Книга: След крови
Назад: За здравие мертвеца
Дальше: Изверги Кошмарии

Дорога Треснутого Горшка

Преследуя зло, невинных жертв не избежать.
За моей спиной лежат многие прожитые годы. Собственно, вряд ли я когда-либо ощущал себя столь старым. В жизни любого человека наступает миг, когда он отбрасывает прочь все опасения, все то, что прежде тщательно скрывал, чтобы это не повредило его репутации. Подозреваю, что момент, о котором идет речь, наступает в тот самый день – точнее, с первым колоколом пополуночи, – когда человек вдруг осознает, что ничего большего достичь уже не может. И он также понимает, что осторожность не помогла ему добиться успеха, ибо он так и не сумел поймать удачу за хвост. Даже если я убежден, что жизнь моя была полна бурных страстей и восхитительным образом обретенных богатств, убеждение это весьма туманно. Поражение имеет множество обличий, и я познал их все.
Золотистый блеск солнца оживляет просторную веранду, где устроился я, пахнущий маслом и чернилами старик, который скребет потертым пером в окружении шепчущих со всех сторон садов и молчаливых соловьев, сидящих на тяжелых от плодов ветвях. Не слишком ли долго я ждал? Ноют кости, мучают боли, жены глядят на меня из теней колоннады, высунув черные языки из накрашенных ртов, а в конторе судьи размеренно, будто чмокая губами, терпеливо отмеряют течение времени водяные часы.
Я вспоминаю великолепие священных городов, где я, никем не узнанный, стоял на коленях перед скрытыми под масками тиранами и отмеченными богами нищенствующими монахами, а в пустынях, вдали от оживленных улиц, уходят в сумерки караваны путников с обожженными солнцем лицами и собираются в тенистых оазисах стражники из племени гилков. Не раз и не два доводилось путешествовать среди них мне, никому не известному искателю приключений, поэту с острым взглядом, который зарабатывал на жизнь, рассказывая тысячи историй о древних временах – а также и не столь древних, хотя мало кто о том знал.
О, они ничего от меня не скрывали, мои благодарные восторженные слушатели, ибо жизнь в пустыне вызывает у любого желание с готовностью внимать всему, сколь бы невероятным это ни представлялось; я же, несмотря на все нанесенные мною раны, на все сошедшие с моего языка слова слез и радости, грусти, любви и смерти, гладкие, будто оливки, и сладкие, как инжир, никогда не пролил ни единой капли крови. Ночь могла длиться и длиться, полная смеха и слез, увещеваний и страстных молитв о прощении, блеска глаз очередной любовницы на шелковой постели, сверкающих бедер и грудей. Самих духов песков и богов вихрей могло бросить в дрожь от стыда – но нет, друзья мои, только посмотрите, как они корчатся от зависти!
Да будет вам известно, что рассказы мои охватывают весь мир. Я сидел вместе с тоблакаями в их горных цитаделях, где снег заносил дома по самую крышу. Я стоял на высоких разбитых утесах Погибели, наблюдая, как лавирует среди волн корабль в попытках добраться до тихой гавани. Я ходил по улицам города Малаза, под нависающей тенью Паяцева замка, и видел сам Мертвый дом. Лишь годы угрожают смертному путешественнику, ибо мир круглый и тот, кто желает увидеть его весь, обречен странствовать без конца.
Но теперь я здесь, в своем укромном прибежище, охлаждаемом струями фонтана, и истории, которые я излагаю на этих хрустящих листах папируса, подобны тяжелым плодам, что ожидают усталого путника в ближайшем оазисе. Насыться или погибни. Жизнь – всего лишь поиск садов и спокойного пристанища, где я сейчас сижу, ведя самую сладостную из войн, ибо не намерен умирать, пока останется нерассказанной хоть одна история. Даже богам приходится завороженно ждать.
Слушай же, соловей, и держись крепче за свою ветку. Я всего лишь простой летописец, случайный свидетель и рассказчик волшебной лжи, в которой кроется чистейшая истина. Слушай внимательно, ибо рассказ этот хранит мои собственные воспоминания, подобные хаотично разбитому и заросшему сорняками саду; осмелюсь, однако, утверждать, что именно его плодородию я обязан сверкающими семенами, выходящими из-под моего пера. Это история негемотов и их безжалостных преследователей и вместе с тем – рассказ о паломниках и поэтах, а также обо мне, Авасе Дидионе Блике, который был всему очевидцем.
Ступим же на паломническую тропу через Великую Сушь, длиной в двадцать два дня и двадцать три ночи пути в подходящий сезон, известную всем как Дорога Треснутого Горшка и ведущую от Врат-в-Никуда до храма Равнодушного Бога. Начнем с чудесного стечения обстоятельств, которое свело в одном месте и в одно время столь удивительную компанию на двадцать третий день путешествия от Врат-в-Никуда. И точно так же, в силу стечения обстоятельств, сезон оказался совершенно неподходящим. По всей безрадостной и унылой пустыне пересохли колодцы, а источники затянуло вонючим илом. Лагеря Искателей были заброшены, их костры остыли. Шел уже двадцать третий день, но до конечной цели по-прежнему было еще далеко.
Итак, случайность свела путников вместе, и точно так же по прихоти судьбы все они оказались в весьма затруднительном положении. И мой рассказ начинается в эту ночь, в кругу собравшихся у костра.
А что есть круг, если не отображение души каждого?
Краткое описание путешественников
Представим же действующих лиц, познакомимся в этом кругу с господином Мустом Амбертрошином, лекарем, слугой и кучером данток Кальмпозитис. Широкоплечий и крепкий, он, возможно, когда-то поучаствовал не в одной войне, но узы, связывавшие его с теми временами, давно прервались. Физиономия Амбертрошина изборождена шрамами, а борода напоминает птичье гнездо цвета меди и железа. Он служит старухе, которая никогда не покидает свой высокий экипаж, и лицо ее постоянно скрыто за тяжелыми занавесками на окнах. Как и остальные, данток совершает паломничество. Богатство не приносит радости, когда слишком растрачиваешь душу, и теперь Кальмпозитис собирается просить милостыню с миской в руке перед Равнодушным Богом. Но в эту ночь благословение для них обоих кажется столь далеким, что словно бы находится где-то на другом конце мира.
Господин Муст из тех дружелюбных людей, кого называют умельцами, мастерами на все руки, и которые в любой момент готовы, всерьез задумавшись, закурить трубку. Каждое сказанное им слово строго отмерено, будто выданная скупцом монета, резко брякающая о деревянный стол, так что достаточно одного лишь звука, даже если ценность ее не имеет значения. Он своеобразно щурится, и окружающие его слушают, возможно, подозревая, что этот человек обладает мудростью и знает некие тайны. Усатый и коренастый, Амбертрошин выглядит идеальным слугой, и вскоре на его плечи лягут тяжелым бременем судьбы многих людей.

 

Второй круг достаточно тесен, и эта деталь требует некоторого пояснения. Среди негемотанаев, безжалостных преследователей Бошелена и Корбала Броша, этих наводящих ужас колдунов и убийц, есть двое рыцарей, которые идут по их усеянному трупами следу, и, возможно, рыцарей отделяет от цели всего несколько дней. Но причина их спешки не только в этом. Говорят, будто некая загадочная женщина, возглавляющая армию мстителей, тоже хочет заполучить головы Бошелена и Корбала Броша. Где она? Никто не знает.
Тульгорд Виз провозгласил себя Смертным Мечом Сестер, и он – воплощение чистоты во всем, не считая имени. Плащ Виза расшит белым мехом, пушистым, будто ароматный сад девственницы. Покрытый эмалью шлем, который защищает его впечатляющий череп, сверкает, будто яичный белок на сковороде. Блестящая кольчуга Тульгорда улыбается многочисленными рядами серебристых зубов. Рукоять его гордого меча украшена опалом, к которому хотелось бы прикоснуться любой женщине – если бы, конечно, у нее хватило смелости.
Лицо Смертного Меча сияет откровением, глаза напоминают слитки золота из тайной сокровищницы, которую никому никогда не отыскать. Все зло, которое этот человек видел, пало от его руки. А все благородство, им даруемое своим присутствием, породил он за девять месяцев. Таков Тульгорд Виз, рыцарь и поборник истины в священном сиянии Сестер.
Перейдем теперь к другому рыцарю, который нашел в себе дерзость бросить вызов Смертному Мечу, претендуя на неменьшую добродетель. Арпо Снисход носит титул рыцаря Здравия, и родом этот достойный муж из далекого города, который когда-то отличался чистотою и праведностью, но костлявые руки Бошелена и Корбала Броша превратили его в жалкую пародию на все эти добродетели. По крайней мере, так утверждает рыцарь Здравия, и слова эти составляют самую суть его клятвы мщения.
Если благословенная белизна укрепляет решимость Тульгорда Виза, то золотое сияние солнца подчеркивает бескомпромиссность Арпо Снисхода, и неразрывная связь целей этих двух рыцарей предвещает весьма неприятную схватку между ними. У Арпо могучая грудь, а оба его бедра украшают длинные мечи в ножнах из черного дерева с золотой филигранью, с рукоятками в виде золотых яиц, из которых мог бы вылупиться женский вздох. Арпо Снисход воистину гордится своим оружием, и ничьи вздохи не волнуют этот несравненный образец чистоты. Что тут поделаешь?

 

В обществе трех братьев, каждый из которых вполне мог бы забавы ради надавать тумаков горилле, Усладе Певунье вряд ли стоило о чем-либо беспокоиться. Разве сам Крошка Певун не бросил суровый взгляд на сборище творцов, сопроводив сие ясным и недвусмысленным, как удар топора, заявлением, что любого, кто обесчестит прекрасную Усладу, он порубит на такие мелкие части, что даже голодному воробью нечем будет заморить червяка?
Пока самый рослый из братьев произносил эту мрачную тираду, от которой кровь стыла в жилах, сама Услада незаметно удалилась. В конце концов, она уже слышала это тысячу раз. Но то, что известно сейчас, и то, что станет известно потом, – далеко не одно и то же. Пока же взглянем на эту очаровательную глупышку.
Все знают, что черный шелк носят при трауре – и именно с ним схожи пышные волосы Услады, между которыми красуется круглое лицо с румяными, будто отшлепанные ягодицы, щеками, а черные словно вороново перо ресницы застенчиво предлагают взгляд обсидиановых глаз каждому, кто пожелает им насладиться. Полная грудь и складки под мышками, округлый животик и широкие бедра – увы, подобное описание выдает чрезмерную пристрастность, поскольку я пока что даже не упомянул о какой-либо одежде.

 

Но что у нее за братья! Мать Крошки, заплутавши в лесах Стратема во время страшнейшей бури, нашла укрытие в пещере, прямиком угодив в объятия пещерного медведя, но в то же мгновение вспыхнувшее было в зверином мозгу предвкушение вкусного обеда внезапно сменилось любовной страстью, вознесшей их обоих на небеса. Кто стал бы крутить палец у виска, выслушивая столь дерзкие заявления, если родившееся в результате их схватки потомство мог лицезреть любой? В глазах великана отражалось все то замешательство, которое вызывало его не соответствующее облику имя: они были по-звериному маленькие, с кроваво-красными ободками, а из уголков глаз постоянно текло. Короткий вздернутый нос начинал блестеть, почуяв запах крови, а зубы работали со скоростью стаи грызунов. Мышц, украшавших его медвежью фигуру, хватило бы на троих, а волосы порой росли в самых неожиданных местах, что странным образом гармонировало с неожиданно членораздельными словами, срывавшимися с искривленных в гримасе губ.
Братья боялись его отчаянно, хотя деталь сия и представляется несколько неправдоподобной, учитывая злобные взгляды, которые оба бросали на спину Крошки, более смахивающую на гору. Мошка и Блоха Певуны были близнецами, плодом злоключений их матери на морском побережье, где сражались во время брачного сезона моржи, и у нее даже остались шрамы от клыков в качестве доказательства. Подобное происхождение никому не стоит оспаривать, если нет желания увидеть, как дергаются усы и зловонные тела встают на дыбы, готовясь к смертельному броску. Как Крошка, так и Мошка с Блохой с бесстыдной гордостью носят шкуры своих предков.
Следует сказать, что у Певунов имелись еще и другие братья и сестры, но милосердная судьба удерживала тех поодаль, и, чтобы услышать их мрачную историю, придется подождать какой-нибудь другой ночи.

 

Из круга закаленных охотников неописанным остается только один. Молчаливый, будто лесная чаща, и профессионал, каких мало, Стек Маринд не любит хвалиться былыми подвигами. Все его тайны скрыты в сплетениях корней, а если среди них и блеснут глаза, касание их взгляда подобно шепоту смерти. Он просто сидит перед нами: лицо его ничего не выражает, глаза пусты, тонкие губы лишены каких-либо чувств. У Стека редкая черная борода, маленькие, словно у обезьяны, глазки, а мышцы постоянно вздрагивают при любом шорохе, как у мула. Он как будто жует слова, превращая их в полоски кожи, которые влажно хлюпают ночью и высыхают, словно угри, на дневном солнце.
На спине своей лохматой лошади он везет арсенал, которого хватило бы на целый гарнизон. Все оружие простое, но тщательно начищенное и смазанное. Этот человек совершил путешествие через полмира по следу негемотов, но о том, какое именно их преступление вызвало у него подобную жажду мести, он неизменно умалчивает.

 

Обратимся же теперь с некоторым облегчением к настоящим паломникам. Их можно разделить на три группы, каждая из которых ищет благословения у своего алтаря (хотя на самом деле, как станет ясно в дальнейшем, речь идет об одном и том же). Мудрецы, жрецы и ученые поднимают жесткие воротники, пытаясь защититься от неприятных противоречий, которые тем не менее истинны, но, поскольку я не принадлежу к их числу и не ношу воротника, то, что внешне кажется бессмыслицей, нисколько меня не беспокоит. Так что, по сути, перед нами несколько параллельных путей, обреченных сойтись воедино.
Пусть данток Кальмпозитис, самая старшая из почтенных данток города Апломба, останется для нас неведомым созданием. Достаточно сказать, что она первой отправилась в путь от Врат-в-Никуда вместе со своим слугой господином Мустом Амбертрошином, который восседал на высоких кóзлах ее экипажа. Лицо его закрывала широкая плетеная шляпа, а когда он приветствовал остальных путников церемонным кивком, экипаж и пребывавшая в нем старуха в одно мгновение превращались в остров на колесах, вокруг которого, словно сорокопуты и чайки, собрались остальные, – ибо, как всем известно, ни один остров не пребывает в полной неподвижности. Подобно тому как он ползет по морю и песку, он плывет по волнам нашего разума в виде воспоминаний или снов. Мы изгнаны с этого острова и жаждем туда вернуться. Мир наскочил на мель, история подобна буре, и, как и данток Кальмпозитис, мы все прячемся под покровом анонимности среди ароматных цветов и целомудренных орехов, не представляющих ценности ни для кого вообще, а уж для чужаков тем более.
Среди паломников, ищущих храм Равнодушного Бога, есть один высокий, похожий на ястреба мужчина, который охотно представляется всем по имени, и каждый раз при этом в его глазах стервятника вспыхивает ожидание: неужели оно нам не знакомо? Ревущая пустота нашего невежества вызывает судорогу на его лице, и никто не осмеливается задать вопрос, почему по его вискам стекает масло, которым он намазал свои черные как вороново крыло волосы. Но он уже все заметил, пополнив перечень своих недругов, и лишь качает головой, слишком маленькой для его роста, а каждый стоящий поблизости может услышать негодующее скрежещущее бормотание; потом этот человек уходит прочь в неизвестном направлении, будто петух, исследующий заброшенный курятник.
Хорошо одетый, по всей вероятности знаменитый и настолько привыкший к материальным благам, что готов полностью от них отказаться (по крайней мере, на время), он взял на себя роль проводника, с видом собственника организуя ежевечернюю разбивку лагеря уже с первой ночи после Врат-в-Никуда, после того как были обнаружены покинутые по непонятной причине обиталища Искателей за старым курганом. Так продолжалось и в последующие дни и ночи, хотя его прекрасный плащ изорвался в клочья, при каждом шаге оставляя за собой кружащиеся в воздухе перья, а блеск в его птичьих глазах становился все безумнее под гнетом невероятного одиночества.
Вряд ли стоило завидовать этому человеку. Но следует во имя справедливости заметить, что он нес в себе немало тайных ран. В этом я почти уверен. Если он прошел испытание богатством, то когда-то ему были ведомы и лишения, и если сейчас его не знал никто, то когда-то он пользовался дурной славой или, по крайней мере, известностью.
Ах да, едва не забыл: Сардик Фью – так его звали.

 

В поисках храма совершенно иного Равнодушного Бога мы наконец доходим до поэтов и бардов. Впереди, в городе Фарроге, их ждал Фестиваль цветов и солнечных дней, великое празднество, чьим апогеем было состязание в стихосложении и песнях, по итогам которого самый талантливый мастер удостаивался Мантии и звания Величайшего Творца Столетия. Кто-то может заметить, что награда эта присуждается ежегодно. Что ж, придется с неохотой признать: сей факт лишь подчеркивает, сколь переменчива человеческая натура, причем касается это не одних только критиков.
Можно не сомневаться: мир людей искусства подобен запутанному лабиринту, населенному хорьками. Длинные, покрытые черным мехом тела снуют под ногами, кусая за пятки. Приходится танцевать ради славы, задирать юбки или протягивать руку за морковкой ради мгновенной радостной дрожи оттого, что тебя признали, или еще одного дня передышки от жестоко грызущего мира конкурентов. Под довольными улыбками, радостными кивками, похлопываниями по плечу и прочим кроется мрачная правда: нет никаких огромных масс зрителей, способных ублажить их всех. Сколь бы оскорбительным это ни казалось, вся аудитория состоит из пяти человек, четверых из которых сам творец прекрасно знает и не воспринимает их мнение хоть сколько-нибудь всерьез. А кто, спросите вы, тот пятый? Тот незнакомец? Тот всемогущий арбитр? Сие никому не ведомо. И это сущая пытка.
Но вот что известно наверняка: на одного обычного человека приходится слишком много творцов. И потому каждый поэт, каждый художник, каждый бард и каждый скульптор мечтает об убийстве. Лишь бы схватить покрепче эту корчащуюся рычащую тварь и швырнуть ее в толпу своих врагов!
В этом смысле те творцы, что присоединились к внушающей страх группе паломников, действительно нашли ответ на самые страстные свои молитвы. Сжальтесь над ними.
Но хватит сострадания. Поэт свил себе гнездо и вынужден теперь торчать в нем среди кишащих червей, заполняющих все трещины сомнений и развилки изменчивого таланта. Взгляните же на Калапа Роуда, старейшину творческого цеха Апломба, представители которого восседают на ненадежных жердочках высоко над усыпанным пометом полом клетки (естественно, золоченой). Это уже двадцать третье путешествие Калапа через Великую Сушь в муках вдохновения, но он пока что еще ни разу не завоевывал Мантию.
Его жизнь, долгая и несчастливая, уже приближается к столетнему рубежу. Можно даже утверждать, что Калап Роуд сам является Мантией, хотя никто не станет радостно прыгать от перспективы пригласить его к себе в дом, пусть даже на пару недель. Лишь жалкий набор алхимических средств, доступный богатым и отчаявшимся (как же часто оба этих понятия сплетаются в объятиях на одной и той же скрипучей кровати!), позволяет ему победить трех каркающих ворон – старость, смерть и тщеславие, и Калап Роуд остается полной надежды губкой, пахнущей миндалем, чесноком и желчью ящериц, – губкой, очищающей пыльную чашу.
Благодаря чудесным эликсирам и до отвращения крепкому здоровью Калап Роуд выглядит вдвое моложе своих лет, если не считать той жестокой злобы, неизменно сквозящей у него во взгляде. Этот человек до сих пор ждет признания своего поэтического дара (ибо даже в городе Апломбе он прославился вовсе не талантом, но жалким насилием, ударами в спину и грязными тайными махинациями, а стада прихлебателей обоего пола готовы, по крайней мере внешне, терпеть его капризы; и что хуже всего, несчастный Калап знает, что все это лишь обман). Хотя Роуд украл тысячу сонетов, десятки эпических поэм и миллионы умных мыслей, опрометчиво высказанных в пределах досягаемости его ушей талантливыми выскочками, в глубине души он осознает, что смотрит, раскрыв рот, в окружающую его со всех сторон бездну, чувствуя, как завывающий ветер грозит сбросить незадачливого поэта с жердочки. Куда подевалась золоченая клетка? Где все те дурни с белыми головами, на которых он испражнялся? Вокруг пусто, а если взглянуть вниз – точно так же ничего нет и там.
Калап Роуд полностью потратил свое, пусть и относительно скромное состояние на подкуп всех судей, каких только удалось найти в Фарроге. Так что это был его последний шанс. Он должен завоевать Мантию. Он это заслужил. Ни один из бесчисленных пороков, преследующих слабаков-творцов в целом свете, не увлек его на дно: он сумел от них ускользнуть, следуя по пути добродетели. Ему уже исполнилось девяносто два года, и нынче он просто обязан был обрести признание!
Когда человек стареет, то же самое происходит с его ушами и носом, и никакая алхимия и никакие снадобья мира не могут этого изменить. Хотя морщин на лице Калапа Роуда было не больше, чем у пятидесятилетнего мужчины, уши его походили на уши горной обезьяны из Г’данисбанского колизея, а нос был словно у пьяницы, побывавшего в слишком многих кабацких драках. Зубы его настолько стерлись, что походили на пасть сома, покусывающего соски ныряльщиц. Его старческие глаза вспыхивали похотью при виде любой женщины, и изо рта высовывался язык, похожий на червя с пронизанной пурпурными венами головкой.
Предметом его страсти чаще всего бывала красавица из Немиля, лениво развалившаяся по другую сторону костра (и если искушение в самом деле обжигает подобно пламени, то где же еще ей сидеть?). Пурси Лоскуток славилась по всему Семиградью своим танцевальным и ораторским искусством. Стоит ли говорить, что подобное сочетание талантов вызывает немалый энтузиазм среди восторженных толп почитателей, населяющих города, селения, деревни, хижины, пещеры и чуланы по всему миру?
Улыбка ее была полна изящества, волосы цвета полуночи лучились теплом, а каждое произнесенное красавицей слово казалось округлым, будто ее собственные пышные формы. Пурси Лоскуток вожделели тысячи правителей и десятки тысяч знатных особ. Ей обещали дворцы, острова посреди искусственных озер, целые города. Пурси предлагали сотни обученных искусству любви рабов, готовых ублажать любые ее прихоти, пока возраст и ревнивые боги не лишат прелестницу этого удовольствия. Она купалась в драгоценностях, которые могли бы украсить сотню эгоистичных королев в их темных гробницах. Скульпторы сражались за то, чтобы изобразить красавицу в мраморе и бронзе, а затем кончали с собой. Поэты настолько углублялись в сочинение полных восторга и обожания стихов, что забывали о еде и умирали на своих чердаках. Великие военачальники спотыкались и пронзали себя собственными мечами, преследуя ее. Жрецы отрекались от вина и детей. Женатые мужчины забывали о всякой осторожности, совершая свои тайные эскапады. Замужние женщины с наслаждением разоблачали неверных супругов, а потом доводили их до смерти насмешками и страстными обвинениями во всех грехах.
Но всего этого было недостаточно, чтобы погасить безрассудное пламя, сжигающее дотла ее душу. Пурси Лоскуток знала, что она похитительница разума. Эта женщина лишала ума мудрецов, делая их глупцами, но все, что она у них забирала, попросту просачивалось меж пальцев, будто свинцовая пыль. Она была еще и похитительницей чужих желаний – похоть следовала за ней, словно приливная волна, оставляя после себя бескровные и безжизненные тела соперниц. Что же касается ее собственных желаний, то она пребывала в лихорадочном поиске, не в силах достаточно надолго присесть на какую-нибудь ветку, сколь бы заманчивой та сперва ни казалась.
В конце концов Пурси Лоскуток обнаружила серый порошок, который подмешивала себе в вино, и порошок этот, столь счастливо уводивший ее от реальности, показал свою истинную сущность, оказавшись похитителем ее свободы.
Она намеревалась войти в знаменитый храм Равнодушного Бога в поисках благословения, какого не смог получить никто другой. Она верила, что ей это удастся, ибо собиралась танцевать и петь так, как не танцевала и не пела никогда прежде. Она готова была похитить у бога его равнодушие. Воистину готова.
Пурси Лоскуток не помнила, когда в последний раз чувствовала себя свободной, но ничего не желала так горячо, как свободы.
Увы, каждую ночь ее манил порошок.

 

Главным соперником Калапа Роуда был поэт Борз Нервен, взбалмошный, тщеславный и непростительно молодой. Вне всякого сомнения, он наслаждался тем, что старый негодник путешествует вместе с ним, поскольку Борзу страстно хотелось, чтобы Калап увидел его триумф в Фарроге. А если повезет, рассуждал он, то, возможно, это даже убьет старика.
Калап семь лет испражнялся на голову Нервену, пытаясь не дать тому подняться с загаженного пола, но Борз был не из тех, кого мог бы обескуражить дождь из помета. Он знал, что обладает талантами во многих областях, а там, где их недоставало, он мог заполнить пробелы бесстыдным хвастовством и ничем не обоснованным самодовольством. Усмешка вполне сходила за ответ. Кривая ухмылка могла перерезать горло на другом конце помещения. Нервен смотрел на Калапа, как смотрит волк на собаку, не понимая, как нечто подобное может иметь с ним общее происхождение, и будучи готовым в клочья растерзать это убогое существо при первой же возможности.
Истинный талант кроется в умении успешно маскировать собственный гений, а Борз считал себя мастером маскировки. В будущем его ждала слава, однако Нервен избегал даже малейшего намека на это, не давал никакого повода, чтобы на него мог наброситься, оскалив клыки, какой-нибудь критик или самонадеянный соперник. Пусть его пока что считают никем, но в Фарроге он покажет себя, и вот тогда они все увидят! Калап Роуд, эта плаксивая танцовщица Пурси Лоскуток, и Свита тоже…

 

Свита! И откуда только берутся те, кто с такой радостью готов отказаться от всех претензий на оседлую жизнь? Спешка, невнятные восторженные слова, блеск в глазах, безмозглое рвение комнатной собачонки, с которым набивается всякими мелочами тряпичная сумка, и все это с изяществом факира за кулисами, готовящегося выступить перед страдающим подагрой королем. Словно вихрь проносится по похожим на храмы комнатам – и прочь, прочь отсюда!
Приближающийся неприглядным галопом топот трех пар ног в мгновение ока сменяется мягкой женственной походкой, когда появляется предмет их обожания. Свита сопровождает Идеального Творца повсюду: на собраниях больших и малых, на публичных мероприятиях и в узком кругу. Они строят стены чудовищной неприступной крепости, каковой является самолюбие Идеального Творца. Они патрулируют ров, отгоняя прочь любые намеки на принадлежность к смертному роду, не считая самых сладостных. Они стоят на страже любых ворот, перекрывают любые шлюзы, создавая витраж с изображением радуги над идеальным профилем своего ненаглядного кумира.
Но не станем особо над ними насмехаться, ибо каждая жизнь сама по себе чудо и ни презрение, ни жалость не способствуют душевному здоровью, а зависть всегда может вырваться на волю в самый неожиданный момент. Так что предмету их беззаветного восторга придется подождать, пока свет нашего фонаря поочередно не выхватит из тьмы каждую из этих красавиц.
Для начала назовем всех троих по имени и отметим их характерные черты, что поможет нам различать дам в дальнейшем. Пусть первой станет Пустелла, которая прожила на свете двадцать три года и во всех подробностях помнит лишь четыре из них, с того мгновения, когда она впервые увидела своего обожаемого Идеального Творца, и до текущего момента нашего повествования. О первых девятнадцати годах у нее не осталось никаких воспоминаний. Родилась ли она? Были ли у нее родители? Любили ли они ее? Она не помнит. Братья? Сестры? Любовники? Дети? Ела ли она? Спала ли?
Ее темно-каштановые упругие волосы, завиваясь, ниспадают на плечи. У Пустеллы сросшиеся, но на удивление независимые друг от друга брови. Узкий, выступающий вперед нос несет застарелые следы любопытства, чрезмерного и опрометчивого. Рот невозможно описать, ибо он пребывает в постоянном движении, но выступающий подбородок свидетельствует об уверенности в себе. О теле под цветастыми одеждами нам не известно ничего. Достаточно сказать, что она прекрасно держится в седле и бедра ее почти не возвышаются над лошадиным крупом. Так что будем называть ее Пустелла – смазливый ротик.
Следующей будет Ласка, плохо владеющая всеми языками, включая и свой родной. Зато она прекрасно владеет искусством жеманно улыбаться, устраивая парады всевозможных поз, каждая из которых, увы, длится чуть дольше необходимого и вместе с тем недостаточно долго. Пока ты опускаешься в кресло, Ласка, до этого сидевшая скрестив ноги на шелковой подушке, поставив локти на колени и сплетя под подбородком длинные пальцы, словно удерживая его вес (и, вероятно, всего остального над ним тоже), внезапно лениво вытягивает длинную изящную ногу, закидывает назад голову и выбрасывает вверх руки, подчеркивая очертания грудей, после чего плавно, будто дым, поднимается на ноги, разворачивается кругом, показав прекрасные бедра и ягодицы, а затем опускается на ковер, и волосы ее, подобно щупальцам, падают на плечи, пока девушка подпирает одной рукой голову, в то время как другая (рука, не голова) пытается вернуть грудь в скудные чашечки лифа, который, судя по размеру и стилю, наша красавица носит с тех пор, как достигла зрелости.
Следует отметить, что зрелость у Ласки оказалась погребена под девственностью в глубокой могиле, давно засыпанной и заросшей высокой травой, от которой не осталось даже воспоминаний. Тем не менее ей всего девятнадцать лет. Волосы ее, колышущиеся, будто волны прилива, цвета меда, хотя концы их черны как уголь на длину пальца. Ее глаза могли бы стать предметом фантазий любого мальчишки того возраста, когда глаза что-то значат – огромные, с намеком на теплый, пахнущий благовониями будуар, где женщина в мгновение ока (или двух) превращается из подобия матери в нечто совсем иное. Скульпторы могли бы мечтать о том, чтобы воплотить образ Ласки в золотистом воске или податливой глине. Художники могли бы жаждать запечатлеть ее красоту на холсте или оштукатуренной стене, если не на потолке. Но подозреваю, что их страсть оказалась бы недолговечной. Может ли предмет вожделения оказаться чересчур притягательным? Сколько всего поз существует в мире и каким образом Ласка сумела овладеть ими всеми? Даже во сне она полна непревзойденного изящества. Глядя на нее, скульптор пришел бы в отчаяние, обнаружив, что Ласка – сама по себе скульптура и не стоит даже надеяться ее улучшить. Художники могли бы впасть в опасное безумие, пытаясь воссоздать оттенок ее безупречной кожи, – и чтобы избежать опасности, оставим пока прелестную Ласку.
Может ли поэт надеяться выразить ее сущность в словах, не испытав тошноты?

 

Вернемся к последней из трех дам – Глазене Гуш, невинной в любых пороках, не в силу неопытности, но вследствие благословенной стойкости ко всем намекам на аморальность. Прошло всего шестнадцать лет с того дня, когда мать произвела ее на свет, столь же не догадываясь о собственной беременности, как и о невинности, которую унаследует ее дочь. Глазена Гуш заслуживает великодушных похвал как от паладинов, так и от негодяев (не считая лишь Великих Творцов). Всегда улыбающаяся, даже в самые неподходящие моменты, она чем-то походит на щенка, ускользнувшего от сапога хозяина и тут же лезущего ему на колени, тычась мокрым носом и перебирая лапами.
Ни один из поступков Глазены не был злонамеренным. Ни один из многочисленных несчастных случаев, следовавших за ней по пятам, нельзя поставить ей в вину. Когда эта девушка пела, что бывало довольно часто, ей не удавалось попасть в верный тон, будто язык ее прилипал к нёбу, однако все смотрели на нее с восхищением – и о чем же люди при этом думали? О собственных детских мечтах, давно рухнувших и забытых? Или, может, полное отсутствие таланта воскрешало в их сердцах воспоминания о радостях детства? Или нечто в ее полной драматизма искренности отключало способность критически мыслить, оставляя лишь сладко попахивающую кашку?
Глазена Гуш, дитя чуда и игрушка Великого Творца, память о тебе наверняка останется бессмертной и неизменной, чистой, словно ностальгия. Не заставит ли нас та холодная жестокость, с какой тебя использовали, перейти к самому Великому Творцу, которого окружает Свита? Воистину.

 

Красавчик Гум трижды завоевывал Мантию Величайшего Творца Столетия. Его Свита, от которой на дороге через Великую Сушь осталось лишь трое, всего месяц назад насчитывала шестьсот пятьдесят четыре человека; и если бы не благонамеренное желание Глазены прибраться в трюме пассажирской баржи, все они еще были бы с ним. Можно подумать, Глазена хоть что-то знала о баржах и прочем и понимала предназначение кингстонов и дренажных отверстий, или как там они правильно называются.
Красавчик Гум выглядел выше, чем казался, если можно так выразиться, – и, судя по одобрительным кивкам присутствующим, похоже, выразиться так было можно. Манера носить плащ и походка придавали ему солидности, а черты лица этого человека нельзя было назвать ни чрезмерно преувеличенными, ни слишком уж утонченными. Собранные воедино, они смотрелись вполне приятно, но если бы кто-то разъял эти черты и разложил среди подобных им на лотке рыночного торговца, никто бы не протянул к ним руки` и уж тем более не купил бы – разве что в качестве некоего ничем не примечательного курьеза.
Талантами Красавчик Гум был наделен в изобилии; пусть они и не переливались через край, зато ему вполне хватало умения вовремя подмигнуть, хватало и проницательности, позволявшей ему совершенствоваться, и самоуверенной позы, и походки – надо было видеть, как он вышагивал по улицам (а за ним, как обычно, следовала его хихикающая Свита). Что-то из этого, а возможно, и все вместе сослужило Гуму столь хорошую службу, что сам он прославился не меньше, чем его песни и поэмы. Слава кормит сама себя, а прозорливость позволяет насладиться моментом, который еще не наступил.
Для подобной личности не будет чрезмерным ни одно преувеличение, а остатки скромности давно уже скрылись под толстым слоем самолюбования, создающим иллюзию невероятной глубины. И к собственным моим неудачам на ниве поэзии данное замечание не имеет ни малейшего отношения. Я никогда не считал слово достойным оружием, имея в распоряжении множество других, куда более действенных средств.
Признаюсь, глядя на себя, сидящего у костра на двадцать третью ночь пути, я вижу молодого (пусть относительно) поэта скромной внешности, с почти лысой макушкой, не способной сравниться с тем ангельским образом, каковой являют собой ниспадающие до плеч каштановые кудри Красавчика Гума. И ведь ему даже не приходится прилагать никаких усилий, поскольку одаренные вспоминают о своем даре лишь для того, чтобы им восхититься, или, что куда сладостнее, восхититься тем, как восхищаются другие, – не важно, голосом ли, словами или волосами.
Нет, похоже, я слишком углубился в себя, что частенько бывало в давние времена со мной, никому не известным искателем приключений, скромным рассказчиком историй, который теперь пытается связать воедино те события в Великой Суши, случившиеся много лет назад, и день сегодняшний.
Жизнь висит на волоске – в любой момент, в любое мгновение, ибо сама она непрочна и уязвима, но иногда над головой сияет ясное небо и светит яркое солнце, а порой небеса затянуты тьмой, в которой на холодном ветру тускло мерцают звезды. Все это кажется нам вращением небесного колеса, но на самом деле это лишь ошибка нашего воображения, ибо это мы сами вращаемся, подобно цепляющемуся за крутящийся обруч жуку, и именно мы отмечаем собой течение времени.
Я вижу себя в те дни, намного моложе, чем когда-либо был. Это одновременно и мой рассказ, и его, того молодого поэта, тоже. Как, спросите вы, такое возможно?
Но что есть душа, как не отображение каждого из вращающихся колес?

 

Продолжим же после столь пространных и глубокомысленных размышлений наше повествование. На двадцать третий день мрачная разношерстная компания путников наткнулась на одиноко бредущего незнакомца. Умирающий от голода и жажды, Апто Канавалиан, похоже, доживал последние мгновения и с тем же успехом мог встретить внезапную смерть от рук негемотанаев и паломников, если бы не одна существенная подробность. Потрескавшимися губами, возможно давно не знавшими ничего, кроме вина и сырой рыбы, Апто сообщил, что он вовсе не паломник, но скорее арбитр, хотя бы в душе, если не по профессии (несмотря на все его устремления). Апто Канавалиан принадлежал к элите элит среди интеллектуалов, привилегированной сфере тех, кто имел право выносить свое суждение, формируя образцы для подражания и предсказывая грядущую популярность. Короче говоря, он был одним из судей, избранных для определения Величайшего Творца Столетия.
Его мул пал от какой-то жуткой заразы. Слуга его по трагической случайности удавился, ища самоудовлетворения однажды ночью, и теперь лежал похороненный в болоте далеко к северу от Великой Суши. Апто отправился в это путешествие за свой счет, по приглашению неких загадочных организаторов Фестиваля в Фарроге – приглашению, которое, увы, не предусматривало покрытия расходов, и из запасов у Апто не осталось ничего, кроме одной пыльной бутылки прокисшего вина (и, как вскоре выяснилось, мучившая его страшная жажда была скорее следствием предыдущих девяти бутылок спиртного, чем недостатка воды).
Если творцы обладали истинной отвагой (что сомнительно), доказательством этому могла послужить та достойная восхищения ярость, с которой они ринулись спасать жизнь Апто, как только его обнаружили. Увы, зачастую с отвагой путают отчаяние и своекорыстие, ибо внешние их проявления одинаково грубы и воистину ужасающи.
Даже почтенный Тульгорд Виз отступил, увидев их искаженные звериной яростью лица. В любом случае исход голосования был предрешен.

 

Ночь еще только началась, хотя может показаться иначе, и впереди нас ждет долгий рассказ. Огромное бревно таинственного происхождения быстро вбирает в себя пламя с углей, шипит жир, и теснее смыкается круг, не считая старухи-данток, которая, как всегда, остается в своем экипаже.
Перечислим же всех еще раз, для удобства. Итак: Апто Канавалиан, новоприбывший и, возможно, более бледный, чем подобает спасенному только что. Калап Роуд, без малого сто лет творивший посредственность, которая так и не вознесла его на сколь-нибудь ощутимую высоту. Авас Дидион Блик, почтенный голос скромного рассказчика. Пурси Лоскуток, задумчиво глядящая в жаркое пламя похожими на погасшие свечи глазами. Борз Нервен, которому через несколько мгновений предстоит первому выступить перед собравшимися в кругу, сидит, будто на муравейнике, лихорадочно сверкая глазами и истекая потом. Красавчик Гум полулежит на земле, вытянув ноги в начищенных до блеска сапогах, вдоль которых растянулись две девицы из его свиты: Глазена Гуш неспешно моргает, касаясь ресницами драгоценной луковицы цветка Красавчика, а Пустелла шевелит бровями, изгибающимися подобно гусенице на горящей ветке. Ласка же принимает новую изящную позу, прижимаясь грудью к каштановой шевелюре Красавчика, – интересно, что она ему шепчет, какие обещания слышит его ухо?
Певуны, Крошка, Блоха и Мошка, образуют по одну сторону круга нечто вроде бастиона, этакую воинственно ощетинившуюся стену, от которой воняет, как от постели подростка. Возле покрытой коростой руки Крошки сидит Услада Певунья с измазанными жиром губами, бросая в мою сторону полные желания, но совершенно нежеланные взгляды. Справа от нее расхаживает Стек Маринд, похожий на призрака в тусклом свете костра. Возможно, у него урчит в животе, но будь он проклят, если позволит себе утолить голод в этой звериной компании. Рыцарь Здравия Арпо Снисход сидит в отблесках дрожащего пламени, яростно глядя на Певунов, а Тульгорд Виз ковыряет в зубах острием кинжала, как всегда готовый вставить колкое замечание.
Последнее место в кругу занимает наш проводник, и, чтобы вспомнить его имя, приходится напрячь память. Сардик Фью сидит в птичьей позе, уверенный в себе, будто петух, хотя, возможно, последние события несколько его потрясли.
Надеюсь, я настолько хорошо все разжевал, что хотелось бы думать – этим моим вступлением не подавится и младенец.

 

Рассказ начинается с нескольких слов, внезапно произнесенных при свете костра, от которого исходит вызывающий слюнотечение аромат, а во мраке за костром беспокойно фыркают три лошади, и на них с завистью смотрят два мула (кони кажутся выше, чем есть, а их расчесанные гривы – явное оскорбление для мулов). Великая Сушь – покрытая инеем пустыня вокруг огненного острова, мешанина валунов, камней и низкорослых кустов. Экипаж поскрипывает от движения внутри, и, возможно, к щели в занавесках прижаты слезящийся глаз или сморщенное ухо в надежде уловить хоть что-то из происходящего снаружи.
А в самом воздухе висит почти ощутимый первобытный страх.
Повествование о двадцать третьей ночи
– Слушайте, так чей будет рассказ? – провозгласил Борз Нервен, мужчина такого роста, что коротышки презирали его просто из принципа.
Буйная шевелюра Нервена была аккуратно причесана, зубы сверкали почти ровными рядами, между тщательно подстриженными усами и бородой виднелись полные губы, словно созданные для недовольных гримас, хотя лицо поэта в целом привыкло к жалостливому выражению. И только о его носе нельзя было сказать совсем ничего.
Слова Борза эхом отдались в ночном воздухе. Он ждал, когда кто-нибудь бросит ему вызов, но все молчали. Тому имелся ряд причин, в том числе довольно существенных. Во-первых, двадцать три дня отчаянных лишений, а затем и ужаса порядком измотали нас всех. Во-вторых, давящий вес неизбежности оказался воистину тяжким, по крайней мере для наиболее изнеженных среди нас. В-третьих, нельзя также сбрасывать со счетов чувство вины: это, пожалуй, самое любопытное бремя из всех, которое, возможно, стоило бы исследовать подробнее… хотя, с другой стороны, в том нет особой нужды. Кто, умоляю вас, не знаком с чувством вины?
Внезапно на угли с треском упали капли жира, и почти все вздрогнули.
– Но мне нужно отдохнуть, к тому же пришло время для пиршества критиков.
О да, пиршество критиков. Я кивнул и улыбнулся, хотя никто этого не заметил.
Вытерев ладони о бедра, Борз бросил взгляд на Пурси и, примостившись поудобнее, заговорил:
– Единственная претензия Ордига на гениальность сводилась к тысячам заплесневелых свитков и к умению вовремя ухватить покровителя за одно место. Стоит назвать себя творцом, и тебе все сходит с рук. Естественно, как всем прекрасно известно, дерьмо удобряет почву. Но ради чего? Вот в чем вопрос.
Пламя костра плевалось искрами. Над ним кружил дым, заставляя глаза слезиться.
Лицо Борза Нервена в оранжевом свете пламени бестелесно парило; ниже его окутывал угольно-черный плащ с серебряными застежками, что было только к лучшему. Голова, изрекшая те слова, что произнесены выше, могла с тем же успехом торчать на палке, и удивительно, что этого еще не случилось.
– А что касается Арпана – только представьте всю дерзость его «Обвинений обвиняемого». Сплошной вздор! Виновный? Воистину. Виновный в полном отсутствии таланта. Крайне важно – и я знаю это лучше кого-либо – учитывать врожденную тупость простонародья и его готовность прощать все, кроме гениальности. Арпан был милостиво избавлен от подобной опасности, именно потому его все и любили.
– Поверните кто-нибудь ногу, – проворчал Блоха Певун.
Борз был ближе всех к вертелу, но, естественно, даже не пошевелился. Громко вздохнув, Муст Амбертрошин наклонился и взялся за обмотанную тряпкой рукоять. Потрескивающая шкварчащая ляжка была тяжела и к тому же неудачно насажена, но после нескольких попыток он все же сумел ее повернуть. Снова сев, он виновато огляделся вокруг, но никто ему не ответил взглядом.
Темнота, неуверенный отблеск костра и дым стали для всех в эту ночь милосердным даром, но желудки наши продолжали мрачно и угрюмо урчать, хотя на голод никто не жаловался. Жаренное на вертеле мясо предназначалось для завтрашнего изнуряющего путешествия через подозрительно опустевшую Великую Сушь, для двадцать четвертого дня из тех, когда путники ощущали себя покинутыми всем миром, последними оставшимися в живых, мучимые от страха, что Равнодушный Бог уже не столь равнодушен. Не оказались ли мы единственными забытыми уцелевшими после постигшей мир праведной кары? Что ж, не исключено, хотя вряд ли, подумал я, глядя на ногу над огнем.
– Ну вот, с Ордигом и Арпаном покончили, – сказал Тульгорд Виз. – Вопрос в том, кем мы будем питаться завтра?

 

Поскольку пиршество критиков являлось именно тем, чем являлось, творцу, которому оно было посвящено, предначертывалось дать им не только удовлетворение эстетическое, но и насыщение физическое. Точнее говоря, творец должен был умереть. И все знали, что он умрет. Иначе и быть не может. Руки и ноги лежат неподвижно, не пробуя сопротивляться. Рот расслаблен, не пытаясь увещевать (или, что еще хуже, блистать порочным остроумием). Тело шевелится лишь от пинка ногой, затем вновь безвольно опадая на землю. Любые тычки и щипки не вызывают реакции. После всех этих проверок субъект считается наконец готовым к свежеванию, потрошению и разделыванию. Дозволяются внезапные приступы обожания, вполне приемлемы и достойны похвалы уважительные высказывания. И затем наступает момент признания, например: «Я признаю, что этот творец мертв и тем самым заслужил право именоваться гением, а любая слава, которой он достиг при жизни, теперь возрастает вдесятеро и более». Словом, пиршество критиков во всей своей красе.

 

Первым на эту тему (на какую? Да на ту самую!) заговорил рыцарь Здравия Арпо Снисход. Предшествовавшее тому обсуждение лошадей и мулов оказалось бесплодным, не принеся удовлетворения никому. Все припасы сложили вместе, и оказалось, что их слишком мало. У всех сводило живот.
– В этом мире слишком много людей искусства, с чем вряд ли кто-либо станет спорить. – Арпо Снисход положил ладонь на рукоять одного из своих мечей, добавляя весомости произнесенным словам (ибо толпа творцов вдруг начала проявлять признаки внезапной тревоги). То мгновение, когда еще можно было возразить, миновало безвозвратно. – Поскольку мы – негемотанаи, чья цель более чем справедлива и чьи помыслы в равной мере суровы и чисты, приходится честно признать, что без наших отважных и преданных лошадей нам просто не обойтись. Точно так же совершенно ясно, что экипаж данток не сможет двигаться дальше без мулов, и потому нам ничего не остается, как повернуться лицом к суровой действительности.
– Хотите сказать, нам придется кого-то съесть? – задал я вопрос – не потому, что был настолько уж туп, но желая побыстрее перейти к сути (наверняка вы по ходу повествования уже заметили за мной подобную склонность). Моим девизом всегда было «Говори прямо».
В ответ на мои слова Арпо Снисход лишь нахмурился разочарованно. Кто из творцов задает подобные вопросы? Кому из них недостает интеллектуальной утонченности, чтобы погладить по шерстке котенка эвфемизма? Если не принять условия игры, не будет никакого удовольствия. А в чем в данном случае состоит удовольствие? Естественно, в самооправдании убийства – разве может быть что-то приятнее?
Первым подыграл Крошка Певун, едва заметно ухмыльнувшись и глядя поросячьими глазками на несчастных творцов, которые уныло сбились в кучу, будто овцы в загоне в ожидании мясника.
– Но с кого мы начнем, Снисход? От жирных перейдем к тощим? От несносных к бесполезным? От уродов к красавцам? Нужна какая-то система отбора. Блоха?
– Угу, – согласился Блоха.
– Мошка?
– Угу, – согласился Мошка.
– Услада?
– Хочу того, с бритой головой.
– Съесть первым?
– Что?
Крошка яростно уставился на меня:
– Я тебя предупреждал, Блик.
В разговоре с головорезом рано или поздно наступает момент, когда любое произнесенное слово становится оправданием для насилия. Важно не само слово и даже не содержание беседы. Собственно, ничто в мире за пределами толстого черепа и заполняющей его мутной субстанции не имеет значения. Нет ни причины, ни следствия. Просто щелкает некий механизм, отсчитывая мгновения до взрыва. Срок предопределен, процесс необратим.
Я обреченно ждал, когда Крошка Певун взорвется от злости.
Но вместо этого послышался голос Услады:
– Пусть они рассказывают истории.
Стек Маринд презрительно фыркнул, что вполне можно было засчитать как первый поданный голос.
Крошка моргнул, потом еще раз. Видно было, как на его зверской физиономии собираются тучи сомнений, но его ухмылка тут же сделалась шире, разгоняя их прочь.
– Блоха?
– Угу.
– Мошка?
– Угу.
– Рыцарь Снисход, ты согласен?
– Я для тебя «сударь».
– Надо понимать это как «да»?
– Думаю, так и есть, – сказал Блоха. – Мошка?
– Угу, это точно значило «да».
В это мгновение в возникшее естественным образом пространство между негемотанаями и людьми чистого искусства (к которым в данный момент я счастливо причислял и себя тоже) шагнул Тульгорд Виз, Смертный Меч Сестер. Надув щеки, он смерил взглядом всех собравшихся, включая проводника, чье имя от меня ускользает, Муста, Пурси Лоскуток и Свиту (несчастный Апто еще не появился). Можно было бы предположить, что Тульгорд намеревался утвердить свое превосходство как окончательный арбитр по данному вопросу (да, именно по этому), но, естественно, он, как и все, обладал лишь одним голосом, так что, возможно, перед ним возникла моральная дилемма. Он явно чувствовал потребность оправдать то, что должно было произойти, а кто, как не Тульгорд Виз, мог быть лучшим судьей в вопросах этики?
А что жертвы?
Ответ столь же быстр, и его легко найти в арсенале легкомыслия, доступном каждому, кому нечего терять, но есть что приобрести. С каких это пор этика торжествовала над силой? Спор был столь неравным, что никто не пожелал занять сторону проигравших. Соответственно, позиция Тульгорда была встречена с заслуженным безразличием – подробность, которая полностью ускользнула от него самого.
Таким образом, определилась еженощная процедура: нам, творцам, приходилось петь, чтобы не стать ужином. Увы, по иронии судьбы самая первая жертва так и не успела ничего поведать, посмев преступно возразить со всем ужасом человека, всегда оказывавшегося последним в любых детских забавах (а некоторые воспоминания, как вам известно, остаются с нами на всю жизнь):
– Да сожрите вы лучше этих клятых лошадей!
Но Арпо Снисход покачал головой.
– Голосование закончено, – сказал он. – Как согласится каждый уважающий себя рыцарь, его конь куда ценнее любого поэта, барда или скульптора. Все решено. Лошадей никто есть не станет.
Он сердито нахмурился, как обычно бывало после любого его высказывания:
– Но это же просто…
Можно не сомневаться, что безымянный творец намеревался произнести слово «глупость», или «безумие», или какое-нибудь другое столь же подобающее случаю выражение. И в подтверждение тому, когда его голова подкатилась почти к моим ногам, отрубленная резким взмахом священного меча Тульгорда, губы несчастного еще пытались завершить глубокомысленную фразу. До чего же четко это врезалось мне в память!
Первого, столь быстро убитого поэта разделали и съели на одиннадцатую ночь пути через Великую Сушь. На шестнадцатую ночь его судьбу разделил еще один, то же самое повторилось и на двадцатую. На двадцать вторую ночь было проведено голосование по поводу предложения Арпо насчет дневной трапезы для поддержания сил и морального духа, и тогда же начался ритуал пиршества критиков, идею которого подал дрожащий от страха Борз Нервен.
Прошлой ночью в последний раз в жизни выступили перед слушателями еще два несчастных поэта, двое бардов, обладавших весьма посредственными способностями.
Возможно, кто-то намерен в знак возражения поднять руку. (Говорите, уже не в первый раз? Не обращал внимания.) Тридцать девять дней пути через Великую Сушь? Наверняка сейчас, когда до паромной пристани у подножия плато оставалось всего несколько суток, никакой необходимости есть людей больше не было? Естественно, вы правы, но все дело в том, что путники уже успели привыкнуть к определенному уровню комфорта. Взялся за дело – доводи его до конца, как сказал когда-то некий пресытившийся придурок. Что гораздо существеннее, тридцать девять дней составляла продолжительность пути при оптимальных условиях, а для нас они были далеко не оптимальными. Достаточно объяснений? Конечно же нет, но, в конце концов, чей это рассказ?
В общем, Ордиг теперь покоился в чужих животах, достигнув глубин, которых никогда не достигал при жизни, в то время как последнее повествование Арпана было разобрано по косточкам вместе с ним самим. Пиршество критиков завершилось, и творцов теперь было лишь четверо – для Пурси Лоскуток единогласно сделали исключение. По оценке проводника, оставалось еще шестнадцать ночей пути через Великую Сушь.
Хотя умение считать редко встречается среди талантов, коими обладают люди искусства, всем нам, несчастным певцам, было ясно, что наше пребывание в этом мире стремительно приближается к концу. Но от этого наши состязания с приходом сумерек не становились менее отчаянными.

 

Борз Нервен облизал губы и долго смотрел на Апто Канавалиана, прежде чем глубоко вздохнуть.
– Я приберегал эту оригинальную драматическую ораторию для последней ночи в Фарроге, но, с другой стороны, где еще у меня будет столь требовательная аудитория, как не здесь? – Он довольно-таки неприятно рассмеялся.
Апто потер лицо, будто пытаясь убедить себя, что все это не лихорадочный кошмар (каковой преследует любого профессионального критика), и я вполне могу представить, что он при первой же возможности сбежал бы в пустыню, вот только возможности такой у него не было, учитывая присутствие Стека Маринда и его постоянно взведенного арбалета, который даже сейчас лежал у него на коленях (расхаживать он уже перестал).
В свою очередь, Борз достал собственное оружие, трехструнную лиру, и начал ее настраивать, сосредоточенно склонившись над инструментом. Он осторожно тронул для пробы струны, потом сильнее, затем вновь осторожнее. В складках на его лбу блестел пот, в каждой капле которого отражалось пламя костра. Когда сидевшие рядом начали проявлять нетерпение, он в последний раз подкрутил деревянный колок и откинулся назад.
– Это отрывок из «Эсхологий» немильских поэтов Красного Цветка третьего века. – Он снова облизал губы. – Не то чтобы я у них что-то украл. Просто вдохновлялся творчеством знаменитостей.
– Каких? – спросил Апто.
– Знаменитых, – ответил Борз. – Вот каких.
– В смысле, как их звали?
– Какая разница? Они пели знаменитые поэмы!
– Какие?
– Не важно! Это были немильские поэты Красного Цветка! Знаменитые! Тех времен, когда бардов и поэтов по-настоящему ценили! А не выбрасывали на обочину, чтобы тут же о них забыть!
– Но ты ведь сам забыл, как их звали! – возразил Апто.
– Если ты никогда о них не слышал, откуда тебе знать, известно мне, как их звали, или нет? Я мог бы на ходу придумать любые старинные имена, и ты просто бы кивнул, как подобает ученому. Я прав?
Калап Роуд покачал головой, и в глазах его вспыхнул озорной блеск.
– Мой юный Борз, тебе не кажется, что все же не стоит раздражать одного из судей Мантии?
Борз развернулся к нему:
– Ты тоже не знаешь, как их звали!
– Да, не знаю, но я ведь и не делаю вид, будто вдохновлялся их творчеством.
– Что ж, сейчас ты услышишь выдающиеся плоды моего вдохновения!
– Чем ты, говоришь, вдохновлялся? – спросил Крошка Певун.
Блоха и Мошка фыркнули.
Наш проводник размахивал руками, пока наконец не стало ясно, что он таким образом пытается привлечь всеобщее внимание.
– Господа, прошу вас! Поэт желает начать, но для каждого и для каждой из нас непременно придет свой черед…
– Для какой еще «каждой»? – бросил Борз. – Для всех женщин сделано исключение! Почему? Не потому ли, что все имеющие право голоса – мужчины? Только представьте, насколько сочное…
– Хватит! – рявкнул Тульгорд Виз. – Это отвратительно!
– Что еще раз доказывает моральное падение людей искусства, – добавил Арпо Снисход. – Всем известно, что именно женщины алчно пожирают… – Рыцарь Здравия нахмурился во внезапно наступившей тишине. – Что такого я сказал?
– Лучше начинай, поэт, – прорычал, как и подобает охотнику, Стек Маринд.
В сторону Красавчика Гума покатился выпавший из костра уголек, и все три девицы из Свиты отважно попытались преградить ему путь, но тот погас, не успев до них докатиться. Девушки вернулись на место, яростно глядя друг на друга.
Борз забренчал на трех струнах и начал петь невыразительным фальцетом:
                               Давным-давно,
                               Во глубине веков,
                               Еще до нашего рожденья,
                               До появленья первых королевств
                               Жил-был король…

– Погоди-ка, – проговорил Крошка. – Если это было еще до появленья первых королевств, то откуда же взялся король?
– Не прерывай меня! Я пою!
– С чего ты взял, будто я тебя прерываю?
– Прошу вас, – сказал проводник, чье имя снова от меня ускользает, – позвольте поэту… гм… петь.
                               Жил-был король,
                               И звали его… Гроль,
                               Гроль Девяти Колец,
                               Какие он…

– Напяливал на свой конец! – пропел Блоха.
                               Носил все время
                               По числу в неделе дней…

Апто зашелся в приступе кашля.
                         И Гроль Семи Колец
                         Так загрустил, когда он стал вдовец,
                         Ибо любил свою он очень королеву.
                          Все звали Долговласкою ее
                          За волосы роскошные,
                          Что падали на плечи…
                          Однако счастье столь изменчиво, увы…
                          Когда их дочь-красавица скончалась,
                          Так было горе велико ее, что королева
                          Обрилась наголо, и более никто
                          Ее уж Долговласкою не звал.
                          И так ужасно разозлился Гроль,
                          Что, кудри все собрав своей супруги,
                          Веревку свил из них и тотчас же
                          Он королеву удавил – о горе!

Предполагалось, что восклицание «о горе!» должны эхом повторить восторженные слушатели, отмечая таким образом завершение каждой строфы. Увы, никто не был готов участвовать в этом, и не странно ли, насколько легко спутать друг с другом смех и рыдания? Яростно дернув струны, Борз Нервен продолжал:
                          Но в самом ли деле их дочь умерла?
                          Что за страшную тайну хранил
                          Гроль-Король в темной башне,
                          В самом сердце державы своей отдаленной?
                          Ладно, я вам скажу, что случилось:
                          Украли у Гроля красавицу-дочь,
                          Ту принцессу, которую звали…
                          Пропалла.
                          Пусть всем станет известна история эта,
                          Я спою о Пропалле,
                          Несравненной наследнице Гроля
                          И супруги его Долговласки…
                          Прекрасны были у Пропаллы плечи
                          И королевские ее ресницы,
                          И сладкая корона нежных губ…

Последние две строки добавил я сам. Просто не смог удержаться, так что, прошу вас, не обращайте внимания.
                          Прекрасны были плечи у Пропаллы,
                          Похищенной владыкой королевства
                          За дальними горами и озерами
                               В Пустыне Смерти,
                               Где не жил почти никто
                               И не надеялся там выжить,
                               Хотя надеждой живы мы…

Ну вот, опять…
                       Король тот звался Прыг.
                       Монарший меч его был вдвое выше самого,
                       Доспехи словно сделаны из камня.
                       Жесток его был облик, злобен взгляд,
                       Когда тайком он озеро средь ночи переплыл
                       И взобрался́ на башню, чтоб украсть
                       Пропаллу милую и нежную – о горе!

– О горе! – воскликнула Свита, и даже Пурси Лоскуток улыбнулась поверх кружки, из которой украдкой прихлебывала чай.
                       Но она и сама его страстно ждала:
                       Хоть и был он жесток, но безмерно богат,
                       Тот, кто правил своим королевством средь гор!
                       Так что вовсе не крал он прекрасную деву —
                       Вместе уплыли Пропалла и Прыг!

И тут начался сущий хаос. Борз с такой силой вдарил по струнам лиры, что одна из них порвалась, угодив ему прямо в глаз, левый. Арбалет Стека, проклятьем которого был чересчур легкий спуск, случайно выстрелил, вогнав стрелу в правую ступню охотника и пригвоздив ее к земле. Пурси прыснула в костер чаем, оказавшимся странно горючим, и Апто, которому опалило брови, скатился со служившего ему сиденьем камня, врезавшись головой в кактус. Проводник судорожно размахивал руками, пытаясь вздохнуть. Свита превратилась в клубок спутавшихся рук и ног, под которым барахтался Красавчик Гум. Тульгорд Виз и Арпо Снисход хмуро наблюдали за происходящим. Что касается Крошки Певуна, видны были только подошвы его сапог. Мошка внезапно поднялся и сказал Блохе:
– Кажется, я обоссался.
Благодаря столь экстраординарному выступлению Борз Нервен пережил двадцать третью ночь, и ему предстояло прожить также и двадцать четвертую вместе со следующим за ней днем. А когда он попытался объявить, что еще не закончил свое повествование, я закрыл ему рот ладонью, задавив в зародыше слова. Разве я не говорил, что милосердие знает тысячу обличий?
Безумие, говорите? Мол, мне не следовало столь отважно сдерживать самоубийственное стремление Борза Нервена выложиться до конца? Но хотя уверенность в себе – странная вещь, мне она вовсе не чужда. Я прекрасно знаю все ее стороны. Не требуется особой проницательности, чтобы отметить свойственное мне чутье, ибо вот он я, перед вами, древний старик, однако до сих пор живой. Но может, я в чем-то вас обманываю, приписывая подобные качества себе молодому? Вполне логичное предположение, хотя и ошибочное во всех отношениях, поскольку уже тогда мое самообладание было подобно знамени, крепко вправленному в прочный камень и неподвластному любым, даже самым яростным бурям в мировых течениях. Именно оно сослужило мне столь хорошую службу наряду с моей прирожденной сдержанностью.
Когда все пришли в себя и Борз Нервен, шатаясь, удалился за камни, дабы проблеваться, свое повествование начал Калап Роуд. Руки его дрожали, будто подвешенная к дереву рыба. У него явно перехватило горло и изо рта вырывались писклявые звуки. Глаза выпучились, словно стремящиеся покинуть клоаку морской черепахи яйца. Ощущение несправедливости, каковой являлась полученная Борзом Нервеном отсрочка, превратило его лицо в искаженную злобой маску, все черты которой дергались в нервном тике. Слишком тяжким оказался для бедняги страшный выбор – либо заводить свою песню, либо умереть. Казалось, будто все упущенные моменты его жизни, творческие поражения, преграды и недостигнутые высоты разом обрушились на него, угрожая утопить в бездне отчаяния.
Он походил на загнанную в угол мышь: стены слишком высоки, в полу ни единой щели и остается лишь скалить крошечные зубы в тщетной надежде, что грозно нависший над тобой убийца на самом деле сделан из ваты. До чего же отчаянно защищается жизнь! Вполне хватило бы, чтобы разбить сердце даже посаженного на кол. Но все мы знаем, насколько безжалостен современный мир и как он наслаждается беспомощностью других. Дети отрывают крылышки насекомым, а когда вырастают, разбивают чужие головы и пишут ругательства на стенах общественных зданий. Упадок подстерегает нас со всех четырех сторон, продолжая оплакивать трагическую гибель луны. Сжалимся же над мышкой, ибо мы и сами не более чем такие же мышки, загнанные в угол бытия.
Калап Роуд в отчаянии понял, что единственная его надежда выжить – это нагло украсть слова великих, но малоизвестных творцов. К счастью, Калап провел всю жизнь в тени гениев, обреченных исчезнуть в каком-нибудь заброшенном переулке (что зачастую он же сам и подстраивал: слово тут, приподнятая бровь там, едва заметный кивок и так далее. Естественно, задача посредственностей состоит в том, чтобы полностью истреблять лучших, но сперва ободрать их насколько можно). Итак, проникнувшись позаимствованным вдохновением, Калап Роуд собрался с духом и, внезапно обретя полное спокойствие, глубоко вздохнул.
– Придвиньтесь же ближе и выслушайте, – начал он в формальной манере почти полувековой давности, – эту историю, повествующую о людской глупости, подобно многим подобным историям, к великой печали как мужчин, так и женщин. В древние времена, когда в горных крепостях восседали одетые в шкуры великаны, сжимая в кулаках древки боевых копий, когда на широких равнинах лежали, подобно мертвецам, ледники, высасывая жизненные соки из делающихся все глубже долин, когда сама земля рычала, словно голодный медведь весной, медленно умирала в одиночестве женщина из народа имассов, изгнанная из своего племени, скорчившись в тени оставленного ледником валуна. Ее бледную кожу покрывали поношенные залатанные шкуры, и она собрала вокруг себя густой мох и лишайник, чтобы защититься от пронизывающего ветра. И хотя некому было тогда бросить на нее взгляд, она была прекрасна настолько, насколько могут быть прекрасны женщины имассов, сестры земли и талой воды, подобные внезапно раскрывающимся цветкам в краткий период оттепели. Ее волосы, заплетенные в девичью косу, были цвета чистого золота, а глаза – зелеными, будто мох, которым она укрывалась.
На мой взгляд, эта история стоила того, чтобы ее украсть, – я хорошо ее знал. Собственно, я знал даже поэта, чью версию сейчас излагал Калап. Стенла Тебур из Арэна, проживший всего тридцать три года, сумел создать десяток эпических поэм и около двадцати «историй у костра» (или «историй для сада», так их называли в Арэне, где давно позабыли о столь идиллических сценах, как сидение вокруг костра под небом, незамутненным городскими дымами, при свете звезд). Как мне рассказывали, алтарем, на котором поэт испустил последний вздох, стали грязные булыжники позади храма Огни, и вздох этот скорее походил на хрип, густо пахнущий перегаром. Жизнь этого молодого человека унесли алкоголь и д’баянг – таковы соблазны творцов, которым редко удается избежать столь роковых ловушек. Увы, Стенлу Тебура погубила вовсе не слава (ибо осмелюсь утверждать, что смерть в расцвете славы вовсе не столь трагична, как может показаться, поскольку утраченный потенциал бессмертен; куда печальнее узнать, что жизнь того, кто был когда-то знаменит, закончилась в безвестности). Бедняга сдался, оставив попытки осаждать высокие защищенные стены крепости признания, обороняемые легионами пресыщенных посредственностей и изнеженных светил. Злобное неприятие с их стороны сокрушило его дух, и он начал искать утешения в бесчувственном забвении, которое в конце концов и нашел.
– За какое же ужасное преступление ее столь жестоко изгнали из собственного племени? – продолжал цитировать слово в слово Калап, впечатляя меня своей памятью. – Ветер завывал голосами тысячи духов, оплакивая судьбу прекрасной девы. Льющиеся с неба слезы утратили живое тепло, опускаясь подобно снежным хлопьям. Огромные стада ушли к краям долины, спасаясь от ветра и его жуткого печального воя. Несчастная девушка скорчилась в комок, умирая в одиночестве.
– Но почему? – вопросила Пустелла, заслужив злобные взгляды Ласки и Глазены Гуш, потому что, проявив интерес к истории, которую рассказывал не Красавчик Гум, она совершала таким образом страшную измену, и даже сам Великий Творец хмуро на нее посмотрел. – Почему бедную девушку все бросили? Это же зло! Ведь она была добра, чистосердечна и невинна – иначе и быть не могло! О, до чего же ужасная у нее судьба!
Калап поднял руку, будто держа в ней позаимствованную мудрость:
– Скоро, милая, ты все узнаешь.
– Не хочу долго ждать! Не люблю длинных историй. Где действие? Ты уже и так слишком долго тянешь.
Услышав это критическое замечание, Ласка, Глазена и Красавчик разом кивнули.
Как можно столь мало доверять тщательно излагаемой истории? Что дает спешка, кроме одышки и глупостей? Важные подробности? «Да кому это надо?» – кричит хор мух-однодневок. Размеренный темп и плотная основа, в которую вплетается сюжет? Какая разница? Быстрее прожевывай и переходи к следующему, сплевывая на ходу! Глядя на молодых, я вижу поколение, которому недостает смелости зайти глубже чем по щиколотку, и наблюдаю, как они гордо и надменно стоят на узких берегах неведомых морей – называя это жизнью! Да, знаю, это лишь стариковское брюзжание, но я до сих пор вижу Пустеллу и ее широко раскрытые глаза идиотки, слышу нетерпеливое причмокивание и судорожное дыхание молодой женщины, готовой задохнуться от спешки, лишь бы ее разум поскорее унесло… куда-нибудь. Быстрее, быстрее, спотыкаясь на бегу… только бы ничего не упустить!
– Неужели она так и будет лежать там, пока не умрет, – спросил Калап, – безымянная и неведомая? Разве это не величайшая трагедия всех времен – сгинуть в безвестности, покинуть этот мир никем не замеченной? Мухи уже ждут, чтобы отложить свои яйца. Мотыльки-накидочники порхают, будто листья на близлежащих ветвях, а в небе медленно растут крошечные точки ледяных стервятников, неся конец всему. Но это лишь неразумные спутники смерти, и не более. Их голос – шорох крыльев, щелканье клювов и треск челюстей насекомых. Воистину, эпитафия не от мира сего.
Стек Маринд, хромая, подошел ближе к костру и подбросил в него подобранную где-то ветку. Пламя лизнуло сероватую кору, и та пришлась ему по вкусу.
– Нам придется вернуться назад, обгоняя холодное солнце весны, к еще более холодному солнцу зимы, и мы увидим перед собой горстку хижин из натянутых на кости и бивни тенагов толстых шкур бхедеринов. Стойбище расположилось не на самых высоких холмах над долиной и не на берегах потока талой воды в самой долине – нет, оно жмется к выходящей на юг террасе на склоне долины, примерно на половине его высоты. Сюда не задувает яростный ветер, и земля под ногами сухая, поскольку влага стекает в болотистый грунт по берегам потока. Имассы прекрасно разбирались в подобных вещах: возможно, обладали врожденной мудростью, и им не требовалось учиться, а может, они еще не перестали быть единым целым с матерью-землей, владея драгоценными тайнами гармонии и используя только то, что им было дано…
– Давай уже дальше! – заорала Пустелла. Слова прозвучали неразборчиво: женщина была занята тем, что обгладывала жареную кисть руки. Выплюнув одну косточку, она сунула в рот другую. Глаза ее блестели, будто пламя свечи, пробужденное дыханием пьяницы. – Какое-то дурацкое стойбище, и ладно. Хочу знать, что было потом. Давай рассказывай!
Калап кивнул. Никогда не стоит спорить со слушателями.
Что ж, возможно, он и впрямь так считал. Что касается меня, то после долгих размышлений я бы сформулировал это следующим образом: если слушатель несносен, несведущ, туп, склонен к оскорблениям, задирает нос или пьян, то, на мой взгляд, он законная добыча рассказчика, и, если он желает бросить тому вызов, не стоит удивляться, если упомянутый рассказчик разделает беднягу с хирургической точностью. Вам так не кажется?
– Имассы в том стойбище страдали от суровой зимы. Их охотники почти ничего не могли добыть, а большие стаи птиц должны были появиться лишь через несколько недель. Многие старики ушли в белую даль, чтобы спасти жизни своих детей и внуков, ибо зима говорила им на тайном языке, который понимают лишь много пожившие на этом свете: «Белый снег и холод станут старцу смертным ложем». Так говорили их мудрецы. Но даже несмотря на эти жертвы, остальные слабели с каждым днем. Охотники не могли забираться столь далеко, как прежде: усталость вынуждала их возвращаться. Дети начали есть шкуры, согревавшие их по ночам, и среди них свирепствовала лихорадка.
Девушка поднялась на высокий хребет над стойбищем, собирая оставшийся с прошлой осени мох там, где ветер унес снег, и первой увидела приближающегося незнакомца. Он шел с севера, одетый в тяжелые шкуры тенагов. За его левым плечом торчала длинная костяная рукоять меча. Голова мужчины была открыта ветру, и девушка смогла разглядеть, что у него смуглое обветренное лицо и черные волосы. За собой он тащил сани.
При виде незнакомца ее охватили тяжкие мысли. Нельзя отказать в помощи чужаку в случае нужды – таков был закон ее народа. Но этот воин был высокого роста, выше любого имасса. Наверняка он сильно проголодался, и, учитывая, насколько слабы были сейчас ее соплеменники, он мог бы забрать себе все, что захочет. К тому же девушку беспокоили его сани – она поняла, что на них лежит завернутое в шкуры тело. Если там кто-то живой, придется позаботиться и о нем тоже. А если мертвый – то этот воин навлечет проклятие на ее народ.
– Проклятие? – переспросила Пустелла. – Что еще за проклятие?
Калап растерянно моргнул.
Поняв, что конкретного ответа на этот вопрос у рассказчика нет, я откашлялся.
– Смерти не место в подобных стойбищах, Пустелла, и это правильно, как раз так и должно быть. Именно поэтому старики, когда они решают, что им пришло время умереть, уходят в белую даль. Именно поэтому всю добычу разделывают вдали от стойбища, куда приносят только мясо, шкуру и кости, из которых собираются сделать орудия – дары, необходимые для жизни. Если же смерть проникает в стойбище, значит его обитатели прокляты и должны незамедлительно умиротворить Похитителя Жизней и его рабов-демонов, чтобы смерти не приглянулось стойбище и она не решила в нем поселиться. Когда Похититель находит себе дом, все живое в нем вскоре умирает, понимаешь?
– Нет.
Я вздохнул:
– Это одно из тех облеченных в духовную мантию правил, которые на самом деле имеют вполне мирскую суть. Мертвый или умирающий может принести с собой в маленькое стойбище заразу и болезнь. В столь тесном сообществе любая инфекция способна убить всех до единого. Соответственно, у имассов имелись определенные правила для предотвращения подобного, но правила эти, увы, противоречили другому закону – никогда не отказывать гостю, испытывающему нужду. Так что девушке было о чем беспокоиться.
– Но он же наверняка принес им зло! Может, это был сам Мрачный Жнец!
– Похититель Жизней, – поправил я. – Так зовут Повелителя Смерти жители Арэна.
Калап вздрогнул, стараясь не встречаться со мной взглядом. И продолжил:
– Так она стояла там, вся дрожа, в то время как чужак, явно выбравший ее своей целью, остановился в девяти шагах. Девушка сразу же поняла, что он не из племени имассов. То был фенн родом с горных вершин, великан, в чьих жилах текла кровь тартено-тоблакаев. И еще она увидела у него боевые раны под рассеченной во многих местах шкурой тенага. Правая его рука почернела от запекшейся крови, как и лицо местами. Какое-то время он молчал, не сводя с девушки тяжелого взгляда, затем сказал…
– Закончишь завтра вечером! – Крошка Певун зевнул во весь рот.
– Не выйдет, – прорычал Тульгорд Виз. – Мы не сможем проголосовать, если один рассказ останется незавершенным.
– Я что, говорил, будто не хочу услышать продолжение? – возразил Крошка. – Просто мне спать охота, только и всего. Так что дослушаем завтра вечером.
Заметив, что Красавчик Гум пытается привлечь мое внимание, я в ответ лишь поднял брови и пожал плечами.
– Но я хочу услышать рассказ Красавчика! – сказала Глазена Гуш.
Красавчику, похоже, не терпелось заткнуть ей рот, судя по судорожным жестам его рук, будто сжимающих горло, хотя кто мог точно это утверждать, кроме него самого?
– Тогда завтра днем! То же самое касается и второго рассказчика – время у нас есть, а раз нам все равно нечего делать, кроме как идти, пусть развлекают нас до захода солнца! Ну как, решено, Блоха?
– Угу, – кивнул Блоха. – Мошка?
– Угу, – сказал Мошка.
– Но ведь ночь еще только началась, – возразил Арпо Снисход.
Судя по всему, внезапная отсрочка смертных приговоров огорчила некую благочестивую часть его души, жаждавшую справедливого суда, и лицо Арпо приобрело воинственное выражение, будто у обиженного ребенка.
Неожиданно всех удивила Пурси Лоскуток, заявив:
– Тогда я расскажу историю.
– Но, моя госпожа, – выдохнул проводник, – все решено, и нет никакой нужды…
– Я желаю поведать историю, Сардик Фью, и так оно и будет, – решительно объявила она, заставив всех замолчать, и тут же заколебалась, словно испугавшись собственной смелости. – Признаюсь, я не особо хорошая рассказчица, так что простите, если вдруг буду иногда запинаться.
Кто мог бы ей этого не простить?
– Это тоже история женщины, – начала Пурси Лоскуток, уставившись в пламя и сжимая в изящных пальцах глиняный сосуд. – Да, женщины, которую любили и которой поклонялись столь многие… – Она резко подняла взгляд. – Нет, она не была ни танцовщицей, ни поэтессой, ни актрисой, ни певицей. Талант ее был прирожденным, и к его совершенству невозможно было что-либо добавить. Собственно, это был даже не талант, а случайное стечение многих обстоятельств – линий, форм, черт лица. Короче говоря, моя героиня славилась необычайной красотой, и красота эта предопределила ее жизнь и будущее. Ее ждало удачное замужество, в котором все восхищались бы ею, словно драгоценным произведением искусства, пока годы не похитят ее красоту и ее прекрасный дом не превратится в своего рода гробницу, а муж, в чьих глазах идеал красоты останется навеки юным, редко станет посещать по ночам супружескую спальню. Ее ждали богатство, изысканные яства, шелка и празднества, а может быть, и дети. Но в глазах ее до самого конца осталось бы некое… некое невысказанное желание, полное тоски.
– Это не история! – заявила Глазена Гуш.
– Я еще только начала, дитя мое…
– Как по мне, так больше похоже на конец, и не называй меня «дитя» – я уже не ребенок!
Она бросила взгляд на Красавчика, будто ища подтверждения, но тот лишь хмуро смотрел на Пурси Лоскуток, словно пытаясь что-то понять.
Пурси Лоскуток продолжила свой рассказ, но ее устремленный в костер взгляд стал теперь безрадостным.
– В жизни человека случаются странствия, для которых не требуется совершать ни единого шага – никаких тебе путешествий в чужие края. Бывают странствия, в которых не встретишь никаких чудовищ, кроме теней в спальне или отражения в зеркале. Нет никаких отважных спутников, которые могли бы тебя защитить, и ты проделываешь свой путь в одиночестве. Да, героиню моей истории многие любили. Ее желали все, кто видел ее красоту, но сама она никакой красоты в себе не видела и не питала ни малейшей любви к той женщине, которой она была на самом деле. Может ли мякоть плода восхищаться красотой его кожицы? Способна ли она вообще познать эту красоту?
– У плодов нет глаз, – изрекла Глазена Гуш, закатив собственные глаза. – Глупости все это. Что это за странствие такое, если не преодолеваешь горные перевалы и опасные реки, не сражаешься с чудовищами, демонами, волками и летучими мышами? И у героя обязательно должны быть друзья, которые сражаются вместе с ним и все такое прочее, и его друзья попадают во всякие неприятности, от которых герою приходится их спасать. Все это знают.
– Глазена Гуш, – вмешался Апто Канавалиан (который уже закончил вытаскивать из затылка шипы кактуса), – не будешь ли ты так любезна заткнуть эту бесполезную дыру на своей физиономии? Пурси Лоскуток, прошу вас, продолжайте.
Пока Глазена, разинув рот, таращилась и моргала, будто зажатая в тиски сова, Стек Маринд, похоже, подбросил в костер еще дров, и мне пришло в голову, что если этот невозмутимый мрачный охотник в самом деле занялся заготовкой топлива, то все не столь уж плохо, хотя рано или поздно от него наверняка потребуются более великие свершения. По крайней мере, стоило на это надеяться.
– Однажды она встанет на балконе над каналом, по которому плавают ладьи, перевозя людей и товары, и вокруг нее в теплом воздухе соберутся порхающие бабочки… – Пурси внезапно запнулась и несколько раз глубоко вздохнула. – И хотя все, кто по случайности поднял глаза, все, на кого упал ее взгляд, видели в ней прекрасную девушку, желанную для любого, истинное творение искусства, в душе ее шла война, полная боли и страданий, смерти под ударами невидимого врага, выбивавшая почву из-под ног любых аргументов, любых непоколебимых заверений. Темный воздух был полон криков и рыданий, и ни один горизонт не предвещал рассвета, ибо ночь была бесконечна, а война не знала передышки. Если спросить ее, она бы ответила, что кровью можно истекать всю долгую жизнь. Бледность можно скрыть румянами, придать здоровый оттенок посеревшим щекам, но глаза не спрячешь. Именно в них, если взглянуть пристальнее, можно увидеть туннели, ведущие на поле боя, где нет света и не найти ни красоты, ни любви.
Пламя пожирало дрова, кашляя дымом. Все молчали. Зеркало, хоть и мутное, оставалось зеркалом.
– Скажи эта женщина хоть слово, – пробормотал кто-то (уж не я ли сам?), – и тысяча героев ринулась бы ей на помощь. Нашлась бы тысяча путей любви, чтобы вывести ее оттуда.
– Та, кто не может полюбить себя, не способна подарить и ответную любовь, – возразила Пурси. – Так было и с этой женщиной. Но в душе она знала, что война рано или поздно закончится. То, что пожирает изнури, вскоре прорвется наружу, и дар красоты исчезнет, сменившись увяданием. Отчаяние бедняжки росло. Что ей делать? Каким путем пойти? – Взгляд Пурси невольно упал на кружку, которую она держала в руках. – Естественно, можно было выбрать сладостное забвение, любые способы бегства, какие предлагают вино, дым и прочее, но все это не более чем путь к полному упадку – хотя и достаточно приятный, стоит лишь привыкнуть к вони. И вскоре тело начинает отказывать. Возникают слабость, недомогание, головная боль, некоторая апатия. Смерть зовет, и одного этого достаточно, чтобы понять, что душа твоя мертва.
– Моя госпожа, – вмешался Тульгорд Виз, – ваша история требует рыцаря, поклявшегося служить добру. Прекрасная дама в великой беде…
– Двух рыцарей! – воскликнул Арпо Снисход, хотя и с несколько, скажем так, наигранной страстью.
– В этой истории есть место только для одного рыцаря, – проворчал Тульгорд. – Второй рыцарь – это уже второй рыцарь.
– Но рыцарей вполне может быть и двое! Кто сказал, что нет?
– Я так сказал. Впрочем, ладно, так и быть: могу позволить и двух рыцарей. Один, настоящий, – я. А второй – ты.
Арпо Снисход побагровел, будто наглотавшись огня:
– Это не я второй рыцарь, а ты!
– Вот разрублю тебя надвое, – хмыкнул Тульгорд, – и сам будешь двумя рыцарями.
– Если разрубишь меня надвое, не будешь даже знать, куда повернуться!
Молчание бывает разным на вкус, и то, которое наступило в тот момент, явно отдавало замешательством, как часто случается после некоторых заявлений, внешне лишенных смысла, но тем не менее обладающих своеобразной логикой. Последовала короткая пауза, сопровождавшаяся хмурыми гримасами и удивленными взглядами.
– Она поверила, – продолжала Пурси Лоскуток, – что боги зажигают искру в любой душе, в самом сердце смертного духа, —искру, которая, возможно, горит вечно или с более пристрастной точки зрения гаснет, как только тело испускает последний вздох. Обстоятельства склоняли мою героиню ко второму варианту, и ей приходилось спешить; более того, у нее еще имелся шанс отдать свой долг. Если наша жизнь – все, что у нас есть и когда-либо будет, ценность имеет лишь то, что мы совершим перед смертью.
– То есть у нее не было детей, – пробормотал Апто.
– Разве не было великим даром передать по наследству подобную красоту? Нет, моя героиня еще не вышла замуж, не приняла в себя ничье семя. Лишь мысленно она ощущала себя столь старой, видя свой конец одновременно близким и далеким: десять лет равнялись столетию, а десять столетий – одному мгновению. И она решила отправиться в странствие в поисках божественной искры. Удастся ли очистить этот огонек, разжечь его столь ярко, что все изъяны попросту сгорят? Что ж, не исключено, что ей повезет. Но что это за путешествие? О каких краях стоит поведать? – В это мгновение взгляд похожих на бездонные туннели глаз рассказчицы упал на меня. – Не могли бы вы, добрый господин, изобразить подобающий фон для моего несчастного повествования?
– Для меня это большая честь, – со всей скромностью ответил я. – Представим себе обширную равнину, потрескавшуюся и усеянную камнями, где нет ни воды, ни животных. Наша героиня путешествует одна и вместе с тем в обществе других, чужая среди чужих. Все, чем эта женщина является, она прячет за завесами скрытности, и ее, как и других, поджидает река, быстрый поток жизни и благословений. На ее спокойных берегах ждет искупление. Но до реки еще далеко, и путь до нее полон лишений. Но кто же путешествует вместе с нашей дамой? Среди ее спутников есть рыцари, поклявшиеся избавить мир от недостойных – в данном случае от двух нечестивых колдунов, владеющих темной магией. Есть среди них и паломники, ищущие благословения у безразличного бога, и еще вместе с ними едет экипаж, внутри которого прячется чье-то лицо, которого никто пока не видел, а может, даже и два…
– Стоп! – рявкнул Стек Маринд, появляясь из мрака с лежащим на предплечье взведенным арбалетом. – Заметили, как отлила краска от лица этой женщины? Вы слишком близко подобрались к сути, сударь, и мне это не нравится.
Господин Амбертрошин заново раскурил свою трубку.
– Не хватает воображения, – пробормотал Красавчик Гум. – Позвольте мне, госпожа Лоскуток. Наша героиня родилась в маленьком селении на скалистых берегах фьорда. За пастбищами ее отца-короля, в густых лесах на горных склонах, в глубокой пещере спит дракониха, однако сон ее беспокоен, ибо она отложила яйцо, огромное, но со столь прочной скорлупой, что детеныш внутри смог лишь пробить отверстия для лап и протер мордой скорлупу перед глазами, и сие позволяет ему видеть туманный образ внешнего мира. Увы, чудовище в яйце сбежало из пещеры и теперь блуждает среди черных деревьев, испуганное и растерянное, а потому крайне опасное. Охваченное жутким голодом, оно вломилось в дом короля, раздавив бесчисленных воинов, которые спали, зачарованные магией дракончика. Горе королю! Кто теперь спасет его? И тут явился могучий…
– Могучий рыцарь? – спросил Тульгорд.
– Нет, ветер. Он принес тучи…
– Рыцарь принес тучи?
– Нет. Тучи заслонили луну…
– Рыцарь украл луну?
– Что?
– Проклятье, так что сделал этот рыцарь? Могу поспорить, разрубил то яйцо надвое!
– Просто поднялся сильный ветер!
– Так бы и говорил! – фыркнул Тульгорд Виз.
– И монстр навел глубокие чары на весь дом. Вышиб прочную дверь…
– И наткнулся на рыцаря!
– Нет, он влюбился в принцессу, ибо, хотя та и была уродлива внутри, он был уродлив снаружи…
– Подозреваю, – сказал Апто, – что внутри он был не менее уродлив. Драконово отродье, застрявшее в яичной скорлупе? Без дыры для хвоста? Да он по шею должен был утопать в собственном дерьме. С чего бы…
Борз Нервен, доедавший вторую порцию ужина после того, как лишился первой, ткнул обглоданной костью в Красавчика и, ухмыльнувшись жирными губами, заявил:
– Судья прав. Подобные вещи следует объяснять. Подробности, знаешь ли, всегда важны.
– Все дело в магии, – огрызнулся Красавчик, тряхнув кудрями. – Монстр вошел в главный зал, увидел принцессу и влюбился. Но, зная, что внушит ей своим видом ужас, он был вынужден погрузить ее в зачарованный сон с помощью музыки, издаваемой через разные отверстия в скорлупе…
– Он пропердел ей магическую песню? – спросил Апто.
– Он пропел ей магическую песню, и она встала, будто сомнамбула, и вышла следом за ним из зала.
– И какое это имеет отношение к истории Пурси Лоскуток?
Не я ли это спросил? Да, точно.
– Я как раз к этому и веду.
– Ты ведешь к тому, что я проголосую за то, чтобы завтра насадить тебя на вертел, – сказал Тульгорд Виз.
– До чего же дурацкая история, Красавчик, – согласился Арпо Снисход. – Монстр в яйце?
– Тому есть мифический прецедент…
– Лучше помолчи, поэт, – предупредил Стек Маринд. – Госпожа Лоскуток, желаете ли вы, чтобы кто-то из этих жалких подобий поэтов продолжил ваше повествование?
Пурси Лоскуток нахмурилась, затем кивнула:
– Думаю, рассказ Блика вполне меня устроит. Река, обещание спасения, все вокруг чужие, и скрытая угроза со стороны преследуемых… Скажи, поэт, они ближе к своей добыче, чем можно предполагать?
– У преследуемых есть много хитростей, моя госпожа, чтобы сбить с толку охотников. Так что – кто знает?
– Тогда расскажи еще про их путешествие.
– Погодите, – проскрежетал Стек Маринд таким тоном, будто карабкался на каменную стену при помощи одних лишь ногтей и зубов. – Вижу, господину Амбертрошину несколько не по себе. Он прямо-таки вгрызается в трубку и раз за разом бросает вокруг дикие взгляды. – Стек поправил арбалет, переместив вес на ту ногу, что не пострадала не так давно от стрелы. – Что вас так беспокоит, сударь?
Господин Амбертрошин ответил не сразу. Вынув изо рта трубку, он осмотрел ее выщербленный глиняный чубук, затем чашу, после чего достал кожаный мешочек и, взяв щепоть волокнистого ржаволиста, ловко раскатал ее между пальцами и набил почерневшую чашу трубки. Он несколько раз яростно затянулся, отчего его морщинистое лицо окуталось дымом, и наконец сказал:
– Кажется, меня сейчас стошнит.
– Что, Ордиг в брюхе взбунтовался? – предположил Борз Нервен и расхохотался, будто гиена в логове, вытирая жирные руки.
Стек Маринд что-то проворчал и, хромая, побрел прочь, бросив через плечо:
– Просто подозрительно, только и всего. В смысле, до странности подозрительно. Воистину дьявольские замыслы и ужасающее высокомерие. Мне нужно подумать… – С этими словами он скрылся во тьме.
Тульгорд Виз нахмурился:
– Похоже, у него ум за разум зашел. Вот что бывает, когда живешь в лесах среди кротов и жуков-короедов. Ладно, Блик, придется тебе взять на себя тяжкое бремя, чтобы исполнить желание госпожи. Расскажи нам еще про тех рыцарей.
– Всего их пятеро, – ответил я, – хотя одного можно счесть старшим в силу его опыта и знаний. Они поклялись казнить преступников, и преступление в данном случае состояло в нецивилизованном поведении. Точнее, в поведении, которое угрожало самим основам цивилизации…
– Точно так! – заявил Арпо Снисход, ударив кулаком в ладонь, что было не вполне благоразумно, поскольку он носил перчатки с шипами на костяшках пальцев и лишь на ладонях они были из козлиной кожи. Глаза его расширились от боли.
– Похоже, ночь для вас воистину нежна, – заметил Апто Канавалиан.
Естественно, Арпо не мог позволить себе ни единого мучительного стона. Он лишь сидел, весь сжавшись и стиснув зубы, и на глазах его выступили слезы.
– Как всем известно, – продолжал я, – цивилизация лежит в основе любых благ: богатства для избранных, привилегий для богатых, бесчисленных возможностей для элиты, обещания еды и крова для всех остальных, если они будут тяжко трудиться. И так далее. Соответственно, угроза разрушить все это является величайшим предательством. Ибо без цивилизации наступает варварство, а что есть варварство? Абсурдная иллюзия равенства, щедрое распределение богатств и существование, где никто не может скрыть от других самые низменные свои стороны. Короче говоря, подобное состояние воспринимается как нечто хаотическое и ужасное стражами цивилизации, каковые в силу своего положения чаще охраняют чужую собственность, нежели свою. Презрение к цивилизации, которое наверняка демонстрируют те двое безумных колдунов, может рассматриваться лишь как оскорбление и повод для искреннего негодования. И потому наши отважные рыцари все как один поклялись уничтожить тех, кто угрожает обществу, наделившему их титулами и привилегиями. Лучшего примера бескорыстия не найти.
Краем глаза я видел, как улыбается Пурси Лоскуток. Тульгорд и Арпо торжественно кивнули. Арпо уже успел оправиться от последствий своего театрального жеста. Апто Канавалиан усмехался себе под нос, Борз Нервен дремал, как и Свита Красавчика Гума, в то время как их безупречный идеал подкручивал свои локоны (один из тех привычных жестов, которые ассоциируются с бездумностью или, по крайней мере, с ее видимостью) и в то же время пытался поймать взгляд Услады Певуньи, последней из семейства Певунов, кто еще не спал в эту ночь. Следует заметить, что в мире хватает мужчин, которые, несмотря на всю свою мужественность, порой путают способы флирта, присущие разным полам. Ибо, на мой взгляд, подкручивать локоны и кокетливо хлопать ресницами свойственно женщинам (поскольку пустота ума порой привлекательна, особенно для тех, чей моральный уровень не поднимается выше колен), а не мужчинам. Красавчик Гум, увы, наверняка бесчисленное множество раз наблюдал подобное поведение в свой адрес и, похоже, поверил, что это и есть некий язык ухаживания; увы, отвечая тем же, что сам столь часто получал, он лишь вызывал усмешку у Услады, которая была отнюдь не склонна окружать его материнской заботой.
– Я мог бы теперь рассказать о паломниках, – снова заговорил я, – но для простоты скажем лишь, что все, кто пытается поймать взгляд бога, – пустые сосуды, которые считают себя несовершенными, пока их не наполнят, и верят, что по какой-то причине наполнить их может только чья-то благословенная чужая рука, но никак не своя собственная.
– И больше ничего? – спросил господин Амбертрошин, недомогание которого, похоже, миновало.
– Кто я такой, чтобы знать истину? – смиренно ответил я. – Даже я вижу соблазн беззаветной веры, страсть радостного служения неизвестной, но бесконечно дерзновенной цели.
– Дерзновенной?
– Любой способен наполнить тишину голосами, мой добрый кучер, – сказал я. – Разве мы не самые страстные изобретатели?
– А, понимаю. Вы имеете в виду, что религиозные убеждения полны замысловатых заблуждений, и те, кто якобы слышит слова богов, говорящих им, как поступать, на самом деле сами изобретают их на ходу.
– Рискну предположить, – заметил я, – что все начинается со слов кого-то другого, жреца или жрицы, произнесенных или написанных. Цель требует указаний. Человек служит некоей цели, и, если бог молчит, кто должен описать эту цель? Если все заблудились, первый, кто крикнет, будто что-то нашел, станет проводником для остальных, и их отчаяние сменится радостью или облегчением. Но кто сказал, что первый крикнувший не лжет? Или не безумен? Или что ему несвойственны куда более приземленные устремления – выяснить, как долго можно дурачить этих глупцов?
Господин Амбертрошин выпустил из трубки облако дыма.
– Вы воистину бредете в пустыне, сударь.
– А вы считаете иначе?
– Мы с вами можем согласиться относительно скал и камней, сударь, – ответил он, – но никак не их предназначения.
– Скалы? – переспросил Тульгорд, тараща глаза. – Камни и предназначение? Что ж, дай мне камень, кучер. Для тебя это помеха на дороге, но для меня – то, чем я могу размозжить тебе голову.
Господин Амбертрошин моргнул:
– Зачем вам это, Смертный Меч?
– Затем, что ты только сбиваешь всех с толку, вот зачем! Блик рассказывает историю – так пусть теперь даст слово тому злу, что преследует наших героев.
– Думаю, он уже только что это сделал, – заметил старик, попыхивая трубкой.
– Рыцари привержены чести и своей цели, и это одно и то же, – заявил Тульгорд Виз. – Паломники же ищут спасения. Так кто еще путешествует с этими достойными? Несомненно, некто подобный дьяволу. Говори же, поэт, ибо от этого зависит твоя жизнь!
– Я колеблюсь, добрый рыцарь.
– Что?
– Без Певунов надлежащего голосования не получится. Судя же по их дружному храпу, можно предположить, что в данный момент они пребывают в полностью бесчувственном состоянии. Госпожа Лоскуток, ваша жажда узнать, что дальше, превосходит любое терпение?
Она с некоторым лукавством взглянула на меня:
– Ты обещаешь мне искупление, поэт?
– Обещаю.
Внезапно в глазах ее мелькнуло сомнение, возможно, даже страх.
– Обещаешь? – снова спросила она, на этот раз шепотом.
Я великодушно кивнул.
– По-моему, вполне справедливо, – промолвил Апто, с серьезным видом глядя на меня, – если твоя судьба, Блик, будет зависеть исключительно от суждения Пурси Лоскуток. Если ты сумеешь даровать искупление женщине из ее истории, твоя жизнь спасена. Если же это тебе не удастся – ты ею поплатишься. Судя по кивкам, которые я вижу, моя идея воспринята одобрительно. И не пытайся кого-то обмануть, чтобы спасти себя. Предлагаю следующее: если Пурси в любой момент решит, что ты попросту… скажем так, разбавляешь водой свое повествование, то один из рыцарей или же оба сразу взмахнут мечами…
– Погоди! – крикнул Калап Роуд. – Лично я не кивал, так что идея твоя не одобрена, по крайней мере мною. Разве нам всем не ясно, что госпожа Лоскуток – женщина милосердная? Разве ее душа способна вынести столь жестокий приговор? Это все хитроумный Блик, решивший нас провести! Он дает обещание, которое не может сдержать, но лишь затем, чтобы выйти живым из этого кошмарного путешествия! Может, они вообще сговорились!
В ответ танцовщица заносчиво выпрямилась во весь рост:
– Горькие слова слышу я от тебя, поэт, порожденные несчастным убогим разумом. Мне доводилось выступать перед самыми гнусными тиранами, когда на кону стояла моя собственная жизнь. Я училась жестокому, но справедливому суду у ног своих хозяев. Думаешь, я стану притворяться? Думаешь, я не смогу сурово осудить того, кто столь отважно обещает искупление? Поймите же все, что Авас Дидион Блик выбирает – если, конечно, отважится – самый опасный из всех путей на ближайшие дни!
Слова ее прозвучали столь резко, что все присмирели, и, когда взоры присутствующих обратились ко мне, я понял всю истинность нашего договора. Дрогнул ли я? Ощутил ли я слабость в желудке бо`льшую, чем та, виной которой была трапеза из человечины (да, Ордиг и в самом деле взбунтовался у меня в брюхе). Следовало ли мне воспользоваться мгновением, чтобы сочинить некую прискорбную ложь? Нет, я знал, что не сделаю этого. Я просто промолчал, а затем, под тяжестью устремленных на меня взглядов, слегка кивнул достопочтенной танцовщице и сказал:
– Я согласен.
В ответ послышался лишь ее вздох.

 

Вскоре на крыльях летучей мыши опустилась усталость, дергая ушами и призрачно порхая среди нас, и мы пришли к молчаливому согласию, что пора спать. Поднявшись, я удалился во тьму, чтобы несколько мгновений побыть среди пустынной прохлады под насмешливыми звездами, подальше от жара и света угасающего костра, плотнее запахнув потрепанный плащ. В подобные моменты душу охватывают сомнения – так, по крайней мере, мне говорили.
Но испытать их я так и не успел – вокруг моей талии сомкнулись мягкие руки, и по спине распластались две пышные груди.
– А ты умный, – прошептал мне в ухо хриплый голос.
Возможно, я повел себя не слишком умно, ибо правая моя рука опустилась и тут же отдернулась, ощутив прикосновение к женскому бедру. Что вообще творится с мужчинами? Взгляд ничем не хуже прикосновения, когда не остается ничего другого, но прикосновение воистину подобно блаженному взрыву.
– О, – пробормотал я, – прекрасная Услада. Разумно ли это?
– Мои братцы храпят, слышишь?
– Увы, да.
– Когда они храпят, можно швырять камни им на голову, и они все равно не проснутся. Я знаю, сама пробовала. Проделывала подобное с большими булыжниками. А когда братья просыпаются, все в шишках и синяках, я просто говорю им, что они ночью бились друг о друга головами, и они страшно злятся, только и всего.
– Похоже, я тут не один умный.
– Верно, но, возможно, сообразительности тебе все же не хватает. Ты ведь и сам знаешь, что эта сука-танцовщица постарается, чтобы тебя прикончили?
– Вполне вероятно.
– Так что, возможно, это твоя последняя ночь. Так давай же позабавимся.
– Кто видел, как ты ушла из лагеря?
– Никто. Я проверила, подождала, пока все улеглись.
– Понятно. Что ж, ладно…

 

Следует ли нам теперь, смущенно хихикая, обратить взоры к небу? Накинуть вуаль скромности на нечто столь деликатное? Хватит ли воображения, чтобы нарисовать в уме интимные сцены? Многозначительную улыбку, кусочек обнаженной плоти, изысканный набор стонов, щипков, толчков локтями и коленями? Мечтательные вздохи, сладостное томление? Вы серьезно?
Услада уселась мне на лицо. Мясистая плоть ее бедер сомкнулась, будто челюсти беззубого чудовища, полного намерений придушить жертву. Мой язык обнаружил места, каких никогда не знал прежде, и вкусил ароматы, о которых мне не хочется вспоминать. После нескольких лихорадочных движений, от которых трещали кости моего черепа, она с оглушительным чмоканьем поднялась, развернулась и вновь опустилась.
В человеческом теле существуют места, неподобающие лицезрению мужского пола, что в то же мгновение обнаружил несчастный Авас Дидион Блик. Точнее – когда стали в полной мере ясны ее намерения. Стремясь освободиться, я оттолкнул женщину с такой силой, что она перелетела через мои ноги и приземлилась лицом на каменистую землю. Ее стон прозвучал подобно музыке. Услада попыталась яростно пнуть меня, но я ловко увернулся и перекатился на ее спину, вогнав оба колена между ее ног. Извернувшись, Услада швырнула мне в глаза горсть песка и гравия. Не обращая внимания на столь двусмысленный жест, я схватился за ее мясистые бедра и оторвал их от земли, после чего со всей силой вошел в нее.
Она царапала твердую землю, будто плывя к берегу, но быстрина моей страсти удерживала ее на месте. Усладе оставалось лишь плыть или утонуть. От судорожных вздохов Певуньи вокруг лица ее вздымались облака пыли. Она кашляла, хрипела, стонала, подобно матери за дверями кладовой, и двигала бедрами, как корова перед быком, время от времени по-звериному вскрикивая. Наклонившись, я обхватил ее руками, нащупывая груди. Схватившись за полные соски, я попытался их открутить, что мне не удалось, но не потому, что я не слишком старался.
Всем известно, что искусство любви – одно из самых нежных. Сладостные ощущения, мягкие, полные желания поглаживания, внезапная близость нависших губ, касание щеки, винный аромат дыхания и так далее. Лениво и томно сползают одежды, дразнят тени, манит тепло, и над влюбленными смыкается мягкая и свежая кисея спальни.
Не располагая подобными соблазнительными удобствами, я, что называется, спустил с цепи всех собак. При свете холодных звезд, на ложе из низкорослого кустарника, сломанных веток, камней и кактусов шла яростная борьба, и дико извергалось семя, выплескивая жизнь в сомнительный сосуд, чтобы обеспечить себе потомство, ибо никакого иного сосуда попросту не было. Лишь бы заронить семена, пустить прочные корни в сладчайшую плоть! Да восторжествует жизнь! Удерживая Усладу почти вниз головой, я впрыснул в нее мощную струю, и если она не заплакала белыми слезами, то лишь чудом.
В наступившей после пресыщенной тишине мы попытались привести себя в порядок. Она расчесала волосы, вытряхивая из них кору, камешки и слюну. Я потер лицо песком, готовый отдать собственную левую руку за миску воды. Отыскав брошенную одежду, мы оба направились каждый к своему спальному месту.
Так закончилась двадцать третья ночь пути по Дороге Треснутого Горшка.
Назад: За здравие мертвеца
Дальше: Изверги Кошмарии