Четвертая книга
о придворном графа Бальдассаре Кастильоне к мессеру Альфонсо Ариосто
I
Закончив описание предыдущих вечеров и обдумывая, как буду записывать беседу четвертого, я чувствую, как между речами разных персонажей меня преследует одна и та же горькая мысль, напоминая мне о человеческой ничтожности и обманчивости наших надежд, о том, как судьба или на полпути, или у самой цели разбивает наши хрупкие и тщетные замыслы, а иногда потопляет их еще задолго до того, как они издали завидят гавань.
Вновь приходит мне на память, как немного спустя после этих наших бесед безвременная смерть отняла у нашего двора трех редчайших рыцарей в самом цвете лет и надежде славы. Первым был синьор Гаспаро Паллавичино, которого поразившая его жестокая болезнь уже не раз доводила до края. И хотя дух в нем был столь силен, что какое-то время поддерживал жизненные пневмы в теле, борясь со смертью, он все-таки завершил свой естественный путь далеко не в зрелом возрасте, – величайшая потеря не только для нашего двора и для его родных и друзей, но и для всей Ломбардии.
Не в долгом времени умер и мессер Чезаре Гонзага, оставив всем знавшим его горькую и скорбную память о его смерти. Ибо, если уж столь редко производит природа таких людей, казалось бы, не подобало бы ей отнимать их у нас так рано. Ведь можно с уверенностью сказать, что мессер Чезаре был похищен смертью в тот самый момент, когда начинал подавать уже нечто большее, чем надежды, когда его уже начинали ценить так, как заслуживали его прекраснейшие качества. Ибо и многими доблестными делами он уже вполне проявил себя, блистая и благородством, и литературным и военным талантом, и похвальными обычаями. От его доброты, ума, духа, знаний можно было ожидать очень многого.
Через короткое время скончался и мессер Роберто да Бари, оставив в глубокой печали весь наш двор; да и как было не скорбеть всем нам о смерти этого молодого человека – добронравного, любезного, редкого по красоте облика и стати, находившегося в самом цветущем и крепком состоянии, какого только можно пожелать!
II
Думаю, если бы они оставались живы, то достигли бы степеней, на которых могли бы дать всем знающим их ясное свидетельство того, сколь достоин славы был урбинский двор и сколь украшен замечательными рыцарями. Ведь таких степеней достигли почти все, сложившиеся при нем: поистине, из троянского коня не вышло столько царей и военачальников, сколько вышло из урбинского двора людей, отличившихся доблестью и от всех получивших самую высокую оценку. Ибо, как вам известно, мессер Федерико Фрегозо стал архиепископом Салерно, граф Лудовико – епископом Байё, синьор Оттавиано – дожем Генуи, мессер Бернардо Биббиена – кардиналом Святой Марии в Портике, мессер Пьетро Бембо – секретарем папы Льва, синьор Маньифико поднялся до титула герцога Немурского и того величия, в котором находится ныне; синьор Франческо Мария делла Ровере, префект Рима, сам стал герцогом Урбино; хотя дом, где он был вскормлен, достоин много большей хвалы за то, что из него вышел государь столь редкий и столь совершенный в любой доблести, каким мы его ныне видим, чем за то, что он достиг герцогства. И немалой причиной этого я считаю благородное окружение, постоянно вращаясь в котором он всегда видел примеры похвальных обычаев или слышал о них. И думаю, что та же причина, которая – по доброму ли случаю, или по милости звезд – столь долгое время дарила Урбино наилучших государей, еще и теперь остается в силе, производя те же следствия. Можно надеяться, что и добрая судьба так воспоследует этим доблестным делам, что счастье династии и государства не только не уменьшится, но будет расти день ото дня, чему видим уже много ясных примет, среди которых главная – то, что небо даровало нам такую государыню, как Элеонора Гонзага, наша новая герцогиня. Ибо если когда и соединялись в одном теле знания, грация, красота, ум, такт, гуманность и все другие добрые обычаи, то в ней они скреплены в некую цепь, так что все вместе приводят в гармонию и украшают каждое ее движение.
Итак, продолжим беседы о нашем придворном в надежде, что и после нас не будет недостатка в тех, кто найдет славные и досточестные примеры добродетели при нынешнем урбинском дворе, как мы теперь находим в прежнем.
III
Как рассказывал мне синьор Гаспаро Паллавичино, весь день после бесед, описанных в предшествующей книге, синьора Оттавиано почти совсем не видели при дворе, и многие думали, что он уединился, желая без помех обдумать предстоящую речь. И когда в обычное время все собрались у синьоры герцогини, пришлось посылать на его розыски, поскольку он долго не появлялся; так что многие рыцари и придворные дамы обратились к танцам и другим развлечениям, думая, что сегодня беседа о придворном не состоится. Все были заняты кто чем, когда пришел синьор Оттавиано, которого уже почти и не ждали, – и, видя, что мессер Чезаре Гонзага и синьор Гаспаро танцуют с дамами, с широкой улыбкой сказал, отдав обычный поклон синьоре герцогине:
– Я ожидал, что и сегодня синьор Гаспаро продолжит злословить женщин. Но вот, вижу его танцующим с одной из них и готов поверить, что он заключил мир со всеми. И как я был бы рад, если бы спор (или, хорошо, назовем его беседой) о придворном на этом и закончился.
– Беседа наша не окончена, – отвечала синьора герцогиня, – потому что я не такой враг мужчин, как вы – женщин, и не хочу, чтобы придворного лишали подобающей ему чести и тех украшений, которых вы ему сами вчера наобещали.
Сказав это, она велела остановить танец и садиться по обычным местам. Так и сделали, и, когда все приготовились внимательно слушать, синьор Оттавиано начал:
– Государыня, поскольку мое желание придать нашему придворному немало других добрых качеств я подтвердил торжественным обещанием рассказать о них, с удовольствием это делаю. И не то чтобы я надеялся сказать все, что возможно сказать; я хочу только разубедить вас в том, что вы вчера подумали: будто я пообещал продолжить рассуждение с целью в основном умалить похвалы придворной дамы, возомнив, что придворный может быть еще совершеннее, и стремясь таким приемом возвысить его над ней. Поэтому, чтобы уложиться во время, которого у нас сегодня не так много, как в прежние вечера, постараюсь быть краток.
IV
Итак, продолжая рассуждение говоривших прежде меня, которое я одобряю и подтверждаю, хочу сказать, что из вещей, которые мы называем благими, некоторые благи просто и сами по себе – как умеренность, сила, здоровье и все качества, водворяющие в душах покой; другие благи в том или ином отношении и в видах цели, на которую направлены, – как законы, щедрость, богатство и тому подобные. И полагаю, что совершенный придворный, такой, как изобразили его граф Лудовико и мессер Федерико, может быть вещью поистине благой и достохвальной – но не просто и не сам по себе, а сообразно цели, к которой он может быть устремлен.
Ибо поистине если, будучи благороден, одарен изяществом, любезен, искушен во множестве занятий, придворный не приносит иного плода, кроме того, что он сам для себя таков, – то, мне кажется, ради стяжания такой высоты в придворном искусстве не стоило вкладывать столько усердия и труда, сколько необходимо желающему ее достигнуть. Я даже сказал бы, что многие из качеств, которые ему присвоены, – как умение искусно танцевать, устраивать празднества, петь, играть – пустяки и суета, а в человеке высокого положения они скорее дают повод к упреку, чем к похвале. Ибо все эти утонченности, импрезы, остроты и прочее подобное, что относится к общению с дамами и любовным делам, – пусть многие считают иначе – часто приводят только к женственному расслаблению душ, к развращению молодежи и к жизни, наполненной сладострастием. По этой причине само имя итальянцев покрывается позором, и лишь немногие из нас способны решиться не то что на смерть, но даже на какое-то опасное предприятие. И есть, несомненно, великое множество других дел, которые, если подойти к ним с мастерством и усердием, принесли бы гораздо больше пользы и в дни мира, и на войне, чем вот такое придворное искусство, взятое как самоцель. Если же подобные действия придворного устремлены к доброй цели, связанной с долгом (что я и подразумеваю), то, как полагаю, они не только не вредны и не суетны, но весьма полезны и достойны безмерной похвалы.
V
Итак, полагаю, цель совершенного придворного, о которой вплоть до этого момента ничего не было сказано, состоит в том, чтобы посредством качеств, приданных ему моими предшественниками, до такой степени заслужить благоволение и расположение государя, которому он служит, чтобы быть в состоянии говорить ему, и говорить всегда, правду обо всем, что этому придворному прилично знать, без страха и опасности прогневать его. А если знает, что ум государя наклонен к вещам непотребным, отваживался бы противоречить ему, тонко пользуясь милостью, приобретенной с помощью своих добрых качеств, чтобы, отводя правителя от всякого порочного намерения, наставлять его на путь добродетели.
Таким образом, имея в себе ту доброту, которую ему придали наши друзья, вместе с живостью ума, любезностью, осмотрительностью, осведомленностью в литературе и многих других вещах, он при любом деле сумеет правильно указать своему государю, сколько чести и пользы принесут ему и его окружению справедливость, щедрость, великодушие и прочие добродетели, приличествующие доброму государю, и, напротив, сколько бесславия и вреда произойдет от пороков, им противоположных. Поэтому я считаю, что если музыка, празднества, игры и прочие приятные способы времяпровождения – это как бы цветы, то побуждать своего государя к добру, содействовать ему в добре и предостерегать его от зла – вот истинный плод придворного искусства.
Похвальное в благих поступках заключается главным образом в двух вещах: когда мы выбираем целью наших намерений истинное благо и когда умеем находить уместные и действенные средства движения к этой намеченной цели. И несомненно, стремится к наилучшей цели дух человека, пекущегося о том, чтобы его государя не вводили в заблуждение, чтобы он не слушал льстецов, клеветников и обманщиков и отличал добро от зла, первое любя, а второе ненавидя.
VI
Думаю, что качества, приданные нами придворному, могут быть удобными средствами достичь этой цели. Ибо из многих заблуждений, которые мы наблюдаем сегодня у многих из наших государей, главнейшие суть неосведомленность и самоуверенность; а корень обоих этих зол – не что иное, как обман: дело, заслуженно ненавистное Богу и людям, а для правителей вредоносное еще более, чем для всех остальных. Ведь правителям, более чем чего-либо другого, не хватает того, что они в первую очередь должны иметь в достатке, а именно: говорящих правду и помнящих добро. Те, кто им враждебны, конечно, не имеют побуждения оказывать им такую услугу; напротив, они только рады, если правитель живет порочно и коснеет в своих пороках; с другой стороны, они не решаются злословить его публично из страха быть наказанными. Из друзей же лишь немногие имеют к правителю свободный доступ; да и эти немногие опасаются порицать его так же свободно, как это можно делать в отношении частных лиц; и подчас и они, чтобы заслужить милость и благосклонность, предлагают ему одно только развлекающее и приятное, пусть оно будет даже дурным и бесчестным. Так друзья превращаются в льстецов и, ища выгоды от своей близости, говорят и делают все в угоду государю, по большей части прокладывая себе дорогу ложью и отнимая у его души знание не только о внешнем, но и о самом себе. И эта ложь – гнуснее любой другой, ибо душа, заблуждающаяся относительно себя, сама себя обманывает.
VII
Государи, не слыша ни о чем слова правды и опьяняемые той разнузданной свободой, которую несет с собой неограниченная власть, обилием развлечений, погруженные в удовольствия, скоро привыкают к самообману и растлеваются душой. Видя, что все им повинуются и чуть ли не поклоняются, как богам, с великими почестями и похвалами, не слыша не только ни единого упрека, но и возражений, от неосведомленности они переходят к крайнему самомнению и уже не принимают ни чужого совета, ни даже просто иного мнения. Думая, что мудро править – самое легкое на свете дело, для которого не требуется ни искусства, ни учения, но лишь сила, они обращают свою душу и все свои мысли лишь к удержанию власти, полагая истинным счастьем возможность делать все, что хочется. Из-за этого иные из них ненавидят разум и справедливость; и то и другое кажется им какой-то уздой, способом поработить их и уменьшить благо и удовольствие, какие они имеют, царствуя. Они думают, что их владычество утратит полноту и цельность, если они будут вынуждены повиноваться долгу и чести, ибо полагают, что тот, кто повинуется, – не настоящий государь.
Следуя этим предубеждениям, отдавая себя во власть самомнения, они становятся спесивы; верят, что надменным лицом и суровостью, пышными одеяниями, золотом и драгоценными камнями, почти не показываясь на глаза подданным, они приобретают подлинный престиж и их считают почти богами. А по моему мнению, они похожи на тех колоссов, что делали в прошлом году в Риме для праздника на Пьяцца Агоне: снаружи имея вид героев и коней, проходивших в триумфальном шествии, они внутри были набиты паклей и ветошью. Но такие государи даже хуже, – ибо колоссы поддерживаются в вертикальном положении собственной тяжестью, а эти, не имея достаточного противовеса внутри, возвышаясь на несоразмерно слабых основаниях, от собственной тяжести рушатся, из одной ошибки впадая в бесчисленные. Ибо их неосведомленность вкупе с ложным мнением, будто они не могут ошибиться, будто могущество, которым они обладают, происходит от их мудрости, влечет их дерзко захватывать государства любыми способами, законными и незаконными, когда они только могут.
VIII
Но если бы они решились знать и делать то, что должны делать, они бы так же решительно отказались от правления, как сейчас за него борются. Они поняли бы, сколь отвратительно и вредно, что они, поставленные править, менее разумны, чем подданные, которые обязаны им повиноваться.
Смотрите же: незнание в музыке, в танцах, в верховых упражнениях никому не вредит; и однако, кто не понимает в музыке, тот стыдится петь при других; кто не умеет танцевать, тот танцевать и не пойдет; кто не обучен вольтижировать, также не осмелится на это. А от неумения управлять людьми происходит столько зла, столько смертей, разрушений, пожаров, катастроф, что не найдешь на земле более пагубной заразы. И однако, иным государям, вовсе не понимающим в управлении, не стыдно за него браться – и не в присутствии четырех или шести человек, но на глазах у всего мира, – ибо они поставлены так высоко, что на них устремлены все взоры, и не только большие, но и мельчайшие их недостатки всем заметны. Так, мы читаем, что Кимона укоряли за то, что он любил вино, Сципиона – за сны, а Лукулла – за пиры. Но если бы грехам государей нашего времени сопутствовали и доблести, что были у тех древних! Они если в чем и допускали оплошности, но не уклонялись от предостережений и поучений тех, кому считали возможным довериться в исправлении этих ошибок, и даже настойчиво стремились строить свою жизнь по правилам выдающихся людей: Эпаминонд – Лисия Пифагорейца, Агесилай – Ксенофонта, Сципион – Панетия, равным образом и многие другие. Но приди внезапно к иным из наших государей строгий философ, или кто угодно, кто захотел бы открыто и неухищренно показать им этот ужасающий их лик подлинной добродетели, научить их благим нравам и жизни, приличной доброму государю, – я уверен, они отскочат от него, как от змеи, или поднимут на смех, как последнее отребье.
IX
Итак, поскольку в наши дни государи весьма испорчены дурными нравами, неосведомленностью и самомнением и трудно возвещать им истину и вести к добродетели, а люди пытаются заслужить их милость обманом, лестью и подобными порочными путями, я считаю, придворный посредством тех галантных качеств, которыми одарили его граф Лудовико и мессер Федерико, легко может и должен снискать благоволение и так привязать к себе душу своего государя, чтобы иметь к нему свободный и беспрепятственный доступ и говорить ему о любой вещи, не досаждая. Если он будет именно таков, как сказано, то достигнет этого малыми усилиями и таким образом приобретет возможность всегда своевременно открывать ему истину, а сверх того, постепенно прививать его душе добро, учить его воздержности, стойкости, справедливости, умеренности, давая попробовать на вкус, сколько сладости таится под малой горечью, на первый взгляд представляющейся тому, кто восстает против собственных пороков. Ибо пороки всегда приносят вред и скорбь, а следуют за ними бесславие и хула, тогда как добродетели несут пользу, радость и похвалу. И к этим добродетелям пусть он побуждает государя на примере прославленных полководцев и других знаменитых людей, которым древние ставили в публичных местах статуи из бронзы, мрамора, а подчас и золота, как в честь их, так и в побуждение другим, чтобы благородная ревность звала их к такой же славе.
X
Так он сможет повести правителя суровым путем добродетели, как бы осеняя его тенистыми ветвями и осыпая прелестными цветами, чтобы облегчить тому, чьи силы слабы, утомление от трудного пути, – и когда музыкой, когда боевыми и верховыми упражнениями, когда стихами, когда беседами о любви и всеми иными способами, о которых говорили наши друзья, постоянно занимать его честными удовольствиями, с помощью этих приманок непрестанно напечатлевая в нем добродетельные навыки, обольщая целительным обманом, подобно осторожным врачам, которые нередко, желая дать больному и слишком нежному ребенку горькое лекарство, намазывают горлышко сосуда чем-то сладким. С помощью этого покрова удовольствия всегда и везде преследуя свою цель, придворный заслужит бо́льшую хвалу и награду, чем любым другим добрым делом на свете. Ибо нет никакого блага, которое столь послужило бы общей пользе, чем добрый государь, и нет зла, которое бы так всем вредило, как государь злой. И нет казни столь жестокой и изощренной, которая была бы достойной карой негодным придворным, использующим во зло благородные и приятные способы и прекрасные качества, с их помощью заискивая перед государями, чтобы развратить их и свести с пути добродетели на путь порока. Ибо можно сказать, что эти люди вливают смертоносный яд не в один сосуд, из которого выпьет один человек, но в общественный источник, из которого пьет весь народ.
XI
Синьор Оттавиано замолчал, и могло показаться, что больше говорить не будет. И тогда синьор Гаспаро принялся возражать:
– Я не думаю, синьор Оттавиано, что этому добросердечию, воздержности и иным добродетелям, которые придворный, по-вашему, должен преподать своему государю, можно научиться; их имеют те, кому они даны от природы и от Бога.
Посмотрите: нет на свете ни одного мерзавца, ни одного столь дрянного от рождения человека, ни одного столь несдержанного и несправедливого, который, если его спросят, таков ли он, подтвердит: «Да, я таков». Любому сколь угодно злому хочется, чтобы его считали справедливым, сдержанным и добрым. Но так не было бы, если бы этим добродетелям можно было научить; ибо не стыдно не знать то, чему ты не учился, но зазорно быть лишенным того, чем тебе подобает быть украшенным от природы. Поэтому каждый и старается скрыть естественные недостатки как души, так и тела, что мы видим на слепых, хромых, скрюченных и на других калеках или уродах. Хотя эти недостатки можно было бы приписать природе, однако никому не хочется носить их на себе самом, поскольку кажется, будто этим недостатком, словно некой печатью и клеймом, сама природа свидетельствует о его злонравии.
Подтверждает мое мнение и миф, согласно которому Эпиметей наделил людей дарами природы так скупо, что сделал их нуждающимися во всем гораздо больше всех остальных животных; и тогда Прометей похитил у Минервы и Вулкана тот изобретательный ум, с помощью которого люди стали находить себе средства к жизни. Но у них не было ума гражданского, чтобы селиться совместно в городах и жить по нравственным правилам, так как этот ум в твердыне Юпитера охраняли весьма бдительные стражи, столь страшные для Прометея, что он не осмеливался приблизиться к ним. И тогда, умилосердившись над жалким положением людей, которые, не имея гражданских добродетелей и не будучи в состоянии собираться вместе, становились легкой добычей зверям, Юпитер послал на землю Меркурия принести им справедливость и стыд, чтобы двумя этими вещами устроились города и граждане могли жить и действовать сообща. Он хотел дать их людям не так, как другие искусства, в которых одного сведущего хватает на множество несведущих (как, например, врачевание), но так, чтобы они были запечатлены в каждом, и установил закон, чтобы всех не имеющих справедливости и стыда, как несущих городам погибель, изгоняли и казнили. Так что эти добродетели, синьор Оттавиано, дарованы людям Богом и даются от природы, а обучить им нельзя.
XII
– Стало быть, по-вашему, синьор Гаспаро, – воскликнул, почти не сдерживая смеха, синьор Оттавиано, – люди настолько несчастны и имеют столь извращенное устройство ума, что своим искусством умудряются приручать диких зверей – медведей, волков, львов, могут научить птицу летать по воле человека и из лесов, от своей естественной свободы, возвращаться в клетку, в плен, – но тем же искусством не могут или не хотят научиться помогать себе самим, усердно и старательно работая над улучшением собственной души? Это все равно как если бы врачи со всем тщанием учились лечить болезни ногтей или молочную корочку у младенцев, совершенно пренебрегая лечением лихорадок, плеврита и прочих тяжких недугов: каждый ведь понимает, что это было бы безрассудством.
Итак, я считаю, что нравственные добродетели не целиком даются от природы, ибо ни одно свойство не может быть привито тому, кому оно совершенно чуждо. Мы можем это видеть на примере камня: хоть десять тысяч раз подбрось его кверху, он не приучится делать это сам. И если бы добродетели были так же естественны для нас, как для камня – тяжесть, мы никогда не могли бы приучиться к пороку. Но и пороки также не являются для нас естественными, ибо в таком случае мы никогда не смогли бы стать добродетельны; и было бы вовсе несправедливо и глупо наказывать людей за те промахи, которые совершаются по самой природе, без нашей вины. И ошибочны были бы законы, которые казнили бы злодеев за прошлые злодеяния, поскольку нельзя сделать бывшее небывшим: они смотрят в будущее, чтобы тот, кто поступил дурно, не делал этого впредь или дурным примером не побудил к злым делам других. Таким образом, законы подразумевают, что добродетелям научиться можно. И это совершенно верно, ибо мы рождаемся способными воспринять их, так же как и пороки. И поэтому привычка к добродетели или к пороку делает одно из них нашим характером: сначала мы совершаем добродетельные или порочные поступки, а от этого уже сами делаемся добродетельными или порочными. Со свойствами же, данными нам от природы, бывает иначе; сначала мы имеем способность к применению их, а затем уже применяем. Как, например, в области чувств: сначала нам дается способность видеть, слышать, осязать, а затем мы видим, слышим и осязаем, хотя многие из этих действий совершенствуются при обучении. Поэтому толковые педагоги не только учат детей письму, но учат и приличным и достойным манерам в еде, питье, разговоре, походке.
XIII
В силу сказанного, как в других искусствах, так и в добродетелях необходимо иметь наставника, который и учением, и добрыми напоминаниями поощрял и пробуждал бы в нас те нравственные добродетели, чьи семена посеяны в глубине нашей души, и, как умелый земледелец, возделывал бы их, открывал им путь к свету, вырывая вокруг колючки и сорняки похотей, которые часто настолько затемняют и подавляют наши души, что не дают им ни цвести, ни приносить те плоды, которых одних лишь и следует желать от человеческих сердец.
В этом смысле нам соприродны те чувства справедливости и стыда, которые, как вы сказали, Юпитер послал каждому человеку на земле. Но как слепой, сколь бы ни был он крепок телом, двигаясь к какой-то цели, часто промахивается, так ростки добродетелей, насажденных в нашей душе в потенциальном виде, зачастую ни во что не вырастают, если им не помогать учением. Чтобы воплотиться в деле и совершенно войти в привычку, недостаточно, как уже говорилось, одной природы, но нужны искусно привитый навык и разум, способный очистить и просветить душу, сняв с нее мрачный покров неведения, от которого происходят почти все людские заблуждения. Если бы добро и зло было легко распознать и воспринять, каждый из нас непременно избирал бы добро и уклонялся от зла. Поэтому добродетель почти можно свести к рассудительности и умению избирать доброе, а порок – к безрассудству и неведению, которые отнимают верное суждение. Ибо люди никогда не избирают зло, думая, что оно зло, но обманываются неким подобием блага.
XIV
– Однако есть много таких, которые ясно сознают, что творят зло, и все-таки его творят, – заметил синьор Гаспаро, – оттого что удовольствие, которое они получают в настоящем, для них перевешивает ту кару, которая их еще, может быть, не настигнет, – как воры, убийцы и им подобные.
– Истинное удовольствие всегда благо, а истинная скорбь всегда зло, – отвечал синьор Оттавиано. – Но те, о ком вы сказали, обманывают себя, принимая ложное удовольствие за нечто истинное, а истинную скорбь за нечто ложное, и через ложные удовольствия часто впадают в истинные беды.
Так вот, искусству отличать истину от лжи научиться можно, и добродетель, с чьей помощью мы избираем то, что поистине благо, может быть названа истинной наукой, более полезной в человеческой жизни, чем любая другая, ибо она изгоняет неведение, от которого, как я уже говорил, рождается всякое зло.
XV
Тут в разговор вступил мессер Пьетро Бембо:
– Не знаю, синьор Оттавиано, убедите ли вы синьора Гаспаро вашими утверждениями, что всякое зло рождается от неведения и что мало таких, которые, греша, поистине сознают, что грешат, не обманываясь относительно и истинного удовольствия, и истинной скорби. Ведь, разумеется, те, кого называют невоздержными, судят о своем грехе разумно и верно и сознают, что вожделения, вопреки должному, толкают их ко злу. Они сопротивляются похоти, выставляя доводы разума, отчего удовольствие и скорбь вступают в битву с рассудком; но в конце концов разум, побежденный слишком сильным желанием, сдается. Так корабль, какое-то время выдерживавший удары стихии, наконец, пораженный слишком яростным порывом ветра, утратив якорь, с разорванными снастями, отдает себя на волю судьбы, уже не полагаясь в своем спасении ни на руль, ни на стрелку компаса.
Итак, невоздержные допускают свой грех с неким двусмысленным угрызением совести и почти против воли, чего не происходило бы, не сознавай они, что творимое ими есть зло; в противном случае они без всякого сопротивления разума охотно бежали бы вслед своей похоти и назывались бы уже не невоздержными, а распущенными, что много хуже. Поэтому невоздержание считается меньшим грехом, ибо сохраняет в себе долю разума; а воздержание – добродетелью несовершенной, ибо сохраняет в себе часть аффекта. И мне не кажется возможным говорить, будто согрешения невоздержных происходят от незнания или что они обманывают себя и не грешили бы, если бы сознавали, что в самом деле грешат.
XVI
Синьор Оттавиано ответил:
– Ваш довод, мессер Пьетро, хорош, но, по-моему, более по форме, чем по сути. Хотя невоздержные, греша, находятся в этом внутреннем раздвоении, так что и разум их спорит с похотью, и зло представляется им злом, но до совершенного познания, что оно зло, они не доходят, и это познание не проникает в них настолько глубоко, как следовало бы. В них присутствует скорее нетвердое мнение, нежели определенное знание, – потому разум в них и сдается перед аффектом.
Имея об этом истинное знание, они не грешили бы; ведь аффект всегда берет верх над разумом по незнанию, подлинное же знание никогда не бывает побеждено аффектом, исходящим лишь от тела, но не от души. Будучи хорошо направляемо и руководимо разумом, такое знание становится добродетелью; в противоположном случае – становится пороком. Но разум обладает такой силой, что всегда подчиняет себе чувство; он проникает удивительными способами и путями, чтобы местом, принадлежащим ему по праву, не овладело неведение. Хотя пневмы, и нервы, и кости в себе и не имеют разума, но, когда возникает в нас то движение души, мысль как бы встряхивает и натягивает узду пневмам, и все члены становятся на изготовку: ноги приготовляются бежать, руки – брать или делать то, о чем думает душа. То же наглядно проявляется и в людях, которые по незнанию порой съедают какую-то отвратительную и негодную пищу, так искусно приправленную, что на их вкус она кажется весьма нежной и изысканной; потом, узнав, что́ это было, они не только душой испытывают скорбь и отвращение, но и само их тело, согласуясь с суждением ума, эту пищу исторгает.
XVII
Синьор Оттавиано хотел и дальше продолжать свое рассуждение, но его прервал Джулиано Маньифико:
– Синьор Оттавиано, если я верно расслышал, вы назвали воздержание несовершенной добродетелью, ибо оно сохраняет в себе часть от аффекта. А я думаю, что ту добродетель, которая в споре разума с похотью приносит победу разуму, надо считать более совершенной, нежели ту, что побеждает, не имея противостоящего ей аффекта, ибо мне представляется, что такая душа воздерживается от зла не ради добродетели, а просто потому, что оно мало ее влечет.
Синьор Оттавиано не задумываясь отозвался:
– Кого бы вы сочли лучшим полководцем: того, кто в открытом бою подставляет себя опасностям, но все-таки побеждает, или того, кто своим мужеством и рассудительностью изматывает силы врагов, доводя их до того, что они уже не могут сражаться, и тогда побеждает без боя и опасности?
– Более достоин похвалы, без сомнения, тот, кто одерживает более убедительную победу, – сказал Маньифико, – если причиной ее не является трусость противников.
– Правильно вы рассудили, – сказал синьор Оттавиано. – Так вот, воздержание можно сравнить с полководцем, который мужественно сражается и, хотя враги сильны и могущественны, одолевает их, пусть и не без большого труда и опасности. А умеренность, свободная от всякого возбуждения, подобна тому полководцу, который одолевает и становится хозяином положения, не вступая в бой. И если в той душе, где она обитает, огонь похоти не только укрощен, но до конца угашен, она подобна хорошему государю, который, разгромив в гражданской войне злоумышлявших против него внутренних врагов, вручает скипетр и полную власть разуму. Так эта добродетель, не принуждая душу, но мирно внедряя в нее некую властную убежденность, склоняющую ее к целомудрию, делает ее тихой и полной покоя, уравновешенной, размеренной. Приведя все свои стороны во внутреннее согласие, украшающее ее ясным ненарушимым спокойствием, душа становится полностью послушной разуму, готовой направить за ним любое свое движение, следовать туда, куда он захочет ее повести, без какого-либо внутреннего недовольства, подобная кроткому ягненку, всегда бегающему за матерью: куда она, туда и он. Такая добродетель обладает высшим совершенством, и она-то особенно приличествует государям, ибо от нее родятся и многие другие.
XVIII
– Мне непонятно, какие добродетели, приличествующие государю, могут родиться от этой воздержности, – сказал мессер Чезаре Гонзага, – если она, как вы говорите, отнимает у души аффекты. Это, возможно, к лицу какому-нибудь монаху или отшельнику; но спрашивается, какая польза великодушному, щедрому, храброму на войне государю от того, чтобы никогда, ни при каких обстоятельствах не испытывать ни гнева, ни ненависти, ни благоволения, ни отвращения, ни вожделения, ни какого-либо аффекта, – и как он без этого сможет пользоваться уважением у народа и у войска?
Синьор Оттавиано отвечал:
– Я не говорю, что воздержание должно отнимать и исторгать из человеческой души аффекты, и мне это не кажется благом, ибо в них имеются и частицы добра, но то, что в аффектах порочно и противно чести, воздержание приводит в повиновение разуму. Однако не подобает во избежание душевных потрясений полностью искоренять аффекты: это все равно как если ради обуздания пьянства вовсе запретить пить вино или под тем предлогом, что на бегу порой люди падают, запретить всем бегать. Ведь объездчики лошадей не запрещают им ни бежать рысью, ни скакать галопом, а только хотят, чтобы они делали это своевременно и по воле всадника. Аффекты, изменяемые умеренностью, благоприятствуют добродетели: гнев способствует неустрашимости, ненависть к злодеям способствует справедливости, подобно тому и другие добродетели находят себе поддержку в аффектах. Если их совершенно устранить, они оставят разум слабым и вялым, неспособным к действию, подобно кормчему корабля, оставленного ветром в великом затишье.
Не удивляйтесь же, мессер Чезаре, если я сказал, что от умеренности родятся многие другие добродетели. Ибо когда душа приведена в согласие этой гармонии, то посредством разума она легко приобретает истинную крепость, делающую ее бестрепетной, защищенной от всякой опасности и как бы стоящей выше человеческих страстей, а вместе с крепостью – и справедливость, эту непорочную деву, подругу скромности и добра, царицу всех других добродетелей, ибо она учит делать то, что должно делать, и избегать того, чего должно избегать. Тем самым она является совершеннейшей из добродетелей, ибо посредством ее совершаются дела всех остальных и она полезна обладающему ею как ради него самого, так и ради других. Ведь без нее, как сказано, сам Юпитер не мог бы править своим царством. Также и великодушие сопутствует им всем, увеличивая их; но оно не может пребывать в одиночестве, ибо не имеющий других добродетелей великодушным быть не может. Проводником их является рассудительность, состоящая в том, чтобы суждение неукоснительно делало выбор в пользу добра. В эту счастливую цепь вплетаются также щедрость, стремление к великим делам, жажда чести, добродушие, любезность, доброжелательность и многие другие, которые сейчас было бы долго перечислять.
Но если наш придворный будет поступать так, как мы сказали, то все эти добродетели он обретет в душе своего государя, каждый день видя от них столько новых прекрасных цветов и плодов, сколько нет в самых изысканных садах мира, и почувствует в душе величайшее удовлетворение, вспоминая, что подарил государю не золото и серебро, сосуды, одежды и подобное, как делают глупцы, у которых у самих этого нет в достатке, а у получающего дары имеется в избытке, но ту добродетель, которая среди всех человеческих вещей является, возможно, самой драгоценной и редкой: способ править так, как должно. Ведь этого одного хватит, чтобы сделать людей счастливыми и вновь вернуть миру тот золотой век, что, как пишут, был при Сатурновом царстве.
XIX
Поскольку на этом месте синьор Оттавиано сделал небольшую паузу, чтобы перевести дух, в разговор немедленно вступил синьор Гаспаро:
– Синьор Оттавиано, так какой же строй вам кажется наиболее пригодным, чтобы вернуть миру упомянутый вами золотой век: монархия во главе с добрым государем или благоустроенная республика?
– Я, конечно, предпочту монархию во главе с добрым государем, – отвечал синьор Оттавиано, – ибо это строй, более согласный с природой и, если позволительно сравнивать вещи малые с вещами бесконечно большими, более подобный владычеству Бога, который сам единолично управляет Вселенной. Но если вернуться к земным вещам, мы видим, что у людей все дела, требующие большого искусства, – управление войсками и большими флотами, строительство зданий и тому подобное – возлагаются на одного, который уже управляет как знает. Так и в нашем теле работа всех членов происходит по воле сердца. Кроме того, представляется уместным, чтобы народы управлялись государями, как и многие животные, которым природа внушает подобное послушание как нечто благотворное. Так, и олени, и журавли с другими перелетными птицами всегда поручают себя руководству вожака, которому следуют и подчиняются, а пчелы, будто выполняя общий устав, с таким почтением относятся к своему царю, как самые почтительные народы на свете. Все это – один огромный довод в пользу того, что монархическое правление более сообразно природе, чем республиканское.
XX
– А мне представляется, – возразил на это мессер Пьетро Бембо, – что, поскольку свобода дарована нам Богом как высший дар, нет оснований ее забирать у человека или устраивать так, чтобы один имел ее больше, чем другой, – как это происходит при правлении государей, большинство из которых держат подданных под весьма суровым гнетом. Напротив, в благоустроенных республиках люди такой свободой пользуются. Кроме того, при вынесении приговоров в судах, при принятии решений мнение одного чаще оказывается ошибочным, чем мнение многих; ибо смятение мыслей – от гнева ли, от негодования или от похоти – легче входит в душу одного, нежели в души множества людей, которое, подобно большому количеству воды, менее подвержено порче, нежели малое. Скажу, что и пример животных не кажется мне подходящим, ибо олени, журавли и прочие не навсегда выбирают себе, за кем следовать и кого слушаться, но попеременно дают главенство то одному, то другому, что скорее выглядит республикой, чем монархией. Это-то и можно назвать настоящей и равной для всех свободой, когда те, что какое-то время повелевают, затем снова повинуются. Равно и пример пчел не кажется уместным, ибо этот их царь не одного вида с ними; и тому, кто хотел бы дать людям поистине достойного государя, нужно было бы сыскать его среди другого вида, с природой более совершенной, чем человеческая. Тогда было бы разумно, чтобы люди ему повиновались, так же как овцы в стаде повинуются не одной из овец, а пастуху, то есть человеку, представителю вида более достойного, чем они. В силу этих доводов, синьор Оттавиано, я считаю республиканское правление более желательным, чем королевское.
XXI
– Против вашего мнения, мессер Пьетро, приведу лишь один довод, – ответил синьор Оттавиано. – Существуют только три способа хорошо управлять народом: первый – монархия, второй – правление добрых граждан, которых в древности называли оптиматами, третий – народоправство. А их искажение, тот противоположный порок, в который каждый из этих способов правления впадает, когда повреждается и растлевается, – это когда монархия становится тиранией, когда правление добрых граждан сменяется правлением немногих могущественных и отнюдь не добрых и когда народоправство узурпируется чернью, которая, смешивая сословия, вверяет распоряжение всем произволу толпы. Несомненно, из этих трех дурных способов правления худший – тирания, что может быть доказано многими доводами; стало быть, выходит, что из трех добрых способов лучший – монархия, ибо противоположен худшему, а, как вам известно, следствия противоположных причин противоположны и сами между собой.
Теперь относительно сказанного вами о свободе. Истинной свободой следует называть не то, когда человек живет как хочет, а когда он живет, следуя добрым законам. Повиноваться не менее естественно, полезно и необходимо, чем повелевать; и некоторые вещи природой созданы, отделены и определены для того, чтобы повелевать, как иные вещи – чтобы повиноваться. Есть, правда, два способа господства: один – властный и насильственный, подобный тому, как господа обращаются с рабами, и таким же образом душа повелевает телу; и другой, более мягкий и миролюбивый – так добрые государи правят гражданами на основе законов, и таким же образом повелевает разум вожделению. Полезны оба этих способа, ибо тело самой природой приспособлено для повиновения душе, так же и вожделение – разуму. И есть много людей, деятельность которых направлена только на пользование телом; они так же отличаются от добродетельных, как тело отличается от души. Будучи существами разумными, они причастны разуму настолько, что лишь знакомы с ним, но им не обладают и не извлекают из него пользу. Они рабы по самой природе, и им полезнее повиноваться, чем повелевать.
XXII
– Ну а каким образом следует повелевать разумными и добродетельными и теми, которые не суть рабы по природе? – спросил синьор Гаспаро.
– Тем самым спокойным способом, которым цари управляют гражданами, – ответил синьор Оттавиано. – И хорошо поручать добрым гражданам те магистратуры, с которыми они способны справиться, чтобы и они могли повелевать и управлять менее мудрыми, чем сами, – с тем лишь условием, что главное управление должно зависеть лишь от высшего государя. А на сказанное вами, что разум одного легче совращается, чем разум многих, я отвечу: зато легче найти одного доброго и мудрого, чем многих. И законно предполагать, что таким добрым и мудрым может быть король, происходящий от знаменитого корня, склонный к добродетелям в силу своего врожденного инстинкта и славной памяти своих предков и воспитанный в добрых нравах. И, даже не принадлежа к другому виду, высшему, чем человеческий (как вы сказали о царе пчел), он тем не менее с помощью данных ему наставлений, образования (и с помощью искусства придворного, которого наши друзья сделали столь разумным и благим!) будет весьма и весьма справедлив, сдержан, умерен, мужествен и мудр, полон щедрости, склонен к великим делам, благочестив и милосерден – словом, будет в высшей степени достославен и угоден людям и Богу, чьею милостью приобретет ту героическую доблесть, с которой превзойдет пределы человечества, так что скорее будет заслуживать имени полубога, чем смертного.
Ибо Бог радуется и покровительствует не тем государям, что хотят подражать Ему видимостью всемогущества и поклонением со стороны людей, а тем, которые посильно пытаются уподобляться Ему в благости и мудрости и, обладая ими, желают и умеют делать добро и тем самым быть Его служителями, распределяя на пользу смертным блага и дары, получаемые от Него. Поэтому как на небе солнце, луна и другие звезды являют миру, словно в зеркале, некое подобие Божие, так на земле намного более схожий образ Бога являют те добрые государи, что любят Его и чтут и показывают народу яркий свет Его справедливости, сопутствуемый тенью божественного разума и мысли. И сам Бог участвует в чистоте, беспристрастии, справедливости, благости их правления, богатого и другими неисчислимыми блаженными дарами, куда ярче свидетельствующими о Божестве, чем свет солнца или непрестанное круговращение неба с разнообразным бегом звезд.
XXIII
Итак, Бог поручил народ охране государей, которые, следовательно, должны иметь о нем тщательное попечение, чтобы дать в этом отчет, как добрые наместники своему господину, – любя народ, считая всякое добро или зло, случающееся с ним, своим собственным и заботясь прежде всего остального о его счастии. Поэтому государь не только должен быть сам добр, но и других делать добрыми, – как наугольник, которым пользуются архитекторы, не только сам по себе прям и правилен, но позволяет делать прямыми и исправлять все предметы, к которым его прикладывают. И доброта государя вернее всего доказывается тем, что добр его народ, так как жизнь государя – закон и пример для граждан, и от его нрава поневоле зависят все остальные. Не подобает невежде учить, равно как тому, кто неупорядочен сам, устанавливать порядки для других или тому, кто сам падает, поднимать с земли других.
Так что, если государь хочет хорошо исполнять свою должность, ему следует приложить все усердие и тщание к обретению мудрости. И да установит внутри себя и неуклонно соблюдает во всем закон разума, не записанный на бумаге, не выбитый на металле, но высеченный в его сердце, так чтобы не только знать о нем, но чтобы этот закон был ему внутренне привит, жил в нем как часть его самого, днем и ночью, везде и всегда извещая его, говоря в его сердце, отгоняя от него ту смуту, которой подвержены необузданные души. С одной стороны, истомленные как бы глубоким сном неведения, а с другой – изнуряемые своими порочными и слепыми похотями, души эти всегда терзаются неукротимой яростью, как порой спящие – дикими и наводящими ужас снами.
XXIV
А если злой воле дать больше власти, это лишь увеличит ее терзания. Когда государь может делать все, что хочет, велика опасность, как бы он не захотел чего-то недолжного. Хорошо сказал Биант, что, получив начальство, люди ясно показывают, каковы они. Ибо как в сосудах, когда они пусты, трудно распознать малую трещинку, но стоит налить в них какую-то жидкость, сразу поймешь, с какого боку течь, – так испорченные и поврежденные души нечасто выдают свои пороки, пока не наполнишь их властью, – и тогда такие люди не выдерживают ее тяжести и распускаются, и со всех сторон льются из них похотливость, гордость, гневливость, наглость и все тиранические повадки, таившиеся у них внутри. И вот они уже без стеснения преследуют добрых и мудрых, вознося злых, и не терпят, чтобы в городах были дружба, товарищество, взаимопонимание между гражданами, но прикармливают шпионов, доносчиков, убийц, чтобы устрашить людей, сделать их робкими и малодушными, сеют раздоры с целью их разобщить и ослабить. И от этих приемов происходит затем для несчастного народа неисчислимый ущерб и пагуба, а для самих тиранов – зачастую жестокая смерть или по меньшей мере непрерывный страх. Ведь добрые государи боятся не за себя, а за тех, кем повелевают, а тираны боятся тех, кем повелевают; и чем большим числом народа повелевают они, чем более могущественны, тем больше боятся и тем больше имеют врагов.
С каким, представьте, страхом, с какой застывшей душой Клеарх, тиран Понта, выходил каждый раз на площадь, или в театр, или на пир, или еще в какое публичное место, если у себя дома он, как пишут о нем, спал, забившись в сундук? Или другой – Аристодем Аргивский, собственное ложе сделавший подобием тюрьмы? Во дворце у него была комната под потолком – так высоко, что нужно было забираться туда по лестнице, и он спал там со своей любовницей, и ее мать на ночь убирала лестницу, а утром приставляла обратно.
Так вот, образ жизнь доброго государя должен быть совершенно противоположным; она должна быть свободна и небоязненна, и так дорога гражданам, как их собственная, и устроена как отчасти деятельная и отчасти созерцательная, по мере того, что нужно для блага народа.
XXV
– И какая, по-вашему, жизнь, деятельная или созерцательная, больше подобает государю?
Синьор Оттавиано улыбнулся:
– Вы, вероятно, думаете, что я считаю себя тем совершенным придворным, который должен все знать и использовать ради уже названной благой цели. Вспомните, однако, что господин граф и мессер Бернардо наделили его многими качествами, которых у меня нет; так что давайте сначала позаботимся о том, чтобы его найти, а уж тогда я доверю ему и это, и все остальное, что подобает иметь доброму государю.
– Мне кажется, если у вас и нет каких-то качеств, приписанных нашему придворному, это, вероятнее всего, что-то вроде искусства музицировать, танцевать или иного столь же маловажного, нежели действительно относящегося к наставлению государя и к самой цели придворного искусства, – сказал синьор Гаспаро.
– Не может быть маловажной никакая вещь, помогающая заслужить милость государя, – отвечал синьор Оттавиано. – А именно это, как мы уже говорили, необходимо, прежде чем придворный решится учить его добродетели. Я уже показал, что научиться ей можно, и это столь же полезно, сколь вредно неведение, от которого родятся все пороки, и прежде всего ложное мнение о себе. И по-моему, сказал достаточно – возможно, даже больше, чем обещал.
– Мы будем тем больше обязаны вашей щедрости, чем больше удовольствие, доставленное вами, превзойдет то, что вы обещали, – сказала синьора герцогиня. – Пусть же вас не затруднит ответить так, как сочтете нужным, на вопрос синьора Гаспаро. И, ради всего святого, расскажите нам, чему вы будете учить вашего государя, если он будет нуждаться в наставлениях. Представим, что вы уже вполне заслужили его милость и вам позволено свободно говорить ему все, что приходит вам на ум.
XXVI
Синьор Оттавиано с улыбкой ответил:
– Да получи я милость от кого-либо из государей, которых знаю, чтобы свободно высказывать ему свое мнение, – боюсь, что меня очень скоро лишили бы этого права. Кроме того, прежде чем учить, нужно сначала научиться.
Но раз уж вам угодно, чтобы я ответил синьору Гаспаро, скажу, что, на мой взгляд, государи должны уделять внимание и деятельной жизни, и созерцательной, но, впрочем, больше – созерцательной, так как для них она разделяется на две части. Одна состоит в том, чтобы верно познавать и судить, вторая – в том, чтобы приказывать правильно, подобающим образом, приказывать то, что разумно, приказывать в том, в чем государь действительно разбирается, и тому, кто в состоянии правильно исполнить, приказывать там и тогда, когда это действительно можно и нужно. Именно это имел в виду герцог Федерико, говоря: кто умеет приказывать, того всегда слушаются. Приказывать есть главная обязанность государей, которым надлежит зачастую лично следить за выполнением приказов, а в случае надобности – и самим действовать, что уже относится к жизни деятельной. Но вообще целью жизни деятельной должна быть жизнь созерцательная, как целью войны – мир, а целью трудов – отдых.
XXVII
В связи с этим в обязанности доброго государя входит также просветить свой народ таким образом, дать ему такие законы и установления, чтобы народ мог жить в досуге и мире, в безопасности и с достоинством, похвальным образом пользуясь целью своих действий, то есть покоем. Ибо многие государства и государи во время войны неизменно оказывались преуспевающими и великими, но, едва достигнув мира, сразу же разрушались, теряя свое величие и блеск, подобно железу, ржавеющему без дела. И это происходило лишь потому, что не научены были жить в мире и пользоваться благом досуга. А всегда только воевать, не стремясь к миру как к цели, недопустимо, – хоть иные государи и полагают главным своим устремлением господство над соседями, для чего воспитывают свои народы в воинственной жестокости, в привычке к грабежам, убийствам и тому подобным делам, поощряя это наградами и называя доблестью.
Ведь было некогда в обычае у скифов, что не убивший врага не имел права на пиру пить из чаши, которую разносили по кругу. В иных странах было принято вкапывать вокруг могилы столько столбов, сколько врагов умертвил погребенный. Все это и подобное делалось для поддержания в людях воинственности, с единственной целью: господствовать над прочими. Но это, во-первых, почти совсем несбыточно, как дело, которое завершить можно, лишь покорив весь мир, а во-вторых, не основано на разуме, ибо противно природе желать другому того, чего себе не желаешь.
Поэтому государи должны воспитывать в народе воинственность не ради жажды господства, а чтобы защитить и себя, и сам народ от желающих поработить его или в чем-то несправедливо ущемить; или еще – чтобы изгонять тиранов, давая доброе правление народам угнетенным; или же чтобы подчинить тех, которые таковы по природе или заслужили быть рабами, чтобы хорошим управлением даровать им досуг, покой и мир. К той же цели должны быть устремлены и законы, и все правовые установления, карающие злых, – не по ненависти к ним, но чтобы они не были злыми и не нарушали спокойствия добрых. Ибо поистине ужасно и достойно всякого порицания на войне, которая сама по себе есть зло, выказывать себя мужественными и опытными людьми, а в дни мира и спокойствия, которые суть благо, – невеждами и глупцами, неспособными этим благом воспользоваться.
Стало быть, на войне народ должен учиться доблестям, полезным и необходимым для достижения ее цели, то есть мира; в мирное же время для достижения свойственной ему цели, то есть покоя, он должен учиться достойным качествам, являющимся целью для качеств, упомянутых выше. Таким образом и подданные будут добрыми, и государю доведется намного больше хвалить и награждать, нежели наказывать; и царствование будет счастливым как для подданных, так и для него самого, не насильственным, подобным власти господина над рабом, но мягким и ласковым, подобным отношению доброго отца к доброму сыну.
XXVIII
– Мне бы хотелось узнать, – сказал синьор Гаспаро, – какие качества полезны и необходимы на войне и какие вы считаете похвальными для мирного времени.
– Все качества хороши и полезны, если клонятся к доброй цели, – ответил синьор Оттавиано. – А на войне важнее всего та истинная твердость, которая освобождает душу от смятения страстей, так что она не только не боится опасностей, но и не придает им значения. Не менее важны стойкость и терпение, чтобы душа оставалась непоколебимой при любых ударах судьбы. Затем, как на войне, так и вообще подобает иметь качества, подразумеваемые понятием о честном человеке: справедливость, сдержанность, умеренность. Но куда больше нужда в них в мирное время, на досуге, – ибо часто люди в благоденствии, при отсутствии забот, когда им благоволит судьба, становятся несправедливы и необузданны, позволяя себе растлеваться удовольствиями; так что именно в мирное время люди сильнее всего нуждаются в этих добродетелях, ибо досуг слишком легко допускает злые обычаи в души. Поэтому в древности и говорили, что рабам не нужно давать досуга. И полагают, что египетские пирамиды строились для того, чтобы держать народ занятым, ибо весьма полезно каждому быть привычным к перенесению тяжелых трудов.
Имеется много и других весьма полезных добродетелей; но достаточно и уже названных. Сумей я преподать моему государю такие, и столь же добродетельные, уроки, как те, что мы здесь наметили, я счел бы себя вполне достигшим цели, стоящей перед добрым придворным.
XXIX
– Синьор Оттавиано, – оживился синьор Гаспаро, – коль уж вы так расхвалили правильное воспитание, сказав, что, по-вашему, именно оно прежде всего другого наделяет человека достоинствами и делает его добрым вообще, – я хотел бы знать: то обучение, в котором придворный будет наставлять своего государя, нужно начинать с обыкновения, с повседневных навыков, чтобы государь ими приучался к добрым поступкам как бы непроизвольно? Или же надо начинать с общих основ: доходчиво показать ему, каково добро, каково зло, и, прежде чем он выйдет в путь, дать ему понятие, каков добрый путь, чтобы им идти, и каков дурной, чтобы от него держаться подальше? Словом, вводить добродетель в душу и закреплять ее в ней надо через разум и понимание или же через навык?
– Вы заводите меня в слишком долгий разговор, – отозвался синьор Оттавиано. – Но чтобы не казалось, будто я уклоняюсь от ответа, скажу. Как мы состоим из души и тела, так и душа в нас разделяется на две части: в одной живет разум, в другой – вожделение. Как в зачатии человека тело предшествует душе, так неразумная часть души предшествует разумной. Это показывает пример детей, в которых почти сразу после рождения видны гнев и жадность; затем, с течением времени, проявляется и разум. Поэтому нужно заботиться о теле прежде, чем о душе, и сначала о желаниях, а потом о разуме, – но заботиться о теле ради души, о желаниях – ради разума. Ибо как умственная добродетель совершенствуется учением, так нравственная добродетель – навыком. Так что сначала нужно обучать через навык, чтобы он руководил желаниями, еще не причастными разуму, тем самым направляя их к добру, а затем укреплять их посредством понимания, которое хоть и позднее являет свой свет, но дает способ полнее применять добродетели тому, кто уже хорошо закалил душу постоянной привычкой. По моему мнению, главное – чтобы постоянной привычкой в нас стало добро.
XXX
Здесь синьор Гаспаро вновь остановил синьора Оттавиано:
– Прежде чем вы продолжите, позвольте узнать, как именно предполагаете вы заботиться о теле, раз уж сами сказали, что сначала надо заниматься им, а потом душой.
– Спрашивайте об этом упитанных и румяных, – ответил, улыбаясь, синьор Оттавиано. – Мое тело, как видите, не из самых ухоженных. А вообще на эту тему можно рассуждать в самом широком охвате, начиная с того, в какое время лучше всего жениться, чтобы дети были ни слишком близки к отцу по годам, ни слишком далеки, потом говорить о занятиях с детьми и их воспитании с самых первых дней после рождения и позднее, чтобы растить их правильно сложенными, здоровыми и крепкими.
Тут синьор Гаспаро, пряча улыбку под серьезной миной, сказал:
– Мне думается, ради того, чтобы дети выходили хорошо сложенными и красивыми, женщинам больше всего понравилось бы быть общими, как предлагает Платон в своем «Государстве», и именно таким образом, как учит он.
– Да перестаньте же, – рассмеялась синьора Эмилия. – Мы помирились с вами при условии, что вы больше не будете поддевать женщин.
– Я и не думал поддевать, – с невинным видом ответил синьор Гаспаро. – По-моему, это очень похвально: желать установления обычая, одобренного столь мудрым человеком.
– Итак, давайте выслушаем синьора Оттавиано, – вставил мессер Чезаре Гонзага, тоже еле сдерживая улыбку, – и посмотрим, найдет ли себе место эта идея среди его предложений, которые, кажется, еще далеко не иссякли. Может быть, его государь даже закрепит ее законом?
– Тех немногих идей, что я уже высказал, – будто не замечая общего оживления, ответил синьор Оттавиано, – вероятно, достаточно, чтобы помочь государю быть добрым, насколько это возможно в наши дни, но, чтобы разобрать дело подробнее, потребуется гораздо более долгий разговор.
Синьора герцогиня благосклонно кивнула:
– Поскольку это не стоит нам ничего, кроме слов, говорите, пожалуйста, все, что приходит вам на мысль полезного для обучения вашего государя.
XXXI
Синьор Оттавиано с готовностью продолжил:
– Я научил бы его и многим другим вещам, государыня, – при условии, что разбирался бы в этом сам, – среди прочего тому, как выбрать из подданных некоторое число благородных людей, наиболее известных и мудрых, с которыми он обсуждал бы любое дело, даровав им право и полную свободу высказывать без обиняков свое мнение, и относился бы к ним так, чтобы всем было понятно, что он обо всем хочет знать правду и ненавидит самую малейшую ложь. Кроме этого совета знатных, я порекомендовал бы выбрать людей и из народа пониже, составив из них народный совет, который пусть сообщается с советом знатных по всем городским нуждам, принадлежащим как к публичной, так и частной сфере. И таким образом все – государь как голова и знать с простым народом как члены – составят единое слаженное тело, правление которого будет исходить преимущественно от государя, но при участии остальных. Так государство будет иметь форму, составленную из трех видов доброго правления – монархии, аристократии и народоправства.
XXXII
Затем я показал бы ему, что из всех попечений государя важнейшим является попечение о справедливости; и ради ее поддержания на важные посты следует выбирать мудрых и испытанных людей, чье благоразумие подлинно, то есть соединено с добротой, ибо иначе оно будет не благоразумием, а изворотливостью. Без этой доброты все искусство, вся изощренность казуистов будут не чем иным, как разрушением и погибелью и для законов, и для судей, а вина за всякое их преступление падет на того, кто назначил их на должность.
Я сказал бы, что от справедливости зависит и благоговение перед Богом, которое является долгом для всех, а в первую очередь для государей, которые должны любить Его больше чего-либо другого и к Нему, как к истинной цели, направлять все свои действия и, по слову Ксенофонта, чтить и любить Его всегда, но особенно в благоденствии, чтобы с более основательной верой просить Его о милости, когда окажутся в беде. Ибо невозможно править хорошо ни собой, ни другими без помощи Бога, который добрым порой посылает благоприятную судьбу как свою служительницу, избавляя их от больших опасностей, а порой отвращает ее, чтобы они не забывали ни о Нем, ни о человеческой осмотрительности, задремав в покое. Ведь осмотрительность подчас исправляет неприязнь фортуны так же, как искусный игрок в кости исправляет неудачные броски умелым ведением игры.
Еще я, конечно, советовал бы государю быть поистине благочестивым, но не суеверным, и не увлекаться пустяками чародейства и предсказаний; ибо, соединяя с человеческой предусмотрительностью благочестие и истинную религию, он заслужит и благоприятную фортуну, и покровительство Бога, что лишь умножит его успехи и в дни мира, и в дни войны.
XXXIII
Еще я рассказал бы ему, как должен он любить свое отечество и свой народ, не слишком порабощая его, чтобы не стать ненавистным, – ибо из этого возникают мятежи, заговоры и тысяча других зол, – и не отпуская слишком на волю, чтобы не вызывать к себе пренебрежения, от чего происходят в народе распущенность и разврат, грабежи, воровство, убийства без всякого страха перед законом, а часто – падение и полная гибель городов и царств. Затем – как он должен любить своих приближенных всякого ранга, соблюдая полное равенство между всеми в одних вещах, таких как справедливость и свобода, и разумное неравенство в других – в щедрости вознаграждения, распределении почестей и назначений сообразно неравенству заслуг, которые не должны превосходить наград, уж лучше пусть награды щедростью превосходят заслуги. За это подданные не просто полюбят, но станут обожать государя, и ему не понадобится для охраны своей жизни обращаться к иностранцам, ибо его будут охранять соотечественники – как для своей, так и для его пользы. И любой будет охотно повиноваться его законам, видя, что государь сам повинуется им, будучи их стражем и неподкупным исполнителем. Так он составит о себе среди народа столь твердую репутацию, что, даже если ему случится когда-нибудь сделать нечто противоречащее закону, все будут знать, что это делается для доброй цели, и отнесутся к его воле с тем же уважением, как и к самим законам. И души граждан будут обузданы так, чтобы добрые не стремились иметь сверх необходимого, а злые – не могли.
Ибо весьма часто излишние богатства становятся причиной великого разорения – как в несчастной Италии, которая давно уже стала и остается добычей для иноземцев как из-за богатств, которыми наполнена, так и по причине дурного правления. Хорошо, чтобы большинство граждан не были ни слишком богатыми и ни слишком бедными, ибо слишком богатые часто становятся гордыми и дерзкими, а слишком бедные – подлыми и вороватыми; но люди среднего состояния не восстают на других и сами живут, не боясь восстания против себя. А когда этих средних большинство, они входят в бо́льшую силу, и ни бедные, ни богатые не могут составить заговора против государя, против кого-либо другого или поднять мятеж. Так что лучшее средство избежать подобного зла – во всем поддерживать середину.
XXXIV
И я сказал бы, что ему следует использовать эти и многие другие удобные средства, чтобы в умах подданных не возникало мысли о перевороте или изменении государственного строя. Ведь чаще всего за это берутся или ради поживы, или в надежде получить почести, или по причине понесенного урона, или боясь позора. Такие поползновения в душах людей рождаются то от ненависти и негодования, толкающих их на отчаянные поступки, по причине несправедливостей и обид, нанесенных им алчными, надменными и жестокими начальниками, то подчас от презрения, которое вызывает у них нерадение, малодушие и бездарность государей. Во избежание и того и другого нужно завоевывать в народе любовь и авторитет, чего государь добьется, оказывая благодеяния и честь добрым, но предусмотрительно, подчас сурово, препятствуя злым и мятежным достигнуть могущества. Лучше предотвратить это заранее, чем отнимать у них силу, когда они ее уже приобрели.
А еще я сказал бы государю: для того чтобы народ не впал в такое преступление, нет лучшего способа, чем хранить его от дурных обычаев, особенно тех, что вкрадываются постепенно, ибо они суть тайная зараза, растлевающая города раньше, чем добронравные примут против них меры и даже чем заметят их. Так я напоминал бы государю о долге хранить подданных в спокойствии, даруя им блага души, тела и фортуны, – но так, чтобы блага тела и фортуны помогали им проявлять блага души, которые чем больше и изобильнее, тем бо́льшую приносят пользу, а с благами тела и фортуны так не бывает. И если подданные будут добры, мужественны и верно направлены к цели – то есть к счастью, – государь станет поистине велик. Ибо то правление, когда подданные добры, когда их верно направляют, когда ими умело повелевают, и заслуживает называться истинным и великим.
XXXV
– А я думаю, что государь, у кого все подданные добры, будет не очень-то великим. Ведь добрых людей повсюду мало, – попытался пошутить синьор Гаспаро.
Синьор Оттавиано невозмутимо ответил:
– Если какая-нибудь Цирцея обратит всех подданных короля Франции в скотов, ведь вы же не назовете его тогда великим государем? Пусть он даже хорошо управляет многими тысячами душ, но это будут души бессловесных. И напротив, если все стада, которые пасутся хотя бы здесь, по нашим окрестным горам, превратить в толковых и храбрых рыцарей, разве вы не согласитесь, что пастухи, управляющие ими и умеющие держать их в подчинении, стали теперь великими государями? Сами видите: не количество подданных, но их качество делает государей великими.
XXXVI
Синьора герцогиня, синьора Эмилия и все прочие долго и весьма внимательно слушали рассуждения синьора Оттавиано. Когда же он остановился, как будто закончив речь, заговорил долго ждавший своей очереди мессер Чезаре Гонзага:
– Конечно, синьор Оттавиано, нельзя сказать, что ваши доводы лишены резона и пользы. Однако я склонен думать, что если вы с их помощью будете образовывать вашего государя, то заслужите скорее звание хорошего школьного учителя, чем хорошего придворного, а он будет больше похож на дельного управителя, нежели на великого государя.
Я не спорю с тем, что государи, правя народами, должны блюсти справедливость и добронравие; но думаю, им достаточно избирать себе добрых министров, чтобы они исполняли все это, – но собственная должность государей намного выше. И если бы я сам считал себя тем превосходным придворным, которого обучили граф Лудовико и мессер Федерико, и пользовался благоволением моего государя, я, конечно, ни в коем случае не поощрял бы его ни в каком порочном деле. Но, стремясь к той доброй цели, которую ставите вы, – и сам подтверждаю, что именно она должна быть плодом трудов и поступков придворного, – я старался бы запечатлеть в его душе образ некоего величия, с таким подлинно царственным блеском, с такой решительной быстротой ума, с таким несокрушимым мужеством на войне, чтобы оно внушало любовь и почтение к нему и чтобы преимущественно этим он и был славен и известен миру.
Еще я сказал бы, что он должен соединять величие с неким отеческим добродушием, мягкой человечностью, умением приласкать и своих, и чужих разумно и в меру, сообразно заслугам, при этом во всем поддерживая великолепие, достойное его ранга, не умаляя его ни в одной черте чем-то унизительным, но и не вызывая ненависти слишком надменной суровостью. И что подобает ему быть весьма щедрым и великодушным, одаривая всех без скупости (ведь не зря говорится, что сам Бог – казначей у щедрых государей), задавать великолепные пиры, устраивать празднества, игры, публичные представления, иметь множество превосходных лошадей, ради пользы во время войны и развлечений в дни мира, а также соколов, собак и все, что служит увеселению самих государей и народа. Словом, поступать так, как синьор Франческо Гонзага, маркиз Мантуи, который подобными вещами кажется скорее королем Италии, чем властителем одного из городов. Я старался бы поощрять его в строительстве великих зданий, и для того, чтобы жить с должной честью и чтобы оставить по себе память потомкам, – как создал себе памятник герцог Федерико этим замечательным дворцом; как теперь создает папа Юлий храмом Святого Петра и улицей, ведущей от Апостольского дворца к павильону Бельведера, и многими другими зданиями; как еще древние римляне создавали памятники, руины которых, во множестве видные в Риме, в Неаполе, в Поццуоли, в Байях, в Чивитавеккья, в Порто и даже за пределами Италии и во многих других местах, ясно свидетельствуют о величии этих божественных душ. Так поступал и Александр Великий, который, не довольствуясь славой, которую стяжал тем, что покорил мир силой оружия, воздвиг в Египте Александрию, в Индии – Букефалию и другие города по многим странам; а еще думал о том, как придать горе Афону очертания человеческого тела и на левой руке создать обширный город, а на правой – огромную чашу, в которую собирались бы все реки, текущие с горы и, наполняя ее, изливались бы в море. Замысел поистине великий, достойный великого Александра!
Вот какие дела, синьор Оттавиано, по моему мнению, подобают выдающемуся, истинному государю, венчая его славой и в мирное, и в военное время, – а не копание во всех этих мелочах, не забота лишь о том, как властвовать и покорять тех, кому положено быть под властью, или о пользе подданных, или о том, как устранять от управления управляющих дурно. Если бы римляне, Александр, Ганнибал вникали во все подобное, то не взошли бы на вершину той славы, которой они удостоились.