9
В старину люди так легко не сдавались. Хоронили друг друга и жили дальше. Говорят, их утешали религия, легион угодников и лично бог. Но я не верю, что люди столетней давности наивно верили в магическую силу прикосновения трех пальцев к четырем частям тела. Россия, которую мы потеряли, вряд ли была населена такими дураками, как мы сейчас. Вряд ли.
Чем они точно отличались, историки не дадут соврать, так это частотой истерик, которые они закатывали с легкостью необыкновенной, ежедневно, при любой погоде, в публичном пространстве и частной жизни, по всей империи, от Финляндии до Камчатки. Душевные бури, расслабляющие нервную систему. Старые добрые истерики. Слезы рекой. Театр для себя. Эмоциональная свобода, которую мы напрочь утратили в нашем концлагере иллюзий, где приходится быть таким сдержанно-ироничным, потому что жопа чувствует грозное присутствие невидимых модераторов.
А когда-то Россия рыдала абсолютно свободно. Сколько хотела! Сморкалась в белый жандармский платок и с новой силой проливала слезы. Мужчины и женщины, дворяне и разночинцы, помещики и помещицы, черное и белое духовенство, поэты над поэмой, инженеры над чертежом, государь над манифестом, генералы на поле битвы, депутаты от умиления, террористы от гордости, журналисты за компанию, полицейские на месте преступления, мистики, сами не зная о чем. Только Чехов не плакал, и это его сгубило.
Елена Карловна плакала, как вся Россия. У нее были на то причины. Из четверых детей, рожденных ею в первом браке, двое умерли, двое оказались в эмиграции.
Среди них Володя, первенец, в 1920 году защищавший Перекоп от товарища Фрунзе. Очень жаль, что Володя тогда не справился, не оправдал наших надежд, не сдержал волну Гнилого моря, поднятую Красной Армией. Продул всухую тот гнилой морской бой. Соль Сиваша разъела Володины сапоги. Они утонули. Родина осталась там, под водой, на подошвах сапог, в ледяной ноябрьской слизи. Босой, как Ахиллес, Володя в Севастополе поднялся на борт корабля и ушел к турецкому берегу.
По-турецки сидя на палубе, он распевал шансонетки и готовился к новым подвигам, но в Константинополе узнал, что он больше не герой, а головная боль в заднице Антанты, понятия не имеющей, чем занять этого плохо одетого, но хорошо вооруженного русского. Для начала Володю засунули в унылый концлагерь на греческом острове, с древности населенный призраками вонючих лесбиянок. Ничего лучше Антанта не придумала, потому что истратила весь интеллект на унижение Тройственного союза. Юноша терпел, понимая, что облажавшихся не любят, а он, что греха таить, струхнул в ноябре двадцатого, когда товарищ Фрунзе погнал через Перекоп красную волну.
Забытый, казалось, навечно, он приятно удивился весной следующего года, увидев, как ворота лагеря открываются перед ним с ржавым скрипом. Это означало новую жизнь и свободу идти на все четыре стороны. На юг – в Иностранный легион, на север – в веселую Софию, на запад – в парижские таксисты или на восток – в подмандатную Палестину.
Володя выбрал Софию, где Народный театр возглавлял беглец из МХАТа Николай Массалитинов, с удовольствием принимавший в актеры талантливую русскую молодежь.
Вскоре после Миллениума, со всеми поссорившись, дед отправился в царство бесплатного мороженого, а я за границу, где прежде не бывал и не до конца в ее существование верил.
Когда на юго-западной железнодорожной станции бывшего СССР вагоны поезда разом оторвались от земли для смены колес, я почувствовал себя метафизическим туристом, начинающим воздушные мытарства, бросающим на землю прощальный взгляд.
К счастью, поезд недолго висел в пустоте. Вагоны опустились на узкую европейскую колею и поехали в неизвестность. Молдавско-румынский (тавтология) пограничный пункт уплыл из окна купе, сменившись коричневым полем с одинокой фигуркой пахаря, идущего за деревянным плугом, запряженным в настоящего быка. Плуг вскрывал землю, как консервный нож. Это напоминало иллюстрацию из учебника истории Древнего мира и подогревало мои опасения насчет потусторонности заграничной жизни.
Вместе со мною в купе ехали два случайных попутчика, типичные соотечественники, два берега одной реки – патриот и либерал. Между ними завязался спор:
– Это называется Европа? – усмехнулся, глядя в окно, патриот. – Пашут, как в Средние века.
– Они, по крайней мере, пашут, – возразил либерал. – А мы?
Любовь к обобщениям – страшная сила. Они всерьез говорили «они» об одном-единственном человеке, который прилежно обрабатывал землю и ничего не собирался символизировать. Бедный румын и его домашнее животное, наверное, удивились бы, узнав, что на минуту стали для кого-то Европой.
Хотя вряд ли. После Дракулы и Чаушеску чему удивляться? Крестьянину было плевать на мнение сумасшедших пассажиров русского поезда, который миновал поле и остановился на станции, где бродили худые собаки и пестрое белье на втором этаже вокзала застило свисающий с крыши нестираный государственный флаг. Это было так смешно и красиво, что я расчехлил дедушкин «Киев» с целью произвести фотосъемку. Пока крутил диафрагму и резкость, на платформе материализовались два субъекта в голубом, носившие знаки отличия и фуражки с кокардами. Субъекты обратились ко мне на своем национальном языке:
– Вокзал – объект стратегический. Надо заплатить штраф.
Как тревожно понимать чужую речь без переводчика! Дома, в привычном мире, такое считается ненормальным. Имея за плечами опыт дружбы с карательной психиатрией, я нормально отношусь к ненормальности, но ситуация на перроне ужасно напоминала требование мзды за прибытие в страну мертвых. Я читал об этом в книге «Мифы Древней Греции».
– Вам нужен обол? У меня нету, честное слово, – в доказательство я широко открыл рот, чтобы румынские хароны убедились в отсутствии монеты.
Они попятились и исчезли.
– Вымогатели! – прокомментировал патриот. – Нищеброды. Мы им столько всего построили для счастья, а они все равно нас не любят.
– По крайней мере, они вежливы и не засовывают шампанское в задний проход своим жертвам, как ваши опричники! – огрызнулся либерал.
Всего меня, от заднего прохода до верхней чакры, объял ледяной ужас. Наверное, я все-таки умер, и эти двое – мой посмертный эскорт. Ангел света и аггел тьмы. Инь и ян. Змей-искуситель и святой Георгий. Мункар и Накир. Единство и борьба противоположностей. Гиппопотам, пожирающий грешников, и Озирис-адвокат. Но как определить, кто злой, а кто добрый? Оба выглядят непривлекательно. Один брызжет слюной, у другого изо рта пахнет ногами. Если это весь выбор, который предоставляет человеку загробный мир, тогда, наверное, спасибо, но лучше – ничего.
От тоски я выпил вина и заснул под монотонный бубнеж великая страна / больная страна, проклятый запад / прекрасный запад, а когда утром открыл глаза, в купе было пусто, мои попутчики растворились. Смутно помню, что ночью мы проезжали Бухарест. Ну и Дракула с ними!
Вскоре началась Болгария, и поезд задымился. Табачные облака взметнулись из окон вагонов, как флаги свободы. Курили все, кто обладал легкими, включая птиц в небе и цыганских лошадей у вокзала, с неизбежностью попадавших под дым. Курила, разумеется, и женщина в билетной кассе на маленькой станции, расположенной посредине страны, где я сошел, чтобы пересесть с международного поезда на местный.
Сошел и замер, охваченный чудесным ощущением края света. Парикмахеры выглядят как заговорщики. Язык – крепкая смесь турецкого с церковнославянским. Похмелье называется мухмурлук – словно ворчливый ручей толкает древнее мельничное колесо. Мечети стоят на холмах, а церкви в низинах. Турецкий закон требовал возвеличивать ислам. Но церкви все равно выше. Просто – в низинах. Маленькая славянская хитрость.
Провинция называлась Стара Планина. Считается, что жизнь там почти невозможна, как на Марсе или в ГУЛАГе. «Наша Сибирь», говорят болгары, и лица их суровеют. Ну да, конечно! Именно такой я ее себе и представлял: в горах слива, в трех часах езды на машине – Стамбул. Типичная Сибирь.
А вообще-то, кроме шуток, райское место, населенное просвещенными крестьянами. В каждой деревне есть «читалище» (не путать с Чистилищем!) и духовой оркестр. Никто никуда не торопится, потому что ни у кого нет денег на бензин, но это ничего, потому что есть картонный «трабант», работающий на третьем законе Ньютона. Если спихнуть «трабант» с горки, он по инерции едет вперед метров двести-триста, до следующего подъема, где пассажиры выходят и дружно толкают автомобиль вверх, но это тоже ничего, «трабант» такой легкий, никакого напряжения, одно удовольствие, при желании его можно носить на руках, как ребенка, а можно сложить вчетверо, как носовой платок, и засунуть в нагрудный карман.
Гуляя по долинам и взгорьям Старой Планины, я встретил пастуха, лежавшего на берегу неторопливой реки, на фоне Шипки, с книгой «Искусство этрусков» издания Академии наук СССР.
Разноцветные козы шатались вокруг и недоуменно блеяли: э-э-этрууски? Пастуха звали Федором, было ему тогда лет шестьдесят. Его отец, белый казак из Семиречья, по молодости играл в софийском Народном театре под руководством Массалитинова.
Услышав такое, я сделал стойку – вот она, удача! Мы взяли ноль семьдесят пять ракии и приступили к разбору эмигрантских фотографий, три четверти века ожидавших этой вечеринки в чулане пастушьей хижины. Я был уверен, что найду Володино имя среди подписей на обратной стороне портретов и групповых снимков.
Так и случилось. Мы обнаружили целую кучу Владимиров, Владов и Бобов. Многие без фамилий, кто-то с инициалами. Все примерно одного возраста – ровесники века. Любой из них подходил на роль моего двоюродного дедушки.
Пастух Федор душевно радовался широте открывшихся перспектив. Он, собственно, и подал идею выбрать Володю наугад. Сам Федор не владел информацией, поскольку родился перед Второй мировой, когда театральная карьера его отца уже закончилась и друзья молодости разбрелись по свету. А потом пришли русские советские, и отец все забыл. Три месяца допросов в НКВД заново отформатировали его память.
Мы опустошали бутыль и коробки с фотографиями, погружаясь в сцены из жизни талантливой русской молодежи, никогда не строившей коммунистических иллюзий.
Вот они читают стихи за длинным столом под закопченным сводом механы. Гоняют на лыжах по склонам Балкан. Позируют в очках-консервах за рулем дореволюционного «форда». Дурачатся в любительских киносъемках, изображая вампиров и ковбоев. Куражатся на баррикадах во время какой-то маленькой балканской революции. А вот их девушки, хохоча, выходят из Черного моря в смелых купальниках. Они все такие веселые и разные, с модными прическами, в шикарных парижских обносках, не похожие на зомби-сверстников из СССР.
Конечно, Володя там присутствовал, на снимках в архиве пастуха, мучительно трудно говорившего по-русски, но счастливого оттого, что кому-то еще интересны эти всеми забытые люди.
В полночь Федор взял лопату и ушел в сад, где выкопал бутыль пятидесятилетней отлежалой ракии, спрятанной в землю его отцом.
– Это последняя, – сказал он.
– Не жаль?
– Нет. Время это пить.
Мы пили это время, и к рассвету оно кончилось. Пастух уснул среди фотографий, разбросанных на полу. Я подумал, не взять ли одну карточку на память о Володе. Колебался, покачиваясь на нетвердых ногах. Потом решил: если пасьянс не сложился – оставлю все как есть. Попрощался с козами и пошел горной тропой вниз, держа курс на Шипку, запинаясь о камни.
О, Шипка! Тернистый путь.