по полу от двери тянулась полоса тусклого света. Дурной сон, что ли?
Но в следующий миг тело в десяти или двадцати местах обожгло болью, и князь всё вспомнил.
Приподнялся на локти, потом на четвереньки, пополз. Скрипел зубами, цепко держал ими жизнь. Ее оставалось мало, но воля была сильнее черноты, которая манила упасть лицом в пол.
За потайной дверью, опираясь о стену, поднялся на ноги. Ход вел вниз, в подклеть, а оттуда во двор.
Не гнулось прорубленное колено, одна рука висела плетью, по лицу струилась кровь, но Андрей запихнул назад в глазницу выбитое око, зажал брюхо, из которого что-то вываливалось, кое-как заковылял по ступеням. Только бы выбраться во двор, только бы выбраться. Там челядь, стража.
Князь был уже возле самой подклети, когда наверху загремело.
Спрятался за лестничный столб, вжался в стену.
Петр Малый глядел только вниз, на ступени. Проследовал мимо. Сзади, отстав на один пролет, спускались стражники. Увидь они раненого государя, и всё обернулось бы по-другому. Но князь не знал, что это его половцы, и лишь шевелил губами, беззвучно шептал молитву во спасение, а Петр остановился – красных капель на ступеньках не было.
Оборотился. Узрел съежившегося Андрея, тянувшего ко лбу двоеперстно сложенную руку.
Взметнулась секира, отсеченная рука отлетела в сторону, а следующий удар проломил высокоумный государев череп по-над левою бровью.
И убиен бысть любимый Богом князь Андрей Юрьевич в нощь с субботы на воскресенье, незадолго перед рассветом. Так по великому милосердию дал Господь слуге своему спасти душу мученической смертью и омыть кровью многие прегрешенья, ибо лучше претерпеть кары за грехи в этой жизни, нежели в иной, вечной.
Комментарий
Гибель великого князя подробно описана в «Повести об убиении князя Андрея Боголюбского», приведенной в Лаврентьевской летописи. Этим источником все авторы обычно и пользуются. Я лишь внес в рассказ некоторые беллетристические подробности и сделал корректировки, продиктованные логикой. В оригинале, например, как-то не очень правдоподобно описана коллизия с проникновением заговорщиков в опочивальню. Маловероятно, чтобы сам князь, имея при себе «кощея», пошел лично откликаться на зов лже-Прокопия; из повествования куда-то исчезает сам «кощей»; ну и наконец вряд ли убийцы выламывали дверь – прибежала бы стража.
Исследование останков князя, произведенное в середине прошлого века, установило, что, хотя на костях остались следы шестнадцати ударов, нанесли их, по-видимому, только два человека.
Вот след рокового удара «по-над левой бровью»
Несколько лет назад на стене Спасо-Преображенского храма в Переяславле была обнаружена запись, которую ученые датируют 1175–1176 г., то есть она была сделана вскоре после убийства, потрясшего современников. Там перечислены имена злодеев, в том числе не упомянутые в летописи (где фигурируют только Яким Кучкович, его зять Петр, осетин Анбал и то ли еврей, то ли мусульманин Ефрем Моизич). Мои Ивка и Стырята – из нового списка. Читайте об этом открытии в замечательно интересной статье А. Гиппиуса и С. Михеева «Убийцы великого князя Андрея: Надпись об убийстве Андрея Боголюбского из Переславля-Залесского». О происхождении и поразительной судьбе главной русской святыни, Владимирской иконы, с «переезда» которой начинается история Российского государства, писало множество церковных и светских авторов. Порекомендую классическое исследование А. Анисимова «Владимирская икона Божьей Матери». (Оно было опубликовано в 1928 году за границей, за что ученый был отправлен в Соловки и впоследствии расстрелян.)