Послесловие
«Тигана» – в значительной степени роман о памяти: о ее необходимости для культуры и об опасностях, возникающих, когда она чересчур сильна. Это отражено в решении, принятом Шелто в конце книги, а также в цитате из Джорджа Сефериса, послужившей мне одним из эпиграфов. Сегодняшний мир предлагает нам более чем достаточно примеров обеих ошибок: как игнорирования истории и ее уроков, так и нежелания оставить прошлое в прошлом.
Итак, если признать, что это очень зыбкая почва – воспоминания автора о книге, тема которой – память, – то что же из этого следует спустя столько лет после написания книги?
Что ж, в первую очередь нужно быть очень осторожным.
Сомневаюсь, что я написал еще хоть один роман, для которого предприму попытку реконструкции первых ростков книги. Но так получилось, что в основе «Тиганы» лежат несколько нетривиальных и очень сильных элементов, и некоторые из них я могу (по крайней мере, я убедил себя, что могу) воссоздать.
Где-то в конце восьмидесятых перед моим внутренним взором начал вставать охотничий домик в лесу, в декорациях Средневековья или Возрождения. На подоконнике сидел какой-то неожиданный (с точки зрения тех, кто находился внутри) гость. В те ранние дни я не имел ни малейшего понятия, кто это был и что происходило дальше, но знал, что из событий, которые будут происходить в этом домике и вокруг него, родится книга.
Есть такая фотография – кажется, впервые я увидел ее в журнале LIFE, – сделанная в Чехословакии в 1968 году, во время «Пражской весны», когда краткая эйфорическая вспышка свободы оживила эту страну «железного занавеса», прежде чем ее раздавили советские танки.
На самом деле фотографий две. Первая показывает нам нескольких членов Коммунистической партии, сидящих в комнате, одетых в безликие костюмы и имеющих подобающий случаю мрачный вид. Вторая фотография такая же, как первая. Почти. Один из партийных работников исчез, а на его месте появилось, насколько мне помнится, крупное растение. Пропавший человек – участник сокрушенного протестного движения – не просто мертв, а стерт из памяти. По нынешним временам, когда возможности редактирования изображений и звука столь велики, это банальный технический процесс, но тогда эти две фотографии произвели на меня очень сильное впечатление: не просто убит, а сделан никогда не существовавшим.
Еще одна отправная точка: пьеса Брайана Фрила «Нужен перевод». По сути, это протяженный страстный спор между ирландским деревенским учителем и лидером английской топографической группы, которая исследует местность, тщательно ее картографируя и – что более важно – переводя топонимы с гэльского на английский. Оба они понимают, что стоит на кону: когда ты хочешь подчинить народ – стереть его восприятие себя как чего-то отдельного и самобытного, – можно начать (и порой этого бывает достаточно) с языка и имен. Имена связаны с историей, а нам нужно чувствовать историю, чтобы определять самих себя. Когда в маоистском Китае объявили, что история началась с их Великого похода, и построили на этом заявлении систему образования, уничтожив (или, по крайней мере, попытавшись уничтожить) тысячи лет прошлого, они прекрасно понимали, что делают.
Вряд ли случайно то, что сепаратистские движения постоянно пытаются возродить потерянные языки. В Провансе названия на дорожных знаках часто указываются одновременно на французском и на почти утраченном провансальском. Уэльское движение за независимость совершило несколько попыток вновь сделать свой язык языком публичного общения (это была реакция на не столь давний отказ англичан позволить говорить на нем в школах и даже на школьных дворах). В Квебеке яростное противостояние между сепаратистами и теми, кто хочет оставаться канадской провинцией, зачастую ведется на поле языка. «Тигана» была попыткой использовать магию для исследования этой темы: стирания народа из исторической памяти путем лишения его имени.
Подобной истории нужны декорации. Еще одной нитью из тех, что сплелись в мою – еще до того, как она стала историей, – было чтение книг об Италии эпохи раннего Возрождения. Хроники тех блистательных и жестоких времен помогли мне понять, насколько поздно пришли в Италию единство и национальное самосознание из-за жестокого соперничества между городами-государствами. Междоусобные войны не просто сделали их неспособными противиться амбициям французов и испанцев, но привели к тому, что итальянские города стали по очереди приглашать тех к себе – с условием, что пришлая армия как следует изнасилует и разграбит ненавистный Милан, или Венецию, или Флоренцию, или Пизу, принеся пользу тому городу, который прислал приглашение. Итальянский сапог превратился в мой полуостров Ладонь, принеся с собой желанную мне атмосферу оливковых рощ и виноградников, а моделью Брандина Игратского стал для меня условный герцог Борджиа или Медичи, высокомерный, образованный, чрезмерно гордый. Противостоящий ему Альберико был грубым, эффективным, наловчившимся выживать членом Политбюро.
Писатель Милан Кундера подкрепил мою зарождавшуюся тему тирании и выживания своими размышлениями о связи между завоеваниями народов и изменчивой сексуальностью: о том, что я назвал «мятежом во тьме». Подспудные идеи, с моей точки зрения, касались того, как люди бунтуют, когда не могут бунтовать, как мы ведем себя, когда мир сходит с рельсов, и как разрушенное самоуважение может пронизывать собой даже самые интимные уровни наших жизней.
Я хотел начать книгу о хитрости и обмане с откровенной лжи – и первое предложение первой главы ею и является. Я хотел поработать с музыкой, с мобильностью музыкантов в относительно иммобильном обществе и заново рассмотреть связь мага и источника из «Фьонавара», показав более темную ее сторону, – это желание воплотилось в порабощении Алессаном Эрлейна. Я надеялся исследовать в процессе восстания, о котором должна была рассказывать книга, идею зла, совершаемого хорошими людьми, увлечь читателя неоднозначностью и конфликтом симпатий в жанре, который был (и до сих пор остается) не склонен к таким подходам.
Спор Алессана и Эрлейна задумывался не просто сюжетным приемом, а чем-то применимым к реальности. Утверждение порабощенного чародея, что дороги Восточной Ладони при Альберико безопаснее, чем были при Сандре д’Астибаре, по замыслу должно было поднимать вопрос о допустимости достижения своих целей – даже восстановления уничтоженных имени и прошлого собственного народа – путем использования других людей в качестве невольных инструментов. Это также верно по отношению к ярости, которую ощущает мать Алессана при виде того, как ее сын хладнокровно пытается выстроить тонкое, сбалансированное, политическое разрешение ситуации для всего полуострова, в то время как для нее имеют значение лишь ненависть, кровь и утраченное имя Тиганы.
Это амбициозные составляющие для книги, которая одновременно замышлялась как романтическое приключение. Возникая, они пугали меня; даже теперь, рассказывая о них, я качаю головой. Но в основе всего этого лежит идея использования жанра фэнтези как раз для подобных целей: пусть универсальность фэнтези – рассказа о том, что случилось давным-давно в некотором царстве, – позволит эскапистской литературе стать чем-то большим и возвратить нас домой. Я пытался представить, что в руке у меня стилет, а не дубина, и потихоньку подбрасывал в историю эти темы, одновременно заставляя читателя переворачивать страницы далеко за полночь.
Я с благодарностью и удовольствием представляю себе, много лет спустя после первой публикации великодушно принятой книги, что так оно и было: те первые идеи, образы и желания легли в основание романа, темы встали на места, и люди не спали по ночам.
По крайней мере, так мне нравится об этом вспоминать.
notes