Книга: Социализм для джентльменов
Назад: Импрессионизм
Дальше: Оскар Уайльд

В погоне за удовольствием

До известной степени я никогда не страшился мученических пыток. Самое тяжелое требование, которое когда-либо предъявляло ко мне общественное благо, заключалось в том, что несколько лет тому назад я в его угоду должен был жертвовать моими ночами для хождения по театрам и моими днями для писания о них. Если бы я мог предполагать, как ужасно мучителен будет мой опыт, я бы еще некоторое время оставил общественное благо без покровителя, раньше, чем принести ему такую величайшую жертву. Но я предыдущие годы бывал так редко в театре, что не мог себе вполне ясно представить весь этот ужас. Я вполне серьезно и твердо верю, что те наказания за грехи, которые тогда начались для меня, значительно повредили моему духовному благосостоянию. Во всяком случае за последние недели моей критической деятельности дело дошло до кризиса. Я чувствовал, что мне необходимо какое-либо переживание при условиях, которые как можно меньше напоминали бы места заключения, в особенности поскольку это касается свежего воздуха. После некоторого размышления мне пришло в голову, что если выйти за город, выбрать там какой-нибудь опасный холм и как-нибудь, в самый темный ночной час съехать с него полным ходом на велосипеде, то это может создать совершенно своеобразный и реалистический эпизод.

Сказано – сделано!

Мне кажется, никогда еще ни один человек не понимал так плохо другого, как плохо понимал меня врач, когда он извинялся за ощущение, вызванное во мне кончиком его иглы, которой он исправлял чрезмерные отверстия на моем лице после моей ночной авантюры. Кто испытывал почти в течение трех лет уколы актеров, для того уколы хирургической иглы являются желанным облегчением. Я не смел просить его сделать для моего удовольствия еще несколько уколов, так как я и так из чистой потребности наслаждения в такой степени нарушил его воскресный отдых, что мне было совестно за его доброту ко мне; но я сомневаюсь, придется ли мне когда-либо смотреть какую-нибудь пьесу, не стремясь душой к сравнительному спокойствию той тихой загородной операционной комнаты. Тишина вокруг меня нарушалась только отдаленным пением и барабанным боем какой-то армии спасения, а игла нежно касалась моих чувствительных нервов, укол за уколом, с абсолютным чистосердечием действуя в руках артиста, который действительно изучил свое дело и умеет применять его на практике.

Чтобы дополнить сравнение нужно было бы обратиться к экономическим обстоятельствам этого случая и сравнить гонорар врача с платой за место заключения в Вестенд-театре. Но тут я сталкиваюсь с препятствием в виде того факта, что высшее искусство возмущается против сравнения его бесконечной ценности с какой-то жалкой кучкой денег. Случайно мой ирландский голос возбудил во враче симпатию ко мне, обстоятельство, которое, принимая во внимание тот факт, что он сам был ирландцем, по своей невероятности кажется прямо-таки удивительным, но все-таки это было так. Он справедливо почувствовал, что симпатия выше всякого вознаграждения и отказался пользоваться ею как объектом какой-то сделки. Этим он лишил меня возможности вспоминать о нем иначе, как с черной неблагодарностью, так как я не знаю более легкого способа погубить в этой стране человека, чем сделать всем известным его благожелательное отношение – как бы мало оно ни было – к посторонним страдающим лицам. На это директор Вестенд-театра возразил бы укоризненно: «Ну, позволял ли я когда-либо, чтобы вы платили за ваше место в театре?» На это я должен ответить: «Это тоже следует приписать той симпатии, которую в вас возбуждает мой голос, который вам приходится слышать каждую субботу». Я не льщу себе, признавая, что не бываю неблагодарным по отношению к тем, кто оказывает мне честь, приглашая меня к себе, но нельзя же от меня требовать, чтобы я испытывал то же самое чувство к директору, который подвергает пытке мои нервы, ослабляет мою духовную силу и портит характер, какое я испытываю к врачу, который исцелил мое тело, освежил мою душу и польстил моему разработанному голосу, тогда как я для него был лишь посторонним лицом с подбитым глазом, явившимся к нему в самый неудобный момент. Это значило бы низвергать справедливость и отрицать вечное блаженство. Кроме того, доктор еще сказал, что это счастье, что мне удалось сохранить жизнь. Ну, разве театральный директор мог бы когда-нибудь высказать подобное мнение?

Но самым замечательным в этой деревне было, может быть, то, что ее чувство относительной ценности вещей могло быть так легко определено, потому что в ее стенах не существовало никаких сплетен и этот доктор, действительно, не знал, кто я такой. С цинизмом, за который впоследствии меня заставляла краснеть его доброта, я старался его успокоить относительно материального достатка его обрызганного грязью, ободранного и измазанного кровью, пациента, сказав ему: «Мое имя Г. Б. Ш.», как если бы кто-нибудь сказал: «Мое имя Сесиль Родс, или Генри Ирвинг, или Вильгельм Германский». Не сморгнув глазом, он любезно выслушал мою эгоистическую болтовню и с легчим сердцем ответил мне: «Мое имя Ф., а кто вы такой?» Когда я почувствовал себя в атмосфере, в которой до такой степени было безразлично кто и что такое Г. Б. Ш., что никому об этом не было ничего известно, я начал всхлипывать от облегчения; а доктор в это время вдевании в иглу прекрасный белый конский волос и делал тактично вид, будто слушает мое уклончивое объяснение, что я «что-то в роде писателя»; это объяснение должно было заставить его подумать, что я честно зарабатываю свой хлеб расписыванием золотыми буквами имен на вывесках над оконными витринами и на проволочных жалюзи. Запятнать сознание его благожелательной и благоразумной жизни моей небольшой литературной известностью было бы деянием, достойным змеи.

Принимая все это во внимание, результат моего опыта не оставлял желать ничего лучшего, и я вполне могу рекомендовать его для подражания. Мои нервы снова укрепились, а мой характер вполне восстановил свою естественную кротость. С тех пор я до такой степени спокоен, кроток и нежен, что привожу этим моих друзей в полное недоумение. Конечно, моя внешность оставляет желать лучшего; но я надеюсь, что, когда мой глаз снова появится на свет Божий, кротость его выражения с избытком возместит за все опустошения вокруг него.

Но человек все-таки нечто большее чем омлет; и самое тяжкое увечье не может заставить меня подчиниться той софистике, при помощи которой Бербом Три пытался свалить вину под названием «Katherine and Petruchio» с себя и Гаррика на Шекспира. Я всегда стремился относиться к нашему бессмертному Шекспиру с возможной справедливостью, если принять во внимание, насколько его колоссальные нелепости превосходят мои скромные способности к порицанию; но Вилльям претендует на честную игру. Три утверждает, что так как те сцены, которые Гаррик лишил всякой логической связи, все-таки написаны Шекспиром, то они и являются настоящими шекспировскими драмами; к этому дерзкому утверждению он прибавляет еще и дальнейшее: так как пьеса была поставлена для Христофора Слея, паяльщика котлов, то тем лучше, чем меньше она напоминает оригинал. Такое доказательство до такой степени головокружительно, что я едва могу спросить, что подразумевает Три под действительно красноречивыми и прочувствованными словами, которые вложены в уста Слея: «Это прекрасная задача: я бы хотел, чтобы она была исполнена»! Эта черта, относящаяся ко всей интермедии Слея, только как рукоятка к кинжалу, обнаруживает желание Три поставить вкус публики Королевского театра на один уровень со вкусом пьяного паяльщика котлов, при чем этот уровень лежит безусловно ниже, чем настоящее состояние моего левого глаза.

Второй аргумент гораздо серьезнее и может обмануть даже настоящего лондонского театрала. Испытаем его принцип, варьируя его применение. Некоторые здешние и американские антихристианские пропагандисты выбрали из Библии все те места, которые не предназначены для чтения в семейном кругу, и затем предлагали публике целый ряд таких мест, как типичные отрывки из Святого Писания. Некоторые из наших строго верующих писателей, несмотря на то, что они были обезоружены подобной военной хитростью, нисколько не стеснялись делать, по существу, тоже самое с Кораном. Рассчитывал ли бы Три услышать по поводу подобных собраний восхищение, признание и их оценку со стороны тех авторов, из произведений которых были выбраны подобные отрывки? Если же нет, то в чем заключается тогда разница между поступком Гаррика и подобным поступком? Гаррик выбрал из драмы Шекспира все те места, которые могли служить его низменным целям, а остальное выпустил. Если бы он, искренно думая, что почитание Шекспира является достойной порицания ошибкой, задался целью его дискредитировать, мы могли бы все-таки, не смотря на сожаление об испорченном произведении, уважать «Katherine and Petruchio». Но он вовсе не придерживался подобного убеждения: он был даже общепризнанным почитателем Шекспира и без сомнения вполне искренним, поскольку ему позволяло его жалкое отсутствие суждения. Он исказил «Укрощение строптивой» единственно и исключительно потому, что он надеялся составить себе капитал, поощряя пошлость вкусов своих современников. Подобный поступок может защищаться с коммерческой точки зрения; защищать же его с какой-нибудь другой точки зрения будет или искусственным уклонением от истины, или же филистерством. Если бы Три храбро заявил, что он признает «Katherine and Petruchio» лучшим произведением, чем «Укрощение строптивой», и что Гаррик, как актер и директор, понимает лучше, чем простой писатель, то он не зашел бы за пределы своего права. Ему не пришлось бы даже слишком много рассчитывать на нашу доверчивость, так как длинная династия театральных директоров, начиная с Сиббэра до сэра Ирвинга, была несомненно искренна, когда она предпочитала свои собственные обработки для сцены искаженным мастерским произведениям того гения, которого она только на словах окружила глубоким почитанием. Но Три не претендует на такое преимущество; напротив, он без всякого стеснения называет обработку Гаррика духовной пищей для паяльщика и считает за это ответственным Шекспира, потому что материал был украден все-таки у него.

Я не желаю смущать Три академическими вопросами. Я преследую практическую цель: я хочу его настолько запугать, чтобы он впредь не отваживался доверять своему суждению, поскольку это касается Шекспира. Он намеревается поставить одно из величайших произведений Шекспира «Юлия Цезаря», и очень возможно, что он растерзает на части также и это произведение. Человек, способный в настоящее время воскрешать «Katherine and Petruchio», всегда готов совершить что-нибудь, направленное против Шекспира. За это я его не порицаю: это естественное следствие того факта, что он, как и все актеры и руководители театра, Шекспира не любит и не знает, несмотря на то, что он без сознательной искренности подчиняется общему мнению о величии «Лебедя». Я далек от того, чтобы ставить мою любовь и расположение к Шекспиру, ведущих свое начало со времен моего детства, выше, чем зрелое отвращение или равнодушие Три. Но рассуждая здраво, я должен предположить – хотя я и допускаю, что это предположение необычно и не имеет прецедентов – что пьесы Шекспира ставятся для удовлетворения тех людей, которые любят Шекспира, а не для того, чтобы прославлять автора и актера. Поэтому я надеюсь, что когда Три будет урезывать «Юлия Цезаря», он, принимая во внимание то время, в которое будет ставиться эта пьеса, старательно сохранить все те места, которые ему не понравятся и вычеркнет только те, которые ему покажутся достаточно популярными, чтобы удовлетворить воззрениям Христофора Слея. Ни в коем случае ему не удастся произвести такую хорошую сценическую обработку, какою была обработка «Гамлета» Форбеса Робертсона, потому что Гамлет г-на Ф. Р., очевидно, понравился; и его обработка не будет также настолько хороша, как обработка Жоржа Александра «Что вам угодно», потому что, очевидно, г-н Александр считает Шекспира таким же хорошим ценителем произведения, как и себя самого; но в таком случае мы, по крайней мере, избежим ярко выраженного антишекспировского «Юлия Цезаря». Если бы Три пришлось столько же испытать, сколько и мне, при виде того, как искажают Шекспира в угоду лондонскому мещанину, он мог бы сочувствовать и моему раздражению по поводу этого вопроса.

Назад: Импрессионизм
Дальше: Оскар Уайльд