Ребята так спешили как можно дальше увести Златыгорку с Березаем с места событий, что у Вани в боку закололо. Свернули к реке, оказалось — правильно сделали, потому что их непременно нагнала бы телега, в которой везли белую Виду. После уж, из рассказов Торопы да Потока, ребята узнали, как набросили сеть и вытащили самовилу из ямы, как она билась в крепкой сети, поднятая в воздух; капкан пропорол ячейки — и вила вывалилась на землю, но со сломанным крылом да ногой в капкане не смогла взлететь, хотя пыталась… Как из опустевшей ловушки достали доказательство вины: бездонные мешки, в которые вила собиралась складывать белоярую пшеничку… Как набросились на нее всем скопом, связали и положили в телегу… Как везли ее, а жители Деревни окружили повозку, понося самовилу, покусившуюся на урожай-гобино… Как злые дети тыкали в нее палками… Ребята готовы были волосы на себе рвать — ведь это они, они всё сделали для того, чтобы крылатая женщина попалась. Но это было после.
Сейчас же они думали, как подготовить бедную посестриму к страшному известию — ведь долго держать ее в неведении всё равно не удастся. Начали издалека. Ваня сказал:
— Знаешь, Златыгорка, если бы в ловушку попался кто‑то близкий нам, например, Березай, то мы бы непременно придумали, как его выручить…
— Зачем лешачонку пшеничка — он же ее не ист? — удивилась посестрима и кивнула на Березая, который как раз сломил сухую рябиновую ветку и со смаком уплетал.
— Ну, это к примеру, — перебила мальчика десантница.
— Он мог бы попасть в ловушку по ошибке, — бормотал Ваня. — Шел бы, шел по своей надобности — да и свалился в яму.
— В ямку бух! — поддержал мальчика лешачонок.
Златыгорка пожала плечами, они шли мимо кузницы, девушке, видать, не терпелось показать кузнецу свою гладкую шею, и о Березае, который, по случайности мог угодить в ловушку, она явно не думала. Поток был там же, где все, но в любой момент мог возвратиться, поэтому ребята потянули посестриму дальше, вниз по руслу. Березай, наевшись досыта древесины, отстал от них, он швырял в воду палку, а стремительный выжлок плыл за ней и приносил лешачонку.
Степанида Дымова как бы невзначай спросила:
— Когда мы были у вас на Планине, вы нас зерном кормили… А откуда оно у вас?
Златыгорка, пожимая плечами, отвечала, дескать, мать летала — откудова‑то приносила пшеничку. Ваня сказал в пространство, дескать, небось, те, кто пшеничку выращивал, были не шибко‑то этому рады… А десантница обронила: если бы, дескать, попался хлеборобам тот, кто пшеничку таскает да потраву делает, несладко бы ему пришлось… Тут посестрима, витавшая в облаках, хлопнулась на землю: насторожилась, вскочила, прижала девочку к ивовому стволу и заорала, дескать, это мать в ловушку попалась, да? Стеша обреченно кивнула. Златыгорка скачками понеслась в гору, а Ваня заорал ей вслед:
— Их слишком много, сейчас не выйдет!..
— Хитростью, хитростью надо… — кричала десантница, пустившаяся вдогонку. — Мы спасем ее! Обязательно! Потом! Златыгорочка!
А пташки напевали хозяйке в оба уха, жаворлёночек:
— Они правильно гуторят. Обмозговать всё надо.
А соловей:
— Вот ведь какие жадобы! Коршун их побери! Что им, зернышек для крылатых жалко?
На вершине горушки Златыгорка всё же остановилась — села и повесила буйну голову промеж колен. Стеша подошла к ней, попыталась заглянуть в лицо — но посестрима не далась. Встала — и пошла, ребята двинулись следом.
Когда шли через площадь, народ уж расходился. Дома их поджидала с известиями взволнованная бабушка Торопа. Дескать, что на свете‑то деется! Самовила эта — и есть Кузнецова Горбуша, помните, де, я вам рассказывала?
Степанида Дымова покивала обомлевшему Ване — дескать, я давно это знала, а ты и не догадывался?! А старушка, качая головой, продолжала:
— Сразу‑то не признали ее, времени ведь немало прошло, а после и раскрылись глазки! Совсем не изменилась Горбуша, то есть, тьфу, вила, — какая была, такая и осталась. Вот ведь, оказывается, кто проживал в Деревне, а никто и не ведал, думали, обычная горбунья! Спеленал, знать, крылышки‑то Чурила, чтоб сильно не заносилась самовила…
На скулах Златыгорки заходили желваки, но девушка смолчала. А бабушка Торопа рассказывала, дескать, посадили покамесь вилу в подвал башни, а через три дня, когда Собутник‑то устроят в честь рождения Соколины, — тут и обкорнают злой виле крылышки, чтоб не летала куда не надобно, желтую пашеничку не таскала бы… Народ голосованием порешил, уж такой ор стоял на площади: одни–те предлагали сказнить самовилу — да и дело с концом, а другие, вишь, пожалели, пускай, де, станет нормальной бабонькой, как все другие–прочие… Эти и переголосили — то ли больше их было, то ли громче орали…
Ваня вспомнил: когда они сидели у речки, вправду ему многошумный крик почудился. А старушонка, выложив, что знала, собралась и помчалась куда‑то — небось, на доклад к Колыбану. Ребята боялись и глаз поднять на Златыгорку — обрезать белой Виде крылья, что может быть страшнее!!!
Златыгорка отправила на разведку пташек, чтобы высмотрели, что там в этом подвале да как: что за ловушка, много ли охраны у дверей, и еще чтоб попытались проникнуть к белой Виде с весточкой. Соловей с жаворлёночком вспорхнули с плеч хозяйки. А Ваня, чтоб отвлечь посестриму от темного настоящего, решил задать мучавший его вопрос, дескать, выходит, Чурила‑то — отец твой?! Златыгорка, провожая взглядом полет своих птичек, кивнула.
— Да зачем же ты на бой его вызвала?!
Златыгорка долго молчала, а потом достала гусли-самогуды, тронула их длинными перстами — струны зазвенели, а посестрима принялась петь высоким голосом, от которого задрожали окна в избе, половицы ходуном заходили, двери стали хлопать, а на печи закипела каша в чугунке.
Что это белеет там в долине?
Или то белеют белы лебеди,
Или тяжкие белеют снеги?
Нет, то не белеют белы лебеди,
И не тяжкие белеют снеги,
Там в долине самовила Вида,
Она стирает белое платье.
Выстирала его и расстелила
На траве, чтоб высохло платье.
Увидал ее кузнец Чурила;
Он высматривал и подбирался,
Подкрался и украл у нее платье
И зеленый девичий пояс.
Вышла самовила на берег,
Крылышки–те понамокли,
Не могут поднять ее в небо,
Высоко, под самый облак.
Оборол ее кузнец, целует,
Прямо в белое лицо целует.
Рассерчала тогда самовила -
Смогла выпить у Чурилы правое око.
Рассердился кузнец Чурила,
Ухватил он ее за косу,
За ее русую косу,
Крылышки самовильские связал–сковал,
Надел сверху серую рогожу,
К коню ее приторочил,
За хвост привязал к борзому,
Поволок, как борону, к дому.
Тут покрепче сковал виле крылья,
И поставил крепкий замочек,
Никто такой не откроет,
А ключ далёко закинул,
На самое дно синей речки.
Родила самовила дочку,
Самогорску–прекуморску,
Да только нет у бедной крыльев,
Спина — как гладкая дверца.
Сидит белая Вида у речки,
И смотрит туда, на долину,
Могла бы — полетела,
Да скованы пестрые крылья.
Дитя же в песке играет,
Роет песок, копает
И строит песчаный город.
Вдруг девойка нагнулась,
Из песка вынула железный ключик,
И хочет закрыть свой город.
Узнала ключ самовила,
Узнала и закричала,
Просит она девойку:
«Вставь поскорее ключик,
Открой злой замок на крыльях».
Дочка замок открыла, -
И Вида вверх полетела,
Высоко, под самый облак.
Свищет там по–самовильски
И обещает дочке: «Я за тобой вернуся».
Долго серчала вила,
Пускала тонкие стрелки,
Двойные и тройные,
Выпивала у коней черны очи,
У коней и у богатырей.
А после вернулась за дочкой -
За самогорской–прекуморской,
И унесла дочь далёко,
В дремучие лесные чащи,
К себе, на Старую Планину.
— Вот и вся быль, — заключила посестрима. — А узнала я отца по единственному оку. Из‑за него и родилась бескрылой… А как стала я девушкой, провещала мне мать, что крылышки–те отрастут, ежели погибнет кузнец от моей руки али растерзает меня после честного бою на части, дескать, оживят меня пташки — и стану я крылатой… Вот потому и вызвала Чурилу на смертный бой, да худо дело — не растут ведь крылья, — опустила голову посестрима.
Долго молчали ребята. Выходит, знала Златыгорка, что оживет… А они‑то с ума сходили!.. А как собирали ее по частям — это ведь кому только рассказать, что тогда перенесли!.. А ей, вишь, крылышки нужны были! Всё для этого готова отдать бескрылая девушка, разве ж можно после этого ей верить?!
Тут вернулись птахи с вестями, щебечут, дескать, двери в башню плотно закрыты, в подвале нету ни единого окошечка, да что окошка — щели даже нет, пытались, де, мы через Соколинино оконце проникнуть в башню, тут уж просто было бы: из ее горницы — в дверь, когда обед‑то девушке принесут, и вниз головой, в подвал… Но и это окошко задраили, жаворлёночек кивнул на соловья, дескать, стучал он, стучал клювом в окошко — но Соколина не открыла, уж так‑то он заливался по своей соловьиной привычке, такие трели выдавал — всё впустую.
И вдруг хорт взъярился на дворе, выглянули в окошко: у ворот Поток стоит. Забой же ощетинился — и просто из себя выходит: лает–надрывается! Березай выскочил на волю, стал его успокаивать, дескать, чего ты, это свои… Но выжлок продолжал щерить острые клыки. Кузнец стал вызывать Златыгорку, кричать принялся:
— Ведь он вернулся! Выходи скорей, моя люба!
Ребята выскочили на крыльцо, но посестрима их опередила — так понеслась, что сбила на полете жаворленоч‑ка. Упал он — а Златыгорка через него перескочила.
— Кто? — закричали все вместе.
Поток от ворот отвечает:
— Чурила! Следом за мной поехал отец в горы, да разминулись мы, когда я возвернулся‑то… Отыскал ведь он железную руду, да еще какую! Хочет добывать железо, делать голуборотую сталь, а кузню устроить прямо там — в горах… Собираться велит…
— У, гадина! — зашипел соловей с правого плеча Златыгорки. А очухавшийся жаворленочек, усаживаясь на левое, поддержал:
— И перегадина!
А посестрима ничего не сказала. Спустилась с крыльца, и мимо Потока — в ворота, он за ней, дескать, да не поеду я с ним, чего ты, мы, мол, тут с тобой останемся, будем в кузнице работать… Златыгорка упорно молчит. Потом отодвинула кузнеца — и помчалась. Ребята, переглянувшись, бросились следом, даже Березай оставил своего пса, и бегом за ними.
Но посестрима так летела, что никто, кроме Потока да лешачонка, не мог за ней угнаться. Отставшие вконец ребята промчались мимо башни, где томились теперь две пленницы, и, выскочив через пролом в заборе, на горушке замерли. Потому что Златыгорка была уже внизу, возле кузни, а оттуда выходил Чурила… в руках‑то молот держит… Увидал девушку, которую своими руками растерзал, и молот вывалился из рук. А Златыгорка что‑то сказала ему и… опустилась на колени… Прощения, что ли, просит?! Кузнец закрыл рукой единственный глаз, плечи–те трясутся, нагнулся — и… обнял девушку, да кверху поднял, да на ножки поставил. Видать, созналась Мохната Кочка, кто она ему… Тут лешачонок подоспел, грозит кузнецу когтистым пальцем, орет — на горку слышно:
— Не тлонь посестлиму! Она холошая, она живая!
Чурила‑то головой трясет, нет, де, нет. И Поток тут подбежал, стал говорить что‑то кузнецу, на девушку показывать — и теперь уже оба: и Златыгорка, и Поток на колени опустились, а Чурила над ними молотом принялся знак какой‑то вычерчивать — неужто крест?! Птички‑то вьются над головами молодых, браво, кричат, бис! Но не довершил Чурила воздушного знамения, Златыгорка вскочила с колен, головой трясет — и на башню указывает, говорит что‑то, видать, про белую Виду… Кузнец‑то опустил молот и уставился на башню так, будто взглядом хотел прошибить толстую кладку. Мальчик с девочкой переглянулись — и кубарем покатились с горы, туда, к своим.