П. Епифанов
Крупицы человечности: Бальдассаре Кастильоне и книга его жизни
Памяти Анны Ильиничны Хоментовской
Если наш читатель и никогда не был в Лувре, но хотя бы однажды внимательно просматривал альбом работ Рафаэля, то наверняка помнит портрет Бальдассаре Кастильоне. Он всегда приковывает внимание, хотя и не сразу удается определить, чем именно. Проходит какое-то время, пока зритель осознает, что перед ним повторение композиции леонардовской Моны Лизы, написанной примерно десятью годами раньше: тот же треугольник фигуры, тот же градус ее поворота, знакомый жест сложенных рук. Сходство и в то же время различие, способное навести на мысль о вызове молодого художника старшему. Не в мастерстве, не в технике, но в самой концепции портрета и стоящей за ним творческой мысли.
Загадке, игре, развоплощенности Джоконды противостоят человечность, ясность, деловитая серьезность, приземленная, но словно «уютная» плотность; обстановке внеисторического мифа или сновидения – ощущение документальности, «здесь и сейчас»; поэтической сублимации – прозаизм, отдающий чем-то домашним. Зритель чувствует, что Кастильоне немного засиделся перед мольбертом художника, но как человек, не привыкший раздражаться, да еще и увлеченный рождением картины, готов потерпеть. Зимы в Риме пятьсот лет назад были холоднее, чем теперь, и он оделся потеплее, чтобы не замерзнуть в нетопленой мастерской; по беличьему меху рукавов его камзола хочется провести пальцем; жест сомкнутых на животе рук перестает быть иероглифом или символом, как у Джоконды, но передает скрываемую, но все-таки чуть заметную «нахохленность». Тридцатисемилетний придворный напоминает птицу, голубя или самца горлицы, примостившегося в зимний день под выступом городской крыши. Его лицо, обрамленное русой бородой, не мягкой и не жесткой, не средиземноморского типа; его можно было бы принять за выходца с севера Европы – германца или славянина. В нем не пульсируют страсти, ему не свойственны порывы; перед нами человек умный, положительный, надежный, не отчаянно храбрый, но и не робкий, успевший кое-что повидать в жизни. Он неприхотлив, но ценит уют; деятелен без суеты; зная, что такое бой, он всеми способами предпочтет сохранить мир, но за свое достоинство встанет бестрепетно; он дорожит дружбой, но в том, что поистине важно, только сам себе голова; он не завидует чужому уму, таланту, богатству, силе, счастью в любви: есть и у него за душой кое-что такое, в чем он не уступит другим.
Об этом человеке у нас и пойдет речь.
* * *
Летом 1478 года девятнадцатилетний рыцарь Кристофоро Кастильоне, потомок одного из знатных и древних ломбардских родов, вассал маркиза Лудовико II Гонзага, покинул свое палаццо в Мантуе, охваченной эпидемией чумы. Он увозил молодую беременную жену Луиджу подальше от зараженного воздуха города, в родовое владение Казатико. Здесь, в маленьком замке на краю селения, в День святого Николая (6 декабря), когда по местному обычаю послушным детям дарят яблоки, Луиджа подарила жизнь своему первенцу, Бальдесару, или, как чаще мы встречаем написанным это имя, Бальдассаре. Его назвали в честь одного из царей-волхвов, которых таинственная звезда, воссиявшая на Востоке, привела поклониться новорожденному младенцу Христу. Не потому ли много лет спустя Рафаэль, впустив своего друга Бальдассаре на сцену знаменитой фрески «Афинская школа», изобразит его в виде персидского мудреца-волхва Зороастра?
В последующие годы в семействе родились дочери Полиссена, Франческа, Анна и сын Иеронимо. Детство Бальдассаре прошло между Казатико и Мантуей; при мантуанском дворе он получил и свое первоначальное образование.
* * *
В 1490 году Бальдассаре, хорошо воспитанный, покладистый и способный двенадцатилетний подросток, был отправлен в Милан на попечение дальних родственников по отцу, занимавших высокие посты при герцогском дворе. Судя по тому, что позднее, по возвращении в Мантую, у молодого рыцаря тяжело складывались отношения с его государем Франческо Гонзага, можно предположить, что Кристофоро, зная характер и натуру и своего сына, и молодого маркиза, считал, что иное место и иная среда лучше подойдут для образования и карьеры Бальдассаре. Миланское герцогство тех лет, весьма увеличившее свой политический вес под жесткой рукой регента Лудовико Сфорца, по прозванию Моро, соединялось множеством давних и различных связей как с Францией, так и со Священной Римской империей, чьими вассалами предки Бальдассаре были в течение ряда столетий. Кристофоро вполне мог питать надежду, что способности его сына смогут найти доброе применение, если открыть для него более широкий горизонт.
В Милане юношу принял под покровительство глава старшей ветви клана, граф Джован Стефано Кастильоне, сенатор и дипломат. Здесь Бальдассаре продолжил и образование в гуманистическом ключе, обучаясь древним языкам, литературе, философии, точным наукам и музыке. Совершенному владению латынью – главным языком дипломатии, наук и, в немалой степени, литературы – он учился у гуманиста Джорджо Мерулы, чтению греческих классиков – у афинского выходца, филолога и эрудита Димитрия Халкокондила. Наставником юноши в римской литературе был Филиппо Бероальдо, комментатор Апулея, Варрона и Колумеллы. При блестящем дворе Моро находились в то время Леонардо, Браманте, Амброджо Бергоньоне, математик Лука Пачоли, гуманист Филельфо и многие другие виднейшие деятели искусства и наук. Сведя знакомство с художественной средой, Кастильоне сохранил интерес и симпатию к ней на всю дальнейшую жизнь: вероятно, он и сам чувствовал в себе нереализованную склонность к творческому труду. Но главным делом юного рыцаря считалась разносторонняя военная подготовка, в которой, надо полагать, Бальдассаре достиг немалых успехов, если его, уже почти пятидесятилетнего, просил об уроках фехтования не кто иной, как император Карл V.
1494 год, когда Бальдассаре был причислен к штату придворных, стал роковым как для Миланского герцогства, так и для всей Италии, открыв собой длительный (шестьдесят пять лет) период почти непрерывных, невиданных по размаху и жестокости войн между великими державами, стремившимися овладеть обильной, заманчиво-прекрасной, но раздробленной страной. Именно Лудовико Сфорца явился одним из первых и самых деятельных поджигателей военного пожара. В целях сохранения режима своей власти, законность которой оспаривалась другими итальянскими государями, особенно королем Неаполя Ферранте I, он заключил союз с французским королем Карлом VIII, поддержав притязания Карла на неаполитанский престол. Лудовико пропустил войска Карла через свои владения и снабдил его деньгами, потребными для ведения войны.
Легкая и скорая победа над Неаполитанским королевством, сделавшая французов на какое-то время хозяевами юга Апеннин, устрашила не только государей Италии, но и тяжеловесов европейской политики: Священную Римскую империю, Испанию и Англию. Против непомерного усиления Франции стал складываться широкий союз. В его создании принял активное участие и зачинщик войны Лудовико Сфорца, не желая оказаться на проигравшей стороне. Ведь цель, с которой он затеял эту войну, была достигнута: угрожавший ему Неаполь получил такой удар, от которого оправиться уже не смог.
Нам неизвестно в точности, как затронули эти события юного Бальдассаре. Его покровитель Джован Стефано провел весь 1494 год и больше половины следующего во Флоренции, где безуспешно развивал перед главами республики идею общеитальянской лиги против французов. Возможно, Бальдассаре сопровождал его в этой миссии.
К лету 1495 года лига против Франции все-таки сложилась, но без участия Флоренции, а под эгидой Венецианской республики – давнего соперника Милана.
6 июля 1495 года объединенное войско Венеции, Милана и Мантуи, возглавленное мантуанским герцогом Франческо, встретилось на равнине близ городка Форново с армией Карла VIII, возвращавшейся из Неаполя во Францию. Итальянцы, численно превосходя противника в два с половиной раза и имея шансы на сокрушительную победу, однако, ее упустили. Битва окончилась практически вничью, французское войско смогло уйти за Альпы, а итальянцы потеряли вдвое больше убитыми и ранеными, чем их противники. Кристофоро, отец Бальдассаре, командуя мантуанской конницей, получил под Форново тяжелую рану, последствия которой за четыре года свели его в могилу. Он умер в апреле 1499 года, успев прочесть письмо от графа Джован Стефано с похвалами добронравию и способностям его сына и обещанием подыскать ему в Милане красивую и знатную невесту. Возможно, это несколько облегчило его предсмертные часы.
Похоронив отца, Бальдассаре остался старшим мужчиной в семье. Однако если и не главой, то, во всяком случае, сердцем семьи оставалась мать. Вместо сына, которого судьба годы напролет держала вдалеке от родного гнезда, Луидже предстояло хранить замок в Казатико и управлять хозяйством на родовых землях. Ей же выпало и растить детей самого Бальдассаре: мать пережила сына на тринадцать лет.
* * *
Вернуться к миланскому двору Бальдассаре помешала новая война. В сентябре того же 1499 года в Ломбардию вступила французская армия, предводимая новым королем Людовиком XII. Происходя по линии матери из рода графов Висконти, прежних синьоров Милана, Людовик не скрывал намерений присоединить город к своим владениям. Перед лицом наступающего врага Лудовико Моро спешно покинул Милан, пообещав вернуться с усиленным войском и отбить герцогство. Но придворные, военные, городские старейшины не собирались дожидаться своего государя. Милан без сопротивления присягнул на верность завоевателю; граф Джован Стефано, человек, нужный при любом режиме, стал одной из ключевых фигур новой городской администрации.
* * *
Дело рыцаря – служить, и Бальдассаре поступает на службу туда, куда идти было естественней всего: ко двору маркиза Франческо Гонзага, за род которого отдал силы, здоровье и жизнь его отец. В новой войне властитель Мантуи не пытался противостоять французам; он видел задачу лишь в том, чтобы сохранить государство под властью своей семьи. В октябре Франческо выезжает со свитой навстречу Людовику XII, чтобы засвидетельствовать ему вассальную покорность. В Павии мантуанский отряд присоединяется к королевскому войску, чтобы через несколько дней участвовать в триумфальном въезде короля в Милан. Здесь же находятся со своими приближенными, готовые служить любому желанию христианнейшего короля, Эрколе д’Эсте, герцог Феррары, и сын папы Александра Чезаре Борджиа, недавно получивший от Людовика титул герцога Валентинуа.
Сохранилось большое письмо Бальдассаре к родственнику, отосланное из Милана 8 октября. Ведя подробный, внимательный к деталям, сдержанный, объективный рассказ, в котором уже узнается будущий стиль реляций дипломата, юноша не может сдержать горечь от наглости завоевателей, с первых минут показывающих, что отныне жизнь и смерть итальянца любого чина и звания находятся в их руках.
Бальдассаре рассказывает, как во время парада на глазах у разряженной толпы лучник-гасконец бьет мечом плашмя по затылку конюшего его господина, и тот не осмеливается ответить даже словом. Он пишет, как король, только что на скаку метавший хищные взгляды на горожанок, под гром барабанов и труб вступает в герцогский замок – Кастель Сфорцеско. «Некогда принимавший цвет людей этого мира, он теперь полон пьяных притонов и пропах калом». В воротах король останавливается и неожиданно для сотен зрителей вынимает меч из ножен. Народ замирает; хватается за мечи и королевская охрана. «Но его величество не пролил крови; он просто помахал мечом в воздухе». Покоренным подобает трепетать.
* * *
В январе 1500 года маркиз вверяет двадцатидвухлетнему Кастильоне начальство над гарнизоном замка Кастель Мантовано, рядом с границей владений Вероны. Перед ним стоит задача организовать оборону против солдат его бывшего синьора Лудовико Сфорца, пытающихся прорваться к Милану.
Затем Кастильоне начинают давать и дипломатические поручения. В марте 1503 года молодой человек в составе мантуанского посольства едет в Рим, к папе Александру VI. Вечный город, впервые увиденный Бальдассаре, поражает его контрастом между величественно-молчаливыми руинами прошлого и лукавой суетой современности.
В Риме Бальдассаре пишет свои первые, дошедшие до нас стихи. Их тему – размышления над бренностью человеческих дел при виде римских развалин – в последующие три века подхватят поэты и живописцы всей Европы. Но для начала XVI века она еще свежа; молодой автор вкладывает в сонет сильное, непосредственное и зрелое чувство. В нем уже проступают его личность и судьба. При чтении этих строк, написанных Кастильоне во цвете лет, словно видишь его в последнюю пору жизни, с новой острой болью в сердце за судьбу Вечного города…
Superbi colli, e voi sacre ruine,
che ’l nome sol di Roma ancor tenete,
ahi! che reliquie miserande havete
di tant’anime excelse e peregrine!
Teatri, archi, colossi, opre divine,
trïumphal’ pompe glorïose e liete,
in poco cener pur converse siete
e fatte al vulgo vil favola alfine.
Così, se ben un tempo al tempo guerra
fanno l’opre famose, a passo lento
e l’opre e i nomi il tempo invido atterra.
Vivrò dunque tra’ miei martir’ contento;
ché se ’l tempo dà fine a ciò ch’è in terra,
darà forsi anchor fine al mio tormento.
«Величавые холмы и вы, священные руины, еще удерживающие одно лишь имя Рима! Увы, сколь плачевные останки многих возвышенных и редких душ храните вы! Театры, арки, колоссы, божественные творения, пышные и радостные триумфальные торжества! Вы обратились в горстку пепла и, наконец, лишь в сказку для низкой черни. Итак, если даже иногда спорят со временем славные творения, постепенно оно погребает их вместе с именами. Буду же радостен среди моих терзаний; ибо, если время полагает конец всему на земле, может быть, положит оно конец и моей муке».
Молодой поэт сознает: все в истории, как и в жизни, необратимо; великие дела, как и самые заурядные, погребает одна и та же земля. И это дает ему странную отраду: ведь и людские злодейства, и людские страдания тоже обречены кануть в воронку времени. Остается исполнять свое дело из чистого долга, сохраняя мужество и честь. Скоротечность жизни утешает; смерть, даже героическая, не обольщает памятью потомков и славой; поэт ждет от нее лишь покоя. Здесь словно предвосхищен за три века другой певец мудрой и торжественной печали – Джакомо Леопарди.
Печальную и трезвую весть этих стихов современники приняли и оценили. Еще до того, как сочинения Кастильоне стали издаваться печатно, сонет расходился в рукописях. Позднее, независимо друг от друга, его переложили на свои языки такие первоклассные поэты Европы, как Жоашен дю Белле, Пьер Скаррон, Эдвард Спенсер и Лопе де Вега.
Университетские курсы и хрестоматии не относят Бальдассаре Кастильоне к выдающимся поэтам; вероятно, он и сам считал себя дилетантом, находя в стихах способ галантного времяпровождения (вспомним, что в «Придворном» одобряется стихотворство такого рода) или – что случалось нечасто – подчиняя метру и рифме сильные и глубокие переживания. К его стихам второго рода мы в этом очерке обратимся не раз; они для нас – уникальные и достоверные документы его внутренней жизни и мысли.
Если Кастильоне и не поднялся на ту высоту, какой мог бы достичь, стань поэзия для него главным делом жизни, тем не менее его стихи, и итальянские, и латинские, доносят до читателя напряженный труд мысли и сердца. На наш взгляд, к Кастильоне-поэту можно приложить слова, сказанные о поэте другого народа и другой эпохи: «Он у нас оригинален, ибо мыслит. Он был бы оригинален и везде, ибо мыслит по-своему, правильно и независимо, между тем как чувствует сильно и глубоко».
* * *
Летом 1503 года маркиз Франческо Гонзага принимает от Людовика XII пост верховного военачальника французской армии, посланной на отвоевание Неаполитанского королевства. Кастильоне, следуя за государем, в седле пересекает бо́льшую часть Италии с севера на юг. Король желает выказать великодушие, вверив главенство бывшему врагу, не останавливаясь даже перед его невысокими полководческими качествами. Но французские рыцари считают унизительным подчиняться итальянцу, намеренно уязвляя его болезненное самолюбие. Дисциплина и моральный дух армии невысоки, и скоро настанет день, когда запоздалая замена Гонзага на другого полководца уже не спасет ее от поражения.
А сейчас, в двадцатых числах августа, войсковую колонну настигает гонец с вестью о внезапной смерти папы Александра VI. С этим событием на итальянских весах чаша Франции становится намного легче. Всякому понятно, что соотношение сил радикально изменилось; сочтены дни и сына папы, французского ставленника Чезаре Борджиа, еще недавно наводившего ужас на всю Среднюю Италию. Но решение о походе остается неизменным, войско продолжает назначенный ему путь.
О тягостных мыслях, что владели душой Бальдассаре, свидетельствует еще один сонет, написанный в Гаэте, городе на Тирренском побережье, ставшем опорной базой французского наступления. В них могли узнать себя многие итальянские рыцари, вынужденные, в силу феодальной присяги своим синьорам, участвовать в войне чужеземцев за господство на итальянской земле. Адресат этого стихотворного послания – Чезаре Гонзага, двоюродный брат Бальдассаре по матери, его верный друг, спутник на многих дорогах жизни, товарищ в делах любовных и литературных.
Cesare mio, qui sono ove il mar bagna
la riva a cui diè l’ossa e ’l nome mise
morta colei ch’ebbe il figliuol d’Anchise
nutrice a Troia e ne suoi error compagna.
Qui la vittoria espetta e Franza e Spagna
di sue rapine e prede mal divise,
e chi al barbaro giogo si sommise
or tardo del suo error si pente e lagna.
Tra foco, fiamme, stridi orrendi e feri,
fame, roine e martïal furore,
meno mia vita in duri aspri sentieri;
e pur vivon scolpiti in mezzo il core
tutti l’antichi miei dolci pensieri,
ché Mаrte ha sol la scorza e ’l rest’Amore.
«Мой Чезаре, я здесь – где море омывает берег, которому по смерти оставила свои кости и дала имя бывшая сыну Анхиза кормилицей в Трое и спутницей в его скитаниях. Здесь чают победы Франция и Испания в схватке за награбленную, но худо поделенную добычу; и запоздало скорбит и жалуется о своей ошибке тот, кто подчинился чужеземному игу. Среди пальбы и огня, ужасающих и диких воплей, голода, разрушений и военного безумия я веду мою жизнь по труднопроходимым и крутым тропам; но живы высеченные в глубине сердца мои прежние сладостные мысли – ибо Марсу принадлежит лишь моя оболочка, а все остальное – Любви».
«Марсу (т. е. войне и военной службе) принадлежит лишь моя оболочка, а все остальное – Любви». Эти слова молодого Кастильоне стоит вспомнить при чтении последних страниц «Придворного». Удивительным образом и книга, посвященная придворной среде, казалось бы решительно враждебной всякому искреннему чувству, завершится пылким и вдохновенным гимном Любви.
В декабре, необычайно снежном, слякотном и ветреном, маркиз, до крайности раздраженный неповиновением и соперничеством среди командиров, сложил с себя полномочия под предлогом болезни и развернул мантуанский полк обратно на север, в сторону Рима. Похоже, по состоянию войска он предвидел, что дело кончится плохо. Иначе сложно объяснить дерзость его поступка, который навряд ли мог остаться без возмездия со стороны Людовика XII. На пятый день после Рождества испанские силы, укрепившиеся на берегу реки Гарильяно, под главенством талантливого, смелого и любимого солдатами Гонсало де Кордова перешли в контрнаступление и наголову разгромили французов и их итальянских вассалов.
* * *
Бальдассаре встретил Рождество в Риме; маркиз Франческо, спешивший к празднику домой, разрешил своему молодому помощнику остаться здесь до весны.
За не столь уж долгое время отсутствия Бальдассаре в Риме произошло немало нового. Замученный многолетней подагрой папа Пий III скончался на двадцать восьмой день понтификата, и волей нового конклава католическую церковь возглавил непримиримый враг Борджиа, кардинал Джулиано Мария делла Ровере, принявший имя Юлия II. (Его имя, выбранное как символ, должно было напоминать современникам не о ком-то из святых, но о Юлии Цезаре!) Лишь четыре года назад делла Ровере, скрывавшийся во Франции от наемных убийц Борджиа, въехал в Милан в составе свиты Людовика XII. Однако теперь, зная его крутой и воинственный нрав, кардиналы ждали от него новой политики, независимой от внешних сил.
Рим будто обновился; в воздухе витали новые надежды. Новый папа немедленно развернул в Ватикане престижное строительство по проектам Донато Браманте; искали живописцев для монументальных росписей в портиках, залах и лоджиях новых дворцов.
После месяцев военных лагерей, конных переходов и боев Бальдассаре оказался в абсолютно новой среде. Он увлеченно знакомился с меценатами, учеными, зодчими, живописцами и скульпторами, с первыми римскими археологами – теми, кто в эти годы начинал исследование, обмеры и расчистку руин, занимался поиском предметов античного искусства. (Взрывной рост интереса к римским древностям стал одной из характерных примет понтификата Юлия II.) Рассматривая и изучая древние памятники, Кастильоне не спешил возвращаться под крыло матери, которой не терпелось скорее женить сына: кандидатуры невест в Мантуе предлагались ей одна за другой. Но молодой человек пока вовсе не был озабочен брачными проектами.
Тогда же произошла важнейшая в судьбе Кастильоне встреча с Гвидобальдо да Монтефельтро, герцогом Урбино, только что с оружием в руках вернувшим себе государство, два года назад захваченное войсками Чезаре Борджиа. Два друга и родственника Бальдассаре – Чезаре Гонзага и Лудовико ди Каносса, недавно перешедшие на службу в Урбино, – горячо убеждали его не задерживаться у маркиза Франческо, а последовать их примеру. Они были уверены, что служба у такого государя, как герцог Гвидобальдо, будет вполне гармонировать с широкими интересами Бальдассаре к наукам, искусству и интеллектуальному общению. Более того, друзья обещали сами походатайствовать перед герцогом о принятии его на службу.
Как раз перед этим Гвидобальдо прибыл в Рим, чтобы принять от папы Юлия жезл и штандарты гонфалоньера Церкви – почетного предводителя войск Святого престола. Когда герцогу представили Бальдассаре, он без долгих раздумий согласился принять его на службу и сам написал маркизу Франческо, своему шурину, письмо с просьбой отпустить к нему поименованного молодого человека. Маркиз ответил принужденно-вежливым согласием, выдававшим сильное недовольство. Сколь велико было это недовольство, стало ясно лишь спустя время.
Получив отпускную грамоту, Кастильоне в мальчишеском нетерпении поскакал в Форли (составляя 400 км от Рима по прямой, на практике это расстояние было, конечно, намного больше), где войско Гвидобальдо осаждало наемников Чезаре Борджиа, запершихся в двух последних крепостях. Он горел желанием принять участие в бою, чтобы на деле доказать новому государю свою верность и отвагу… но уже на самом подъезде к лагерю загнанная лошадь пала, сломав ногу всаднику. Судьба словно упорно сопротивлялась тому, чтобы Бальдассаре искал себе воинских лавров. Вместо подвигов ему пришлось месяц вылеживаться в палатке. Герцог при возможности навещал молодого человека, следя за ходом его лечения.
* * *
В конце августа, после победоносного завершения военных действий, Бальдассаре вместе с герцогским войском прибыл в Урбино. Здесь его радушно, как дальнего родственника, земляка, приятного и умного молодого человека, имеющего отличные рекомендации, встретила герцогиня Элизабетта Гонзага, женщина, которую всю свою жизнь Кастильоне будет безмерно любить и почитать.
Два года назад он уже видел герцогиню, изгнанную из Урбино военной опасностью, во время ее печального приезда в Мантую. Тогда же он услышал и о герцоге Гвидобальдо, его злоключениях и тяжелой борьбе за возвращение отеческого удела. Всем известным печальным фактом была ранняя подагра герцога, жестоко мучившая его с девятнадцатилетнего возраста.
Но, конечно, любимой темой для светских сплетен была супружеская жизнь герцогской четы. После заключения брака между шестнадцатилетним Гвидобальдо и семнадцатилетней Элизабеттой оказалось, что на супружескую жизнь и зачатие ребенка юный герцог не способен. Никакие способы лечения эффекта не дали; врачи не могли найти физических причин; молва склонялась к объяснению магическому, считая виновником несчастья дядю герцога, Оттавиано, который якобы опаивал юношу приворотными зельями. Молодая жена сильно страдала, но, вопреки настояниям родных, отказалась покидать мужа. Осталась она верной супругу и тогда, когда над его государством сгустились тучи войны, а здоровье его тем временем неуклонно и стремительно разрушалось.
Спустя годы Кастильоне напишет о герцоге:
«…Фортуна была так враждебна всякому его замыслу, что лишь изредка он добивался результата в задуманных им делах; и хотя ему были свойственны мудрая осмотрительность и стойкий дух, выглядело так, что все им предпринимаемое, хоть на войне, хоть во всем остальном, всегда кончается для него плохо… Многие и разнообразные бедствия… он неизменно выносил с таким мужеством, что фортуне никогда не удавалось одолеть его добродетель. Напротив, презирая доблестной душой поднимаемые ею бури, он жил в болезни словно здоровый, в злосчастиях словно счастливейший, с великим достоинством и всеми почитаемый» (Придворный. I, 3).
В том, что заполняло собой ежедневную жизнь урбинского двора, – в приятных беседах, когда ученых, когда шутливых, в турнирах, увеселениях, танцах, возглавляемых синьорой герцогиней и ее подругой, живой и остроумной Эмилией Пиа, в галантных влюбленностях, окружавших Элизабетту Гонзага, в непрестанном потоке именитых гостей – можно было увидеть не более чем средство развлечения от женской нереализованности и тоски, – единственное, чем больной герцог мог вознаградить свою бедную супругу. Многие, как при дворе, так и вне его, глубже на дело и не смотрели. Но наш герой был не из таких. Сильная и искренняя, уже не вассальная, но подлинно дружеская преданность этой семейной паре, которую Бальдассаре усвоил и носил в себе всю последующую жизнь, коренилась не во внешних качествах супругов, не в высокой культуре и образованности, не в том, что мы сейчас назвали бы «интеллигентностью» (хотя и это сильнейшим образом отличало Гвидобальдо от прежде виденных им государей). И даже не в особой, редкостной атмосфере урбинского дворца, созданной еще отцом Гвидобальдо, герцогом Федерико. Все названное могло привлечь молодого придворного лишь в самом начале знакомства. Но чтобы его верность и любовь окрепли и сохранились до конца дней, когда ни Гвидобальдо, ни Элизабетты уже не было в живых, чтобы эти чувства не померкли в сумятице эпохи, насквозь пропитанной предательством, – требовалось нечто куда более сильное.
Попробуем неспешно вглядеться в портреты Гвидобальдо и Элизабетты, исполненные Рафаэлем как раз в ту пору, когда с ними познакомился Кастильоне. Среди известных итальянских портретов начала XVI века эти два зритель выделит сразу. Лица мужа и жены, с их совсем разными чертами, в каком-то отношении так похожи, что их можно принять за брата и сестру. В обоих портретах нет ничего оживляющего, приподнимающего, ничего такого, что можно было бы ожидать от парадного изображения. Супруги не вскидывают энергично и властно взгляд на зрителя (для контраста можно привести портреты мантуанской правящей семьи или тициановский портрет следующего герцога Урбино – Франческо Мария делла Ровере), – напротив, они опускают глаза почти как… бедняки, – во всяком случае, как люди, носящие в себе опыт, слишком тяжелый, чтобы делиться им с посторонними.
Облик Гвидобальдо лишен условно «мужественных» черт. Красота его супруги, о которой немало говорили современники, тоже далеко не очевидна: заказчица явно не ждала от художника, что он ей в чем-то польстит. Изображаемые не имеют намерения «подать» себя; они словно укрывают что-то от поверхностного взгляда.
Ничего или почти ничего не зная о судьбах тех, кто изображен на портретах урбинской серии – герцогской четы, да еще знаменитой «Немой» (о ней тоже пойдет у нас речь), – зритель остается озадаченным. Пишущий эти строки много лет назад сам пережил такое недоумение: эти лица надолго остались в памяти как какой-то нерешенный вопрос. Из документов и свидетельств – не в последнюю очередь из писем и сочинений Кастильоне – мы поймем, что́ скрывают эти лица: страдание, далеко не только физическое, принятое как неизбежность. Вглядимся – и увидим: через непреодолимость страдания оба супруга, с их острой нравственной чуткостью и умом, познают и принимают боль жизни как таковой, сострадая любому существу. Вспомним приведенный выше «римский» сонет Кастильоне; ведь и в нем происходит обмен состраданием между душой поэта и тысячами душ, память о которых хранят тысячелетние руины. Как было этим людям не найти и не понять друг друга!
«Фортуна враждебна добродетели». Мысль, которую Кастильоне не раз повторит в «Придворном», присутствует и в портретах. Перед нами люди, принимающие враждебность судьбы с мужественным смирением, сохраняя нетронутым в себе главное, святое, возвышенное. Удар судьбы, несчастье такие люди способны обратить в тихую победу, в мало кому приметное явление нравственной силы.
Кастильоне с юности любил учиться. После того как его образование было прервано войной и смертью отца, Урбино стал для него новой школой. Стараясь использовать возможности, которые предоставляла ему жизнь, он учился не только с книгой в руках в редкие часы уединения, но и среди придворных увеселений рядом с умными и знающими людьми, как афинские юноши на пирах с Сократом. Легкие, перемежающие обсуждение серьезных вопросов шутками, никого ни к чему не обязывающие ночные беседы при дворе он и будет описывать потом как школу, учащийся в которой может получить добрые плоды не только в практической жизни, но и в духовном росте.
Герцог Гвидобальдо сразу дал понять Бальдассаре, что он его ценит и надеется на его карьерный рост. С первых же дней он поставил молодого мантуанца над отрядом из пятидесяти всадников своего личного конвоя.
* * *
Папская милость, которой пользовалось герцогство Урбино при Юлии II, давая немалые гарантии безопасности, была нелегким бременем. Назначая изможденного болезнью Гвидобальдо на пост гонфалоньера Церкви, папа, вероятно, руководствовался лишь нежеланием давать этот пост кому-то, кого он опасался. Он сам был главным двигателем и стратегом своих военных предприятий; тем не менее участие гонфалоньера в принятии и осуществлении важных решений считалось обязательным.
В сентябре 1504 года гонец вручил Гвидобальдо требование прибыть в Рим для обсуждения и подготовки предстоящей кампании против Венеции, в ходе недавней смуты прибравшей под свою власть несколько «папских» городов в Романье. Герцог, осенней порой жестоко страдавший от подагры, в ответе через посланца поблагодарил за оказанную честь, но попросил понтифика повременить. Реакцией папы был приступ ярости, сопровождавшийся выкриками «трус» и «предатель». Промозглым и ветреным декабрем Гвидобальдо, еще более разбитый недугом, чем три месяца назад, выехал в Рим при горьких слезах супруги и женской половины двора. На полпути урбинский обоз разделился из-за того, что герцога пришлось-таки выхаживать в придорожной гостинице; бо́льшая часть свиты прибыла в Рим на девять дней раньше синьора. Когда Гвидобальдо, без кровинки в лице, с закушенными посиневшими губами, наконец сошел с коня близ папского дворца, его еле успели подхватить под руки: идти без посторонней помощи он не мог. Зато папа был утешен послушанием герцога. Впрочем, в ближайшие дни обострение подагры у него самого несколько ослабило его воинственный раж.
Тяжелая зима вызвала большую заболеваемость в Риме, в том числе среди войск, и подготовку похода поневоле отложили. Пользуясь задержкой, посланцы Венеции наносили Гвидобальдо, не вставшему с постели, визит за визитом. Больному пришлось служить негласным посредником между сторонами хотя бы ради того, чтобы не отправляться в мучительную, если не смертельную для него экспедицию. Тем временем герцогиня Элизабетта по-хозяйски принимала в Урбино венецианское посольство из двух сотен человек, добиравшееся до Рима по весенним дорогам. Долг был красен платежом: именно в Венеции пять лет назад нашла себе укрытие герцогская чета, изгнанная из Урбино войсками Борджиа.
Венецианцы были пышно и торжественно приняты в Ватикане, но, самым приятным образом проведя в Вечном городе несколько недель, так ничего и не добились. Отпуская их, папа клятвенно пообещал, что из владений Святого престола ни пяди в чужих руках не оставит.
В Урбино затянувшиеся холода убили всякие виды на урожай. В течение года около трехсот человек в городе умерли от голода и эпидемии. Впрочем, с родины Бальдассаре получал вести, что и там дела обстояли не лучше.
Кастильоне так томился по яркому делу, которое позволило бы ему проявить перед господином свою верность и храбрость, что, кажется, и военный поход был бы на руку. Осенью герцог поручил ему секретную миссию в Мантую, к маркизу Франческо. Поскольку, вопреки всем неблагоприятным обстоятельствам года, поход был назначен, Гвидобальдо хотел предупредить шурина, что у папы есть секретная цель: отложив атаку против венецианцев, захватить по пути Перуджу и Болонью. Род Гонзага был тесно связан с родом болонских правителей Бентивольо, и герцог считал необходимым подать маркизу весть об опасности. Ее должен был доставить Бальдассаре – как человек, пользовавшийся прежде у маркиза полным доверием. Но лишь только Бальдассаре пересек границу мантуанских владений, Гонзага отдал приказ его арестовать: болезненное самолюбие и мстительность, кажется, говорили в нем сильнее и почтения к зятю, и политических расчетов. Бальдассаре остался цел и невредим лишь потому, что кто-то из знакомых вовремя оповестил его об опасности.
В августе следующего, 1506 года Кастильоне возглавил посольство от герцога Гвидобальдо к Генриху VII, королю Англии. История началась еще в 1504-м, когда английские послы прибыли поздравить папу Юлия с избранием; при этом Гвидобальдо, как гонфалоньеру Церкви, была вручена мантия ордена Подвязки – свидетельство высшего почета в островном королевстве. Той же чести некогда был удостоен его отец, а теперь король счел своевременным подтвердить высокое уважение, которым традиционно пользовался в Англии урбинский дом. Но собственно посвящение в члены ордена, с вручением его знака на золотой цепи, совершалось королем лично. Поскольку герцогу ехать в Англию было не под силу, его лицо, согласно уставу ордена, мог представлять некий «благороднейший и безупречный рыцарь». Чтобы придать Бальдассаре больше блеска и веса, папа Юлий сделал его рыцарем ордена Золотой шпоры, одной из высших регалий Святого престола.
* * *
В свое время герцог Федерико отправлял английскому королю в качестве даров породистых лошадей и охотничьих собак. Гвидобальдо посылает картину «Святой Георгий поражает дракона» (св. мученик Георгий – небесный покровитель ордена Подвязки), работу Рафаэля.
Рафаэль был рано осиротевшим сыном придворного художника и поэта Джованни Санти, около двадцати лет отдавшего украшению урбинского дворца и прославлению его обладателей. Герцогская семья поддержала одаренного мальчика, взяв на себя расходы на его обучение у знаменитого Перуджино. И вот уже Рафаэль, всего лишь двадцатилетний, с удивительной быстротой завоевывает славу первой кисти Италии. В пору признания и славы он хранил со своими синьорами самые теплые отношения, а те гордились им как подлинной звездой своего небольшого государства.
Дарить друг другу произведения искусства в начале XVI века среди европейских монархов было еще вовсе не в обычае: Гвидобальдо решился на это едва ли не первым. Понимая это, он послал вместе со «Святым Георгием» и более традиционные подарки: лошадей и охотничьих собак. В любом случае выбор герцога выражал нечто новое в представлении монарха о себе и своей общественной роли. С одной стороны, он посылал как бы некую местную редкость, подобно тому, как послал вместе с картиной и добрых мантуанских жеребцов, как польский король прислал Юлию II невероятно красивые мантии из русского соболя, а португальский король его преемнику, Льву Х, – слона из только что завоеванного Гоа. Ведь Рафаэль был едва ли не первым знаменитым художником, рожденным в Урбино, да еще и воспитанным при дворе и обученным при содействии герцогской семьи. Поэтому в подарке содержалась и еще одна весть: о государе как о воспитателе и возделывателе прекрасного. В «Придворном» прозвучит и эта идея.
В английское путешествие Кастильоне взял с собой портрет герцогини Элизабетты, написанный Рафаэлем для него лично. В Лондоне он посвятил этому живописному образу два сонета, один из которых мы здесь приведем.
Quando il tempo, che ’l ciel cogli anni gira,
havrà distrutto questo fragil legno,
com’hor qualche marmoreo antico segno,
Roma, tra tue ruine ognuno ammira,
verran quei, dove anchor vita non spira,
a contemplar l’espressa in bel dissegno
beltà divina da l’humano ingegno,
onde alcun havrà invidia a c’hor sospira.
Altri a cui nota sia vostra sembianza,
E di mia mano spesso in altro loco
Vostro valor, e ‘l mio martír dipinto,
Alhor certo, diran, quel chiaro fuoco
Ch’accese da desio più che speranza,
Lo cuor del Castiglion mai non sia estinto.
«Когда время, обращая небо вместе с годами, разрушит это хрупкое дерево – подобно тому, как ныне мраморные обломки древности видны всякому среди твоих развалин, Рим, – тогда люди, в которых теперь еще не дышит жизнь, будут созерцать в прекрасном рисунке запечатленную человеческим талантом божественную красоту, и каждый будет завидовать тому, кто теперь вздыхает. А иные, кому известны ваши черты, ваша добродетель и мое страдание, многократно описанные моей рукою, скажут: поистине, яркое пламя, возжегшее сердце Кастильоне желанием сверх надежды, не догорит никогда».
Поэт говорит загадочно: если разрушится доска, на которой написан портрет, на чем же будут созерцать люди красоту изображенной? В его стихах? В каком-то мистическом видении? Или он предвидел, что века спустя работы Рафаэля и в самом деле перенесут на холст? Время действительно разрушило «хрупкое дерево»: портрет, о котором здесь говорится, не сохранился до наших дней. Но красота образов Рафаэля за полтысячелетия не померкла; проникнуть в ее глубины, скрытые от поверхностного взгляда, нам немало помогают и писания Кастильоне.
Читатель, конечно, задумается и о том, какие чувства питал молодой придворный к своей госпоже и, если они были так сильны, не грозило ли это его отношениям с господином. По традиции, восходившей к провансальской поэзии трубадуров и проповедуемой ими этике куртуазной любви, жена господина была объектом любовного преклонения для его рыцарей. Как государь был образом Бога, так госпожа принимала на себя черты, близкие к Богородице или олицетворению Божественной Премудрости, и поэтическое восхваление ее придворными поэтами варьировалось от земного и чувственного восхищения ее женской красотой до возвышенного почитания в качестве некой надмирной сущности. К концу XIII века на Юге Франции школа трубадуров пришла в упадок, но ее заветы были восприняты итальянской поэзией «сладостного нового стиля», давшей великие образцы служения Прекрасной Донне в лице Данте и Петрарки. Наследует ей в данном случае и наш герой. И как у обоих названных поэтов любовь к Донне не выходила и не могла выйти за пределы чисто поэтического переживания, так и Кастильоне ни разу в жизни не попытался нарушить границы своей поэтической любви к герцогине Элизабетте. Впрочем, это чувство имело в его жизни столь важное и разностороннее значение, что нам еще не раз придется говорить о нем.
* * *
Путешествие урбинского посольства в Британию сложилось весьма удачно; переход через Альпы и полуторамесячный путь по Франции обошлись без серьезных затруднений. Переправе через Па-де-Кале, как на английский берег, так и обратно, не помешали зимние бури. В начале февраля Кастильоне, полный впечатлений, везя богатые ответные подарки, достиг Ломбардии. Здесь он смог наконец, после трех с половиной лет разлуки, посетить родные места, обнять мать и оплакать младшего брата – одну из тысяч жертв эпидемии минувшего года. Пробыть в родном доме – и где бы то ни было на мантуанской территории – ему было позволено не более трех дней, о чем его специально уведомил посланник маркиза.
Держа путь далее на юг, 20 февраля Кастильоне прибыл в Болонью, только что «возвращенную под власть Святого престола» и еще не опомнившуюся от многодневных торжеств в честь папы. «Папа сражается, завоевывает, проводит триумфы, словом, в совершенстве играет роль Юлия (т. е. Цезаря. – П. Е.)», – писал в те дни Эразм Роддердамский, оказавшийся свидетелем событий. Гвидобальдо, как обычно принужденный сопутствовать папе в его походах, встретил своего посланца в постели, обложенный подушками. Герцогу было совсем худо (февраль и март всегда были для него мучительны), и по Болонье даже прошел слух о его смерти. Но через несколько дней он с огромным трудом поднялся и вместе с приближенными поспешил домой: папа уведомил его, что соизволяет посетить Урбино на обратном пути, продолжая празднование своих побед. Необходимо было распорядиться о приготовлениях, выжимая последние ресурсы маленького государства на ублажение понтифика и его свиты.
В последний день февраля Кастильоне вместе с государем прибыли в Урбино, а три дня спустя нагрянул и папский кортеж. Герцогский дворец и весь город наполнились невероятной суетой. Но после отъезда его святейшества, когда и Гвидобальдо с супругой, и их приближенные смогли почувствовать себя свободнее, – и состоялись, как утверждает Кастильоне, беседы, описанные годы спустя в его книге «Придворный».
Уверение автора, будто он не присутствовал при этих беседах, не успев еще вернуться из Англии, не более чем литературный прием: Кастильоне хотел изложить мнения оппонентов как бы со стороны, нигде не обозначая собственного отношения к той или иной позиции. Беседы могли быть и не совсем такими, как описаны. В уста персонажей, реальных и хорошо известных лиц, автор вкладывал подчас собственные мысли; относительно некоторых мест в книге это вполне доказуемо. Однако известно и то, что он советовался с этими людьми, отсылая им черновики и прося вносить замечания и поправки.
Метод Кастильоне мог зависеть и от распространенного в его время платонического образа мысли. В предисловии к книге, отвечая упрекающим его, будто он вывел образ придворного, какого никогда не бывало, Кастильоне пишет: «Я предпочту заблуждаться вместе с Платоном, Ксенофонтом и Марком Туллием, рассуждавшими об умопостигаемом мире и идеях, среди которых, по их мнению, существуют идеи совершенного государства, совершенного государя, совершенного оратора: ибо в нем также существует и идея совершенного придворного» (I, 3). Подобным образом автор мог пытаться выявить и «платоновские идеи» реальных людей, описывая их не так, как они вели себя, поступали и говорили в грубой телесной оболочке, а как бы приподнимая их над земной реальностью. Некоторые персонажи книги (во всех случаях – это люди, уже умершие ко времени завершения работы над ней) выглядят как памятники, образцы определенных похвальных качеств: Джулиано Медичи и Чезаре Гонзага – рыцарского благородства и возвышенного отношения к женщине, Оттавиано Фрегозо – самоотверженного служения общественному благу, и т. п.
* * *
По решению, принятому Гвидобальдо еще в 1504 году, после его смерти герцогство, за отсутствием прямого наследника, должно было перейти к юному Франческо Мария делла Ровере, его племяннику по матери, который по отцу доводился племянником папе Юлию II. Юноша был официально усыновлен герцогом; папа, горячо заинтересованный в деле, тут же пожаловал подростку чин префекта Рима, то есть, формально говоря, верховного блюстителя внутренней безопасности и порядка в Вечном городе. Синьор префект (prefettino, префект-малыш, как звали его за глаза) стал постоянной и важной фигурой при урбинском дворе. Кастильоне в своей книге мельком упоминает, как блестящая и по большей части титулованная компания, ведя беседу в покоях герцогини, немедленно встает с мест, как только юный Франческо Мария входит в зал (I, 54).
Осенью 1507 года Урбино имел случай узнать нрав своего будущего государя. До синьора префекта дошел слух, что его сестра Мария, молодая вдова, живя здесь же, при дворе, состоит в связи с любимым приближенным герцога – рыцарем Джован Андреа Баво и имеет тайно прижитого от него ребенка. Джован Андреа был родом из простых веронских горожан, но получил от герцога рыцарское звание и замок Сассокорваро за свою храбрость и преданность в войне с Борджиа. Вероятно, пара рассчитывала узаконить свои отношения: Джован Андреа был у Гвидобальдо в явном фаворе, а Мария могла надеяться на содействие дяди-понтифика. Но ее младший брат расценил эту связь как пятно на родовой чести делла Ровере. В один из первых дней ноября, пользуясь тем, что герцог ненадолго отъехал из Урбино, синьор префект пригласил ничего не подозревавшего Джован Андреа на свою половину дворца. Как только тот вошел в покои наследника, двое слуг заломили ему руки за спину, а семнадцатилетний Франческо Мария нанес ему двадцать семь ударов кинжалом. Убедившись, что жертва мертва, юноша ускакал в свое родовое владение Сенигалью. Спустя пару часов нашли убитым и дворцового мастера-резчика, доставлявшего записки от Марии ее возлюбленному. Первой окровавленное тело Джован Андреа увидела герцогиня Элизабетта. Гвидобальдо, вернувшийся домой, как только ему передали страшную новость, был совершенно раздавлен случившимся. Все, о чем он мог распорядиться, – это омыть тело убитого рыцаря и с почетом отнести его в собор, где на следующий день, при общих рыданиях герцогской четы, двора и горожан, над ним был совершен погребальный обряд. Через несколько дней префект вернулся во дворец как ни в чем не бывало.
«Благодаря мудрости и умению господина герцога все уладилось; господин префект снова здесь и восстановлен в милости его светлости, а тот, кого больше нет среди живых, уже забыт». Эти слова из письма Кастильоне матери от 2 декабря не могут не возмутить наше нравственное чувство – и тем не менее вполне отвечают понятиям эпохи. «Убийство чести» в глазах общества не только не считалось преступлением, но даже одобрялось как исполненный долг мужчины, пекущегося о репутации семьи. Кроме того, дело имело и политический подтекст, особенно чувствительный в ситуации, когда герцогский престол переходил не по линии прямого потомства. Сын Джован Андреа от брака с одной из делла Ровере входил в круг претендентов на власть в Урбино, что было чревато опасностями в будущем. Поэтому лица, близко стоявшие ко двору, в том числе и Кастильоне, как ни печально об этом говорить, могли принять кровавую развязку с долей облегчения. Простил любимого племянника и папа Юлий. Гвидобальдо оставалось покрыть дело молчанием и винить в трагедии самого себя, не пресекшего роковую любовь при ее зарождении.
В те годы итальянский высший свет взбудоражила целая серия подобных убийств, на фоне которых месть юного префекта выглядела «умеренной». Например, вскоре, в 1510 году, кардинал Луиджи Арагонский, потомок королевской семьи Неаполя, руками наемных головорезов уничтожит не только морганатического мужа своей сестры Джованны, герцогини Амальфи, – юной вдовы, как и Мария делла Ровере, – но и саму Джованну вместе с рожденными от него двумя детьми-младенцами.
И ноябрьский инцидент, и сам Джован Андреа были действительно преданы забвению. Хроники Урбино о нем молчат; картина случившегося восстанавливается лишь из секретных донесений венецианского посла. Безгласным и безымянным памятником остался лишь рафаэлевский портрет молодой женщины, чье странное выражение лица дало повод назвать его La Muta («Немая»): по одному из преданий, лицо несчастной Марии, на котором застыл отпечаток пережитого потрясения и невысказанной боли.
* * *
В ночь с 11 на 12 апреля 1508 года Гвидобальдо умер во дворце Фоссомброне, одной из своих резиденций, куда врачи посоветовали ему переехать из-за необычных холодов, обостривших его страдания. Герцог умирал мирно и светло, получив перед смертью облегчение мучительных болей, причастившись, пособоровавшись, благословив рыдавшую у одра жену и объявив придворным последнюю волю: Элизабетта назначалась регентом герцогства до достижения наследником двадцатипятилетнего возраста. Простившись со всеми, Гвидобальдо уснул так тихо, что никто не заметил минуты, когда он отошел. О его похоронах современники писали, что ни одного итальянского государя не оплакивали так всеобще и искренне.
После смерти Гвидобальдо Кастильоне остался на службе у нового государя. К военным операциям Святого престола, от которых покойный отстранялся, сколько мог, его преемник был лучше приспособлен и по душевному складу, и по физическому здоровью. Однако и он, молодой и пылкий до ярости, как все мужчины его рода, не мог угнаться за воинственным пылом престарелого дяди. Юлий II, всю жизнь сжимавший в себе, как пружину, неимоверные амбиции, в пору физического одряхления выпустил их на волю. «Этот старый подагрик полон решимости быть гроссмейстером мировой игры», – писал в 1510 году венецианский вельможа Доменико Тревизан.
Италию закружило и понесло каким-то смерчем. Все войны этих лет имели зачинщиком и главным двигателем папу Юлия. В 1509 году он, заручившись поддержкой Священной Римской империи и Франции, вел войну с Венецией; в 1510-м, наоборот, вместе с Венецией выступил против итальянских союзников Франции (в первую очередь Феррары). Борьба с ними продолжалась и в 1511-м. Каждой войне предшествовала булла, отлучавшая вражескую сторону от Церкви. В каждой из войн рядом с папой, под страхом любых кар, обязывался быть герцог Урбинский со своим войском.
Переписка Кастильоне с матерью, хорошо сохранившаяся, показывает его тогдашнюю жизнь как во внешних событиях, так и во внутренних переживаниях. Из военных лагерей то близ одного, то близ другого города Италии он пишет ей просьбы о присылке теплой одежды, денег, продуктов для себя и слуг, овса для лошадей. Жалованье, которое в Урбино всегда было скромным, теперь задерживается на многие месяцы из-за непомерных военных расходов. Как и многие в папском войске, Кастильоне часто болеет – от простуды, инфекций, физического и морального изнурения.
«Мы нанесли ужасный ущерб и урон сельской округе этой бедной Равенны, но хорошо, что хоть сам город не пострадал. Я делал так мало вреда, как только мог; зато вижу, что все вокруг обогатились, кроме одного меня. Но я не жалею об этом…» – пишет он матери из-под Равенны в мае 1509 года.
Из только что взятой в начале 1511 года Мирандолы Бальдассаре посылает в Казатико мулов с имуществом, принадлежащим графу Алессандро Тривульцио, которого папские войска захватили в плен, в письме прося мадонну Луиджу сохранить имущество в целости до освобождения графа.
Не в силах повлиять на происходящее вокруг, Кастильоне, сообщая об отправке к очередному театру военных действий, никогда не просит мать пожелать ему победы, но повторяет всегда одну и ту же фразу: «Пусть Бог сам управит наши дела». Любая разница между враждующими сторонами стирается, победа не радует и не выглядит торжеством справедливости. Твоя победа, быть может, поражение твоего брата или друга. Сегодня ты ограбил и убил, завтра другой, повинуясь тому же закону военной необходимости, сделает это с тобой. Война делит людей не по цветам флагов, а по тому, хочет ли человек сохранить в себе лучшее и чистое или охотно превращается в одержимого, в живое орудие насилия.
Как одержимого описывают донесения дипломатов папу Юлия: «Папа в неистовой ярости; он сквернословит и проклинает всех своих командиров с первого до последнего, а больше всех герцога Урбинского, который не хочет идти вместе с ним. Он клянется Телом Христовым, что выбьет отсюда этих варваров (французов. – П. Е.), изрубит гарнизон на мелкие кусочки, сровняет с землей Мирандолу, а затем пойдет на Феррару…» (донесение Иеронимо Липпомано в Венецию, январь 1511).
В те же дни, в засыпанном снегом лагере под Мирандолой Кастильоне пишет на латыни большую элегию с таким сюжетом: ночной порой над стенами осажденного города появляется тень его прежнего синьора Лудовико Пико, кондотьера, сражавшегося за папу и год назад погибшего в бою (пушечное ядро оторвало ему голову). Мертвый Лудовико обращается к папе, осаждающему теперь его родной город, обороняемый гарнизоном во главе с его вдовой Франческой Тривульцио:
…Отче, о пастырь народов, о мира верховный
Владыка, что надзираешь над родом земным,
Мира и правды податель, с их кротким покоем,
Единый, кому вручены жизнь и спасенье людей!
Ты, кому Бог вверил ключи преисподней и неба
И оба царства сделал покорными воле твоей!
Чем мог согрешить я, злосчастный? Или
Какая вина моя столь пред тобой тяжела,
Что и отчизну мою, и детей, и жену, и очаг мой
Хочешь ты погубить, все истребленью предав?…
Далее Лудовико с горьким укором напоминает папе об ограбленных и угнанных в плен крестьянах, дрожащих от страха девушках, уведенных стадах, разоренных виноградниках, разрушенных жилищах… Речь его прерывает, сотрясая землю, грохот канонады. Зарево поднимается над осажденным городом, и призрак скрывается во мраке.
24 января 1511 года, после месяца осады, графиня Франческа покинула город вместе с двумя малыми детьми и уцелевшими солдатами гарнизона, уплатив папе выкуп в 6000 золотых скуди, но при этом пообещав, что «еще вернется получить обратно свое». В июне того же года ее отец, старый полководец на французской службе Джан Джакомо Тривульцио, развернув перед городскими стенами пушечную батарею, без единого выстрела вернул Мирандолу под власть дочери.
* * *
Военные демарши папы, с растратой тысяч человеческих жизней, разорением городов и селений, контрибуциями и казнями, кончились ничем. К 1512 году французы, нанеся войскам Святого престола несколько крупных поражений, вновь восстановили контроль над недавно утраченными городами, чье население, вкусившее от папских милостей, встречало иноземцев с ликованием. Юлий II, обессиленный и опустошенный, угасал. 21 февраля 1513 года его не стало. Мало кто искренне жалел о нем. «Жаль только, что такое радостное событие не совершилось пять лет назад», – записал венецианский посол. Любимый племянник Франческо Мария делла Ровере, которого Юлий вознес на высоту власти, обогатил новыми владениями, но и помучил изрядно, не захотел даже присутствовать на погребении дяди, послав Кастильоне вместо себя.
Последним актом Юлия II, имевшим к тому же косвенное отношение к судьбе нашего героя, было закрепление за Урбинским герцогством области Пезаро, прилегающей к Адриатическому побережью. Из апеннинских междугорий маленькое государство впервые в своей четырехвековой истории вышло к морю. Франческо Мария на радостях пожаловал верному соратнику графский титул и замок Новиллара, из которого открывался прекрасный вид на Адриатику. Кастильоне, за девять лет беспорочной службы не наживший ничего, кроме долгов, мог наконец почувствовать себя настоящим синьором и землевладельцем. Друзья наперебой поздравляли его; знатнейшие семейства Италии рады были видеть его зятем. Даже маркиз Мантуи сообщил ему о своем добром и дружественном расположении. Растроганная мадонна Луиджа в письмах засыпала Бальдассаре советами, где и как приискать для хозяйства верного и честного управляющего: уж она-то знала, что ее сын куда лучше умеет устраивать дела своих господ, чем свои собственные.
Рим, а с ним и вся Италия ждали мира и успокоения. На конклаве, собравшемся через две недели после кончины папы, довольно быстро, хоть и почти неожиданно для всех, определилась личность, привлекшая к себе общие симпатии и надежды: тридцатисемилетний, а значит, небывало молодой для папского сана кардинал Джованни Медичи, сын Лоренцо Великолепного. Он пленял всех мирным, улыбчивым, дружелюбным нравом и веселостью – словом, противоположностью в характере и манерах умершему папе Юлию, для которого излюбленным делом было внушать страх. Даже известная лень кардинала и склонность к легкомысленным забавам располагали в его пользу: в курии недолюбливали и побаивались аскетов. Что особенно важно, он выглядел чуждым воинственных амбиций предшественника и равноудаленным от двух главных соперников в борьбе за гегемонию на Апеннинском полуострове – Испании и Франции.
Для герцогства Урбино Джованни Медичи был с самого начала конклава желанным кандидатом; ведь в течение ряда лет при урбинском дворе постоянно жил его брат Джулиано, да и кардинал Джованни был здесь частым гостем. Когда он взошел на папский престол под именем Льва Х, Франческо Мария и его двор испытали большое облегчение. Еще одним обнадеживающим фактором было то, что круг своих ближайших сотрудников новый папа собрал из лиц, тесно связанных с Урбино. Собственно, все это была одна старая дружеская компания, проводившая прежде немало времени в садах и галереях урбинского дворца: ученые мужи Пьетро Бембо и Якопо Садолето, назначенные папскими секретарями, граф Лудовико да Каносса – теперь папский домоправитель, наконец, Бернардо Биббиена, казначей Святого престола, вскоре получивший кардинальскую шапку. Все они были любимыми собеседниками Кастильоне, и граф, забросив хлопоты с пожалованным замком и угодьями, с охотой отдался новой миссии урбинского представителя в Риме. На тридцать пятом году, казалось, ему не только было гарантировано безбедное и безопасное существование, но и дана возможность удачнейшим образом совмещать все свои таланты – поэта, эрудита, дипломата, советника сильных мира сего… И где? В сердце христианского мира, в Вечном городе, древней славой и красотой которого Кастильоне был некогда очарован с первого взгляда.
* * *
Время рассказать подробнее об одной из самых вдохновляющих и сильных привязанностей в жизни нашего героя – его дружбе с Рафаэлем. Бальдассаре подружился с художником еще на первом году службы в Урбино. Рафаэль вызвал у него восхищение. Молодой рыцарь, полный мыслей «о доблестях, о подвигах, о славе», встретил еще более молодого человека (тот был младше пятью годами), который своим победным восхождением к славе был обязан не войне, не придворным интригам, но лишь красоте, которую он воплощал в своих картинах, и искусству, с которым он это делал.
Теперь, в 1513 году, когда Кастильоне провел в Риме много насыщенных месяцев, его дружба с Рафаэлем получила как бы новый импульс. Оба встретились зрелыми людьми в зените жизненных сил; один – титулованный царедворец, почти «вельможа»; другой – любимый художник нового папы. Через год Рафаэль будет назначен главным архитектором строящегося собора Святого Петра, а немногим позднее – «префектом всех мраморных и каменных работ» и главным смотрителем римских древностей. Вопреки привычному распределению социальных ролей (аристократ – покровитель или заказчик, художник – покровительствуемый или наемный работник), Бальдассаре почитал за честь быть не просто «другом», но и практическим сотрудником Рафаэля. Нам еще представятся случаи показать это сотрудничество на примерах. Художник, в свою очередь, охотно прибегал к советам Кастильоне.
Упомянем один, кажется, уникальный случай из того времени.
В 1513–1514 годах Рафаэль работает над фреской «Триумф Галатеи» для виллы богатейшего банкира Агостино Киджи. Из сохранившегося письма его к Кастильоне, написанного тогда же, мы узнаем, что сюжет для этой росписи был не выбран заказчиком, но предложен художнику нашим героем. Рафаэль сделал массу эскизов и послал их другу, чтобы тот выбрал наиболее удачный. Вот в каких выражениях он об этом пишет:
«Что касается „Галатеи“, я счел бы себя большим мастером, если бы в ней была воплощена хотя бы половина из того многого, о чем ваша светлость мне пишет; но в ваших словах я снова узнаю ту любовь, которую вы ко мне имеете. И говорю вам: чтобы написать красавицу, мне нужно видеть много красавиц, с тем условием, что вы вместе со мной изберете от них самое лучшее».
Нам привычна мысль о ранимости и своенравии художников, их нетерпимости к покушениям на их творческую свободу. Нельзя не удивиться тому, что великий и уже признанный в качестве такового живописец кротко вверял себя замыслу, вкусу и суждению другого человека – не художника и не мецената. На чем основывалось это безусловное доверие?
Сначала о главном персонаже фрески. Нимфа Галатея (имя ее означает: «молочно-белая»), одна из сотни дочерей Нерея, бога спокойного моря и благополучных плаваний, не относится к широко известным персонажам греческой мифологии. Гомер и Гесиод лишь бегло упоминают ее в общем списке нереид, прибавляя, впрочем, к ее имени хвалебные эпитеты: ἀγακλειτή (преславная), εὐειδής (прекрасная видом). Первым уделил ей особое внимание сицилийский поэт Феокрит (III в. до н. э.), не без комизма описавший безнадежную любовь к красавице-нимфе косматого и одноглазого циклопа Полифема. Овидий сделал из этой шуточной сценки маленькую трагедию, дополнив сюжет Феокрита историей любви Галатеи к юному Акиду, которого Полифем из ревности убивает. Но чтобы сделать из Галатеи царицу, окруженную почестями морских божеств, избрать ее центральным персонажем большой многофигурной фрески, нужно было основываться еще на чем-то, кроме античных преданий.
Для Кастильоне это имя имело совершенно особое значение. Еще зимой 1508 года он, в соавторстве с Чезаре Гонзага, воспел Галатею в пасторальной эклоге «Тирсис», поставленной в марте того же года урбинским придворным театром. (Эта постановка оказалась последней земной утехой для умиравшего герцога Гвидобальдо.) Кастильоне не скрывал, что в образе Галатеи, недостижимой возлюбленной пастуха Иола, в лице которого выступал сам автор, была представлена как объект платонической любви и преклонения герцогиня Элизабетта. Эклога кончалась триумфом Галатеи, принимающей почести восхищения от нимф и пастухов. Рафаэль вернул Галатею в ее родную мифологическую среду – круг морских божеств. Но, хорошо зная об эклоге, он полагался на представления ее автора о том, каким должен быть облик Галатеи, если искать ему уже не поэтическое, но живописное воплощение. Так оба друга, храня память об Урбино прежних дней и совершая как бы некое совместное служение женскому идеалу, делают центром фрески идеальный образ Элизабетты.
В «Придворном» Кастильоне устами Пьетро Бембо рассказывает нам кое-что об этой ренессансной любви на расстоянии, соединявшей в себе неоплатоническую мистику с традициями куртуазной любви трубадуров. Автор прямо и настойчиво рекомендует такую любовь интеллектуалам из высшего общества.
«…Чтобы избежать мук… отсутствия (далекой или недоступной возлюбленной. – П. Е.) и наслаждаться красотой, помимо страдания, придворному нужно при помощи разума полностью перевести желание от тела на одну лишь красоту и, насколько возможно, созерцать ее саму в себе, как простую и чистую, творя ее в своем воображении отвлеченной от всякого вещества. Пусть таким образом он сделает ее милой подругой своей души и тогда уже наслаждается ею, имея ее рядом с собой днем и ночью, без опасения ее утратить. И пусть всегда напоминает себе, что тело – совсем не то, что красота, и в нем не только не увеличивается, но уменьшается ее совершенство… Всегда нося свое драгоценное сокровище в тайнике сердца, он силой воображения будет живописать внутри себя эту красоту еще намного ярче, нежели какова она на самом деле» (IV, 66; курсив мой. – П. Е.).
Далее мы еще будем подробнее говорить о том, что перед нами не просто изощренная игра ума и чувств, не галантная забава, а нечто другое, гораздо более насущное и серьезное для людей эпохи. Пока же вернемся к жизненной канве нашего героя.
* * *
В январе 1516 года папа Лев Х объявил о начале судебного процесса против Франческо Мария делла Ровере. Герцог обвинялся: 1) в убийстве кардинала Алидози, папского легата в Болонье, совершенном пять лет назад (Франческо Мария был тогда прощен своим дядей-понтификом), и 2) в уклонении от поставки войск для прошлогодней неудачной кампании Святого престола против Франции. В Риме усиленно распространялись слухи о тайном сговоре герцога с французским королем. Впрочем, не надо было быть посвященным в тайны Ватикана, чтобы понимать, ради чего и почему именно теперь затеян этот процесс. Для рода Медичи, после нескольких поколений борьбы со сторонниками республиканского строя во Флоренции, настал момент закрепить наследственный монархический статус. Лучшим способом для этого было овладеть каким-то наследственным доменом.
Приняться ранее за осуществление этого плана мешали противоречия внутри самой семьи потомков Лоренцо Великолепного. Джулиано Медичи, официальный глава Флорентийской республики, младший брат папы, первый, с кем Лев Х связывал свои амбициозные планы, категорически отказывался от участия в каких-либо кознях против герцогов Урбино, которым был благодарен за приют в долгие годы изгнания. Джулиано считал себя другом Франческо Мария и высоко почитал вдовствующую герцогиню Элизабетту. Но он был тяжело болен, и его состояние ухудшалось; папа предполагал, что брат долго не проживет. Срочно требовалось придать максимальный вес кандидату номер два – двадцатитрехлетнему племяннику папы Лоренцо II. Папа не питал больших иллюзий относительно этого ленивого, слабохарактерного и распутного молодого человека. Но надо было спешить использовать выгоды положения.
Лоренцо усиленно толкала на этот путь его честолюбивая мать Альфонсина Орсини. При всей бесталанности, амбиций ему было не занимать; обольстить его мечтой о новых владениях и «настоящем» монаршем титуле труда не составляло. Весьма ко времени пришелся трактат Никколо Макиавелли «Государь», поданный Лоренцо в 1515 году с патетическим посвящением, в котором автор сулил ему и его семейству власть над всей Италией. Макиавелли довольно прозрачно, на примере действий Чезаре Борджиа в 1502 году, указывал Лоренцо, куда направить первый удар: по областям Романья и Марке. Урбино был настоящей жемчужиной этого края.
Франческо Мария, вызванный в Рим для ответа перед папским трибуналом, уклонился, опасаясь за свою безопасность. Вместо него в Рим приехала вдовствующая герцогиня и в течение двух месяцев пыталась умолять папу «не пускать по миру» герцогскую семью и ее саму, напоминая о былой дружбе и гостеприимстве, обо всем добром, что связывало братьев Медичи с покойным Гвидобальдо и с нею. Тем временем 17 марта Джулиано скончался. Лоренцо, еще ранее того назначенный генерал-капитаном войск Святого престола, принял бразды правления Флорентийской республики.
Кастильоне, как официальный представитель герцога, осуществляя связь между Урбино и Римом, мог лишь соблюдать корректность в диалоге, чтобы не спровоцировать чего-то худшего, по возможности поддерживая кроткие усилия герцогини. 18 апреля папа объявил: если Элизабетта клятвенно пообещает ему, что Франческо Мария прибудет на суд, то он готов отложить вынесение приговора. В донесении от того же числа Кастильоне писал герцогу: «Все столь серьезно, что не дело подданного давать совет», намекая, что жизнь и свобода его государя находятся под угрозой. По итогу суда, проведенного в отсутствие обвиняемого, Франческо Мария лишался герцогского титула и владений. 27 апреля была издана булла, отлучающая осужденного от церкви, и заранее подготовленное войско Святого престола под командованием Лоренцо Медичи немедленно двинулось на Урбино; одновременно другое войско выступило из Флоренции. О сражении со столь сильным противником нечего было и думать. Франческо Мария с молодой женой и вдовствующей герцогиней, спешно покинув дворец, едва успели отплыть из гавани Пезаро. Из всех городов и крепостей государства решились на сопротивление лишь гарнизоны двух неприступных замков Рокка-ди-Пезаро и Сан-Лео. Но после нескольких месяцев осады и они сдались «на почетных условиях», то есть с сохранением свободы и оружия. Лоренцо на радостях решился последовать рецептам Макиавелли и проявить себя подлинно государственным мужем, способным переступать, когда нужно, через обещания, суверенным в своем праве казнить и миловать: отпустив рядовых солдат, он тут же повесил поверившего его гарантиям кастеллана Рокка-ди-Пезаро.
В течение нескольких дней Рим и Флоренция освещались праздничными фейерверками. В августе Лоренцо был провозглашен герцогом Урбино.
Для семьи делла Ровере начались годы изгнания. Обе герцогини поселились в родной Мантуе, не без колебаний принятые маркизом; герцогу, над которым тяготело отлучение, ставившее его жизнь вне закона, пришлось найти себе убежище и лишь изредка тайно навещать семью. Кастильоне убедил Франческо Мария разрешить ему вернуться на службу при мантуанском дворе, мотивируя это тем, что дипломатическим, а не военным путем ему будет удобнее приносить пользу своему господину.
Маркиз Франческо Гонзага, нескрываемо довольный тем, что вновь заполучил ценного придворного, окружил Кастильоне знаками благоволения. После тринадцатилетнего перерыва Бальдассаре мог свободно расположиться в своем родном доме, с пожилой матерью, видеться с сестрами, не ожидая никакой беды. Время было подумать о том, что он так долго откладывал, – о создании семьи.
В октябре того же года Бальдассаре женился на шестнадцатилетней Ипполите Торелли, девушке из старинного рода, рано оставшейся без отца и матери. Ипполита по завещанию располагала отнюдь не большим приданым, зато была милой, неподдельно скромной и верной; едва ли не с первого взгляда она пленила тридцативосьмилетнего жениха. Теперь граф охотно отдался мирным домашним заботам.
* * *
Тем временем Франческо Мария делла Ровере, ценой едва ли не всего семейного достояния собрав наемное войско, ближайшей зимой повел его на отвоевание Урбино. Ему удалось разгромить в нескольких битвах Лоренцо Медичи и овладеть почти всей территорией герцогства. После того как Лоренцо, получив огнестрельную рану, покинул военный лагерь, предоставив другим проливать кровь за бесчестно полученное им владение, папа поручил войско своему ближайшему доверенному лицу кардиналу Биббиене, бывшему мессеру Бернардо, так хорошо знакомому нам по страницам «Придворного». Этот записной острослов, зачинщик всех веселых забав при урбинском дворе в дни Гвидобальдо повел дело чрезвычайно пассивно; возможно, в случае победы герцога он рассчитывал уверить его в своем тайном сочувствии и саботаже приказаний папы.
Франческо Мария, со своей стороны, целые восемь месяцев храбро и талантливо сражался не только против соединенных сил Рима и Флоренции, но и против испанских и французских отрядов, высланных папе на помощь. Но он был крайне ограничен в средствах, а позволять войску грабить население собственного государства не хотел, и это вызвало недовольство наемников. В то же время понтифик, понимая, что может одолеть делла Ровере только измором, шел на самые отчаянные меры ради пополнения военной казны. Историки считают, что поборы и активная продажа кардинальских званий, введенные им ради войны с делла Ровере, ускорили реформационный взрыв 1519 года в Германии. Не выдержав войны на истощение, Франческо Мария вынужден был отступить.
* * *
Кастильоне не принял участия в походе своего бывшего государя. В августе 1517 года Ипполита родила ему первенца – Камилло, еще через год – дочь Анну. Между семейными и хозяйственными заботами граф снова берется за работу над своей книгой; ее текст, с поправками и дополнениями, он посылает на критику старым друзьям – все тем же Каноссе, Бембо, Биббиене – так, будто печальные обстоятельства последних лет не отдалили их друг от друга.
В феврале 1519 года в возрасте пятидесяти двух лет умер маркиз Мантуи Франческо Гонзага, и власть перешла к его сыну, девятнадцатилетнему Федерико. Вскоре несчастье посетило и дом Медичи: 28 апреля, спустя две недели после родов, умерла Мадлен де ла Тур, принцесса из французского королевского дома, супруга Лоренцо, браком с которой Франциск I надеялся закрепить свое влияние на Флоренцию. Последствия трудных родов оказались отягощены сифилисом, которым несчастную юную женщину заразил гуляка-муж. А еще через неделю скончался и сам давно подточенный недугом герцог. Обещанной славы нового Цезаря, которую сулил Макиавелли, ему не досталось. Злой памятью о нем остались не столько его собственные беспутства, сколько сирота-дочь Катарина, будущая королева Франции, с чьим именем история навсегда свяжет убийства Варфоломеевской ночи. А возможно, единственной памятью доброй – надгробие, стоящее в знаменитой капелле Медичи против надгробия его дяди Джулиано. Знаменитый Il Pensieroso, юный могучий герой в отрешенном созерцании, шедевр Микеланджело, вовсе не имеет сходства с жалким внуком и тезкой прославленного деда.
* * *
Смерть второго племянника сильно ударила по геополитическим амбициям папы. Еще более страшным ударом стала начавшаяся в Германии Реформация. Зато ослабление понтифика подало новые надежды и мантуанскому герцогу, и Франческо Мария делла Ровере. Кастильоне был послан в Рим, чтобы находиться при курии, следя за переменами политической обстановки и защищая интересы нового синьора Мантуи, – и, кажется, был рад этому поручению. Печаль от разлуки с женой и детьми уравновешивалась нетерпеливым ожиданием новых дел и встреч. В Риме его ждал желанный ему круг художников и ученых, старые знакомые и друзья, и прежде всего Рафаэль, прогулки и беседы с ним среди руин древних форумов и на виллах Тиволи.
Не говоря много о деталях дипломатической активности Кастильоне той поры, упомянем о деле, которое граф принял на себя абсолютно бескорыстно и при этом отнюдь не с меньшей энергией, чем свои посольские обязанности. Речь идет о сотрудничестве с Рафаэлем в воссоздании топографии античного Рима. К 1519 году Рафаэль составил великое множество чертежей, описаний древних памятников и подробных исследований строительной техники римлян, что позволяло, при наличии средств и доброй воли, предпринять масштабную реконструкцию не только отдельных зданий, но со временем и целых кварталов и форумов Вечного города в их былом величии. Кастильоне, в составе тесного круга друзей и единомышленников художника, приложил немало усилий, чтобы подготовить этот материал к изданию в виде альбома гравюр с подробными комментариями. Текст предваряющего альбом послания папе, как показывают сохранившиеся черновые рукописи, был совместно написан Кастильоне и Рафаэлем. Этот документ, плод сотворчества художника и политика, интересен не только с точки зрения своей непосредственной темы. Попробуем, пробившись сквозь толщу неизбежного этикетного красноречия, глубже вдуматься в его смысл. Приведем лишь самое начало.
«Многим людям, святейший отец, измеряющим своим малым разумом величайшие вещи, повествуемые о римлянах по части военного искусства, а о самом городе Риме – по части удивительного архитектурного мастерства, богатых украшений и величины зданий, эти вещи чаще представляются вымыслом, чем истиной. Со мною (послание написано от лица Рафаэля. – П. Е.) обыкновенно бывает иначе; ибо я, усматривая из еще видимых нами остатков руин Рима божественность этих древних душ, считаю обоснованным полагать, что многие дела, кажущиеся нам невозможными, для них вовсе не были трудны. Ибо поскольку я весьма усердно изучаю эти древности и приложил немалую заботу к их тщательному поиску и старательному измерению, а также, читая надежных авторов, сравнивал произведения с их описаниями, то полагаю, что приобрел некоторые познания в древней архитектуре. И это дает мне величайшую отраду от познания такой превосходной области, но вместе с ней – и величайшую скорбь, когда я вижу словно труп достославного отечества, бывшего некогда царицей мира, растерзанный столь жалким образом. И коль скоро для каждого является долгом сострадание к родным и к родине, считаю долгом положить все мои малые силы на то, чтобы придать насколько возможно больше жизни некоему образу, как бы тени родины, поистине всеобщей для всех христиан, некогда столь чтимой и могущественной, что людям уже казалось, что она одна под небесами сильнее фортуны и, вопреки естественному ходу вещей отнятая у смерти, будет пребывать вечно.
Но время, завистливое к славе смертных, не полагаясь вполне лишь на свои силы, словно сговорилось с фортуной и с непросвещенными и гнусными варварами, которые к его безжалостной пиле и ядовитым зубам присоединили нечестивую ярость, меч, огонь и все то, чего оказалось достаточным, чтобы уничтожить этот город. И те славные творения, которые и сегодня, как и прежде, хранили бы первозданную свежесть и красоту, злобные люди (нет, скорее звери!) сожгли и разрушили в своем бешеном порыве и беспощадной ярости – однако не до такой степени, чтобы не сохранился некий общий остов, лишенный украшений, – как бы скелет без плоти.
Но что сетовать на готов, вандалов и прочих преступных врагов, если те, которые как отцы и опекуны должны были защищать эти бедные останки Рима, сами долгое время только и занимались их разрушением? Сколько пап, святейший отец, имевших то же служение, что и ваше святейшество, но отнюдь не вашу мудрость, не такую же доблесть и величие духа и не то милосердие, что уподобляет вас Богу, – сколько, повторяю, понтификов занимались разрушением древних храмов, статуй, арок и других прославленных зданий! Сколько их позволяло ради одной лишь добычи пуццоланы подкапывать фундаменты, отчего вскоре оседали на землю и здания! Столько извести нажгли из статуй и других древних украшений! Осмелюсь сказать, что новый Рим, находящийся перед нашими глазами, столь великий, прекрасный, украшенный дворцами, церквями и другими зданиями, – весь он, если разобраться, построен на извести из древних мраморов. Не могу без крайнего сожаления вспоминать, что за время моего пребывания в Риме, то есть меньше чем за одиннадцать лет, были разрушены многие прекрасные вещи: как Мета, что была на Виа Алессандрина, несчастная Арка, много колонн и храмов…
Так пусть же, святейший отец, не последней среди мыслей вашей святыни будет забота о том малом, что сохранилось от древней матери итальянской славы и величия, с целью не допустить, чтобы свидетельство таланта и доблести божественных душ, своей памятью подчас возбуждающих к доблести и дух наших современников, искоренялось или повреждалось злыми и невежественными людьми. Ибо, увы, и поныне наносятся оскорбления душам, своей кровью дающим миру столь великую славу.
Но более того, да стремится ваше святейшество, оставив живым пример древних, сравняться с ними и превзойти их не только великими зданиями (как вы уже прекрасно делаете), не только поощрением добродетелей, пробуждением талантов, наградой за талантливые труды, но и сеянием святейшего семени мира между христианскими государями. Ибо как бедствие войны несет разрушение всем наукам и искусствам, так мир и согласие дарят народам счастье и похвальный досуг, который может предоставить этим искусствам поле для дела, а нам позволит взойти на вершину совершенства, которой по божественной мудрости вашего святейшества все надеются достигнуть в нашем веке.
Это и означает быть поистине кротчайшим Пастырем и даже прекраснейшим Отцом для всего мира».
Авторы послания призывают папу строить заботу о восстановлении архитектурной красоты Рима не столько на эстетических и археологических соображениях (которые, конечно, подразумеваются), сколько на идее наследования исторической миссии Рима. Такой миссией объявляется поддержание мира между народами. Если древние римляне поддерживали этот мир военно-державной мощью, то папский Рим, сознавая себя как религиозным центром, так и средоточием культурного потенциала Европы, должен действовать средствами культурного влияния и дипломатии. Здесь который раз в карьере Кастильоне проявляется понимание политики как сложнейшего комплекса человеческих связей, в котором красоте, знанию, творческому гению, обмену нематериальными благами должно принадлежать, во всяком случае, не меньшее место, чем военной и экономической мощи.
* * *
За первой римской миссией Кастильоне, продлившейся полгода, последовала еще одна, которой, против ожидания, предстояло затянуться на два года с лишним. До Мантуи дошли слухи, что некто из окружения Льва Х чернит перед ним имя молодого маркиза, внушая подозрения в заговоре против него. Чем могли кончиться такие слухи, мы уже знаем по делу Франческо Мария делла Ровере. Лучше Кастильоне посланца было не найти: его непоколебимая корректность в отношениях с людьми любого звания, прямодушие, соединенное с безукоризненной учтивостью, верность слову и умение хранить тайну – все это располагало к нему сильных мира. Папа Лев, будучи сам человеком безмерного лукавства и по логике вещей сам окруженный преимущественно лукавыми людьми, нуждался порой в общении с кем-то порядочным и правдивым. Осведомленный о том, что Кастильоне сохраняет связь с его врагом делла Ровере, Лев тем не менее мог обсуждать с ним серьезные вопросы, не опасаясь с его стороны никакого подвоха. И за доверие Кастильоне платил обидчику своего государя искренней доброжелательностью.
Итак, в конце мая граф снова расстался с семьей, но на этот раз с неохотой и печалью. В своих письмах с дороги он нередко жалуется на не оставляющее его дурное настроение. Ипполита была беременна третьим ребенком, и, вероятно, ее самочувствие внушало ему опасения. Смутная скорбь не оставляла его и в Риме.