II
Выезжая из Витебска, я наткнулся на русскую таможню. Поскольку при мне была лишь складная дорожная сумка, таможенник, хотя и старался продлить мой визит до бесконечности, смог растянуть его лишь на два часа двадцать минут – случай почти немыслимый, достойный быть занесенным в местные анналы. Пройдя этот досмотр, я без помех мог отправляться в Санкт-Петербург.
К вечеру я прибыл в Великие Луки – таким названием («большая дуга») город обязан живописным извивам протекающей здесь реки Ловать. Построенный в XI веке, этот город в XII подвергся опустошительному нападению литовцев, потом был захвачен польским королем Стефаном Баторием, затем отвоеван Иваном Грозным и наконец сожжен Лжедмитрием. После этого он оставался безлюдным девять лет, пока его снова не заселили казаки с Дона и Яика, так что нынешнее население Великих Лук почти сплошь состоит из их потомков. В городе три церкви, две из которых находятся на главной улице. Проезжая мимо них, мой ямщик оба раза не преминул осенить себя крестным знамением.
Несмотря на то что мой экипаж, лишенный рессор, для сидения был весьма жесток, а состояние дорог удручало, я решил не останавливаться. Мне сказали, что так я смогу за сорок восемь часов одолеть сто семьдесят два лье и добраться до Санкт-Петербурга. На почтовой станции я задержался лишь на время, нужное, чтобы сменить лошадей, и тотчас снова пустился в путь. В ту ночь я глаз не сомкнул. Я катался в своей повозке, словно орешек в скорлупе. Пытался уцепиться за деревянную скамью, на которой лежало что-то вроде кожаной подушечки толщиной в записную книжку, но мои руки уже через десять минут были почти вывихнуты, и я больше не сопротивлялся этой жуткой тряске, сочувствуя несчастным русским нарочным, подчас вынужденным проделывать в подобном экипаже тысячу лье.
Разница между тем, как проходит ночь на земле Московской, и тем, к чему я привык во Франции, уже стала ощутимой. В любой другой карете я мог бы читать и, замученный бессонницей, попытался открыть книгу даже здесь. Но на четвертой строке мощный толчок выбил ее из моих рук, когда же я наклонился, чтобы ее поднять, следующий толчок сбросил с сидения меня самого. Добрых полчаса я барахтался на дне этого тряского ящика, прежде чем сумел встать на ноги, не испытывая более потребности продолжать чтение.
На восходе солнца мы проехали небольшую деревушку Бежаницы, а в четыре пополудни подкатили к Порхову, старому городу на берегу Шелони, по которой здешние обитатели отправляют баржи с зерном и шерстью на озеро Ильмень, откуда эти товары доставляют на Ладогу по речке, соединяющей эти два озера. Итак, половину своего пути я осилил. Меня томило искушение остановиться на ночевку, но на постоялом дворе было так грязно, что я устремился обратно в свою повозку. Надо, впрочем, сознаться и в том, что такому решению немало поспособствовал ямщик, уверявший, будто дальше дорога будет гораздо лучше. Он пустил тройку в галоп, и я продолжил барахтаться внутри кузовка. Ямщик на облучке затянул заунывную песню, слов которой я не понимал, но мелодия как нельзя более соответствовала моему мучительному положению. Если я скажу, что задремал, мне не поверят, я бы и сам не поверил себе, если бы вскоре не проснулся от ужасного удара в лоб. Толчок был такой, что ямщик кубарем слетел с облучка. Мой полет остановила крыша кибитки, сплетенная из ивовых прутьев: ушибся я из-за столкновения моего лба с этой жесткой преградой. Тогда мне пришла в голову мысль усадить в экипаж ямщика, а самому занять его место, но какую мзду я ему ни предлагал, он не согласился – то ли потому, что никак не мог понять, чего я добиваюсь, то ли боясь, что, уступив, не исполнит свой долг. Так мы и продолжили путь: ямщик продолжал петь, я – танцевать. Около пяти утра мы прибыли в село Городец, где остановились позавтракать. Благодарение небесам: теперь нам оставалось каких-нибудь полсотни лье.
Тяжко вздыхая, я снова пристроился на своем насесте в кузовке. И лишь теперь догадался спросить, нельзя ли откинуть верх моего экипажа. Оказалось, нет ничего проще. По моей просьбе эта операция была проделана незамедлительно, так что отныне неприятности угрожали лишь нижней части моей персоны, голова же была в безопасности.
В Луге меня осенила еще одна, не менее лучезарная идея: убрать скамейку, устлать пол соломой и приспособить складную сумку вместо подушки. Так, переходя от одного усовершенствования к другому, под конец я сделал свое существование более или менее сносным.
Ямщик дважды останавливался: перед Гатчинским дворцом, где Павел I во все время царствования Екатерины прожил в ссылке, а затем у Царскосельского дворца – летней резиденции императора Александра. Но я был так измучен, что с трудом поднял голову, глянул на эти два чуда и дал себе слово непременно вернуться сюда позже, в более комфортабельном экипаже.
На выезде из Царского Села ось дрожек, ехавших впереди, внезапно сломалась. Экипаж, хоть и не опрокинулся, но накренился. Поскольку моя упряжка следовала за дрожками на расстоянии метров ста, я увидел вышедшего оттуда долговязого, тонкого господина, державшего в одной руке цилиндр, а в другой – маленькую карманную скрипочку. Он был одет по парижской моде 1812 года: фрак и черные панталоны, шелковые чулки того же цвета, башмаки с пряжками. Едва ступив на дорогу, он несколько раз топнул правой ногой, потом левой, затем попрыгал и в заключение повертелся на месте, видимо, чтобы проверить, не сломал ли чего. Беспокойство, которое проявлял этот господин относительно своего состояния, не позволило мне прокатить мимо без остановки. Я велел ямщику придержать лошадей и осведомился, не приключилось ли с незнакомцем какой беды.
– Никакой, сударь, – отвечал он, – ровным счетом никакой, если не считать того, что я пропущу урок, а мне, сударь, за урок платят целый луидор, причем моя ученица – красивейшая барышня Санкт-Петербурга, мадемуазель Влодек. Она послезавтра будет представлять Филадельфию, одну из дочерей лорда Вартона, в живой картине по ван Дейку на празднике при дворе в честь наследной герцогини Веймарской.
– Сударь, – признался я, – мне не слишком понятно то, что вы сейчас сказали, но это не столь важно. Не мог ли я быть вам чем-либо полезен?
– Вы спрашиваете, в ваших ли это силах? Да вы просто можете спасти меня! Вообразите, я только что дал урок танцев принцессе Любомирской, в ее поместье в двух шагах отсюда. Она должна будет представлять Корнелию. Урок за два луидора, сударь, на меньшее я не соглашаюсь, я известен и пользуюсь этим. Все очень просто: я единственный французский учитель танцев в Санкт-Петербурге. И вот этот чудак дает мне экипаж, который сломался и чуть меня не изувечил! Счастье, что мои ноги целы! Ну, погоди, мошенник, я узнаю твой номер…
– Если не ошибаюсь, сударь, – прервал я, – я мог бы вам оказать услугу, предоставив место в моем экипаже?
– Да, сударь, именно так, это было бы огромным одолжением, но я, право, не осмеливаюсь…
– Полно, какие счеты между соотечественниками…
– О, так мсье француз?
– И между людьми искусства?
– Мсье артист? Поверьте, мсье, для людей искусства Санкт-Петербург ужасный город. Особенно это касается танцев. Вы случайно не учитель танцев, сударь?
– Как? Но вы же сказали, что вам платят по луидору за урок. Это ведь, сдается мне, весьма приличный гонорар?
– Да, да, в настоящий момент я получаю столько, но это временно, так сложились обстоятельства… Россия уже не та, что прежде. Французы все здесь испортили. Так мсье, как я полагаю, не учитель танцев, нет?
– А мне говорили, что Санкт-Петербург – город, где всякому, кто достиг мастерства в своем деле, обеспечен достойный прием.
– О да, сударь, прежде все так и было! Некогда жалкий парикмахер мог зарабатывать до 600 рублей в день, а я едва дотягиваю до 80. Но все же, мсье, вы не учитель танцев?
– Нет, дорогой мой соотечественник, – успокоил я его, – вы можете сесть в мой экипаж, не опасаясь оказаться рядом с конкурентом.
– С величайшим удовольствием принимаю ваше приглашение, сударь! – тотчас воскликнул мой собеседник, усаживаясь. – Благодаря вам я еще успею в Санкт-Петербург вовремя к уроку.
Возница пустил коней в галоп, и спустя три часа, когда уже стемнело, мы въехали через Московские ворота в Санкт-Петербург. Здесь, следуя советам своего попутчика, который оказался очень участлив ко мне, уверившись, что я не учитель танцев, я остановился в гостинице «Лондонской», на Адмиралтейской площади, на углу Невского проспекта.
Там мы расстались: он вскочил в дрожки, я вошел в гостиницу.
Не стоит говорить о том, что, несмотря на мое желание осмотреть город Петра I, я отложил это на завтра. Я был буквально разбит, ноги меня уже не держали. Я едва нашел в себе силы дойти до своего номера, где, к счастью, обнаружил хорошую постель и приличную мебель, которых был лишен с того момента, как покинул Вильно.
Был уже полдень, когда я проснулся. И первым делом бросился к окну. Я увидел Адмиралтейство, опоясанное деревьями, с его высоким золоченым шпилем с корабликом наверху. Слева от меня возвышался сенат, справа – Зимний дворец и Эрмитаж. Между ними открывался вид на Неву, показавшуюся мне широкой, как море.
Завтракая, я одновременно торопливо одевался, а покончив с тем и другим, тотчас устремился на Дворцовую набережную и дошагал до Троицкого моста, длиной 1800 футов. Мне не зря советовали для начала взглянуть на город именно отсюда. Это был лучший совет из всех, полученных мной за всю жизнь.
Право, не знаю, найдется ли в целом свете панорама, равная той, что раскинулась перед моими глазами, когда я, повернувшись спиной к кварталу, называемому Выборгской стороной, устремил взор вдаль, в направлении Финского залива и острова Вольный.
Совсем близко, справа от меня, наподобие корабля пришвартованная двумя легкими мостами к острову Аптекарскому, высилась крепость, первое строение Санкт-Петербурга, его колыбель. Над ее стенами сверкал остроконечный шпиль храма апостолов Петра и Павла, где находится царская усыпальница, и виднелась зеленая крыша Монетного двора. Напротив крепости, слева от меня, на другом берегу реки располагались Мраморный дворец, большим недостатком которого является то, что архитектор, похоже, забыл снабдить его фасадом, Эрмитаж – очаровательный приют, наперекор этикету построенный Екатериной II, императорский Зимний дворец, примечательный скорее массивностью, нежели изяществом, Адмиралтейство со своими двумя павильонами и гранитными лестницами. К этому гигантскому центру сходятся три главные улицы Санкт-Петербурга: Невский проспект, Гороховая и Преображенская. Наконец за Адмиралтейством – Английская набережная с ее великолепными зданиями, в конце которой Новое Адмиралтейство.
Пробежав глазами вдоль этой вереницы величавых строений, я вновь устремил взор прямо перед собой, туда, где на мысе Васильевского острова высится Биржа, здание в современном стиле, построенное, уж не знаю почему, между двумя ростральными колоннами. Ее полуциркульные лестницы спускаются к реке, омывающей их нижние ступени. За ней один за другим расположены двенадцать учебных заведений, Академия наук и Академия изящных искусств, а там, где река делает поворот, эту блистательную перспективу завершает бывшее Горное училище.
С другой стороны Васильевский остров, обязанный своим названием некоему Василию, сподвижнику Петра I, омывает протекающая в направлении острова Вольный Малая Невка, рукав большой реки. Здесь, в чудесных парках, обнесенных позолоченными решетками, три летних месяца, когда Санкт-Петербург наслаждается теплой погодой, красуются под открытым небом дивные цветы и декоративные кустарники, завезенные сюда из Африки и Италии. В остальное время они обретают температуру своих родных краев в жарких оранжереях. Здесь же располагаются особняки самых богатых господ Санкт-Петербурга. Один из этих островов, весь превращенный в цветущий сад и место для прогулок, целиком принадлежит императрице, по приказу которой здесь возведен прелестный маленький дворец.
Если же повернуться спиной к крепости и устремить взгляд к верховьям реки, городской пейзаж, оставшись грандиозным, совершенно изменится. В самом деле, ведь даже у двух концов одного и того же моста, на котором я стоял, видны на одном берегу Троицкий собор, на другом – Летний сад. Кроме того, я слева от себя видел маленький деревянный домишко, где жил Петр I во время постройки крепости. Возле этой хижины поныне стоит дерево, к которому на высоте примерно десяти футов прибита икона Богоматери.
Когда основатель Санкт-Петербурга спросил, насколько высоко поднимается вода во время наводнения, ему указали на эту Пресвятую Деву. Царь чуть было не отказался от своего грандиозного проекта основать здесь столицу. Священное древо и прославленный домик окружает строение с аркадами, призванное уберечь их от воздействия времени и капризов климата. Домик поражает своей простотой: там всего три комнаты – столовая, гостиная и спальня. Петру I, занятому возведением города, было недосуг построить себе дворец.
Подальше, все еще слева, на другом берегу великой Невы можно видеть старый Петербург: Военный госпиталь, Медицинскую Академию и, наконец, Охту и ее ближайшие окрестности. Напротив этих зданий, справа от гвардейских казарм, – Таврический дворец со своей изумрудной кровлей, артиллерийские казармы, больница для бедных при Воспитательном доме и старый Смольный монастырь.
Не знаю, сколько времени я провел в восторге от этой дивной панорамы. При более внимательном рассмотрении все дворцы, быть может, немного смахивают на оперную декорацию, а многочисленные колонны, издали представляющиеся мраморными, вблизи, чего доброго, окажутся кирпичными, но при первом взгляде во всем ощущается нечто волшебное, что превосходит всяческое воображение.
Часы на башне пробили четыре. А меня предупреждали, что табльдот накрывают в половине пятого! И я с величайшим сожалением направился к гостинице, на сей раз пройдя мимо Адмиралтейства, чтобы рассмотреть вблизи колоссальную статую Петра I, которую ранее приметил из окна своего номера.
До сей поры завороженный таким множеством массивных сооружений, я только теперь, возвращаясь обратно, обратил внимание на местное население, а к нему стоило приглядеться хотя бы из-за одной характерной особенности: здесь живут либо рабы, обросшие бородами, либо знатные господа в орденах; здесь нет среднего класса.
Надо признаться, что русский мужик поначалу не вызывает никакого интереса. Зимой он одет в баранью шкуру мехом внутрь, летом – в полосатую рубаху, которая свободно болтается поверх штанов, свисая до колен; сандалии, закрепленные на ноге узкими ремешками, крест-накрест обхватывают голени. Волосы его коротко обрезаны на затылке, а длинная борода такой длины, какую дала природа. Таково обличье мужчины. Простой наряд из грубого полотна либо длинная сорочка с глубокими складками, ниспадающая поверх юбки чуть не до колен, и громадные опорки, в которых нога теряет всякую форму, – обычное одеяние женщины.
Ни в одной стране мира среди простого народа не встретишь столько безмятежных физиономий. В Париже у тех, кто принадлежит к низшему общественному слою, по меньшей мере на пяти-шести лицах из десятка можно прочесть страдание, уныние или страх. В Санкт-Петербурге подобного нигде не встретишь. Крепостной, неизменно уверенный в будущем и почти всегда довольный настоящим, не знает тревог ни о крыше над головой, ни об одежде и пропитании: все эти заботы берет на себя его хозяин, а мужик опасается лишь привычных нескольких ударов кнута, которые он быстро забывает благодаря омерзительной водке. Ставшая для него обычным напитком, вместо того чтобы его раздражать, она внушает ему глубочайшее почтение к своим господам, нежнейшее дружеское расположение к ровне, наконец самую что ни на есть комичную и обезоруживающую благожелательность к целому свету, подобной которой я нигде более не встречал.
Другая особенность, также поразившая меня здесь, – свободное, не встречающее помех уличное движение. Этим преимуществом город обязан трем большим опоясывающим его каналам, по которым вывозят мусор, перевозят мебель, доставляют товары и сплавляют лес. Поэтому на улицах никогда не возникает того скопления повозок, что вынуждает вас тратить три часа, чтобы добраться в карете туда, куда вы за десять минут дошли бы пешком. Всюду, напротив, много свободного места для проезда дрожек, кибиток, бричек и колясок, которые снуют по улицам во всех направлениях с неимоверной скоростью, причем поминутно слышны окрики: «Поскорей! Поскорей!» Тротуары же полностью принадлежат пешеходам, которые могут оказаться жертвой лишь при условии, что упорно к этому стремились, тем более, что русские кучера чрезвычайно ловко умеют останавливать свою упряжку, даже если она скакала во весь опор.
Чуть не забыл рассказать о еще одной предосторожности, выдуманной полицией, чтобы напомнить пешеходам, что им надлежит ходить по тротуару. В противном случае их обязывали – то была крайняя мера – ставить на обувь металлические подковки, в таких башмаках крайне утомительно ходить по здешним мостовым. Поэтому остряки сравнивают Санкт-Петербург с величавой дамой в роскошном наряде, но обутой хуже некуда.
Среди украшений города одним из лучших, разумеется, надо признать памятник Петру I, своим созданием обязанный свободомыслию Екатерины II. Царь представлен верхом на скакуне, вставшем на дыбы, – он символизирует российскую знать, укротить которую самодержцу было так трудно. Он сидит на медвежьей шкуре – намек на варварское состояние, в котором находился народ в начале его правления. Затем, когда статую уже изваяли, в Санкт-Петербург доставили необработанный обломок скалы, чтобы на него поставить памятник – образ трудностей, какие пришлось преодолеть северному поборнику цивилизации. Таким образом, аллегория получила достойное завершение. На граните пьедестала выгравирована латинская надпись: «PETRO PRIMO CATHARINA SECONDA. 1782», с другой стороны повторенная в русском переводе: «ПЕТРУ ПЕРВОМУ ЕКАТЕРИНА ВТОРАЯ. 1782».
Часы пробили четыре тридцать, когда я в третий раз обходил ограду изваяния, и мне пришлось покинуть шедевр нашего соотечественника Фальконе, ибо я рисковал лишиться места за табльдотом.
Весть о моем прибытии уже распространялась благодаря моему попутчику. Поскольку он не мог поведать обо мне ничего, кроме того, что я приехал на почтовых и не являюсь учителем танцев, эта новость всполошила все сообщество так называемой французской колонии. Каждый из ее членов испытывал то же опасение, которое так наивно продемонстрировал мастер пируэтов: боялся встретить во мне соперника или конкурента.
При моем появлении в обеденном зале раздалось шушуканье: почтенные сотрапезники почти все принадлежали к колонии и теперь пытались угадать по моей внешности и манерам, к какому классу меня отнести. А это было затруднительно, тут требовалась по меньшей мере отменная прозорливость, ведь я ограничился кратким общим приветствием и тут же сел.
За супом к моему инкогнито еще относились довольно уважительно. Но после говядины любопытство моего соседа справа, сдерживаемое так долго, вырвалось на волю:
– Мсье давно в Санкт-Петербурге? – осведомился он с поклоном, протягивая мне свой бокал.
– Я приехал вчера вечером, – отвечал я, наливая ему выпить.
– Мы соотечественники, сударь? – спросил теперь уже сосед слева, демонстрируя братскую приязнь.
– Не знаю, сударь. Я из Парижа.
– А я из Тура, этого цветущего сада Франции, где, верно, знаете даже вы, говорят на самом красивом, чистом французском языке. Поэтому я и прибыл сюда, в Санкт-Петербург, я здесь утшитель. (Последнее слово он, надо полагать, произнес по-русски.)
– Не сочтете ли вы меня нескромным, сударь, – обратился я тогда к соседу справа, – если я позволю себе спросить, что такое «утшитель»?
– Торговец причастиями, – отвечал тот с величайшим презрением.
– Полагаю, мсье оказался здесь не с той же целью, что я, – не отставал мой туринец, – в противном случае я дал бы ему дружеский совет: как можно скорее вернуться во Францию.
– И почему же, сударь?
– Потому что последняя ярмарка учителей прошла в Москве как нельзя хуже.
– Какая еще «ярмарка учителей»? – изумился я.
– Э, сударь! Разве вы не знаете, что бедный мсье Ледюк в этом году потерял половину имущества?
– Сударь, – взмолился я, повернувшись к соседу справа, – позвольте спросить: кто такой мсье Ледюк?
– Это почтенный ресторатор, он держит контору учителей: дает им приют, оценивает сообразно их достоинствам и на Пасху либо Рождество, когда знатные русские господа обычно наезжают в столицу, открывает свою контору, получая за каждого учителя комиссионные и, разумеется, возмещает то, что было потрачено на его содержание. Так вот, в нынешнем году треть его учителей так при нем и осталась, да еще седьмую часть, кого он отправил в провинцию, вернули ему обратно. Бедняга на пороге разорения.
– А, вот оно что!
– Сами видите, сударь, – снова встрял утшитель, – что ежели вы приехали с намерением стать гувернером, то сейчас для этого крайне неблагоприятный момент, ведь даже уроженцам Турени, где самый лучший французский язык, очень трудно устроиться.
– Вам на мой счет беспокоиться нечего, – ответил я. – Я промышляю по другой части.
– Сударь, – сказал мне тогда сидевший напротив субъект, чей выговор за добрую милю выдавал в нем уроженца Бордо, – лучше мне сразу вас предупредить, что езели ваш товар – вино, плохо ваше дело: кроме воды, они здесь ничего не пьют.
– Как же так, сударь? – я был поражен. – Неужели русские перешли на пиво? Или они научились выращивать виноград на Камчатке?
– Дьявол их подери! Если бы только это, с ними еще можно было бы потягаться. Но знаете, что такое большой русский вельмоза? Покупать-то он покупает, а вот чтобы платить – никогда.
– Благодарю вас за разъяснения, сударь, но я убежден, что со своим товаром не прогорю. Вин я не поставляю.
– В любом случае, сударь, – вмешался господин, одетый в редингот с петлицами, обшитыми шнуром, и меховой оторочкой на воротнике (хотя лето было в самом разгаре), чья речь красноречиво свидетельствовала, что он лионец, – в любом случае мой вам совет: если вы торгуете тканями и мехами, для начала потратьте свой лучший товар на себя самого, тем более что вы сложения не слишком массивного. Потому что здесь, видите ли, у кого грудь слабовата, тот долго не протянет. Прошлой зимой мы похоронили пятнадцать французов. Я вас предупредил.
– Я приму меры, сударь, а поскольку я рассчитываю все купить у вас, надеюсь, вы, назначая цены, отнесетесь ко мне как к соотечественнику.
– Ну как же, само собой, сударь! С величайшим удовольствием. Я ведь из Лиона, второй столицы Франции, мы, лионцы, славимся своей совестливостью, а коль скоро тканями и мехами вы не торгуете…
– Да разве вы не видите, что наш дорогой соотечественник не желает говорить, кто он? – процедил тип, чьи волосы, накрученные на папильотки, распространяли омерзительный запах жасминовой помады, он уже добрых четверть часа ковырялся в блюде жаркого, тщетно пытаясь нащупать ножом сочлененье и отрезать крылышко птицы, от которой каждому из присутствующих полагалось по кусочку. – Не заметно разве, – повторил он, произнося каждое слово с особым нажимом, – что мсье не расположен сообщить нам о себе?
– Если бы мне посчастливилось отличаться таким шиком, как вы, сударь, – ответил я, – и благоухать столь же сладостно, обществу не составило бы труда догадаться, кто я, не так ли?
– Что вы под этим разумеете, сударь? – вскричал завитой юнец. – На что вы намекаете?
– Я разумею под этим, что вы парикмахер.
– Сударь, вы хотите меня оскорбить?
– По-видимому, вас оскорбляет, когда вам говорят, кто вы?
– Сударь! – завитой повысил голос и достал из кармана визитную карточку. – Вот мой адрес.
– Э, сударь, – сказал я, – разделывайте лучше вашу курицу.
– Надо понимать, что, хотя я требую удовлетворения, вы отказываетесь?
– Вы хотите узнать, кто я, сударь? Мое положение запрещает мне драться на дуэли.
– Это значит, сударь, что вы трус?
– Нет, сударь, я учитель фехтования.
– А! – только и буркнул молодой человек, плюхаясь на свое место.
На минуту-другую за столом воцарилось молчание, во время которого мой собеседник все пытался, по-прежнему безуспешно, отделить от курицы крылышко; наконец, устав от борьбы, он передал блюдо соседу. А ко мне снова обратился мой сосед из Бордо.
– Стало быть, мсье – учитель фехтования? – переспросил он. – Славное занятие, сударь, я и сам этим немнозко баловался в пору, когда был молод и глуп.
– Эта область искусства здесь не слишком развита, но она не преминет расцвести, особенно с помощью такого знатока как мсье, – заметил учитель.
– Да, несомненно, – подхватил лионец, – однако я бы посоветовал мсье, когда он станет давать уроки, носить фланелевый жилет и заказать себе меховую шубу, чтобы надевать ее во время состязаний.
А завитой малый выложил на свою тарелку кусок курятины, который отрезал для него сосед, и, снова обретая самоуверенность, начал:
– Право же, мой любезный соотечественник… вы ведь из Парижа, не так ли?
– Да, сударь.
– Я тоже… Полагаю, вы там блистали мастерством, а у нас здесь только и есть некое подобие жалкого подмастерья, бывший статист из бульварного театрика, который выдает себя за учителя фехтования; он вздумал поставить две-три дуэльные сценки на здешних третьеразрядных подмостках. Вы, впрочем, его увидите на Невском, он обучает своих питомцев самым азам боевого искусства. Я однажды пригласил его, чтобы продолжать оттачивать с его помощью свое умение, но при первых же ударах убедился, что мастер скорее я, а не он. Я прогнал его, отсчитав ему половину той суммы, что мне платят за прическу, и бедняга и этим остался очень доволен.
– Сударь, – заявил я ему, – человека, о котором вы толкуете, я прежде знал. Вам, как чужестранцу и как французу, не следовало бы так говорить о нем, не подобает чернить соотечественника. Это урок, сударь, который я в свой черед вынужден преподать вам, но платить за него я вас не принуждаю, даже половины. Как видите, я великодушен.
С этими словами я встал из-за стола, так как был уже по горло сыт общением с французской колонией, мне не терпелось ее покинуть. Молодой человек, за все время обеда не проронивший ни слова, тоже поднялся с места и вышел вместе со мной.
– Похоже, сударь, – с улыбкой сказал он мне, – вам не потребовалось долгого судебного заседания, чтобы вынести свой приговор нашим дорогим соотечественникам.
– Разумеется, нет, и должен признаться, что вердикт не в их пользу.
– Что ж! – молодой человек пожал плечами. – Однако именно они – тот рекламный каталог, по которому о нас судят в Петербурге. Другие страны посылают за границу лучших, мы же обычно шлем худшее. Для Франции это, конечно, выгодно, но для французов прискорбно.
– Так вы живете в Петербурге, сударь? – спросил я.
– Я провел здесь год, но сегодня уезжаю.
– Как?
– Да вот иду заказывать экипаж. Имею честь, сударь!
– Сударь, ваш покорнейший…
«Черт возьми! – подумал я, поднимаясь по лестнице, между тем как мой собеседник направился к выходу. – Какое невезенье: встретил приличного человека, а он, оказывается, уезжает в день моего приезда».
В своем номере я обнаружил парня, который стелил мне постель. В Петербурге, как и в Мадриде, после обеда обычно отдыхают. Ведь два летних месяца в России стоит такая же жара, как в Испании.
Этот отдых пришелся мне более чем кстати, ведь я все еще был измочален после двух последних суток, проведенных в дороге, и к тому же жаждал как можно скорее насладиться белыми ночами на Неве, которые мне так расхваливали. Я спросил парня, как мне раздобыть лодку. Он ответил, что нет ничего проще, и он сам за десять рублей возьмет эту заботу на себя. Я уже превратил часть своего серебра в бумажные деньги, тотчас выдал ему красную купюру и попросил разбудить меня в девять вечера.
Красная купюра произвела нужное действие: в девять часов этот малый постучался в мою дверь, а лодочник уже ждал меня внизу.
Так называемая белая ночь оказалась не чем иным, как сумерками, чей мягкий, влажный свет позволял читать без труда и различать на значительном расстоянии предметы, окутанные волшебным туманом невиданно нежных тонов, каких не встретишь и под небом Неаполя. Удушающий зной дня сменился чарующим ласковым ветерком, который, пролетая над островами, приносил легчайший аромат роз.
Город, днем пустынный, словно покинутый, теперь ожил, знатные жители со всех рукавов Невы приплыли сюда на своих лодках. Все лодки пристроились как можно ближе к громадному баркасу, пришвартованному напротив цитадели, на его борту толпилось около шестидесяти музыкантов. Внезапно раздалась дивная мелодия: казалось, она рождается в волнах реки и величаво возносится к небесам. Я велел своим двум гребцам подъехать как можно ближе к этому гигантскому живому органу, в котором каждый музыкант был, так сказать, одной из его труб. Я наконец узнал эту музыку, о которой мне столько рассказывали: ее играют на множестве рожков, причем каждый исполняет всего одну ноту, вступая по знаку дирижера и продлевая звучание, пока дирижерская палочка направлена на него. Подобная инструментовка, столь непривычная для меня, походила на чудо, я никогда бы не поверил, что на людях можно играть, словно на клавишах пианино, и теперь не знал, чему удивляться больше: терпению дирижера или тому, как послушен оркестр. Сказать по правде, впоследствии, когда я ближе познакомился с русским народом и его поразительной сноровкой в исполнении всевозможных механических действий, рожковые концерты изумляли меня не больше, чем дома, построенные одним топором, без единого гвоздя. Но должен признаться, что тогда, поначалу, все это привело меня в восторг, близкий к экстазу: первая часть концерта уже закончилась, а я все еще мысленно внимал отзвучавшей мелодии.
Концерт занял немалую часть ночи. Я до двух часов пробыл там, готовый смотреть и слушать, мне казалось, что концерт дают для меня одного и что подобные чудеса не могут совершаться каждый вечер. Поэтому у меня было достаточно времени, чтобы рассмотреть инструменты, на которых играли музыканты: то были трубы, изогнутые лишь в одном месте, у самого мундштука, и сильно расширяющиеся к раструбу, откуда исходит звук. По длине эти разновидности рога различались весьма существенно: от двух до тридцати футов. Чтобы управиться с последними, требовалось три человека: двое держали инструмент, третий дул.
Только когда начало светать, я вернулся к себе, совершенно околдованный ночью, только что проведенной под этим византийским небом, в гармоническом сопровождении северных мелодий, на реке, столь широкой, что она казалась озером, и такой чистой, что она отражала, как зеркало, все звезды земные и огни небесные. Должен признаться, что в те часы мне казалось, будто Петербург превосходит все самые хвалебные рассказы о нем и если не является раем, то по меньшей мере граничит с ним достаточно близко.
Уснуть я не смог: в душе моей все еще не умолкала музыка. В шесть утра я уже был на ногах, хотя лег в начале четвертого. Я разложил по порядку несколько выданных мне рекомендательных писем, хоть и не собирался никому их демонстрировать прежде, чем проведу публичное состязание: рекламировать себя – благодарю покорно! С собой я взял только письмо, которое один приятель просил меня вручить адресату лично. Это было письмо от его любовницы, простой гризетки из Латинского квартала, ее сестре, продавщице из магазина шляп. Я же не виноват, что события недавнего прошлого так перемешали все сословия, что в наши дни между простонародьем и царственными особами более нет непроходимой грани – ее смыла волна революции.
На послании был адрес:
«Мадемуазель Луизе Дюпюи, дом мадам Ксавье, шляпницы, Невский проспект, возле Армянской церкви, напротив рынка».
Необходимость лично вручить письмо стала для меня праздником. В восьмистах лье от Франции всегда приятно увидеть молодую хорошенькую соотечественницу, а я знал, что Луиза молода и хороша собой. К тому же она прожила в Петербурге четыре года, следовательно, знала его и могла дать мне кое-какие полезные советы.
Но неприлично же заявиться к ней в семь утра, и я решил побродить по городу, а на Невский вернуться часиков в пять.
Я позвал служителя, но пришел уже не прежний малый, а сменивший его коридорный. Коридорные этого рода – одновременно и лакеи, и гиды. Он вам и сапоги воском натрет, и дворцы покажет. Мне он пригодился в основном для первого, до второго дело не дошло: я загодя изучил Петербург так досконально, что знал о городе побольше коридорного.