© АО «Издательский Дом Мещерякова», 2022
Тихие вешние сумерки… ещё на закате небо светлеет, но на улицах темно. Медленно движутся огоньки горящих свечек в руках богомольцев, возвращающихся от всенощной . Зелёный огонёк движется ниже других… Это у Тани в руках, защищённая зелёной бумагой, свечка теплится.
Вот и домик с палисадником… Слава богу, добрались благополучно. «Не погасла, не погасла у меня! – радостно шепчет Таня. – Как я рада!..»
– Давай, Танечка, мы от твоей свечки лампадку зажжём, – предлагает няня. – А вербу я у тебя над постелью прибью… До будущей доживёт… Она у тебя какая нарядная – и брусничка, и цветы на ней!..
– А почему, няня, ты вербу Божьим деревом назвала?..
– Христова печальница она, – оттого и почёт ей такой, что в церкви Божией с ней стоят… Это в народе так сказывают. Раньше всех она зацветает – своих ягняток на свет Божий выпускает…
– Расскажи, няня, про Божье дерево, – просит Таня.
– Да что, матушка моя, – начинает няня, – так у нас на деревне сказывают… что как распяли Христа на кресте, – пошёл трус по земле, потемнело небо, гром ударил, вся трава к земле приникла; а кипарис весь тёмный-растёмный стал; ива на берегу к самой воде ветви опустила, будто плачет стоит… А верба и не вынесла скорби – к земле склонилась и увяла…
БУДЬ ЖЕ ТЫ ВЕСТНИЦЕЙ МОЕГО ВОСКРЕСЕНИЯ.
ЗАЦВЕТАЙ РАНЬШЕ ВСЕХ НА ЗЕМЛЕ…
Три дня, три ночи прошли – воскрес Господь-Батюшка наш Милосердный. И шёл Он тем путём, смотрит – кипарис от горя потемнел, ива – плачет стоит. Одна осина прежняя осталась; завидела Его, задрожала всеми листочками, да с той поры так и дрожит, и зовут её в народе осиной горькою… А увидал Христос, что верба завяла и иссохла вся, – поднял Он её, Милостивец, – зацвела верба краше прежнего.
«Ну, – говорит Господь, – за твою любовь великую и скорбь – будь же ты вестницей Моего Воскресения. Зацветай раньше всех на земле, ещё листвой не одеваючись!»
Так и стало, матушка моя, – и почёт ей, вербе, поныне на свете больше других дерев!..
– Какая она славная, вербочка!.. – тихо шепчет Таня. Потом задумчиво снимает вербу со стены и говорит: Няня… я её поставлю в воду… Пусть она оживёт… А потом мы её пересадим в палисадник, хорошо?
– Иди, уже звонят. Да смотри не шали в церкви, а то Бог накажет.
Мать суёт мне на расходы несколько медных монет и тотчас же, забыв про меня, бежит с остывшим утюгом в кухню. Я отлично знаю, что после исповеди мне не дадут ни есть, ни пить, а потому, прежде чем выйти из дому, насильно съедаю краюху белого хлеба, выпиваю два стакана воды. На улице совсем весна. Мостовые покрыты бурым месивом, на котором уже начинают обозначаться будущие тропинки; крыши и тротуары сухи; под заборами сквозь гнилую прошлогоднюю траву пробивается нежная, молодая зелень. В канавах, весело журча и пенясь, бежит грязная вода, в которой не брезгают купаться солнечные лучи. Щепочки, соломинки, скорлупа подсолнухов быстро несутся по воде, кружатся и цепляются за грязную пену. Куда, куда плывут эти щепочки? Очень возможно, что из канавы попадут они в реку, из реки в море, из моря в океан… Я хочу вообразить себе этот длинный, страшный путь, но моя фантазия обрывается, не дойдя до моря.
Проезжает извозчик . Он чмокает, дёргает вожжи и не видит, что на задке его пролётки повисли два уличных мальчика. Я хочу присоединиться к ним, но вспоминаю про исповедь, и мальчишки начинают казаться мне величайшими грешниками.
«На Страшном суде их спросят: зачем вы шалили и обманывали бедного извозчика? – думаю я. – Они начнут оправдываться, но нечистые духи схватят их и потащат в огонь вечный. Но если они будут слушаться родителей и подавать нищим по копейке или по бублику, то Бог сжалится над ними и пустит их в рай».
Церковная паперть суха и залита солнечным светом. На ней ни души. Нерешительно я открываю дверь и вхожу в церковь. Тут в сумерках, которые кажутся мне густыми и мрачными, как никогда, мною овладевает сознание греховности и ничтожества. Прежде всего бросаются в глаза большое распятие и по сторонам его Божия Матерь и Иоанн Богослов. Паникадила и ставники одеты в чёрные, траурные чехлы, лампадки мерцают тускло и робко, а солнце как будто умышленно минует церковные окна. Богородица и любимый ученик Иисуса Христа, изображённые в профиль, молча глядят на невыносимые страдания и не замечают моего присутствия; я чувствую, что для них я чужой, лишний, незаметный, что не могу помочь им ни словом, ни делом, что я отвратительный, бесчестный мальчишка, способный только на шалости, грубости и ябедничество. Я вспоминаю всех людей, каких только я знаю, и все они представляются мне мелкими, глупыми, злыми и неспособными хотя бы на одну каплю уменьшить то страшное горе, которое я теперь вижу; церковные сумерки делаются гуще и мрачнее, и Божия Матерь с Иоанном Богословом кажутся мне одинокими.
За свечным шкафом стоит Прокофий Игнатьич, старый отставной солдат, помощник церковного старосты. Подняв брови и поглаживая бороду, он объясняет полушёпотом какой-то старухе:
– Утреня будет сегодня с вечера, сейчас же после вечерни. А завтра к часам ударят в восьмом часу. Поняла? В восьмом.
А между двух широких колонн направо, там, где начинается придел Варвары Великомученицы, возле ширмы, ожидая очереди, стоят исповедники… Тут же и Митька, оборванный, некрасиво остриженный мальчик с оттопыренными ушами и маленькими, очень злыми глазами. Это сын вдовы подёнщицы Настасьи, забияка, разбойник, хватающий с лотков у торговок яблоки и не раз отнимавший у меня бабки . Он сердито оглядывает меня и, мне кажется, злорадствует, что не я, а он первый пойдёт за ширму. Во мне закипает злоба, я стараюсь не глядеть на него и в глубине души досадую на то, что этому мальчишке простятся сейчас грехи.
Впереди него стоит роскошно одетая красивая дама в шляпке с белым пером. Она заметно волнуется, напряжённо ждёт, и одна щека у неё от волнения лихорадочно зарумянилась.
Жду я пять минут, десять… Из-за ширм выходит прилично одетый молодой человек с длинной, тощей шеей и в высоких резиновых калошах; начинаю мечтать о том, как я вырасту большой и как куплю себе такие же калоши, непременно куплю! Дама вздрагивает и идёт за ширмы. Её очередь.
В щёлку между двумя половинками ширмы видно, как дама подходит к аналою и делает земной поклон, затем поднимается и, не глядя на священника, в ожидании поникает головой. Священник стоит спиной к ширмам, а потому я вижу только его седые кудрявые волосы, цепочку от наперсного креста и широкую спину. А лица не видно. Вздохнув и не глядя на даму, он начинает говорить быстро, покачивая головой, то возвышая, то понижая свой шёпот. Дама слушает покорно, как виноватая, коротко отвечает и глядит в землю.
«Чем она грешна? – думаю я, благоговейно посматривая на её кроткое красивое лицо. – Боже, прости ей грехи! Пошли ей счастье!»
Но вот священник покрывает её голову епитрахилью .
– Аз, недостойный иерей… – слышится его голос, – властию Его, мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих…
Дама делает земной поклон, целует крест и идёт назад. Уже обе щеки её румяны, но лицо спокойно, ясно, весело.
«Она теперь счастлива, – думаю я, глядя то на неё, то на священника, простившего ей грехи. – Но как должен быть счастлив человек, которому дано право прощать».
Теперь очередь Митьки, но во мне вдруг вскипает чувство ненависти к этому разбойнику, я хочу пройти за ширму раньше его, я хочу быть первым… Заметив моё движение, он бьёт меня свечой по голове, я отвечаю ему тем же, и полминуты слышится пыхтенье и такие звуки, как будто кто-то ломает свечи… Нас разнимают. Мой враг робко подходит к аналою, не сгибая колен, кланяется в землю, но, что дальше, я не вижу; от мысли, что сейчас после Митьки будет моя очередь, в глазах у меня начинают мешаться и расплываться предметы; оттопыренные уши Митьки растут и сливаются с тёмным затылком, священник колеблется, пол кажется волнистым…
Раздаётся голос священника:
– Аз, недостойный иерей…
Теперь уж и я двигаюсь за ширмы. Под ногами ничего не чувствую, точно иду по воздуху… Подхожу к аналою, который выше меня. На мгновение у меня в глазах мелькает равнодушное, утомлённое лицо священника, но дальше я вижу только его рукав с голубой подкладкой, крест и край аналоя. Я чувствую близкое соседство священника, запах его рясы, слышу строгий голос, и моя щека, обращённая к нему, начинает гореть… Многого от волнения я не слышу, но на вопросы отвечаю искренне, не своим, каким-то странным голосом, вспоминаю одиноких Богородицу и Иоанна Богослова, распятие, свою мать, и мне хочется плакать, просить прощения.
– Тебя как зовут? – спрашивает священник, покрывая мою голову мягкою епитрахилью.
Как теперь легко, как радостно на душе!
В ЦЕРКВИ ВСЁ ДЫШИТ РАДОСТЬЮ, СЧАСТЬЕМ И ВЕСНОЙ
Грехов уже нет, я свят, я имею право идти в рай! Мне кажется, что от меня уже пахнет так же, как от рясы, я иду из-за ширм к дьякону записываться и нюхаю свои рукава. Церковные сумерки уже не кажутся мне мрачными, и на Митьку я гляжу равнодушно, без злобы.
– Как тебя зовут? – спрашивает дьякон.
– Федя.
– А по отчеству?
– Не знаю.
– Как зовут твоего папашу?
– Иван Петрович.
– Фамилия?
Я молчу.
– Сколько тебе лет?
– Девятый год.
Придя домой, я, чтобы не видеть, как ужинают, поскорее ложусь в постель и, закрывши глаза, мечтаю о том, как хорошо было бы претерпеть мучения от какого-нибудь Ирода или Диоскора , жить в пустыне и, подобно старцу Серафиму , кормить медведей, жить в келии и питаться одной просфорой , раздать имущество бедным, идти в Киев. Мне слышно, как в столовой накрывают на стол – это собираются ужинать; будут есть винегрет, пирожки с капустой и жареного судака. Как мне хочется есть! Я согласен терпеть всякие мучения, жить в пустыне без матери, кормить медведей из собственных рук, но только сначала съесть бы хоть один пирожок с капустой!
– Боже, очисти меня, грешного, – молюсь я, укрываясь с головой. – Ангел-хранитель, защити меня от нечистого духа.
На другой день, в четверг, я просыпаюсь с душой ясной и чистой, как хороший весенний день. В церковь я иду весело, смело, чувствуя, что я причастник, что на мне роскошная и дорогая рубаха, сшитая из шёлкового платья, оставшегося после бабушки. В церкви всё дышит радостью, счастьем и весной; лица Богородицы и Иоанна Богослова не так печальны, как вчера, лица причастников озарены надеждой, и, кажется, всё прошлое предано забвению, всё прощено. Митька тоже причёсан и одет по-праздничному. Я весело гляжу на его оттопыренные уши и, чтобы показать, что я против него ничего не имею, говорю ему:
– Ты сегодня красивый, и если бы у тебя не торчали волосы и если б ты не был так бедно одет, то все бы подумали, что твоя мать не прачка, а благородная. Приходи ко мне на Пасху, будем в бабки играть.
Митька недоверчиво глядит на меня и грозит мне под полой кулаком.
А вчерашняя дама кажется мне прекрасной. На ней светло-голубое платье и большая сверкающая брошь в виде подковы. Я любуюсь ею и думаю, что когда я вырасту большой, то непременно женюсь на такой женщине, но, вспомнив, что жениться – стыдно, я перестаю об этом думать и иду на клирос , где дьячок уже читает часы.