23
МАЛИА, 2008. КАЛИХИ
Две ночи назад Дин вернулся с Большого острова с последними вещами, которые касались тебя, пока ты был жив, — твой рюкзак и походный ботинок, — и теперь рассказывает мне историю твоей гибели. Я сразу же понимаю, что все это чистая правда. Если честно, я давно уже чувствовала, что тебя больше нет, но твердила себе: я ошибаюсь, и вообще — откуда мне знать.
Но я знала, конечно же. Тебя больше нет.
Невозможно объяснить, что такое материнство. Чего ты лишаешься, когда кровь, мышцы и кость вытаскивают из твоего — вскормившего их — тела в мир, и эта новая жизнь делает первый вдох. Как в первом триместре тебя сбивает бульдозер изнеможения, как тошнит по утрам, как набухает, вздувается и трескается то, что некогда было тугим и нежным, и вот уже кажется, это не твое тело, а нечто, что нужно перетерпеть. Но это лишь физиология. Дальше еще трудней.
Какая-то часть меня перетекла из моего тела в твое, и теперь у нас одна душа на двоих. Я так думаю обо всех моих детях. Отцам никогда не понять, как глубоко вы прорастаете в нас, так глубоко, что часть меня навсегда останется частью тебя, куда бы ты ни ушел. Сколько бы бессонных ночей ты ни изводил нас плачем, требуя молока, сколько бы ни визжал по дороге в машине, сколько бы ни было царапин, ссадин, истерик в торговых центрах, простуд, когда я всю ночь прижимала тебя к груди, чувствуя, как трепыхаются твои легкие, стараясь одолеть жар, сколько бы пятен поноса ни случалось на простынях рождественским утром, или, помнишь, мы с папой в нашу годовщину заказали столик в ресторане, а ты сломал запястье… в общем, несмотря на это все, в материнстве таится ни с чем не сравнимое совершенство. Ты просыпался у меня на руках, и в твоих глазах светилось изумление и любопытство, твоя невозможно гладкая кожа касалась моей щеки, ты так жадно впитывал новое. Как я баюкала тебя, сидя на подоконнике. Как щекотали мне нос твои первые волосики, когда я нюхала тебя, сонного. Как ты просиял при виде первой гусеницы, которую мы нашли на земле, как ты захлебывался от смеха, когда мы дули тебе на животик, как мы всей семьей собирались в пять утра под одним одеялом и дремали, впитывая сны друг друга. Целый мир отражался в твоих глазах, на твоей идеально смуглой мордашке. Все создавалось заново раз за разом. Эта святость и совершенство так поражали меня, что я без всякой молитвы знала: боги с нами и в нас.
Нам бы в голову не пришло, что твоя жизнь оборвется прежде нашей. Ведь это ты должен был закрыть нам лицо простыней и сказать: все хорошо, вы можете уходить, вы сделали все, что нужно. Так обязана закончиться жизнь родителя. Но не закончится — по крайней мере, для нас. Мы провожаем тебя первым на ту сторону. Именно это мы делаем, предавая тебя земле.
Разумеется, не твое тело. Его мы, наверное, уже никогда не найдем. Вместо него у нас венок из огненно-рыжих цветов пу хала, самый большой, который мне удалось сплести, низка плотная и тяжелая, как книга в моих руках. Чтобы сделать его, я протыкаю каждый из листьев хала, продергиваю сквозь него нить: так пронзила меня твоя гибель. Чередую их с листьями лауа’е, для красоты и чтобы кололи каждого, кто посмеет к ним прикоснуться. Такие дела. Я протыкаю и нанизываю.
Несколько часов я просиживаю над венком в нашей спальне, но слез нет. Только работают руки. Проткнуть, надеть, вытянуть нить. И все.
Когда леи готов, мы плетемся к машине — твой брат, твой отец и я, — едем на восток, к тропе Каиви.
Выбираемся из машины, бредем по мощеной тропе туда, где засуха вызолотила траву, а ветра, точно плети, хлещут низкорослые деревья. Оставляем мощеную тропку и толпы туристов, которым легко угодить, забираемся в дебри, к колючим кустарникам и чертополоху, к песчаному склону, что спускается к океану и оканчивается крошащимися ступенями небольшого лавового поля. Волны плещутся о черные хребты, ветер воет у нас за спиной, там, где седловина приземистых гор баюкает солнце.
Мы стоим возле самых скал, черный лавовый берег весь в пене, у каменного столба под названием “трон Пеле”, который не дает волнам себя повалить. Мы стоим у подножия столба, смотрим, как волны накатывают на берег.
Твой отец сильно сдал за эти дни без тебя. Он все реже и реже разговаривает со мной, все чаще слоняется по ночам, бродит по лесу, как одуревший монах. Напевает что-то себе под нос. В теле его все меньше радости, когда он шатается по дому. Меньше ясности. Я боюсь, что он покинет меня.
Но сегодня отец здесь, пришел сюда вместе со мной, как и Дин. Мы втроем стоим у подножия трона Пеле, мы принесли леи из листьев хала. Жаль, я не знаю правильной песни, подходящего напева, который завел бы кахуна, — быть может, так получилось бы внушительнее.
— Окей, — говорю я Дину и твоему отцу. — Пора.
Мы задерживаем дыхание. Потом одновременно делаем вдох и не выдыхаем, сколько хватает сил. Но воздух выходит. Мы шагаем туда, где лава сменяется мягкой почвой. И роем ямку, чтобы уложить леи. Земля теплая и темная. Она сохранит тебя.
Помнишь, какие в первый год жизни у тебя были пальчики-завитушки, какие ямочки на тыльной стороне кистей? Как крепко и серьезно твои пальчики обвивали мои? Как ты часами лежал у меня на груди, растопырив ручки и ножки, точно лягушонок, и мы оба сладко спали? Как твоя покрытая младенческим пухом щечка касалась моей?
Теперь мы стоим на коленях, твой отец, твой брат и я, мы кладем леи в эту яму, и земля закрывает его, точно веко — глаз, которому уже не суждено открыться.
* * *
Несколько дней никому из нас не хочется ничего. Тишина окутывает дом в Калихи. Мы приходим и уходим. Работа, дом. Дешевые хлопья. Саймин и яичница. Готовая пицца, разогретая в микроволновке. Быстрый душ, стопка просроченных счетов.
Хадиджа все звонит нам домой — с тех самых пор, как ты пропал. Не знаю, сколько времени вы с ней были вместе, но мне кажется, это страсть. Приятно знать, что до своего исчезновения ты успел с кем-то сблизиться. Мне трудно ей сказать. Но, по-моему, она, точь-в-точь как я, знала ответ еще до того, как задать вопрос.
— Могу ли я чем-то помочь? — спрашивает Хадиджа.
— Чем тут поможешь, — отвечаю я. — В память о нем мы зарыли в землю леи. Мне жаль, что вас не было.
— Мне тоже, — говорит она. — Но Рика, работа… не так-то просто вырваться, не то что раньше.
— Понимаю, — говорю я. — Но если решите приехать, мы всегда будем здесь.
— Спасибо.
Она позвонит снова, а может, я сама позвоню ей. Мы будем поддерживать отношения — что-нибудь из этого да получится.
* * *
Дин сколько может откладывает возвращение в Спокан, переносит дату вылета, чтобы вышло дешевле, хотя нам и так в связи с гибелью близкого дали скидку чуть ли не на всю стоимость билета.
Но дальше тянуть не получится.
— Все равно от меня здесь никакого толку, — говорит Дин. — Лучше вернусь в Спокан.
— И что, опять бросать коробки? — спрашиваю я и тут же жалею об этих словах, заметив, как морщится Дин.
— Это же не навсегда, — говорит он.
— Здесь ты можешь устроиться не хуже.
— Не могу. Сама знаешь, каково это. Там куча разных возможностей заработать деньги. Не то что здесь.
— Это твой дом, — говорю я. — Разве же дело только в деньгах?
— Тут я бессилен что-либо изменить, — говорит он.
— Это твой дом, — повторяю я.
Он прячет глаза. Смотрит в окно, в пол, куда угодно, лишь бы не встречаться взглядом со мной.
— Мне нужно ехать, — говорит он. Вещей у него почти нет, но он все равно собирает сумку. Мы отвозим его в аэропорт.
* * *
Тянутся дни — тоскливые, долгие, напряженные. Наконец я просыпаюсь утром — алоха, наконец-то пятница, пассаты разогнали остатки ночного шторма. Листва свежая, влажная, воздух чистый, соленый, как будто только что обрушилась волна.
Мы не обязаны и дальше так жить.
Мы с твоим отцом сравниваем рабочие графики и выкраиваем выходной в субботу. Звоним Крише и Нахеа, Кеахи и Майку с ребятами, друзьям, с которыми видимся реже, чем хотелось бы, зовем их в парк Ала Моана, привозим с собой хибати и кто что может из еды — макаронный салат, жареный рис, Криша взяла стейк, который мы подрумяниваем на хибати, Кеахи захватил две сумки-холодильника с пивом, “Кона” и “Мауи”, ну прямо король королем. Впереди, за деревьями, у кромки прибоя рассыпаются и шипят волны в песчаной лазури. Люди бросают мячики своим собакам, дремлют на полотенцах. Позади, в центре города, высятся деловые центры из блестящего стекла и чистого белого бетона, мы ни разу не были внутри и гадаем, каково оно, жарим мясо и пьянеем от пива.
Сколько историй мы рассказываем друг другу? Как долго смеемся, когда Кеахи не может найти открытый туалет и носится по прибрежному тротуару, сжимая рукой ширинку? Мы киваем головой в такт и включаем радио громче, чтобы понять, кто поет. Мы подставляем смуглые тела потокам солнца, в волосы и в глаза нам намыло морскую соль, мы прыгаем с камней в синий, как языки пламени, океан, словно мы снова молоды и спортивны.
Тем, кто остался, поможет выжить алоха.