Больцман прекрасно понимал, что привычка задавать вопросы, обычно считающаяся здоровой, может привести человека к одержимости бесплодными мнимыми проблемами, “как ребенок настолько привыкает сосать материнскую грудь, что в итоге вполне довольствуется пустышкой”. Например, инстинктивная тяга всегда спрашивать, в чем причина, может довести до того, что мы спросим, какова причина закона причины и следствия. Это, безусловно, уже слишком, но кто скажет нам, где остановиться? Философия? Больцман очень хотел, чтобы так и было: “Какое определение философии чарует меня с такой непреодолимой силой? Меня вечно мучит пугающее чувство, которое давит на меня, словно страшный сон, чувство, что великие загадки – например, почему я существую, или почему существует весь мир, или почему мир именно такой, а не другой – навсегда останутся без ответа, что решить их невозможно. Если какая-то отрасль науки сумеет ответить на эти загадки, с моей точки зрения, она станет величайшей из всех, а следовательно, подлинной царицей наук; и так я называю философию”.
Увы, настоящая королева была в изгнании, и на ее загадки нет ответов. И все же эти загадки так и не дают нам покоя:
Мои познания в науке росли. Я углубился в учение Дарвина и оттуда узнал, что напрасно задавался этими вопросами, поскольку на них нет ответов; однако вопросы неизменно возвращались, причем всегда с непреодолимой силой. Если такие вопросы неправомочны, почему от них нельзя отмахнуться? Хуже того, они влекут за собой новые – и так без конца. Если существует что-то недоступное восприятию, как нам узнать, что это? С другой стороны, если ничего такого нет, означает ли это, что марсианского пейзажа не существует, поскольку на него не смотрит ни одно разумное существо? Если все эти вопросы бессмысленны, почему мы не способны отмахнуться ото всех разом – и что нам сделать, чтобы подавить их раз и навсегда?
Особенно Больцмана терзал последний вопрос. Мало того, что не существует разумного ответа – нет даже разумного вопроса! Почему же мы не перестаем спрашивать?
Моя нынешняя гипотеза полностью отлична от доктрины, что существуют вопросы, выходящие за пределы человеческого понимания. И в самом деле, согласно этой доктрине, это свидетельствовало бы о недостатке или пробеле в человеческой способности к познанию, тогда как я убежден, что существование подобных вопросов и проблем есть обман чувств. На первый взгляд удивительно, что желание задавать эти навязчивые вопросы не исчезает, даже если понять, что они иллюзорны. Очевидно, привычка мыслить определенным образом так укоренена в нас, что мы не в состоянии отказаться от них.
Точно так же обстоят дела и с широкоизвестными оптическими иллюзиями, которые сохраняются, даже когда становится ясно, в чем их причина. Отсюда возникает ощущение неуверенности, неудовлетворенности, которое одолевает ученого, осмелившегося философствовать.
Да уж, понятное ощущение неуверенности. Мыслитель, теряющий контроль над своим мышлением, оказывается в шаге от безумия. Неспособный отмести навязчивые мысли, Больцман дурно спал, и неврастения постепенно усугублялась. Он стал до того близорук, что приходилось надевать три пары очков одни на другие, чтобы всего лишь поиграть на пианино. Головные боли, усталость, подавленность и страшное возбуждение и беспокойство превратили его жизнь в непосильное бремя. Размышления стали для него пыткой.
Со своими философскими бедами Больцман обратился к Францу Брентано (1838–1917), харизматичному мыслителю, воплощавшему прерафаэлитские представления о философе. В прошлом Брентано был католическим священником, а значит, профессиональным утешителем мятущихся душ, и именно это Больцману и требовалось. Женившись, Брентано был вынужден уволиться из Венского университета, к большому огорчению и возмущению своих студентов. Он был среди них крайне популярен. В числе его поклонников был дерзкий юный студент-медик по имени Зигмунд Фрейд. Как-то раз на лекции Брентано заявил, что говорить о бессознательном бессмысленно. Юный студент-медик запомнил это утверждение, основательно его обдумал и пришел к противоположному мнению, но даже если у Фрейда и были сомнения, это ничуть не помешало ему и дальше восхищаться своим преподавателем.
Именно освободившуюся после ухода Брентано кафедру и предложили Эрнсту Маху, предварительно ее переименовав. Однако Брентано, хотя и лишился должности, продолжал читать лекции уже в частном порядке. В деньгах он не нуждался, поскольку его супруга принадлежала к семейству Либенов – одной из главных банкирских династий в Вене. Однако вскоре она умерла, и Брентано покинул роскошный дворец Тодеско на венской Рингштрасе и обосновался в горах близ Флоренции. Он постепенно терял зрение.
Больцман попросил Брентано о помощи и руководстве по философским вопросам. “Непреодолимая тяга к философствованию – будто тошнота при мигрени: хочется извергнуть то, чего нет”, – писал он. Но остановиться он не мог, несмотря на тошноту: “Высшая, великая цель философии состоит в том, чтобы все прояснить, наконец-то исцелить человечество от этой мигрени”.
Больцману все чаще приходилось отменять лекции из-за плохого самочувствия. Поездки на модные курорты не помогали. Он писал жене из одного санатория: “Я очень плохо сплю, и мне так грустно, что я не нахожу себе места. Если бы только кто-нибудь мог приехать и забрать меня, я бы не остался здесь ни секунды. Одного меня не отпускают. Мамочка, пожалуйста, приезжай! Или пришли кого-нибудь! Умоляю, смилуйся надо мной и ни у кого не проси совета, решай сама. Умоляю, прости меня за все!”
Весной 1906 года Больцману пришлось отменить все лекции. А потом, 5 сентября того же года, он покончил с собой во время поездки на Адриатическое побережье, близ замка Дуино – в тех самых жутковато-романтических местах, где впоследствии напишет свои прославленные элегии поэт Райнер Мария Рильке. Дочь Больцмана отлучилась куда-то по делам, а когда вернулась, обнаружила тело отца, повесившегося на короткой веревке, привязанной к оконному переплету.
В некрологе в крупной немецкой газете Die Zeit бывший соперник Больцмана Эрнст Мах писал: “В ближнем кругу было известно, что Больцман, скорее всего, не вернется к преподаванию в университете. Говорили, что за ним необходим постоянный присмотр, поскольку он уже пытался покончить с собой”.
А Франц Брентано написал Маху письмо с воспоминаниями об их общем преемнике Больцмане, который опередил их в мире ином: “У этого невероятно талантливого ученого не было недостатка ни в интересе к философии, ни в чистой любви к истине. И все же к каким диковинным спекуляциям он ни приходил! Вы и сами, несомненно, многое о нем знаете, но не столько, сколько я, если правда то, что он говорил мне – что я был первым человеком, у которого хватило терпения выслушать его до конца… и, откровенно говоря, это была непростая задача”.