Поминки по Итларю
рассказ
В той, прежней летописи, под годом 6496-ым, где повествуется о крещении Киева, сказывалось, что скинутый в реку Перунов идол сначала «канул», но через некое время вдруг «выдыбал» в Зверинецкой заводи, оттого и прозвано то клятое место Выдыбичи. Силивестр велел нехорошие строки вымарать как зловредную враку. Писано было завистниками из Печерского монастыря, дабы опорочить соперный Выдыбицкий монастырь, поставленный на Зверинецком холме. Однако на заводь игумен поглядывал с опаской. Иногда мерещилось, будто из-под воды пялится пучеглазый истукан.
Когда государь велел своему духовнику, Выдыбицкой обители игумену, летопись у печерцев изъять и что должно поправить, Силивестр многое оттуда убрал, многое переписал, многое вставил – всё больше ради его княжеской милости пользы, но и о своей нужде тоже позаботился. Длинные похвалы Печерскому монастырю повыкидывал, запись про Перуново выдыбание тоже не оставил.
Ох, велика проделанная работа, многих иноков старанием и его, Силивестра, попечением, а до окончания далеконько. Великий князь всё недоволен, раз за разом приказывает переделывать. Что драгоценных пергаментов переведено! А бересты, где начерно пишут, и вовсе не счесть. Роща березовая под холмом вся ободранная, черная стоит.
Но жаловаться было грех. Оно и всегда грех, ибо жалобное сетование подобно богороптанию, но тут вдвойне. В кои-то веки на Руси явился государь, чтущий письменное слово, ведающий силу чернильную.
В позапрошлый год князь призвал духовника к себе, повел такую речь:
– Сделавшись стар, я всё чаще думаю о смерти и о том, что будет после нее. Я не о душе глаголю (она в воле Божьей, Ему – суд), я о людской памяти. Каким я, Владимир Мономах, в ней останусь? Обычные человеки живут от люльки до могилы, у государей же главное житие наступает после кончины, когда распрямятся наследники и осмелеют охульники. Тогда лишь и видно, чего государь стоил. Что оставил он после себя – добро или зло, крепкий терем иль кривую развалюху? Как люди мимо твоего склепа ходить будут – с сердечным словом или с плеванием?
– Тебе ли о том тревожиться, государь? Ты всеми любим, таким и в потомстве пребудешь, – ответил Силивестр, еще не угадав, к чему разговор. Про себя подумал: «Всё тебе, ненасытному, мало. Выше всех в сей жизни воссел, все пред тобой склонилися, теперь хочешь, чтоб и после смерти кланялись». Вслух-то он со своим духовным чадом так не разговаривал – упаси Господь. Князь был речами мягок, но при нем всякий человек нутром поджимался, даже исповедник.
– Сыновья меня не забудут, внуки тоже что-ничто вспомнят, а для правнуков я буду уже ветер вчерашний, снег прошлогодний. Надо у греков учиться. Они на людские перетолки не полагаются, всё в хроники записывают. Вот император Юстиниан Благоверный пятьсот лет как помер – а помнят его, нынешним владыкам в пример ставят. И нам так должно. Знаю я, что брат мой двоюродный Святополк, княжучи, велел печерским монахам составить из старых записей единый летописец, да дело велось небрежно, как придется. Поглядел я их писанину – взял меня страх. Про старину там одни бабьи сказки, про новину того хуже. Святополк, мяса кусок, у них мудрее деда Ярослава, про меня самая малость, а Олег Черниговский у них выходит хоть и душегуб, да удалый мо́лодец, из героев герой. Забери, Силивестре, из Печерского монастыря все пергаменты. Сведи воедино, поправь как надо, после начисто выбели. Это отныне и будет Русская Память – такая, как ты напишешь. Муж ты мудрый, понятливый, ведаешь мою душу и мои мысли, а чего не сведаешь – я подскажу.
И подсказывал, направлял, наставлял.
Составил Силивестр стройное сказание от самого Рюрика, про которого никто ничего не помнит, до наших дней. Украсил повесть многими благочестиями, так что и перед иноземными хрониками незазорно, но последняя часть, про недавние годы, всё не складывалась. Главное-то игумен ухватил верно: про брани с Олегом написал так, чтобы черниговские Ольговичи после не чванились. Показал Владимира Всеволодовича изрядно, сам Ярослав Мудрый позавидовал бы. Но месяц назад государь почитал готовый пергамент – опять исчиркал. И дал новое задание, паче всех труднейшее.
– Не будет сей хронике от правнуков веры. Больно льстиво про меня написано. Вот про Владимира Красное Солнышко, моего прадеда, получилось хорошо: сначала про его злодейства, потом про его позднейшее величие. Читаешь – веришь. А я в малолетстве еще застал стариков, которые прадеда помнили. Они говорили, что он до смертного часа лют и чернозлобен был. Но старики те давно сгинули, их слова водой унесло, а летопись – вот она. Каким прадед в ней явлен, таким вовек и пребудет. Хочу, чтоб ты, Силивестре, про меня злое вписал, про грехи мои. Я ведь не по небу летал, по земле ходил, а бывало и по грязям. То ведомо и Богу, и людям. Много плохого не надо, а два иль три худших моих злодейства впиши – из той поры, когда я еще великим князем не был. Сам избери, я ведь тебе во всех своих прежних против Исуса Христа кривдах исповедовался. Пиши, как было, не страшись. Через месяц, на Троицу, приеду – зачтешь.
Месяц прошел. Слово у государя твердое: сказал на Троицу, значит жди. Вот игумен с утра и ждал. Сидел у себя в келье, на столе кипа пергаментов, смотрел то на дорогу, то на Зверинецкую заводь, где под ветром щербилась неспокойная вода – будто Перун недобро помигивал тысячью глаз, тьфу на бесовские происки.
В полдень вдали затрубили. Такой порядок: скачет князь – все с дороги сходи, конные спешься, телеги на обочину. Владимир Всеволодович всегда гонял быстрой рысью, вечно торопился по большим государевым делам.
Из-за рощи вынесся передний ездовой, за ним всадник на белом коне, алое корзно по ветру, потом, сверкая чешуей, десяток хранителей тела.
Силивестр перекрестился, взял со стола приготовленную икону Святого Михаила, в чью память поставлен монастырь. Пошел благословлять.
Ох, не прогневался бы государь на хулы…
* * *
– Будет предварять-то, – нетерпеливо прервал князь игумена, когда тот стал объяснять, что писал не ругания ради, а лишь с покорством исполнял веленное. – Ты ведь сказываешь правду, не лжу, не вражьи наветы?
– Только правду. На память не полагался, сверял по годовым записям, как в старой летописи значится…
– И много ль там за мной злодейств записано?
– Я оставил два, – уклончиво ответил Силивестр. – Думаю, довольно будет.
– Лучше бы три, Бог любит троицу, но поглядим.
Владимир с кряхтением сел на скамью, слуга подставил под подагрическую ногу скамеечку. Верхом-то государь ездил быстро, а ходил трудно. Побрюхател к старости, потяжелел, опирался на палку.
– Что там у тебя первое? Из какого года?
– Из шесть тыщ пятьсот восемьдесят пятого.
– Это мне двадцать пять лет было, в Смоленске я княжил, отцом посаженный, – кивнул Владимир. – Чти.
Игумен открыл рукопись на закладке.
– «В год 6585-й воевал Владимир с Всеславом Полоцким. Ходил на него трижды. Сначала с отцом великим князем, весною, но не нашли они Всеслава, сильного нехристианским чародейством, только зря коней истомили. В другой раз Владимир ходил летом, с братом двоюродным Святополком, и Полоцк пожог, но Всеслава снова не добыли, попусту воинов по болотам растеряли. Всеслав же, оборотившись лесною лисицею, сам напал на безоборонный Смоленск и тоже его пожег, а людей кого поубивал, кого с собой увел».
– Всё так и было, – кивнул внимательно слушавший князь. – Возвращаюсь – а города моего нет, одни головешки, да во́роны каркают. И мертвечиной пахнет. Помню, как я рыдал, богохульничал. Дьявол, кричал, сильнее Тебя, Господи, он Всеслава лучше направляет, чем Ты меня.
– Про это я тоже написал. Я ведь с тобою в том походе был, обозным отроком. Всё помню. «И возроптал Владимир на Господа, и послушался Диавола, решил хитрого нехристианской хитростью Всеслава нехристианской же силой превозмочь. Послал Владимир в степь к половцам со словами: «Идите со мной на врага моего, достанете себе добычи». И пришли половцы, и пошли с Владимиром на Всеслава, и окружили его с двух сторон, с одной стороны смоляне, с другой половцы, и побили. Так одолел Владимир Всеслава, и было то великое зло, ибо впервые русский князь сам на русскую землю поганых навел. Прежде такого никогда не бывало, а после стали и другие князья поступать по Владимирову примеру, а пуще всех Олег Святославич, за что ему Бог судья».
– Нет, – нахмурился Владимир. – Не так было! Олег первый половцев привел!
– Да как же первый? Он в ту пору еще в Чернигове, при твоем родителе состоял. Вот, на следующее лето записано. – Силивестр перевернул лист. – «В год 6586-й. Бежал Олег, сын Святослава, в Тмутаракань от Всеволода, месяца апреля в 10-й день». А поганых на Русскую землю он после этого привел. Половцы с ним охотно пошли, потому что после твоего похода на Полоцк вернулись с большой добычей.
– Верно. Запамятовал я. Сорок лет почти миновало… – Государь сунул в рот седую бороду, пожевал – была у него в задумчивости такая привычка. – Убери это. Оставь только, что я ходил на Всеслава и одолел его. Что я первый на Русь половцев навел, не нужно. Пускай это на Олеге будет. Лучше уж про мое кровопийство что-нибудь, оно для князя грех извинительный. Есть у тебя про мое кровопийство?
– Есть. Вот тут. – Игумен открыл вторую закладку. – «В год 6587-й. Осенью пошел Владимир на Всеслава сызнова, потому что Всеслав снова к Смоленску явился и много зла сотворил, отстроенный город опять спалил, приведенных туда людей поубивал. И озлобился на лютого врага Владимир, и пришел к Минску, стоявшему за Всеслава, а город затворился. Стены в городе были крепкие и еды много, потому что минчане согнали туда скотину со всей округи. И стоял Владимир у Минска, и не мог его взять. И сказал Владимир: «Отворите ворота, не сделаю вам зла». И они отворили, ему поверив. Он же велел не оставить в Минске никого живого – ни челядина, ни скотины, и всех убили, даже коров с овцами, и никого живого не осталось».
Чтец остановился, потому что князь судорожно вздохнул. Его глаза были зажмурены.
– Молод я был, гневлив… Всеслава никак одолеть не мог и за то люто его ненавидел. Хотел ему показать, что я во всем его больше, даже в зверстве. Ты-де у меня половину смольчан поубивал, а я твоих всех убью, даже скотов… Всю жизнь за то минское душегубство себя казню, ты знаешь.
– Оставить? – спросил игумен. – У меня дальше про твое покаяние писано, и притча дана из Святого Луки про раскаявшегося злодея, коему Христос говорит: «Аминь глаголю тебе, днесь со мною будеши в раю».
– Не надо это оставлять. Убери. Про Минск я сыновьям своим напишу, когда буду для них перед смертью по примеру Ярослава поучение составлять. Пусть молят Бога за отцовский грех и сами так не делают. Твоя же летопись для всех. Русскому князю дозволительно злодействовать против чужих, против своих не нужно. Своих жалко, а чужие – они чужие.
Чернец растерялся.
– Что же я – время попусту потратил? Ничего из вновь писаного ты, княже, не оставил. Так может, и вовсе не нужно никаких твоих злодейств?
– Нужно. – Владимир еще повздыхал. – Хоть одно да нужно. Не житие святого пишешь, а повесть о том, как трудно возводилась русская держава. Пусть потомки знают: не ангелы ее строили, а люди, которые и ошибались, и грешили, и даже злодействовали, но, упавши, поднимались, а загрязнившись, очищались. Тогда летописи будет вера, будет от нее и польза. Всякий государь, чтя, не падет духом, а укрепится. Скажет себе: «Великий Мономах был меня не лучше, но скверну в себе одолел и тем пришел к победе, а стало быть, могу себя победить и я».
– Какое же злодейство прикажешь описывать? – развел руками Силивестр. – И то тебе негоже, и это. Про своих, говоришь, не нужно. А про кого тогда?
– Есть на мне один грех, тягостный. Часто про него вспоминаю. Чем старее становлюсь, тем чаще. На исповеди не каялся, потому что зло учинил не христианам, а язычникам, которые не чтут Исуса. А всё же мучает меня нарушенная клятва, хоть и не Христовым именем данная…
– О чем ты, княже?
– А вот послушай. Расскажу – самому легче станет. После занесешь в летопись.
Владимир обратил взор к низкому своду, прищурился, словно разбирая там некие письмена.
* * *
«У тебя в летописи временные годы цифирью означены, а я их по-другому отличаю, по цвету. Одни года были серые, другие бурые, много кроваво-красных, иные крапчатые, единственный белый – когда я на моей Гиде женился. А еще были года черные. И самый из всех чернейший – шесть тыщ шестьсот третий. Русь пожжена, пограблена, половина городов пустые – Тугоркан людишек в полон угнал. Святополк в Киеве усидел только Тугоркановой милостью, взявши в жены ханскую дочь. Олег тоже оскоромился, принял половчанку, и за то поганые помогли ему отобрать у меня Чернигов. Остался я только с Переяславом захудалым, сижу там с остатком дружины, горе горюю, не знаю, как буду дальше жить, и буду ли.
Вдруг дозорные в било колотят: тревога! Поднимаюсь на башню. Вижу, из лесу на поле выезжают конные. Узнаю бунчук хана Итларя, самого славного средь половцев воина. Я с ним в сече сходился и побит был, еле ушел, но зла на него не имел. Итларь был честной князь, в битве храбрый, после битвы великодушный. Моих воинов пленных не зарубил, дурного им не сделал, всех мне вернул целыми, за то я ему потом благодарствовал.
Но, стоя на стене и завидев Итларев знак, я содрогнулся душой. Всё, подумал, конец моему княжению, ныне лишусь и последнего своего города.
Но половцы из лесу все выехали, и оказалось их немного, сотни две или три. Спешились, начали посреди поля шатер ставить. Не возьму в толк – что такое? Будут главное войско ждать?
Подъезжает всадник, кричит снизу: к Владимиру-хану пожаловал Итлар-хан с мирною беседой. Выезжай, князь, к шатру с одним боярином, Итлар-хан тоже будет сам-второй с Кытан-опо́й, своим ближним советником, а дружина его к опушке отъедет. Ничего не бойся. Ты Итлар-хана знаешь, он своего слова не рушит.
И правда. Поставив шатер, все половцы назад к лесу подались, остались только двое: один в красном доспехе, какой только Итларь носил, другой во всем черном.
Выехал я из ворот вдвоем с Ратимиром, который в ту пору был у меня правой рукой.
Сели вчетвером на конские шкуры, по-половецки. Говорили только мы с Итларем. Его боярин Кытан, старый, седой, похожий на матерого волка, и мой Ратимир молчали.
– Давно я тебя приметил, Владимир, – сказал хан. – Из всех русских князей ты самый мудрый. Знаешь, когда меч вынимать, а когда в ножны класть. Ведаешь, что мир лучше войны. Умеешь своего часа ждать. Я тоже умею. После Тугар-хана у нашего народа каханом стану я. Меня все орды больше, чем его, любят. Вашим народом Святополк тоже проправит недолго, он слаб. Каханом русов станешь ты. Давай в мире жить – не врагами, а братьями, спиной к спине, друг друга не боясь. Что нам делить? Половцам нужен хлеб – ты мне дашь хлеба. Русам нужны воины против поляков, венгров и греков – я тебе пришлю воинов. Как ты про это думаешь?
Хорошо думаю, ответил я. Итларь мне очень понравился. Лицо у него было открытое, взгляд прямой, и речь тоже без кривизны. Прикидываю: с таким союзником и мне будет ладно, и Русской земле. Дед Ярослав так же со своим братом Мстиславом жили: один лицом на запад, второй лицом на восток.
– Давай с тобой кровью обменяемся, названными братьями станем, – говорит Итларь. – А придет весна – поженим твоего сына Святослава с моей дочерью Илдыс.
Достал он чашу, налил туда из меха кобыльего молока, надрезал себе запястье, излил кровь. Я сделал то же. Выпил он половину, и я половину. Обнялись. Такой у половцев обычай, когда двое братаются.
– Ты мне теперь дорогой брат, – сказал Итларь.
– И ты мне брат, – ответил я.
Говорю ему:
– Что тебе в студеном поле лагерем стоять? У меня в городе избы натоплены, переночуешь в тепле. А завтра по заутрене пойдем в наш храм, сотворим крестное целование перед Христовой иконой. Стали мы с тобой братья по-половецки, станем братьями и по-русски.
Второго, Кытан-опу, тоже пригласил. Городок не велик, говорю, но в тесноте – не в обиде. Согреетесь.
А был конец зимы, Сыропустная неделя. Холодно, по снежному полю поземка.
Итларь мое приглашение с благодарностью принял, а Кытан лишь теперь уста разомкнул.
– Мы ночевать на снегу привычные, – говорит. – В ваших деревянных домах нам душно. И ты, хан, не езжай.
Итларь ему: я уже слово дал и назад не возьму, не стану своего брата Владимира обижать.
Кытан тогда: коли ты у русов заночуешь, пускай и хан Владимир своего сына в наш стан пришлет. Если отроку на половчанке жениться, пусть обвыкнет к нашей жизни.
Мы с Ратимиром переглянулись. Осторожен старый волчина, заложника хочет. Что ж, можно понять.
Так и сговорились. Итларь с малой свитой в городе встал, с почетом, а мой Святослав, ему в ту пору было семнадцать лет, отбыл к Кытану.
До вечера я пировал в Переяславе с Итларем. Вспоминали прошлое, говорили про будущее. У меня, ты знаешь, братьев много – и родные, и единокровные, и двоюродные, но ни с кем из них мне не было так лепо, как с половчанином. Разошлись за полночь, уговорились утром вместе завтракать в тереме у Ратимира, а после в храм идти.
Но в глухой час, задолго до рассвета, прискакал из Киева боярин Славята, который при Святополке был, как у меня Ратимир.
Говорит: “Великому князю стало от Тугоркана ведомо, что хан Итларь к тебе едет с малой дружиной”.
“Здесь он уже, – отвечаю, – у меня гостюет, а дружина его в поле”.
Славята обрадовался. Это, говорит, Божьим промыслом так устроилось, делу в облегчение. Повеление тебе от великого князя: Итларя убить. На то воля Тугоркана. Сам он Итларя извести не может, боится половцев. Коли мы каханову волю не исполним, будет нам лихо. Тугоркан великого князя из Киева прогонит, и великий князь тебе того не простит. Придет сюда, в Переяслав, взыщет.
Я взволновался.
– Не могу я такого вероломства учинить, я поклялся Итларя по-братски любить! Великий грех клятву преступить. А еще сын мой Святослав у половцев в заложниках. Не стану я убивать Итларя!
Но главного-то не говорю – что Итларь мне люб и что мы с ним срядились вместе править: я Русью, он степью.
Тут Славята, он был острого ума, на меня воззрился. Уже не столковался ли ты с Итларем великокняжий стол себе забрать? Гляди, Владимир, по острому ножу ходишь.
Куда мне было деться? Вся моя дружина много пятьсот копий, а у Святополка в Киеве пять тысяч. Ему только чихнуть, и нет меня.
Поворачиваюсь к Ратимиру – выручай.
Он говорит:
– Княже, клятву ты давал не перед Исусом Христом, а по степному обычаю. Нарушить ее душе не в погубление. А сына твоего мы вернем, не печалься. Сейчас возьму самых ловких воинов, подкрадемся к половецкому стану и уведем княжича. Поганые раньше света не подымаются, а светает зимой поздно. Пока они хватятся, мы тут уже управимся. Итларь ко мне завтракать придет еще затемно, до заутрени. Коли тебе неохота видеть, как мы его кончать будем, оставайся дома. Я сам всё исполню.
Вижу я, что даже ближним боярином покинут, один остался. Говорю, как за соломинку хватаясь:
– Итларь – из витязей витязь. Его в рубке никто одолеть не может. И челяди у него хоть мало, но богатырь к богатырю. Ну, как они отобьются и через ворота уйдут? Навлечем мы на себя великую беду. Святополк от меня открестится, половцы возненавидят за вероломство, и тогда всему конец. И совесть свою погублю, и жизнь.
– Не успеет Итларь из ножен саблю вынуть. Доверься мне, княже, – сказал на это Ратимир. – А тебе выбрать надо, каким ты хочешь быть: малым или великим. Кто свою совесть бережет, великим не станет.
И всё Ратимир исполнил, как обещал. Ночью выкрал у половцев Святослава. На рассвете, когда Итларь пришел к накрытому столу, Ратимиров сын, он был первый на всю дружину стрелок – пустил через малое оконце, прорубленное в потолке, каленую стрелу, прямо хану в сердце. И упал Итларь мертвый, а людей его Ратимирова чадь порубила. Сразу после, еще до света, обрушились всей дружиной на половецкий стан и Кытана с его людьми тоже всех убили. Остался Тугоркан каханом, Святополк – великим князем, а я при своем Переяславе, живой и целый, только без совести…
Больше двадцати лет миновало. Все мои чаянья свершились, стал я из великих великим, но веришь ли – малый шрам на запястье, где я для братской клятвы кожу разрезал, с каждым годом саднит всё сильнее, и, хоть знаю я, что клятвы на иконе не давал, а нет моему сердцу покоя, по ночам оно вопрошает меня: «Где есть Авель, брат твой?»
Вот про это в летописи и напиши. Пусть потомки знают, какой ценой достается величие. И пусть помнят Итларя, как я его помню в дни старости моей. Такие от меня будут по моему брату поминки, навечно».
Комментарий
Рассказ является вольной интерпретацией красочного, но очень странного эпизода «Повести временных лет», где описано коварное убийство половецких послов Итларя и Кытана. Зачем эта неприглядная история, порочащая Владимира Мономаха, вставлена в его придворную летопись – загадка.
О том, что именно Мономах (а не «Гореславич») первым навел на родную землю половцев, в хронике не говорится, но в «Поучении», написанном или продиктованном самим князем, недвусмысленно сказано: «Ходил с черниговцами и половцами-читеевичами [имеется виду половецкая орда читай-оглы] к Минску, захватили город и не оставили в нем ни челядина, ни скотины».
Литературы о жизни Владимира Мономаха много. Для дальнейшего чтения могу порекомендовать написанную для серии «ЖЗЛ» биографию А. Карпова «Великий князь Владимир Мономах» (2015) и научное исследование А. Ищенко «Владимир Мономах в русском общественно-историческом сознании: мифологический образ и историческая реальность» (2014).
И, конечно, обязательно прочитайте «Поучение». Если бы не нудное и маловразумительное перечисление походов, которыми перегружен текст, это небольшое произведение безусловно вошло бы в сокровищницу мировой средневековой литературы.