11
Это была страшная авантюра, как бомбардировка Хиросимы и Нагасаки. Только вместо атомной бомбы на чужой город сбросили Диму. Точнее, он сам бросился в 1947 году, когда твердо пообещал Гале, что увезет ее в новую жизнь.
В Сибири у них не было никого, кроме однофамильцев. Нормальные Филимоновы прежде не ступали ногой за Урал.
Город назывался Томск. Дима приехал сюда после демобилизации. Первое, что поразило, – все носят ватники. Мужчины и женщины неразличимы. Грань стерта, как завещал великий Ленин. Нормально одевается только начальство, третий пол, но его, по техническим причинам, в связи с отсутствием тротуаров, невозможно встретить на улице.
Начальство выгружалось из служебной машины прямо на крылечко учреждения и сразу начинало крыть матом нижестоящих. По-другому оно не разговаривало.
Дима нашел место работы на заводе «Сибмотор». Что это за работа, он никому не имел права рассказывать. Ему под расписку запретили болтать языком. «На нашем заводе, – предупредили его в первом отделе, – стоит гриф секретности. Имейте в виду!» Он иногда представлял себе этого грифа на крыше завода.
До войны здесь был железнодорожный техникум, но в результате эвакуации гриф выпихнул учебное заведение из гнезда и завладел имуществом. В том числе действующей моделью вокзала – рельсы, шпалы, семафор, водокачка, паровоз, вагон, перрон, станция. Всё в натуральную величину.
Пока шло строительство заводоуправления, бухгалтерия сидела в зале ожидания учебной станции. Начальство занимало учебный спальный вагон, было недовольно темпами работ и материлось без передышки.
Дима получил свою порцию, когда зашел в вагон представиться начальству. Не отрывая ушей от телефонных трубок, оно сказало, что он … … должен … … иначе ему придет … … !
– Можешь идти, …твою мать!
В бухгалтерии молодому специалисту выписали ордер на вселение в общежитие. Он спросил: это далеко? Бухгалтерия рассмеялась. Далеко, товарищ, Москва. Твой новый дом рядом, на другом берегу лужи. Выходишь отсюда, идешь через лужу пять минут – и на месте. Смотри под трамвай не попади. Это была такая местная шутка. Трамвай был редкой, но популярной в народе птицей. Он двигался медленно. Ватники свисали из дверей, как гроздья северного винограда.
– В зад! В зад проходите, бараны! – кричала кондукторша с высокого насеста.
– Цыц, курва! – отвечали пассажиры.
Первый и единственный номер курсировал от вокзала до базара и обратно по одной колее. Встречные разъезжались на остановках, где были устроены запасные пути. Вагоновожатая, могучая баба с железной клюкой, выходила из кабины, втыкала свой инструмент между рельсов и наваливалась на него, кряхтя, словно поворачивала земной шар. Иногда баба не дожимала стрелку, и вагон сходил с рельсов. «Ёёё!» – выдыхала в момент крушения под завязку набитая единица.
Если живыми достигали конца маршрута, площади имени декабриста Батенькова, кондукторша орала:
– Ботинково! Ботинково! Выходите, бараны!
– Цыц, курва!
На самом деле горожане любили трамвай, но стеснялись в этом признаться и нарочно хамили друг другу, скрывая подлинные чувства. Сама идея общественного транспорта казалась им ошеломительно свежей, как ветер с вершины Казбека. Сосед по общаге рассказывал, что раньше из средств передвижения у них были только грузовики и пьяные извозчики. А теперь пришла современность. Трамвай запустили первого мая. Дима в шутку написал жене, что это к его приезду.
Он вообще держался молодцом и часто шутил в письмах, чтобы не выдать паршивого настроения. Но иногда перебарщивал, увлекаясь местным колоритом. В середине мая беспечная корова, проломив на бульваре лед весенней лужи, с рогами ушла под воду. Все вокруг смеялись, и никому не пришло в голову спасать тонущую скотину. Описание этой сцены заняло в письме полстраницы. Жена ответила: «Боже мой! А ведь нам придется там жить».
Получив такое замечание, автор понял, что лучше бы ему находить менее грубые сюжеты, иначе он рискует потерять читателя.
Год назад они вместе придумали бегство в Сибирь, подальше от родственников, как взрослые, и теперь ежедневно чувствовали детский ужас на огромном расстоянии друг от друга. Галя с младенцем в Иванове, Дима в Сибири, одинокий, как первопроходец. И никакой возможности повидаться. Поезд в европейскую часть страны влачится неделю. Как во времена поэта Аполлинера. Билет в один конец стоит как вся зарплата.
Дима ходил на вокзал наблюдать отправление поезда просто так, от нечего делать в выходной день. Люди на перроне плакали и целовались. Оркестр играл бодро-пьяный марш. Начальник поезда в мундире и белых перчатках важно стоял на балкончике паровоза. Начальник станции, тоже в форме, лично давал сигнал к отправлению. Это напоминало парад, по окончании которого идешь домой, думая о том, что вот есть же настоящая жизнь, но она почему-то всегда уезжает от тебя под веселую музыку.
Но что делать? Кому жаловаться? И главное, на что? Утром, продрав глаза под храп соседа, Дима рассматривал паутину, висящую на черном от копоти потолке. Испокон века здесь освещались керосином. Электричество было фантастикой, как сливочное масло. Паутина была нежилой, без хозяина. Густая и серая, с оборванными нитями, она колыхалась в сумерках, как борода легендарного лодочника, построившего этот дом. Местная легенда гласила, что лодочник был серийным убийцей, загубившим десятки своих клиентов ради их кошельков. На середине реки раскачивал лодку и резким движением вываливал пассажира за борт. Протягивал тонущему, якобы для спасения, весло, нарочно смазанное рыбьим жиром. Плавучий театр одного Харона, продуманный до мелочей. Никто не подозревал злого умысла. «Драма на переправе», – иногда сообщала местная пресса в рубрике «Происшествия». Даже проницательный Чехов, чуть не ставший жертвой душегуба в начале мая 1890 года, ничего не заподозрил. В тот день лодочник маленько не учел речного волнения и сам опрокинулся вместе с писателем.
Оба спаслись. Антон Павлович возненавидел Томск. Лодочник, испытав смертный ужас, начал задумываться о неисповедимости путей господних. Постепенно раскаялся, к концу XIX века, бросил топить путешественников, а затем пожертвовал награбленное приюту для сирых и убогих, которые и сочинили, неблагодарные засранцы, готическую байку, гуляющую, как сквозняк, по лестницам и коридорам. Ради красного словца убогие никого не жалеют. Но вот этим конкретно фольклором они испортили себе карму. Пришла советская власть, не признающая буржуазной филантропии, разогнала обитателей богадельни и устроила общежитие пролетариата.
Представляя Чехова с лодочником в ледяной первомайской реке, Дима размышлял о том, что крыша над головой важнее искусства. Утони тогда лодочник – и неизвестно, где бы сейчас кантовался молодой специалист. Без «Чайки» и «Вишневого сада» жить можно.
В одиночестве лезет на ум странное. Нездоровые мысли бродят в голове одинокого человека, как пациенты по коридорам дурдома. Лежа на спине, Дима смотрел в паутину и думал, какая жалость, что Галя испытывает неприязнь к столичной жизни. Чувство страха, маскируемое чувством юмора, мол, не имею большого интереса к Большому театру.
Он уважал в своей жене всё, даже непонятное. Но сам по себе предпочел бы Москву. Там хотя бы есть тротуары. А в Большой ходить не обязательно. Однако штука в том, что он давно уже не сам и не по себе. Поэтому мается сейчас один в Сибири и готов терпеть, сколько понадобится, лишь бы получить жилье.
Однако в очереди на квартиру стоял весь завод и лично главный инженер. У молодого специалиста мысли о будущем были как щи – кислые. Жрать тем временем нечего. Отправляя ползарплаты в Иваново, Дима сидел на картошке с крупой и не отказывался только от курева. Из Иванова в ответ приходило унылое:
«Милый Димуська!
Не могу понять, почему ты молчишь? Уж не хвораешь ли ты? Я в очень плохом положении. Со среды пошла третья неделя, как я хвораю. Сил никаких нет. Лежу одна, как собачонка. Спасибо Нюре с Андреем, а то бы подохла. МВ ни разу не зашла в комнату, Виктора попросила сходить в аптеку. Он больше не приходил и лекарства не принес. Очень плохо с сердцем. Не поправляюсь потому, что голодная. Есть ничего не могу, а что съем – сейчас же вырвет. Мне уж все равно, только бы не мучиться. Мне предлагают по состоянию здоровья получить инвалидность. Завтра нужно идти во ВТЭК, но я, наверно, не пойду.
Деньги получила, спасибо. У тебя, конечно, на уме 100 упреков, но мне все равно. У меня грязь в комнате, пол не метен две недели, посуда грязная, лежу хуже собаки. Вижу, что никому не нужна. Ребенок заброшен. Что ест – не знаю. В голове все путается. Вот и всё. Я даже перестала ждать твоих писем. Ты ведь злой и несправедливый. Не пиши. Если мать бросила, то про тебя что говорить. Будь здоров и счастлив. Целую крепко. Галя».
После прочтения тоска наваливалась, как подушка, и ноги отказывались идти на вокзал. Было страшно заплакать под музыку среди толпы. Чужие люди, а все равно неудобно.
Занимающий в комнате вторую койку пожилой – сорокалетний – Михалыч успокаивал:
– Сибирь, сука, вредная. Слезы и неволя.
Он вкалывал на заводе грузчиком. До этого воевал, до войны сидел. Такая биография в Советском Союзе тиражировалась миллионами экземпляров. Михалыч не любил вспоминать прошлого, не мечтал о будущем, он кайфовал в текущем моменте. По выходным жарил на примусе вымя и лакомился разливным пивком. Приглашал Диму разделить с ним трапезу. Дима вежливо отказывался. Во-первых, нечем ответить. А главное, ужасный вкус. Вымя – говно, пиво – моча. Михалыч не обижался. Сочувствовал заброшенному в стесненные обстоятельства. А что? Каждый имеет право считать свою жизнь трудной. Особенно если с детства сидел на хорошем месте у окошка или на пляже с газеткой, не зная горя. Во время войны летал, как бабочка, по воздуху. Кнопку тык, бомбу хлобысь – и ауфвидерзеен! Не война, а танцы в доме культуры.
Только одна вещь из жизненного багажа соседа возбуждала в Михалыче интерес. Море, которое Дима видел своими глазами.
– Какое оно? – допытывался Михалыч. – Правда, что ли, без берегов? Совсем черное? А в Белом вода как молоко, что ли? Не верю!
Сибиряк по природе нигилист, ни во что не верит, но с удовольствием интервьюирует пришельцев. Слушает в охотку, так что у рассказчика язык распускается, как цветок. Перед лицом Михалыча Дима чувствовал себя морским волком. Брехал от всей души, перелистывая соленые волны, как страницы завиральных средневековых атласов. Бессовестно населил Черное море китами, в которых лично бросал гарпун. Хвастал знакомством с аргонавтами. Добавил пиратов под веселым роджером. Куда без них? Сосед наслаждался. Вымя, море. Что еще нужно рабочему человеку?
– Сеанс! – жмурился он, блаженно облизывая ложку.
С ним было хорошо. Жаль, что его арестовали, когда на заводе случился пожар и следователю приглянулась биография И.М.Петрова, судимого в тридцать седьмом по пятьдесят восьмой. Михалыч тогда строил оперный театр в Новосибирске и торжественно обещал закончить к двадцатой годовщине Великого Октября. Но вредная японская разведка любой ценой старалась испортить нам праздник. С этой целью она вербовала изменников. Рихард Зорге предупреждал из Токио: Михалыч – вредитель, ему прислали чемодан золота для осуществления саботажа через подкуп и спаивание строительных бригад. В новосибирском НКВД трудились романтики с богатым воображением. Разве что художественного вкуса им не хватало самую малость. Иван Петров с чемоданом самурайского золота – придет же такое в голову! Умный Михалыч не подписал бредятины, которую они сочинили. Отрицалово спасло ему жизнь. Остальных японских шпионов пустили в расход, а этот сохранил себя для новых процессов. После войны томское следствие было страшно признательно грузчику за его довоенное упрямство. Дело ему оформили без проволочек и в лучшем виде. Михалыч пошел на второй срок.
Жаль, конечно. Зато освободилась койка. В профкоме намекнули: если Дима подаст на нее заявление, как семейный, то его рассмотрят. Он написал заявление и неожиданно получил добро.
Теперь он глядел на потолок не в романтической хандре, а по-хозяйски, замышляя побелку. Мерил шагами комнату, прикидывая, сколько осталось времени до приезда жены с ребенком и как сделать ремонт на медные деньги. Пол, стены, потолок – все было в убитом состоянии. Но всего сразу не исправишь. Бедному человеку приходится думать только о главном.