Язычник ощущает весь мир живым, и иногда эта жизнь проявляется посредством персонализации (например, непонятный стук в жилище — это озорует домовой), а иногда оживляется сам материальный объект (скажем, кусок хлеба). С точки зрения истории религий второй тип мировоззрения — более архаичный, однако и он частично дожил до ХХ века.
Мы рассмотрим эти поверья в несколько непривычном порядке. Традиционно в книгах по мифологии их излагают по принципу «от центра (дома) к периферии (миру мертвых)», а мы пойдем от блага к беде. Как мы уже видели на примере животных и растений, один и тот же образ в мифологии может восприниматься и как благой, и как вредоносный. Это объясняется тем, что мифология — не «мышление», а сложная система эмоциональных переживаний, и чем ярче какой-то образ, тем больший всплеск эмоций он вызывает — восторг и испуг одновременно. Это сочетание противоположностей (в науке его называют амбивалентностью) принципиально отличает язычество от мировых религий, в которых существуют бескомпромиссные Добро и Зло (и любая вещь, отмеченная дьяволом, будет плоха независимо от ее объективных качеств и пользы). В язычестве же абсолютное большинство объектов, персонажей, предметов веры не плохи и не хороши, они обладают сразу всеми свойствами.
Языческий мир состоит из «центра» и «периферии». То, что связано с центром, — максимально благое, это очевидно. Но какова периферия? Если мы посмотрим сказки, то именно в тридесятом царстве (том, что находится за «три умножить на десять» земель) таятся магические предметы и неисчислимые богатства. Так что нельзя утверждать, будто периферия «плоха». Нет, она в чем-то лучше (и порой значительно лучше) центра, но она опасна, она страшит, и взаимодействие с ней может легко погубить…
Однако понятия «центра» и «периферии» — не только линейные. Они еще и возрастные. Центр применительно к человеческой жизни означает человека взрослого, состоящего в браке и имеющего детей. Те, кто еще не стал отцом и матерью, — это как бы «недолюди», и чем они моложе, тем ближе к «тому свету». Наиболее близок к периферии, как легко понять, ребенок во чреве матери, поэтому большинство народов относятся к беременной женщине негативно: она «нечиста», ее жизнь окружена множеством запретов. Младенец и ребенок принадлежат скорее к «тому», чем к «этому» миру, и недаром матери часто сетуют: «Когда ж ты у меня наконец человеком станешь?» Но и старость приближает к иному миру. С появлением первых внуков мужчина и женщина делают первый шаг «туда», они постепенно лишаются ряда человеческих качеств и обретают иномирные, сверхъестественные черты. Любая старуха воспринимается как потенциальная ведьма (и, по опыту фольклорных экспедиций, пожилые более активны в магической и ритуальной практиках, притом что в молодости и зрелости они их, хотя и знали, не использовали).
Однако самая периферийная область самой дальней периферии — это мир мертвых, и потому мы можем сказать, что в традиционном обществе каждый человек одновременно более или менее жив и более или менее мертв. И как мы увидим в дальнейшем, мертвецы тоже бывают разные — благие и вредоносные, причем во вредоносного мертвеца может превратиться добрый человек (трагических обстоятельств, к этому приводящих, мы коснемся в свое время); что самое ужасное, вредить он станет вне зависимости от своей воли и особенностей, которыми обладал при жизни. «Праведников» и «грешников» в язычестве нет, моральные качества человека никак не влияют ни на его место в обществе живых, ни на его посмертную судьбу.
Такая текучесть представлений о благе и беде, живых и мертвых, отсутствие добра и зла в привычном нам понимании, наверное, самое сложное в этой книге.
Так что начнем мы с поистине уникального явления в язычестве — абсолютно благих сил.
Священной силой, отторгающей всякую нечистоту как в прямом, так и в переносном смысле, выступала мать сыра земля. Она не была богиней и вообще не имела персонификации, а также, по сути, обходилась без культа. Говоря о почитании земли в народной культуре, мы подразумеваем землю физическую — почву и дерн, которые воплощали максимально благое начало. Так, крестьяне в поле перед трапезой вытирали руки о землю, уверенные, что она очистит любую грязь (автору этих строк доводилось наблюдать подобное и среди современных туристов), то есть грязь не может уйти в землю, она останется на поверхности. Это же касается нечистой смерти: земля не принимает трупы самоубийц и других людей, умерших «неправильно»; в легендах рассказывается, как она исторгает из себя кости колдуна или гроб с его телом, а в былине о Добрыне и Змее земля не хочет впитывать нечестивую змеиную кровь.
Земля — воплощение непогрешимой истины. Известно выражение «землю есть» в смысле «давать клятву» — в Древней Руси при такой клятве землю реально ели (или целовали). В споре о границах участка человек клал себе на голову кусок дерна и шел по предполагаемой меже — считалось, что если он обманет соседа, то земля его раздавит. Клятва с куском дерна на голове вообще была распространена достаточно широко, она не считалась языческой (так как не связана с почитанием языческих богов) и упоминается даже в славянской версии «Слова» Григория Богослова. Почитание земли настолько органично вросло в народное православие, что мать сыра земля стала отождествляться с Богородицей, и если почему-либо человек не мог исповедаться священнику, то допускалась исповедь земле: он опускался на землю на колени, целовал ее и каялся.
Святогор пытается одолеть «тягу земную». Картина И. В. Симакова. 1917 г.
Симаков И. В. Русский богатырь Святогор тянет суму переметную. 1917. Частная коллекция.
Земля обладает целительной силой, излечивая как телесные, так и душевные недуги. Скот в случае мора прогоняли через специальный туннель, образованный в почве. От тоски по умершему излечивала горсть земли с его могилы, которую следовало приложить к области сердца. Земля защищала и от вредоносного колдовства.
Уезжая на чужбину, непременно брали горсть земли в ладанке. В этом было всё: и земля как оберег, и ощущение связи с родными людьми и местами, и гарантия того, что в случае смерти в чужом краю ты все же сумеешь войти в сонм «своих» покойных — ведь на могилу тебе положат горсть родной земли.
В русских былинах земля обладает особой мощью. Она сильнее всех: исполинский богатырь Святогор, с которым никто не мог сравниться, не сумел поднять сумочку, в которой находилась «тяга земная»; Добрыня в первой схватке со Змеем Горынычем поверг его «шапкой земли греческой» (и хотя исследователи видят в этом монашеский клобук и аллегорию принятия христианства, но шапка нигде не называется просто «греческой», во всех записях устойчиво упоминается «земля»); Илья Муромец в схватке с Сокольником упал на землю, враг хотел его убить — и тут «лежучи у Ильи силы прибыло», то есть он получил силу от матери сырой земли (вспомним аналогичный мотив с сыном земли Антеем из греческой мифологии). На этом фоне крестьянское происхождение Ильи Муромца выглядит символическим объяснением его невероятной силы. Другой сверхсильный богатырь — Микула Селянинович, пахарь, соху которого не может выдернуть из земли вся дружина Вольги. У Микулы две дочери, обе богатырки; старшая, Василиса, переодевается мужчиной, чтобы вызволить из заточения в Киеве своего мужа Ставра и в череде разных испытаний побеждает в состязании киевских богатырей; младшая, Настасья, — воительница исполинского роста, сажающая Добрыню к себе в карман (потом, впрочем, она выходит за него замуж). Представление о том, что сила матери сырой земли и всех героев, с ней связанных, превосходит мощь любых врагов и монстров, — специфически русское. Ни у одного народа нет такого количества героев, близких к земле (например, тот же греческий Антей в итоге погиб в поединке с Гераклом, а греческие гиганты, порождения Земли-Геи, были уничтожены олимпийскими богами и тем же Гераклом). Благодаря такому отношению к силе земли русские былины оказываются уникальным явлением во всем мировом эпосе.
Столь же благой силой был и хлеб. Он центр дома не только в символическом, но и в буквальном смысле: в красном углу жилища непременно стояла коврига как зримое воплощение благополучия и одновременно могучий оберег, обеспечивающий счастье и достаток. Хлеб — «дар Божий», и, вероятно, это представление восходит еще к языческим временам, поскольку в народном сознании он свят сам по себе, абсолютно любой его кусок. Хлеб, взятый с собой в дорогу, оберегал путника от неприятностей. Чтобы уберечь новорожденного от болезней, хлеб клали в колыбель. Вернувшись с похорон, его обязательно помещали туда, где лежал покойник, — чтобы перекрыть смерти путь в дом. Наконец, хлеб был незаменим при установлении любых контактов: хлебом-солью приветствовали гостя; широко его применение в свадебных обрядах — его брали с собой при сватовстве, он входил в приданое невесты, хлебом-солью встречали молодых после венчания. Контакты могли быть не только с живыми людьми, но и с мертвыми — общеизвестен и дошел до настоящего времени обычай оставлять хлеб на могиле. Особый (несоленый) хлеб готовился для различных поминальных ритуалов. Помогал хлеб наладить контакты не только с людьми (живыми или мертвыми), но и с иными силами — его оставляли как жертву в святилище или в месте общения с духами (в поле, в лесу, на лугу), символически приносили в жертву и затем съедали, тем самым устанавливая связь с высшими силами. Часто это делалось не с какой-то осознаваемой прагматической целью («жертвую, чтобы получить хорошее или не получить плохого»), а исходя из эмоциональной потребности («оставляю — и всё тут»; «потому что так принято») — вспомним привычку современных туристов кидать в костер «первый хлеб», «первое мясо» и «первый алкоголь», то есть отправлять в пламя по кусочку еды и немного выпивки, хотя объяснений этому ритуалу нет, разве что говорится о выказывании уважения духам местности.
Резная солонка с обережными символами
L’Art rustique en Russie. 1912.
Пара «хлеб-соль» в магическом смысле — два совершенно разных индикатора. Хлеб, как ясно из приведенных примеров, доступен и людям, и «хорошим» мертвецам, и божественным силам, но отгоняет силы злые. Таким образом, согласие незнакомца принять хлеб — это доказательство того, что он «свой», не готовится к безвременной смерти, однако при этом он может не быть человеком. Проверкой на принадлежность к миру людей является подношение соли, ведь соль — универсальное средство изгнания любых сверхъестественных сил. Угощение же хлебом-солью означает желание поделиться и своим благополучием, и своим богатством. Это разные понятия: благополучие (хлеб) нарабатывается упорным тяжелым трудом, оно не зависит ни от каких личностных качеств, кроме физической силы и усердия, богатство же (то есть соль, которую не производили, а покупали) приобретается благодаря индивидуальным чертам — торговой смекалке, навыкам ремесленника или мастерицы, умеющим работать на заказ, и т. п. Наконец, в самом факте подношения хлеба-соли читается намерение поделиться своей долей. А доля — это краеугольное понятие не только языческой, но и всей традиционной культуры, и о ней надо рассказать отдельно.
Доля, часть — это воплощение судьбы, но не того, что предначертано, а собственно удачи. Доля — это кусок, который достался при дележе: большой или маленький, жирный или жилистый… В современном русском языке «доля» скорее означает судьбу («тяжелая доля»), прямое значение сохранилось в слове «долька»; у «части» же остался ее прямой смысл, а переносный («судьба») ушел в слова «участь» и «счастье». Представление о судьбе как о части, то есть «хорошем куске», — очень древнее. В индоиранских языках корень *bhaga имел те же значения, от него произошли русские «бог» и «богатство».
В язычестве (не только славянском) участь-удача мыслится совершенно конкретно и воплощается в предметах, которыми владеет человек. Например, его украшения — это носители его удачи, и если он настолько смел, а его удача настолько велика, что он готов ею поделиться, то он будет дарить свои браслеты или кольца (как делали вожди скандинавских викингов). Кроме того, если человек воплощает в себе качества символического центра (), то он может разделить нечто, принадлежащее всем, и разделит это таким образом, что каждому достанется участь-удача — она же «хорошая доля». И тут мы возвращаемся к представлениям о хлебе. Чтобы благие силы, заключенные в нем, проявились в максимальной степени, его необходимо правильно делить. Кто же должен резать хлеб? Разумеется, «настоящий человек», то есть состоящий в браке и имеющий детей. В деревенских семьях хлеб резал отец, в городе это могло быть привилегией хозяйки (поскольку в городе муж уходит на работу, а дом находится на полном обеспечении женщины).
Магия куска хлеба — могучая и грозная. Если оставить недоеденный кусок на столе, настигнут бедность или болезнь. Доесть кусок за другим — забрать его счастье и удачу. Но хуже всего — ронять крошки изо рта: это предвещает смерть. Чтобы избежать безвременной кончины, крошку следует поднять, поцеловать и съесть (либо бросить в огонь). Становится понятен эпизод из «Повести о Петре и Февронии», где крестьянка, ставшая княгиней, непременно после трапезы сметает крошки со стола и съедает их. Это не крестьянское уважение к труду, с которым хлеб достается, а магическое действие, отвращающее от семьи князя болезни и другие беды.
Народное восприятие хлеба как воплощенной святыни органично совпало с идеями христианской евхаристии, где отношение к хлебу как к «дару Божьему» лишь немного видоизменилось по сравнению с языческим.
Ритуал приготовления хлеба был подлинным священнодействием: хлеб сажали в печь в полном молчании; пока он пекся, говорить разрешалось только тихо; запрещалось выходить из избы и многое другое. Разумеется, такой сакральный обряд не мог обходиться без содействия иных сил — и на помощь хозяйке приходили покойные, умершие предки ее мужа. Именно им доставался аромат горячей выпечки; иногда для них отламывали первый кусок от буханки и оставляли в особом месте.
Идея о том, что запах и пар, исходящие от еды, принадлежат предкам, свойственна едва ли не всем народам. Умершим подносят горячую пищу, пока от нее идет пар; когда пар сошел, ее можно есть живым. Таким образом через еду и огонь очага неразрывно связываются миры живых и мертвых, и мертвые участвуют в жизни своих потомков едва ли не повседневно. Подобные обычаи отражают представления, будто мертвые предки находятся рядом с живыми и мира мертвых нет вообще. Это очень глубокая архаика, она почти не сохранилась в высокоразвитых культурах, однако уцелела в японском синтоизме: для современной японской хозяйки нормально поставить на алтарь предков не только пищу, которую семья съест после того, как предки вкусят пар, но и даже стиральные порошки и моющие средства, чтобы заручиться магической помощью старшего поколения перед большой уборкой. Подобная жизнь вместе с покойными — уникальное явление в современном обществе, и то, что это не исчезло в Японии, объясняется, вероятно, сейсмическими рисками, из-за которых японская культура насквозь пропитана стрессом.
Стресс — сильнейший источник мифологического мировосприятия. При катастрофах естественно искать помощи у старшего поколения — живого или не очень. В романе Н. Чуковского «Балтийское небо» действие происходит в блокадном Ленинграде, у героини-школьницы погибает мать… и в страшнейшую блокадную зиму девушка постоянно общается с умершей, чувствуя ее поддержку, находя благодаря этому в себе силы. После таких предельно реалистичных описаний общения живого с покойником совершенно по-другому читаешь, например, сказку «Крошечка-Хаврошечка», где скончавшуюся маму девушке заменяет корова.
Если мы будем смотреть на мифологию не как на совокупность заблуждений невежественного человека, но как на отражение того, что происходит в душе любого (и может произойти с каждым из нас в условиях страшного стресса), то исчезнут все мнимые противоречия в представлениях о мире мертвых. Чем сильнее стресс — тем ближе предки. Опасность или риск неудачи — они рядом. Все спокойно — они где-то там, за лесом, за рекой. Хотим сами прийти к ним в гости — они лежат в своих могилах на кладбище. А если речь идет не о предках, а об умерших вообще, то они совсем далеко: в раю, в аду, в том мире мертвых, каким его видит данная религия.
Еще раз подчеркнем: когда речь идет об общении человека с предками, то имеются в виду покойные (покойники). Это слово означает всех, кто умер своей смертью и правильно похоронен. Как мы видим, покойные ведут достаточно активный образ жизни, который полностью подчинен правилам и созидателен, в отличие от поведения неупокоенных мертвецов. Обратите внимание: слово «покойник» и слово «мертвец» грамматически одушевленные (см. у Пушкина: «Тятя! Тятя! Наши сети притащили мертвеца» — в ином случае сказали бы «притащили труп»). Так язык бережет древние верования.
Славянская традиция общения с умершими лучше всего сохранилась в белорусском Полесье — там их называли дедами (независимо от пола и возраста). Так же именовался семейный ритуал, на который собирались все живые и мертвые: куда бы человек ни уезжал по делам, он непременно должен был вернуться к «дедам». Обряд начинался с того, что хозяин перечислял по именам всех умерших в этом доме, но присутствующими считались не только они, а все предки до одного. На стол выставлялась праздничная еда, и домочадцы какое-то время стояли вокруг в молчании, ожидая, пока поедят «душеньки» — то есть души покойных.
О молчании следует сказать особо. В мифах о происхождении мироздания иногда подчеркивается, что мир до сотворения был не только темным и лишенным суши, но и беззвучным. Акт творения в некоторых мифологиях — это первое слово (об этом христианское «в начале было Слово»; есть схожие примеры и в Центральной Америке, и в Древнем Египте) или первый звук (индуизм, образ танцующего Шивы, который в одной из рук держит барабанчик, издавший первый звук во вселенной).
Мир мертвых — мир тишины, и при любых взаимодействиях с покойными следует или хранить молчание, или говорить очень тихо. Вспомним и минуту молчания в память о погибших на войне, которая вошла в европейскую культуру с 1919 года. Или новобрачных у памятников погибшим в Великой Отечественной (обычай, стихийно возникший в народе в первые послевоенные годы как форма участия павших отцов в свадьбах своих детей; это самый поздний всплеск культа мертвых). Крестьянка, в молчании сажавшая хлеб в печь, фактически ритуально обращалась к покойным за помощью. Молчание у гроба, молчание у могил… молчание можно назвать речью мертвых и разговором с мертвыми.
Поминальный ужин у белорусов (призывание дедов). Рисунок Станислава Багеньского, 1904 г.
Багеньский С. Ставры – гам! Дзязы, прадзяды, прыходзьце к нам! / Tygodnik illustrowany — 1904, No44(2348). — Str. 839
Но вернемся к ритуалу «дедов». Угощать «душеньки» могли не только паром от пищи, но и ею самой. Для этого часть пищи клали в специальную миску (а потом выносили под деревья) или на окно; бывало, ложки с едой опускали в миску и какое-то время ждали, чтобы души поели. Иногда после трапезы еду и посуду не убирали со стола, а оставляли на ночь — угощая покойных.
Важная особенность поведения за столом во время «дедов» — запрет на пользование ножом. Объяснения типа «чтобы не порезать “душеньки”» — несомненно поздние, а суть этого правила снова уводит нас к мифам творения. Мир до бытия мыслится как слиянный, нерасчлененный, в нем не существует границ (вспомним древнеиндийский образ матери богов Адити, чье имя означает «безграничность»), а акт творения — это как раз появление границ (так, в средиземноморском мифе ножом или серпом отрезали небо от земли). Именно поэтому при общении с миром мертвых запрещено резать и рубить; если же необходимо что-то разделить, следует ломать.
На протяжении всего ритуала могли быть открыты двери дома, печная заслонка (о связи печи и покойных скажем чуть позже), ворота кладбища. Этот день как день контакта с потусторонним миром полностью исключался из обычной человеческой жизни: в него категорически запрещалось работать, делать что-либо по дому (кроме приготовления пищи), особо строгий запрет налагался на все виды женских рукоделий. Также не дозволялась сексуальная близость супругов в ночи до и после «дедов»: родившийся из-за нарушения табу ребенок будет немым или уродливым, то есть имеющим черты мира мертвых (о молчании уже сказано, а представление о том, что прямое в мире живых искривляется в мире мертвых, отражено в поговорке «горбатого могила исправит», которая в современной культуре носит ироническую окраску, а в традиционной понималась буквально).
«Деды» отмечались как минимум трижды в году: Масленые (в субботу Масленицы), Троицкие (в Духов день, субботу перед Троицей), осенние (в субботу перед днем Кузьмы и Демьяна, 1 ноября); также «деды» могли совпадать с Радуницей (днем поминовения на вторую неделю после Пасхи; Радуница, в отличие от «дедов», проходила на кладбище, куда приносили угощение покойным, часть съедали сами, часть оставляли). Чем глубже в прошлое уходил этот обряд, тем активнее говорилось о том, как наказывают покойные тех, кто его не отмечает: «один раз не отметишь — и уже у тебя скотина издохла»; могли людей постичь болезни и другие несчастья.
Представление о том, что в случае опасности предок всегда окажется рядом и спасет, осталось в выражении «чур меня!», где «чур» — корень, сохранившийся в книжном слове «пращур» (то есть «далекий предок»). Этимология слова «чур» возводит его к уже встречавшемуся нам древнерусскому «кур» (петух). Что же их связывает? Если мы посмотрим на дошедшие до нас новгородские изображения домашних божеств XII-XIII веков, то увидим, что они представляют собой палку или столбик с выточенной на конце головой. Этот тип изображений, в свою очередь, соответствует греческим гермам — столбам, посвященным богу Гермесу, который изначально был богом мертвых и со своей свитой душ умерших находился в вечном движении, подобно европейской Дикой охоте. Герма — это столб, на вершине которого располагалась голова бога в дорожной остроконечной шапке, а внизу изображался фаллос. Вся герма в целом, несомненно, фаллический символ. Гермы устанавливались на перекрестках дорог, перед опасными перевалами, то есть там, где путешественнику требовались удача и божественная защита. Как это связано с фаллической символикой гермы? Очевидно, принцип действия тот же, что и у современного сквернословия: изображение или упоминание половых органов вызывает резкий всплеск гормонов, который придает сил. Ту же функцию выполняет и возглас «чур меня!». Петух, как мы помним, — это символ мужской эротики, и потому кажется обоснованным мнение, что «куром» называли фаллос (именно так нам, еще студентам, объяснял на лекциях профессор Н. И. Толстой). В таком случае перед нами — индоевропейский узел представлений о фаллической символике предков (и бога мертвых). Обратим внимание: и предок, помогающий по призыву «чур меня!», и мертвецы в свите Гермеса-Психопомпа (Предводителя душ) находятся в человеческом мире, а не в потустороннем, — это серьезный аргумент в поддержку привлечения образа Гермеса для понимания славянской мифологии.
Мы уже видели, что контакт живых и покойных регулярно осуществляется через печь. Она осознается одновременно и как центр дома (которым и является физически, что отражено в выражении «танцевать от печки» — то есть начать с главного), и как граница с миром смерти, причем в этой роли она связана не только с умершими, но и с новорожденными. Такая символика печи совпадает с общемировой символикой очага, с представлением о том, что зародыши детей попадают с небес в очаг и уже его хозяйка помещает их в лоно женщины, а также с тем, что дух умершего выходит через отверстие над очагом, равно как и злой дух способен проникнуть через него же. Читая, например, «Ночь перед Рождеством» Гоголя, где ведьма вылетает из хаты через трубу, или легенды о том, как черт проникает в дом через трубу, мы видим, безусловно, упоминания еще тех жилищ, которые имели прямой дымоход или не имели его вовсе; они крайне архаичны и восходят к той эпохе, когда собственно печей у славян еще не было (таковы очаги и первые печи пеньковской культуры, VI–VIII вв.). Представлений о том, что душа приходит в дом через огонь очага, у славян не сохранилось, зато есть их многочисленные отголоски, из которых особенно выразителен обряд «перепекания» ребенка. Младенца или символически помещали в печь на хлебной лопате, или реально один или три раза всовывали на лопате в печь, в которой только что испекли хлебы. Практически везде это делалось, если младенец был болен, но в некоторых местностях «перепекали» абсолютно всех детей. Изначальный смысл этого обычая — появление ребенка из печи (как и появление хлеба), а объяснение, что в печи сгорает болезнь, более позднее. Бытовали и другие обычаи, связывающие младенца с печью: в подпечье прятали перерезанную пуповину, первые волосы детей, молочные зубы.
Русская печь
Shutterstock / Olga Bugro
Поскольку печь мыслилась магическим каналом, связывающим миры, то огромное символическое значение приобретала открытая и закрытая заслонка. Когда человеку предстоял дальний путь, печь непременно держали закрытой, чтобы дорога была удачной. Человека, надолго покинувшего дом, звали через трубу, и на него нападала смертная тоска. Если в лесу пропадал скот, то через печную трубу звали животных; это же делалось и в качестве магической предосторожности в Страстной четверг. Сходно выглядит и магия нежелательной желательной смерти: если она уже пришла в дом, то печь могла перекрыть путь беде (так, вернувшись с кладбища после похорон, обязательно заглядывали в печь, чтобы больше никто не умер); если же смерти в доме нет, то через печь порой открывался путь катастрофе (если невеста, войдя в новый дом, заглядывала в печь, то это предвещало кончину родителей жениха). После выпечки хлеба печь требовалось обязательно закрыть заслонкой, положить туда одно или несколько поленьев; в некоторых местностях на ночь внутри печи оставляли полено, а на ней сверху — горшок с водой. Магический смысл этих действий понятен: благополучие не должно «вылететь в трубу». Обратное действие: при смерти человека непременно открывали заслонки, и то же делали, приглашая к себе покойных на поминки.
Печь, то есть человеческий огонь, магически противостояла огню божественному, небесному (грозе). Широко был распространен обычай при виде грозовой и градовой тучи выносить во двор хлебную лопату или кочергу; иногда их складывали крест-накрест, чтобы магически перекрыть путь беде; в некоторых местностях при надвигающейся грозе затапливали печь, чтобы уберечь дом от молнии.
Как видим, печь не является магическим персонажем: у нее нет своей воли, ее нельзя разгневать. При всей значимости печи в жизни крестьянина — как практической, так и мифологической, — она остается скорее магическим предметом, самым большим (в прямом и переносном смысле), но пассивным.
Итак, мать сыра земля, хлеб и предки — «деды» («чуры») — это три силы, которые сопутствовали человеку всегда: покидая дом ненадолго, он брал хлеб в качестве еды; покидая родину на месяцы или годы, он брал ладанку с родной землей. Если человек не нарушал запретов, соблюдал ритуалы, то есть не совершал однозначно неправильных действий, то три эти силы являлись для него исключительно благими. Как мы увидим в дальнейшем, общение со всеми прочими сверхъестественными силами, малыми и великими, строилось на абсолютно других принципах: человек никогда не был застрахован от их гнева, более или менее деструктивного.
Мы переходим к следующей категории магических персонажей — к тем, кто несет благо и беду достаточно спонтанно, хаотично. В их поведении нет справедливости, и человек традиционной культуры не ждет ее: он готов к внезапным и беспричинным трудностям, но надеется, что они не доведут до большой беды… а если уж доведут, то об этом хорошо бы знать заранее.
Таким вестником судьбы называют полазника. Это реальный человек, первым пришедший в гости в новогодние праздники. По тому, каков этот человек, гадают о судьбе. Если он удачливый — год будет хорошим; если это мужчина — родится мальчик, если женщина — девочка. Полазника (особенно если это носитель желанных качеств) угощают и всячески величают. Стремление заполучить в дом удачу в первые дни нового года было так велико, что в ряде местностей в качестве полазника вводили в дом животное — разумеется, обладающее всеми необходимыми достоинствами, а в Польше это слово и вовсе стали применять к рождественской елке.
Полазник — яркий пример того, что силы благие, помогающие человеку, будут вероятнее воплощены в материальных объектах, в то время как силы вредоносные не имеют физического воплощения. Этот принцип не является универсальным: ждут же помощи от покойников, а вредоносное колдовство может быть нанесено на жгут соломы или на другие предметы. И все-таки эта тенденция — «чем материальнее сила, тем более она благая» — заметна. Неслучайно полазник из пророчества о судьбе, в том числе и дурной, превратился в персонажа благой магии.
Из духов, живущих на территории крестьянской усадьбы, наиболее спокойным и доброжелательным считался овинник. В Центральной и Северной России, в Белоруссии, где не хватает солнечных дней, хлеб свозили в специальный сарай (овин), под которым была вырыта яма — там разводили костер и таким образом просушивали снопы. После сушки хлеб молотили на гумне, которое нередко бывало частью овина. Овинник, почтительно именуемый «овинным батюшкой» или даже «царем овинным», был духом, оберегающим хлеб прежде всего от огня, а также от прочих напастей. Также он дает хороший примолот при молотьбе. Обычно его представляли в виде старика; на Русском Севере — добродушного, имеющего супругу («бабушку-овинницу»), в Белоруссии — хмурого и молчаливого, прячущегося в углу. Благость овинника, вероятно, объясняется тем, что он связан с силой хлеба.
Овин. Конец XIX — начало XX в.
Shutterstock / Massimo Vernicesole.
Овинник участвовал в святочном гадании, которое может шокировать современного человека. Девушки заходили в овин, задирали подолы, обнажив ягодицы. Если овинник прикасался мохнатой рукой к ягодицам одной из них — значит, ее ожидало удачное замужество. В отличие от гаданий в бане, где была высока вероятность самых страшных предсказаний, гадание в овине, как видим, очень доброжелательное: оно приносило или счастливое пророчество, или никакого.
Пожалуй, самым известным славянским духом является домовой. Его почитание не ушло в прошлое, и хотя о полноценном культе говорить, конечно, нельзя, фигурки домовых, сделанные из дерева (в виде чуров, как их реконструируют неоязычники) или из льняных нитей, встречаются во множестве сувенирных киосков — и, соответственно, во многих домах. Беспричинный стук в квартире горожане склонны объяснять так же, как крестьяне трактуют грохот за печкой: «домовой озорует». Причем современность обогатила список эпитетов домового: его зовут «барабашкой» — то есть он стучит так же, как деревенский домовой.
Домового представляли или на одно лицо с хозяином дома, или в виде старика с косматыми волосами и бородой. Волосатость и лохматость — вообще устойчивый признак иномирных существ, но в образе домового он возникает многократно.
Домовой приходит в ярость, если «баба засветится волосом» — то есть замужняя женщина покажет свои непокрытые волосы постороннему; о домовом рассказывают, что он может по ночам заплетать лошадиные гривы в косы; наконец, если женщина во сне ощутила тяжесть, то это ее «приходил давить домовой» и она могла почувствовать его мохнатые ладони (как и у овинника).
Место обитания домового — за печью или в подпечье. Это сближает его с предками, однако следует помнить и о разнице между ними: от домового можно было ждать пакости в любой момент, причем в первую очередь его действия сказывались на здоровье скота. Домового всячески старались задобрить, ставили ему угощение (как правило, в хлеву). Это поверье достаточно стойко: даже современные люди рассказывают, что кто-то на даче случайно съел еду, приготовленную для домового, и после этого в доме завелись мыши.
Навершия деревянных жезлов с личинами домовых. Великий Новгород, XIII в.
Прорисовка Алены Шуваловой
Из-за лохматости домового в число его атрибутов включен веник. Веник обозначает место обитания «соседушки», домовой может злиться на мокрый или грязный веник. При этом веник относится к символике богатства и достатка (так, невеста на свадьбе мела пол от порога в дом, а гости сорили перед ней деньгами; веником били скотину и плодовые деревья для хорошего приплода и урожая, его использовали в бесчисленном множестве обрядов охранительной магии). Согласно современным поверьям, в квартире, где нет веника (а пол чистят пылесосом), домовой сердится так, что выходят из строя компьютеры. На сотнях и тысячах современных сувениров домовой изображается либо с веником в руках, либо просто на венике.
Поскольку образ домового не остался в прошлом, а дожил до наших дней и вошел в городскую культуру, он значительно гармонизировался. Домовой вобрал в себя свойства предков-покровителей, утратил деструктивные черты. И это неудивительно, ведь жизнь в квартире сопряжена с минимальными рисками по сравнению с жизнью в избе.
В некоторых местностях образ домового разделялся на два — на «дедушку», «кормильца», «доброхота и доброжила», живущего в избе, и «дворового», обитающего во дворе. Дворовой предстает существом скорее зловредным, нередко мучающим скотину по ночам. Если домовой обитает в венике, то дворовому вешали во дворе еловую или сосновую ветку, очень густую и лохматую — то есть мотив лохматости связан и с ним, но в предельно хаотическом, стихийном варианте.
Еще одним домашним духом, воплотившим деструктивные качества домового, была кикимора. В массовом сознании кикимора — непременно «болотная» (благодаря книгам, спектаклям и особенно фильмам), однако это специфически белорусский персонаж, а на Русском Севере и в Сибири кикимора обитает в доме, ее представляют крохотной старухой в лохмотьях, с которой можно столкнуться в хлеву, овине или бане. Встреча с кикиморой предвещает беду или даже смерть одного из членов семьи. Если дворовой мучит скот, то кикимора — кур, она выдергивает у птиц перья и т. п. Причиняет она и другой, более известный вред — портит по ночам неубранные женские рукоделия: путает пряжу, рвет нити, может поджечь кудель. Именно поэтому крестьянки непременно убирали рукоделие на ночь. Звук прядения, слышимый по ночам, — основной признак присутствия этого духа.
В редких случаях кикимора представлялась помощницей хозяйки, но гораздо чаще пакостила. О проделках кикиморы говорят, если падают предметы, бьется посуда. Самые развернутые былички о кикиморе поразительно совпадают с кельтскими (шотландскими и валлийскими) рассказами о голосе в доме: если в шотландской легенде голос каждый вечер произносил: «Мес-с-сть прих-х-ходит», то вятская кикимора ежедневно, как только домочадцы садились ужинать, пищала: «Убирайтесь!» — и в итоге вынудила семью переселиться.
Прялки с традиционным обережными узорами
L’Art rustique en Russie. 1912.
Дворового, а в редких случаях и домового, иногда представляли в виде змея с петушиной головой, который выводится из яйца, снесенного петухом. Петушиные яйца и существа, выводящиеся из них, в мифологии представлены широко и разнообразно. Один из них — хованец, карпатский дух, приносящий богатство человеку. Невольно хочется назвать его персонификацией зависти соседей. В отличие от домового и прочих, хованец ничего не портит — он заботится о скотине, бережет и приумножает урожай, сторожит дом от воров, работает в поле, следит за пасекой. Но, поскольку это нечистый дух, он требует от человека отречения от креста. Еще одно появление хованца сопряжено с выкидышем, случившимся через семь лет после аборта, — именно поэтому духа нередко представляют маленьким мальчиком. Хованец обитает на чердаке, он способен есть хлеб, но не выносит соли (ведь соль, как уже было сказано, отгоняет нечистую силу). Угощение для хованца — хлеб, молоко и сахар. Если он разгневается на человека (например, за соленую пищу), то в лучшем случае покинет дом, унеся счастье с собой, или перебьет посуду, учинит другие безобразия, в худшем же случае доведет человека до самоубийства. Трагический конец — непременная часть быличек о хованце. В народе рассказывают, что хозяйство человека, у которого был хованец, сразу же после смерти владельца приходит в упадок, а душа богача попадает к самому старшему дьяволу, тот сажает ее в яйцо, из которого затем вылупляется жуткий демон.
Не исключено, что образ нерожденного младенца-хованца, связанный с хлебом без соли, повлиял на знакомый нам с детства образ Колобка. .
Самым жестоким и опасным существом на территории крестьянской усадьбы был банник — дух, обитающий в бане. Баня считалась нечистым местом — парадоксально для горожанина, однако речь идет о нечистоте ритуальной. Прежде всего баня связана со стихией воды, а земная вода (в отличие от дождя) близка к смерти. Ведь мир до бытия абсолютно во всех мифологиях — это беспредельные темные воды. Именно эта водяная стихия и воплощена в бане.
На бане никогда не было никаких украшений. Все орнаменты по сути своей — это обереги, а баня не просто точка выхода инфернальных сил в мир людей, это место, где такой контакт необходим и полезен, поскольку в бане не только мылись, но и гадали, а главное — рожали.
Всё связанное с сексом и деторождением в народной культуре табуировалось. Сексом не дозволялось заниматься «при печи», то есть супругам следовало отгородиться занавеской, чтобы печь не «увидела» полового акта. Женщина во время месячных (которые у крестьянки приходили крайне редко, ведь она почти всегда была беременна) становилась нечистым существом, не допускалась до выпечки хлеба. участия в обрядах, почти до всех сельскохозяйственных работ, поскольку ее ритуальная нечистота могла погубить урожай — как будущий, так и уже собранный. Те же ритуальные (но не хозяйственные) запреты касались и беременной.
Можно представить, насколько же «нечиста» была баня, в которой обнажались (и поэтому перед тем, как туда идти, снимали крест, а в языческое время — все обереги). Баня являлась и местом родов. Как уже говорилось в , новорожденный воспринимался пришедшим из мира мертвых, а чрезвычайно высокий риск смерти при родах как матери, так и младенца усиливал это отношение. О беременной сложилась поговорка: «С брюхом ходить — смерть на вороту носить».
Помимо всех ритуальных и символических аспектов, связанных с баней, мыться в ней было просто очень тяжело. От горячего и сырого воздуха (во второй и особенно в третий пар) с человеком легко мог случиться сосудистый приступ, что персонифицировалось в образе не только банника, но и обдерихи (она возникала как раз с третьим паром, когда баня еще не начала выстывать, но воздух уже невыносимо влажен).
Итак, банник воплощает все страхи и опасности, сопряженные как с обычным мытьем, так и с родами. Не удивляет поверье, согласно которому в бане нет банника до тех пор, пока там не произойдут первые роды.
Этот дух только деструктивен, и ритуальные действия, обращенные к нему, подразумевают нулевой результат в случае удачи (и негативный при неудаче).
Банника представляли в виде голого лохматого старика, покрытого листьями от веников, реже — в виде животного (кошки, собаки, зайца). Рассерженный банник порой напускает угару (в черной бане), брызгается кипятком, кидается камнями очага; в быличках рассказывают о задушенных людях или о том, что банник, приняв человечий облик, зазывает человека париться и сдирает с него кожу. Оставленного в бане без присмотра ребенка банник способен подменить, причем подменыш будет пузатым и большеголовым, немым, не умеющим ходить, а через несколько лет умрет или превратится в головешку. Чтобы избежать всех этих ужасов, после того как все вымоются, баннику обязательно оставляли чистую воду, мыло и веник.
Баня — место гаданий, причем именно потому, что это страшное место (недаром пушкинская Татьяна боится идти туда гадать). Гадание, как и любая мудрость, — порождение мира смерти; кроме того, при традиционном народном гадании примерно одно пророчество из десяти сулило погибель в ближайшем году — и это приблизительно соответствовало реальной ситуации со смертностью. Таков круг поверий, связанных с баней и банником.
Важно понимать, что банник, при всей своей ужасности, предсказуем. Правила поведения с ним четко регламентированы, и если их не нарушать, то все страшные истории о том, как он задушил человека угаром, останутся лишь историями. Так же и с гаданием: оно может принести весть о болезни или смерти, но оно не творит беды, а лишь предупреждает о неминуемом.
Те же, о ком пойдет речь далее, ведут себя более стихийно и хаотично.
Мы покидаем пределы крестьянской усадьбы и отправляемся в одно из самых опасных мест в округе — на мельницу. Там нас ждут два персонажа, один из которых — человек, а другой — нет, и сложно сказать, кто из них хуже. Это мельник и водяной.
Мельницы ставились на ручьях и речках так, чтобы колесо крутилось максимально сильно, а потому они часто оказывались вдали от деревни. Уже одно это демонизировало реального мельника. А кровавые жертвы, которые он приносил водяному, в легендах превращались в нечто совершенно кошмарное.
Водяная мельница в Курской области. Конец XIX — начало XX в.
Shutterstock / Vladimir Mulder
Помимо отдаленности (мельница стояла фактически на границе «своего» и «чужого» мира) демонизации мельника способствовала его связь со стихией воды, и поэтому мельник с ветряной мельницы практически не мифологизировался. Как уже было сказано, вода символизирует скорее смерть (и мир до бытия); чтобы по-настоящему понять смысл и происхождение таких представлений, горожанин может пару часов пройтись под осенним дождем без зонта… или вообразить подобную прогулку, потому что ее смертельный исход не исключен даже при современной медицине.
Водяной был персонификацией Нижнего мира, стихии смерти. Это не та смерть, которую несут в себе предки-деды, они умерли в свой срок, похоронены и помогают живым, находясь в круговороте «смерть и возрождение». Смерть, воплощенная в водяном, — это утопленники, чья жизнь прервалась «до срока», у них нет могил, а если и есть, то их всё равно воспринимают как нечисть и их захоронения порой вскрывают (о чем пойдет речь далее). Водяной, его омут, его жертвы придерживаются принципа «смерть и смерть»: человек погибает, становится упырем и начинает губить других.
Такому грозному существу нельзя не приносить жертв, и жертвы эти должны быть особого рода — полные. Как уже говорилось, жертва — это еда, которую вкушают совместно люди и сверхъестественные существа, тем самым устанавливая или обновляя свою связь. Совершенно очевидно, что жертвы водяному и ему подобным персонажам преследуют прямо противоположные цели: чтобы связь не установилась, чтобы силы смерти не дотянулись ни до кого из живых и не повлекли вслед за ним прочих. Именно поэтому жертва силам смерти не разделялась между людьми и представителями иного мира, а полностью доставалась силам Нижнего мира.
Реальными жертвами водяному были черные петухи: им отрубали голову и кидали в омут и ее, и тело. В исключительных случаях жертвовали черную свинью. Жертву требовалось принести перед тем, как строить мельницу, а затем раз в год.
Прорисовка фрагмента лобовой доски крестьянской избы. «Водяной». Вторая половина XIX века. Поволжье
Прорисовка Алены Шуваловой
Более скромные жертвы совершались чаще: мельник лил в воду водку, перед наступлением холодов обязательно кидал под колесо мельницы кусок сала. Сборники легенд полны историями о том, как мельник заманивает к себе случайных путников и толкает их в омут или под колесо мельницы, чтобы водяной получил самую дорогую жертву. Так мельник выкупает у водяного собственную жизнь. Реальность тоже была кровавой, хотя, конечно, не настолько: под порогом мельницы при ее строительстве живьем закапывали черного петуха.
Черный цвет всех животных, которых держали на мельнице, — непременная черта быта. Этот цвет нравился водяному и, разумеется, не вызывал в жителях деревни симпатии к мельнику. Самые страшные истории о мельнике утверждают, что он не топит людей, а убивает их, мясо кидает водяному, кости же перемалывает в муку. На этом фоне почти безобидными выглядят повествования о заброшенных мельницах, где поселился черт: он готов смолоть муку бесплатно, но она оказывается перемешанной с песком.
Заканчивая рассказ об этих жутких персонажах, необходимо упомянуть об облике и внешних проявлениях водяного. Представление его в виде высокого голого старика с длинной бородой (желательно зеленой) — больше из области художественного творчества; народные же былички говорят, что он может притвориться бревном, корягой и утянуть под воду человека, который к нему прикоснется; также водяной оборачивается животными — собакой, кошкой и другими, непременно черной масти. Наконец, водяной может вообще не иметь облика и проявлять себя лишь звуками: громким хохотом, хлопаньем в ладоши, визгом, плеском, кряканьем, блеяньем… Иногда это делается опять-таки для того, чтобы заманить людей в воду, иногда прямой цели не имеет, но любая встреча с водяным, как бы он ни выглядел, не сулит ничего доброго, даже если он и не пытался уничтожить человека.
Леший немного менее опасен, чем водяной, — все же он не так сильно стремится погубить человека. Зато вероятность стать жертвой лешего была велика, поскольку крестьяне ходили в лес регулярно, причем с самого раннего возраста (известны случаи, когда группу девочек, отправленных собирать ягоды, возглавляла шестилетка). Ягоды, грибы, орехи, а также охота — все это уводило крестьян далеко, очень далеко от дома, и риск заблудиться всегда оставался высоким. «Леший попутал!» — говорил крестьянин в таком случае. Чтобы спастись, следовало уподобиться лесному хозяину: запахнуть одежду справа налево или вывернуть ее наизнанку, поменять местами обувь.
Тот факт, что одежда у лешего запахнута налево, правый лапоть надет на левую ногу, а левый на правую, — прежде всего знак нечистой силы, связи всего левого с потусторонним и вредоносным (неспроста «левый» в современной речи означает «неправильный»). Но есть и более глубинный уровень. Леший — по сути божество плодородия у всего того, что и кто обитает в лесу, а в мировой мифологии если у божества плодородия правое и левое меняется местами (самый яркий пример — хеттский бог Телепину), это приводит к мору, ураганам и прочим катаклизмам, убивающим все живое. О гневе лешего, кстати, человек может узнать по внезапно налетевшему ветру. Таким образом, мы говорим об очень глубоких (возможно, восходящих к индоевропейской древности, возможно — универсальных) представлениях о том, что гнев божества плодородия связан с меной правого и левого и грозит гибелью людям.
Другое проявление гнева лешего — его смех и внезапные крики в лесу (как хохот водяного и шум домового).
В быличках леший предстает либо исполином выше деревьев, либо существом ниже травы; он может быть одет в шкуры, порой ему приписывают копыта или рога. В историях о том, как некто вывел из леса заблудившегося человека, в роли спасителя обычно выступает старичок в белой одежде, именуемый временами Николой Угодником, хотя изначально это, видимо, был леший в благой ипостаси.
Чтобы избежать гнева лешего, охотники оставляли первую добычу на пне в качестве жертвы. Оберегом от «лесного батюшки» служили обструганные липовые или рябиновые ветки (над лишенным коры деревом леший не имел власти) либо обычная соль, поскольку она отпугивает любую нелюдь.
Помимо лешего лес населяли и женские демонические существа — уже упомянутая кикимора болотная, персонификация трясины, а также лешачихи, которых представляли в виде женщин с огромными грудями, закинутыми за спину. О символике такой груди мы расскажем в связи с полудницей.
Жница. Картина Н. К. Пимоненко. 1889 г.
Из коллекции Национального художественного музея Украины
Полевик и полудница — духи, обитающие на хлебных нивах. Прежде всего, они оба являются персонификацией солнечного удара, который способен сразить человека во время полевых работ. По этой причине они, хотя и имеют отношение к стихии хлеба, принадлежат к зловредным духам, а исходящая от них в период страды опасность подстерегает каждого крестьянина ежедневно. Если остальная нечисть наиболее активна ночью, особенно в полночь, то время максимальной силы этих духов — полдень, когда людям следует уйти в тень и передохнуть. Те же, кто продолжает работать несмотря на запрет, становятся жертвами полевых духов.
В некоторых местностях полевика называют «полевым домовым» и считают духом отчасти благим, заботящимся о посевах, оберегающим их от сглаза и порчи. В этом случае владения духа сокращаются до надела одной семьи, а на поле обитают множество полевиков, границы между которыми поддерживают межевики — то есть духи межи. Говорят, что межевик похож на старика с бородой из колосьев. Представления же о внешнем облике полевика сильно различаются в зависимости от того, обладает ли он благими чертами или лишь олицетворяет солнечный удар. Зловредный дух выглядит как маленький уродливый человечек; также он может явиться в виде быка, козла или другого животного. Благой полевик больше походит на домового. Несколько отличается от них полевик Русского Севера: он связан не столько с солнечным ударом, сколько с сильным ветром (а ветра там такие, что в июльскую жару могут понадобиться варежки, если налетит ледяной ветер сиверень). Именно подобные холодные ветра и высвистывает северный полевик.
Еще один дух, чей образ неразрывен с сильным ветром, — полевой черт, тело которого покрыто рыжей шерстью. Он рогат и хвостат, как и положено черту, своим длинным хвостом поднимает за собой пыль и носится по межам в ее клубах, напоминая огненную искру.
Полудница также бегает по меже, но ее бег другого рода. Полудница принадлежит к тем женским духам, кто воплощает плодородие. Как и у лешачихи, у полудницы исполинские груди, и во время бега она закидывает их на спину, — это символ ее власти над силами жизни (лешачиха так властвует над жизнью леса). Бег полудницы по полям придает колосу силу.
Если полевик бывает связан с конкретным наделом, то полудница — существо более стихийное, под ее опекой — поле в целом. Увидевшего бег полудницы ждет беда (собственно, солнечный удар и все его последствия).
От полудницы исходила еще одна угроза: она могла похитить младенца, оставленного жницей на меже. Опасность полудницы для детей выходила за пределы хлебного поля: запрещая детям ходить в огород, старшие говорили, что там их заберет полудница.
«Домовые, лешие, русалки» — так обычно воспринимает славянских духов современный горожанин. И хотя русалка входит в эту триаду, городское, литературное представление о ней имеет крайне мало общего с народным. Прежде всего, народная традиция решительно различает русалку и фараонку, то есть женщину с рыбьим хвостом. Фараонка, в отличие от русалки, не обладает никакой магической силой, никак не взаимодействует с людьми, это чисто легендарный персонаж, возникший из народного толкования книги Исход о том, что море поглотило народ фараонов. Русские крестьяне восприняли слово «фараонов» не как прилагательное, а как существительное во множественном числе, и так в фольклоре появились «фараоны» как название народа — мужчины с рыбьими хвостами и «фараонки» — рыбодевы. Возможно, сказалось и Смутное время (или более мирные контакты с Польшей) — ведь такая рыбодева «сиренка» изображена на гербе Варшавы. За пределами Русского Севера фараонок не знали, и никто не соотносил их с русалками до ХХ века и до распространения городской культуры. Русалки, о которых писал Пушкин (та, что у Лукоморья, и та, что в поэме), — не фараонки.
Сиренка на гербе Варшавы
Wikimedia Commons / Poznaniak.
Русалки относятся к категории самой страшной нежити — неупокоенным мертвецам, то есть людям, не изжившим свой срок. Это не только и не столько девушки-утопленницы, сколько любые девушки (а иногда и юноши), умершие до брака. Погибшие дети также могли «уходить в русалки». Если девушка была просватана, но умирала до свадьбы, то ее непременно причисляли к русалкам.
Традиционное представление об облике русалки на иллюстрации И. Билибина. 1934 г.
Иллюстрация И. Я. Билибина для издания: Mythologie Générale. Librairie Larousse. 1935.
Этим и определяется внешний вид русалки: девушка в белой (свадебной) рубахе, в венке, символизирующем ее девичество, и с распущенными волосами. В некоторых областях девушек именно так и хоронили. Однако свадебная рубаха обычно покрыта богатой вышивкой, а эти узоры являются защитными и опасны для нежити (в том числе и русалок). Именно поэтому более широко распространена идея о том, что рубаха русалки — просто белая (в мировой мифологии с древнейших времен это цвет невидимости) и, разумеется, не подпоясанная (поскольку пояс — символ границы, отделяющей человеческий мир от потустороннего).
Волосы у русалки непременно распущенные — это ее главный признак. В литературной традиции они зеленые, но в народной это не так: сам факт распущенных женских волос настолько античеловечен, что цвет уже неважен. Народная традиция крайне строга к женским волосам (см. ): это вместилище магической силы женщины, которая не имеет права выпускать эту силу никогда, разве что в момент катастрофы типа эпидемии (см. как средстве борьбы с бедой). Правом на распущенные волосы обладали лишь маленькие девочки (напомним, такой ребенок считался еще «не ставшим человеком»). Девушка носила косу, перед свадьбой ее расплетали на две, укладывали на голове венцом — и прятали под убором замужней женщины. Даже в конце ХХ века девушка не имела права пройтись по русской деревне с распущенными длинными волосами — это вызывало яростный гнев всех жителей, ее называли ведьмой, вкладывая в это слово не мифологический, а ругательный смысл.
Морские сирены. Лубок. 1866 г.
© New York Public Library
В более редких случаях русалки представляются обычной женской нечистью: косматыми старухами, горбатыми и страшными, с каменными или железными грудями, — такая русалка могла убить своей «железной титькой».
«Русалка» — название этого духа у восточных славян, на Украине их зовут мавками, а на Балканах — вилами (самовилами, самодивами). О вилах уже шла речь в связи с лебедью — образ девы с крыльями широко распространен среди южных славян. Тем же словом в древнерусских текстах эпохи двоеверия именуют древнегреческих сирен (то есть полуптиц-полуженщин): «Яже и сирины наричутся, рекше вилы…» («Они называются сирены, иначе говоря, вилы»). Б. А. Рыбаков в книге «Язычество Древней Руси» предполагает, что именно их изображали на колтах, надеваемых княгиней или боярыней на языческие празднества. Вилы неоднократно упоминаются в поучениях против язычества:
«Тем же богам требу кладуть и творять и словеньскый язык: вилам и Мокошьи — Диве, Перуну, Хорсу…» («Тем же богам поклоняется и славянский народ: вилам и Мокоши-Диве, Перуну, Хорсу…». «Слово об идолах»), «…верують в Перуна и Хорса и в Мокошь и в Симарьгла и в вилы, их же числом 30 сестрениць. Глаголють бо невегласи то все мнять богинями и тако покладывають им требы и кур им режуть» («…веруют в Перуна и Хорса, и в Мокошь, и в Симаргла, и в вил, их же насчитывается 30 сестер. Ибо несведующие считают их богинями и поэтому поклоняются им и кур им режут». «Слово некоего христолюбца»).
Никаких русалок в этих текстах нет, но именно в этот период (XII — начало XIII века) осуждается обычай «плясати в русалиеъх», то есть плясать на празднике Русалий.
От названия древнерусского праздника Русалии и произошло современное слово «русалка», вытеснив общеславянское слово «вила». Что же происходило на Русалиях? Что это были за пляски? И почему упоминание вил могло появиться даже раньше имен Перуна и Хорса, великих богов?
Слово «русалии» восходит к латинскому rosalia, то есть «роза». Праздник роз справлялся в середине лета (примерно тогда же, когда у восточных славян отмечалась Русальная неделя, традиция которой дожила до ХХ века) и был посвящен поминовению всех безвременно умерших, на чьи могилы приносили розы. Как видим, символика «розалий» полностью соответствует представлениям о том, кто становится русалками. Более того, обычай класть цветы на могилы может быть сильно эстетизированным отголоском . Сложно сказать, каким путем латинский термин «розалии» попал к славянам, но именно ему обязана своим названием эта особая категория неупокоенных мертвецов — умерших в детстве и юности.
Мотив сирены на очелье резного оконного наличника. Средневоложский край
Воронов В. Крестьянское искусство. М. : Государственное издательство. 1924.
Главная опасность, исходящая ото всех, кто умер до срока, заключалась в том, что они впоследствии приходили «доживать свой век», вытягивая силы из живых. Именно поэтому необходимо было совершать обряды, изгоняющие такого мертвеца из человеческого мира. Неудивительно, что главный восточнославянский обряд, связанный с русалками, — это «проводы русалки»: девушку наряжали «русалкой» (надевали на нее венок, или много венков, или всю обвешивали зеленью), величали, а в финале выводили за пределы села, на кладбище, к реке, где обрывали с нее всю зелень, бросали эту зелень в воду, в костер, за ограду кладбища и потом разбегались врассыпную, чтобы «русалка» не могла их поймать.
Совершенно иначе выглядели Русалии у южных славян. Там это не летний праздник, а зимний, святочный, причем не женский, а мужской: группа мужчин на протяжении всех святок жила вне семьи, они не крестились и не молились, хранили молчание (то есть вели себя как нелюдь), ходили по дворам, где эту русальную дружину встречали с великим почетом, и исполняли обрядовые танцы вокруг больных людей (или вокруг здоровых, чтобы те не заболели); танцы эти сопровождались множеством прыжков, которыми танцующие доводили себя до неистовства. Таковыми ли были те «плясати в русалиеъх», которые осуждал древнерусский книжник? В балканском обряде слились два: Русалии — как время общения с безвременно умершими, и Святки — как период, когда живые перевоплощались в своих предков (вспомним, что Геродот писал о предках славян неврах: мол, каждый мужчина у них на несколько дней в году превращался в волка). Мотив изгнания русалок, заточения их в мире мертвых обрел на Балканах дополнительное содержание: они забирали с собой все болезни. Разумеется, если бы кто-то из русальной дружины повел себя как живой человек (поздоровался или перекрестился), то все собранные в ходе обряда болезни перешли бы на него.
Эволюция представлений о русалках нам теперь ясна, но мы пока не приблизились к понимаю, кого же древнерусский книжник называл вилами и почему ставил их перед богами. Чтобы это выяснить, рассмотрим, что еще нам известно о культе русалок из фольклорных источников.
Русалки «с неба слетали» (сразу вспоминаем вил-сиринов), «с деревьев спускались», «из воды вылазили» и в течение Русальной недели пребывали на ржаных и конопляных полях. Вариативность сроков Русальной недели (она связана с Троицей, но могла проходить как до нее, так и после) обусловлена тем, что духи эти прилетали на время цветения злаков и являлись божествами будущего урожая. Уже известную нам полудницу также считают одним из типов русалок. О том, что русалки ходят по житу, говорится во многих фольклорных текстах. Если человек во время русальной недели нарушит запреты (на все виды женских рукоделий, полевых и огородных работ, а также на ремонт жилища), русалки рассердятся и потопчут его жито.
Именно в это время русалки представляют опасность для мужчин: они поджидают их на речном берегу, зовут с ними «на ветвях колыхаться», то есть предаться любви. Но закончится все это печально: русалка либо утопит своего возлюбленного, либо бросит его (вспомним, что девы с лебедиными крыльями бросают своих смертных мужей повсюду — от Индии до Скандинавии), причем после любви такой красавицы ему будут не милы смертные девушки, и он умрет от тоски. Поверье это дожило в России до ХХ века: в полевой практике автора есть случай, когда два охотника, увидевшие странную девушку на берегу Селигера, вдали от человеческого жилья назвали ее русалкой и поспешили уйти от нее.
Все это не очень-то похоже на поведение безвременно умерших. Вспомним и «Майскую ночь» Гоголя, где мавка, то есть утопившаяся панночка, совершенно не испытывает сексуального интереса к главному герою, а напротив, готова помочь ему в любви, и он тоже любит не ее, а смертную девушку.
Не исключено, что перед нами два разных типа духов, слившиеся в один. Вилы — девоптицы, божества плодородия, опасные для мужчин, и русалки — безвременно умершие, которых надо отправить в мир мертвых. Периоды проводимых в их честь ритуалов совпадали, что и привело к объединению культов.
С русалками связан еще один круг представлений, который кажется более чем странным в отношении умершей молодежи, но совершенно органичен для лебединой девы-соблазнительницы. Речь идет о детях русалки. Так называли реальных детей, которых иногда находили в отдалении от человеческого жилья. Откуда брались эти младенцы? Традиционный уклад предполагал, что женщина рожала каждые год-два, но большинство детей не выживали. Однако при здоровых и сильных родителях случалось и иначе, и в этом не было ничего хорошего: не всякая семья могла прокормить десять — двадцать детей (а при двойнях-тройнях — и больше!). По этой причине матери относили «лишних ртов» подальше, и судьба таких младенцев зависела от удачи. Подчеркнем: в тех условиях жизни подобная практика была гуманной (самки животных поступают сходно — они отталкивают слабейших детенышей, если видят, что не сумеют выкормить всех), более того, это давало «лишним ртам» шанс на выживание. Ведь согласно поверьям, найти «ребенка русалки» — большая удача, русалка будет рада, что ее дитя взяли люди, она станет приходить к нему и заботиться о нем, отчего он вырастет сильным. И произойдет это без вмешательства мифологии, поскольку «лишние рты» рождались только у очень здоровых родителей.
Подзоры резные (детали). Мотивы сирены и птицы Сирин. Средневолжский край
Воронов В. Крестьянское искусство. М. : Государственное издательство. 1924.
Материнский образ русалки широко представлен в самых разных поверьях — от благих до грозных. «Не ходи в огород, русалка убьет тебя своей железной титькой!» — предостерегали детей на Русальной неделе. Она могла защекотать, задушить и даже похитить, а в более мягком варианте — заставить нянчить своего ребенка. Наконец, рассказывали, что русалка иногда кормит грудью ребенка, которого крестьянка взяла в поле. Последнее поверье очень ценно: ведь речь идет о жнице (на Русальной неделе, пока злаки цветут, ходить в поле и запрещено, и незачем). То есть время действия — спустя месяц-полтора после изгнания русалок. Однако эта русалка не изгнана. Иными словами, перед нами снова вила, а не умершая девушка.
Мы рассмотрели образ русских русалок и балканских вил, но почти ничего не сказали об украинских мавках, хорошо известных нам благодаря «Майской ночи» Гоголя. Хотя в повести описаны лишь романтичные девушки, в народных верованиях это также и умершие дети, причем выглядящие не столь прекрасно: спереди мавки походят на людей, но спин у них нет, и видны внутренности.
Слово «мавки» — украинский вариант общеславянского понятия «навьи» («навки»), то есть неупокоенные мертвецы, погибшие от несчастного случая, от грома, утопленники и тому подобные, а самый страшный их вид — самоубийцы. В «Повести о Петре и Февронии» героиня говорит о своем брате «древолазце» (то есть бортнике, собирающем мед диких пчел), который «пошел через ноги в нави зрети». К сожалению, в некоторых изданиях это переводится как «через ноги на покойников смотреть», что категорически ошибочно: во-первых, никакие покойники под деревьями не лежали и смотреть на них через ноги не приходилось, во-вторых, навьи — не покойники, а ровно наоборот. Речь идет о том, что брат, сорвавшись, мог стать неупокоенным мертвецом, и правильный перевод фразы такой: «через ноги на смерть смотреть» (конечно, к нему необходимо примечание).
Безвременная смерть превращала человека в сверхъестественное существо, причем неважно, каким он был при жизни, имели значение только обстоятельства гибели. Утопленников считали властными над водой и виновными в засухе. Если долго не было дождя, то сельчане выкапывали крест с могилы утопленника и кидали его в реку (очевидно, в более древние времена выкапывали и бросали кости утопленника). Во время одной из фольклорных экспедиций в Полесье был записан уникальный случай: семья утонувшего человека, хороня его, приделала к кресту снизу широкую доску, чтобы его нельзя было вытащить; когда же случилась засуха и крестьяне попытались бросить крест в реку, им это не удалось. Тогда они обратились в правление колхоза (!), где им выписали трактор, трактор выворотил крест — и так все узнали о хитрости родных утопленника, которые не учли возможность применения техники ради следования древним обычаям. По представлениям южных славян, не только засуха, но и град, а также свирепые ветра насылаются неупокоенными мертвецами; поэтому при виде градовой тучи крестьяне обращались по имени к утопленнику или висельнику, моля отвести беду.
Согласно другим верованиям, природные бедствия происходят, когда матушка-земля гневается из-за погребения самоубийц и погибших до срока. Труп самоубийцы нельзя было хоронить, его относили в отдаленное место и закладывали ветками (отсюда и название «заложенные покойники»). В некоторых случаях обустраивались специальные участки, на которые относили тела самоубийц и погибших прежде времени. Там сооружался глухой круговой забор, через который тело перебрасывали, оставляя его непогребенным. Подобные огражденные территории для трупов называли «гноищем».
В русских былинах есть примечательный сюжет, восходящий, вероятно, еще ко временам германо-славянской культурной общности. Это история женитьбы Святогора. Ему предсказывают, что его суженая лежит в гноище, покрытая корой. Святогор, желая переломить судьбу, едет туда, входит в гноище, рассекает на женщине кору и, думая, что убил ее, уходит. Однако она оказывается лишь ранена и, очнувшись благодаря удару меча Святогора, выходит в мир и принимается за поиски освободителя. История заканчивается ее встречей со Святогором и их браком.
В знаменитом скандинавском сборнике мифов «Старшая Эдда» в песне «Речи Сигрдривы» мы находим поразительно похожий сюжет. Герой Сигурд «увидел ограду из щитов и в ограде — знамя. Сигурд вошел в огражденное место и увидел, что там лежит и спит человек в доспехах. Сигурд сначала снял шлем с его головы, и тут он увидел, что это женщина. Кольчуга сидела на ней крепко, словно приросла к телу. Тогда он рассек кольчугу от ворота вниз и еще поперек, по обоим рукавам. Затем он снял с нее кольчугу, и женщина проснулась, села, увидела Сигурда…» Скандинавский текст сохраняет и образ ограды, и мотив рассечения коры, и магический сон героини, но теряет этнографичность, которую сохраняет былина.
Сайба (воздушное погребение). Забайкальская область. 1912 г.
Фотография К. Доннера из этнографической экспедиции 1912 г. Национальный музей Финляндии.
Из сходства этих сюжетов следует, что обычай оставлять тела каких-то особых мертвецов непогребенными уходит в I тыс. до н. э. (или глубже), причем раскопки в Сихендже (в Восточной Англии) позволяют причислить этих мертвецов к высокому социальному слою. Сихендж — археологический памятник II тыс. до н. э., он представляет собой ограду из нескольких десятков столбов и расположенный между ними перевернутый пень, на котором оставляли трупы. Перед нами, несомненно, наиболее древняя форма того же обычая: когда-то это был способ «воздушного погребения» знатных людей и или выдающихся жрецов, а спустя века славяне стали так же обращаться с телами самоубийц. Как такое может быть? Что есть общее у великого человека и худшего из мертвецов?
Ответ на этот вопрос дает анализ «воздушного погребения», практикуемого коренными народами Сибири, живущими в тайге. Там таким образом хоронят шаманов. А шаман — существо совершенно особой природы. После смерти духи обычных людей уходят в страну мертвых и сливаются с сонмом предков, духи погибших «неправильной» смертью становятся вампирами, и шаманам приходится их уничтожать, а дух самого шамана остается в мире живых — ему предстоит наделить мощью потомка и сделать шаманом его. Благодаря «воздушному погребению» мертвый шаман может влиять на дела живых (при соблюдении ими ритуалов — благотворно, при нарушении — негативно).
Итак, «воздушное погребение» не позволяет духу уйти в страну мертвых. Применительно к вождям это тем более очевидно, поскольку культ вождей подразумевает, что умершие правители становятся духами-охранителями — то есть опять-таки не покидают мир живых. Но ведь и духи самоубийц и умерших тоже не покидают мир живых до срока! Значит, перед нами — слияние представлений о двух категориях духов, не покидающих мир живых. Былина о Святогоре — единственное свидетельство того, что у славян (или предков славян) открытое трупоположение могло применяться к выдающимся личностям; этот ритуал ушел из практики в доисторический период, а принципы «воздушного погребения» оказались перенесены на самоубийц.
Основная опасность, исходящая от самоубийцы, состояла в том, что его неприкаянный дух тянул жизненные силы из тех людей, с которыми этот человек был связан при жизни, прежде всего — из того, кто довел его до самоубийства (этот человек был обречен на мучительную смерть), а затем — из остальных родственников. Если самоубийцу всё же хоронили, то ни в коем случае не на кладбище, при этом мертвецу связывали ноги («чтобы не ходил»), на горло клали серп, а грудь его протыкали осиновым колом. В этом просматривается более архаичное отношение к самоубийцам: не как к неупокоенному духу, но как к бродящему трупу. Такой труп называли упырем (польское слово «вампир» восходит к тому же праславянскому корню). Свидетельство о том, что славяне некогда «клали требы», то есть приносили жертвы «упырям и берегиням», встречается в различных древнерусских текстах, причем упыри и берегини всегда упоминаются вместе — видимо, как антитеза. В тех же перечнях говорится о почитании огня, камней, рек, родников, а также «младенце мертвы» — то есть мертвых детей. Иными словами, перечни духов, в которые входит пара «упырь и берегиня», приводят различные типы умерших до срока и духов местности. В этом контексте очень убедительной кажется гипотеза о том, что слово «берегиня» изначально читалось как «прегыня», то есть холм, поросший лесом, и фактически означало духа священной рощи. Затем же, с забвением значения, стало чисто книжным термином, практически первым (еще древнерусским!) образчиком кабинетной мифологии — выдумывания учеными мифологических образов на основе ложно понятых слов. Как мы видели, русалки (ни те, что умерли до брака, ни те, что девоптицы) никого не берегли; напротив, все образы русалок-берегинь — порождение фантазии авторов XVIII–XXI веков.
В чем же заключались требы упырям? Ответ на этот вопрос дает нам термин «заложные покойники»: непогребенный труп заваливали ветками, а если он был похоронен, то идущие мимо этой могилы непременно клали на нее ветку или хотя бы ком земли. Смягченный вариант этого ритуала — возложение цветов на могилы умерших детей в римские Розалии, откуда, как мы помним, и произошли наши Русалии. Иными словами, современный обычай возложения цветов на могилы (особенно погибших до срока) — это отголоски древнего ритуала, не позволяющего неупокоенным мертвецам нападать на живых.
Христианская церковь всеми силами боролась против обычая не хоронить «заложных покойников», и в итоге компромиссом между двумя религиями стал Семик — четверг на седьмой неделе после Пасхи. В этот день хоронили в общей могиле всех, кто до того лежал забросанный ветками, — хоронили с молитвами и отпеванием. Также в этот день крестьяне поминали всех родственников, умерших до срока, начиная с младенцев. Церковь пыталась бороться и с обычаем выкапывать труп утопленника или самоубийцы в случае стихийных бедствий, но эта традиция лишь трансформировалась и дожила до конца ХХ века, в чем нас убедила история с трактором.
Термин «навь» когда-то существовал у всех славянских народов и у многих сохранился (у болгар, сербов, словенцев, поляков, украинцев и др.). Болгары дают весьма обстоятельное описание навий: это духи в образе черных птиц, причем лишенных оперения, они летают дождливой, бурной ночью, кричат как голодные ястребы, и от их крика у коров пропадает молоко. Птичий облик навий отмечается и в древнерусском тексте XIII века «О посте к невежам»: там упоминается, что навьи оставляют птичьи следы и копошатся в пепле, как птицы. В таких представлениях нет ничего удивительного, поскольку птичий облик душ (как живого человека, так и умершего) — это универсальный миф, зафиксированный в высоких цивилизациях, начиная с Шумера (мертвые «одеты, как птицы, одеждою перьев», — говорится в «Гильгамеше»); бесписьменные же народы сохранили его в костюмах с оперением или имитацией перьев, а также в ритуалах.
На этом фоне совершенно уникальным выглядит свидетельство из «Повести временных лет» о чуме в Полоцке в 1092 году.
Предивное чудо явилось в Полоцке в наваждении: ночью стоял топот, что-то стонало, рыскали бесы по улице, словно люди. Если кто выходил из дома, чтобы посмотреть, тотчас невидимо уязвляем бывал бесами и оттого умирал, и никто не осмеливался выходить из дома. Затем начали и днем являться на конях, а не было их видно самих, но видны были коней их копыта; и уязвляли так они людей в Полоцке и в его области. Потому люди и говорили, что это навьи бьют полочан.
Полочане прячутся от «навий» в свои хоромины. Миниатюра из Радзивилловской летописи
Радзивилловская летопись. Библиотека РАН. (Wikimedia Commons).
Образ конных неупокоенных мертвецов не встречался нам больше нигде.
Говоря об упырях и навьях, нельзя не вспомнить две русские сказки (и одну французскую), которые превратились в детские потешки, хотя изначально, вероятно, предназначались для прямо противоположных задач — пугать детей. Современная культура к идее целенаправленно пугать детей относится резко отрицательно, поскольку сегодняшнее общество достаточно мягко и гуманно, ребенку не грозит опасность быть убитым (человеком или зверем) в любой день. В традиционной культуре, где большинство детей не доживали до взрослых лет, страх преследовал цель не «травмировать психику», а помочь выжить, он обучал ребенка распознавать опасность, чтобы суметь спастись. Именно поэтому все народные сказки настолько жуткие, что по сегодняшним законам на них надо ставить метку «18+», хотя изначально они адресовались детям пяти-семи лет, а то и младше.
Одна из страшных сказок, о которой пойдет речь, это… «Колобок». Попробуем прочесть ее по-новому, с учетом наших знаний о неупокоенных мертвецах. Начинается история, как мы помним, с бездетных старика и старухи, живущих чрезвычайно бедно. И если муку на хлеб старуха с трудом наскребает, то соли в их доме явно нет (но имеется корова, потому что есть сметана, на которой замесят Колобка). Почему же у этой пары нет детей? Вернувшись немного назад, к образу хованца и подношениям ему, мы получаем ответ: аборт. Героиня в молодости избавилась от первого нежелательного ребенка, но аборт прошел неудачно, и она стала бесплодной. Невозможность иметь собственных детей побуждает пару создать нечто вроде голема. Как и положено духу нерожденного ребенка, он нуждается в несоленом хлебе и чем-то молочном. Голем сотворен успешно, он оживает и ведет себя как ребенок — убегает из дома.
Колобок — сложный образ. Он одновременно несет в себе самые смертоносные силы, будучи духом неупокоенного мертвеца, и при этом он хлеб — то есть самое святое и чистое, что только может быть. Сложно сказать, почему он ведет себя максимально хорошо: сразу покидает мир людей и катится в лес, в потусторонний мир. Возможно, срабатывает инерция сказочного сюжета (увод детей в лес), хотя, как мы увидим в историях Снегурочки и Красной Шапочки, неупокоенные мертвецы вовсе не стремятся покидать мир живых. Колобок, не принеся никаких бед, отправляется прямиком в пасть к волку, ведь именно волки поедали чертей.
Почему же в современной нам версии Колобка съедает не волк, а лиса? Эта сказка превратилась в потешку, то есть в текст, где акцент делается на песенке Колобка, обрастающей по ходу развития сюжета новыми эпизодами. Неудивительно, что мифологическая логика здесь уступает художественному миру детских сказок о животных, где волк — глуп, а лиса — хитра.
В народной сказке о Снегурочке бездетные старики делают себе девочку из снега, она оживает, но, разумеется, остается снежной — то есть нежитью. Вред от самого факта ее присутствия в мире людей не выражен в народной сказке (поскольку сюжет ушел в детский фольклор; см. ), но зато его вполне адекватно прописал А. Н. Островский в одноименной пьесе, причем сама Снегурочка совершенно не виновата в этом. Фактически она становится открытым каналом в мир смерти, который необходимо перекрыть — и нас ждет хеппи-энд: снежная дева тает в купальском костре.
Вспоминая детей из мира смерти, нельзя не упомянуть Красную Шапочку. В народной французской сказке нет никаких дровосеков, сюжет заканчивается тем, что волк, переодетый бабушкой, съедает героиню. Почему? Какова завязка истории? Дело в том, что красные шапки в Европе (в том числе и у некоторых славянских народов) надевали на покойников; красный цвет еще с палеолита — цвет погребения. И если во французской сказке мифологическая завязка лишь реконструируется, то в хорватской быличке прямо говорится о том, что мертвая девочка возвращается к горюющей матери с красной шапкой на голове. Дальнейшие события сводятся к уже известному по «Колобку» и «Снегурочке» сюжету: неупокоенного мертвеца надо отправить в мир смерти, но, в отличие от деда и бабы, мать Красной Шапочки делает это сама, посылая ее в лес (мир смерти) к бабушке (судя по всему, покойнице). Волк как проводник между живыми и мертвыми делает свое дело, запирая нежить в их мире.
Хотя опасность, исходящая от неупокоенных мертвецов, крайне велика, это не тот риск, который поджидает человека в обыденной жизни. В этом смысле гораздо страшнее были ведьмы, способные в любой день похитить благополучие и достаток у селянина. У коровы пропало молоко? — оно похищено ведьмой. Свинья не толстеет, хотя ее хорошо кормят? — ведьма украла сало. Пряха усердно работает, но напрядено очень мало? — ведьма стащила пряжу. Предполагалось, что все эти украденные блага появляются в доме колдуньи: ее свиньи толстеют, хотя она сама их не кормит, коров ей даже не надо доить — молоко у нее течет с полотенца, пряжи много и так далее. Способы похищения могли быть разными. Так, для кражи урожая с поля ведьма делала залом на колосьях ржи или стеблях льна, а чтобы украсть молоко у коров, она шла по росному лугу, волоча за собой полотенце или другую тканую вещь, дома выжимала полотно и поила этой водой корову — или даже просто вешала его, не отжав, а с него текла не вода, а молоко.
Любые ссоры и беды в семье, не спящие по ночам дети, расстроенные свадьбы были, разумеется, делом ведьминых рук. Ведьмой в зверином облике считались любые странные животные: незнакомые собаки и кошки, найденная в хлеву жаба или просто лягушка, скачущая вокруг коровы, — такого зверя следовало немедленно уничтожить. Многочисленные былички рассказывают, как человек ранит такое животное, а назавтра видит соседку с перевязанной головой или рукой (вспомним и «Майскую ночь» Гоголя).
Защищались от ведьм маком — его сыпали вокруг дома и хлева. Представление о том, что мак ограждает от нечистой силы, будь то неупокоенные мертвецы или ведьмы, основано на противопоставлении мира людей (счетного) и мира потустороннего (безграничного). В мире до бытия нет времени, оно появляется с созданием светил; блага в потустороннем мире — нескончаемые, неисчислимые. Нелюдь оказывается бессильна перед магией счета и, увидев преграду из маковых зерен, принимается пересчитывать их, но могущество мира людей, заключенное в самом акте счета, губит ее или хотя бы лишает сил. Другим широко распространенным оберегом от нечисти и, в частности, от ведьмы являются любые острые предметы: нож или серп под порогом дома, борона, лежащая у хлева зубьями вперед, зубья бороны, воткнутые в столбы ворот, или просто колючие растения. Символика этих предметов та же, что и у счета: мир людей — это мир границ, которые пропахивают, прочерчивают, прорезают, в то время как потусторонний мир — мир слиянности.
Ведьмой обычно считали любую одинокую женщину, как правило, с тяжелым характером или какими-то особыми чертами облика: горбатую, хромую и т. п. К ведьмам причисляли рожденных вне брака, а также девочек, которых слишком долго (более двух лет) кормили грудью. Ведьмой могла стать женщина, заключившая сделку с чертом и сожительствующая с ним. Наряду с этим существовали представления о преемственности ведьминского дара, причем эта преемственность иногда наследовалась (от матери к дочери), а иногда основывалась на ученичестве. Такая передача дара происходила при ужасных обстоятельствах — в момент смерти ведьмы, которая была исключительно тяжелой. Дух колдуньи не желал покидать тело, поэтому требовалось не только открывать в доме все окна и двери (магия подобия), но и даже разбирать крышу — и только тогда душа ведьмы освобождалась. Наследница в это время держала умирающую за руку, принимая ее силу.
Представления о ведьмах пересекаются с представлениями о двоедушниках — то есть людях, имеющих две души: человеческую и демоническую. Это поверье наиболее характерно для Карпат и Центральной Европы; мужчину-двоедушника называют босоркуном. Днем двоедушник ведет себя как обычный человек, а ночью засыпает так крепко, что его невозможно разбудить; его демоническая душа в это время бродит, причем не бестелесно — она имеет облик или своего хозяина (то есть человек раздваивается), или животного (кошки, собаки, зайца, коня). Ведьма-двоедушница для совершения своего обычного магического воровства может превращаться не только в животных, но и в предметы — кочергу, колесо и т. п. Еще одно бесчинство двоедушника — сильный ветер; он возникает, когда кто-то мешает демону вернуться в спящее тело, либо просто бывает проявлением демона, который не обретает тела, а носится как жуткий вихрь.
Причины, по которым человек становится двоедушником, неясны. В некоторых случаях говорится, что ведьма заключает договор с чертом и он входит в ее тело; но это не объясняет появление двоедушников-мужчин. Зато известно, что следует делать, чтобы избавить двоедушника от демона: его спящее тело необходимо перевернуть, положив головой на место ног, — и тогда демон не сможет в него вернуться. Человек после этого будет тяжело болеть, но, возможно, выздоровеет и станет обыкновенным.
Автор этих строк, общаясь с мистически настроенной молодежью, многократно сталкивалась с современным мифом о том, что у славян якобы был шаманизм. Аргументы приводятся следующие.
У шамана есть дух-двойник, который покидает его тело. У славян — двоедушники.
Шаман получает свой дар от шамана-предка. Славянские ведьмы — от ведьм-наставниц.
У шамана есть духи-помощники. Ведьме, получившей свой дар от черта, он в дальнейшем помогает.
Подобные утверждения свидетельствуют о том, что человек хорошо разбирается в славянской культуре, но крайне плохо понимает суть шаманизма, так как, с высокой вероятностью, читал только Элиаде (либо не читал и его).
К несчастью, популярная книга М. Элиаде «Шаманим: архаические техники экстаза» принесла больше вреда, чем пользы. Американский подход к «изучению» шаманизма (представленный также М. Харнером) сводится к поиску шаманской практики в любой культуре, при этом декларирует «освобождение» шаманизма от национальных черт («базовый шаманизм» Харнера) и сведение его к технике экстаза (что демонстрирует Элиаде). А тезис Харнера «каждый может стать шаманом» вызывает у мистически настроенной молодежи наивное и глубоко ошибочное мнение, будто быть шаманом — хорошо.
Итак, чем же ведьма и босоркун отличаются от шаманов? Прокомментируем аргументы неоязычников.
В шаманизме абсолютно у каждого человека есть дух-двойник. Избавиться от него невозможно, да и не нужно. Шаман от обычного человека отличается тем, что способен контролировать своего двойника, управлять им в ходе шаманского ритуала (камлания). Дух-двойник простого человека может выйти из тела в любое время суток, причем на человеке это никак не скажется, пока его двойник не попадется злому духу (и тут понадобится помощь шамана).
Говоря научным языком, образ двойника в шаманизме и в славянской мифологии противопоставляется по принципу «универсальность vs окказиональность», «норма vs нарушение».
Теперь — о получении шаманского ведьминского дара. Прежде всего бросаются в глаза внешние различия: шаман получает свой дар от предка, то есть от умершего шамана, в то время как ведьма — от живой (хотя и умирающей) предшественницы. Но главная разница не в этом. Стать шаманом, не имея шаманов-предков, нельзя. В то время как стать ведьмой, как указано выше, можно самыми разнообразными способами, а не только передачей колдовского дара. Иными словами, здесь наблюдается оппозиция «эксклюзивность vs разнообразие».
Духи-помощники у ведьм бывают крайне редко (как мы видели, ведьма действует при помощи колдовского дара), и там, где они есть, они именно помогают, то есть ведьма сама способна на магические действия, а дух лишь упрощает достижение результата или усиливает его эффект. У шаманов все совершенно иначе: шаман без духов не может ничего. Духи — это его разведчики, воины и т. д., некоторые даже отвечают за то, как он поет во время ритуала о своем потустороннем странствии. Если духи покинут шамана — он перестанет быть шаманом. Мы видим оппозицию «обязательность vs факультативность».
Итак, то, что неоязычникам кажется доказательством существования у славян шаманизма, является периферийными чертами ведьмовской традиции; кроме того, славянская культура воспринимает это как нарушение нормы, которое по возможности следует исправить.
Но всё это частности, лишь развернутый ответ на те возражения, что мне доводилось выслушивать. Перейдем к главным отличиям шаманизма от ведьмовства.
Здесь нам придется столкнуться с еще более мощным сопротивлением мистически настроенной молодежи (особенно ее женской части), поскольку современная культура крайне феминистична и всё связанное с женщиной считается априори светлым и созидательным (а если возникает что-то темное, то это либо христианство виновато, либо древняя мудрость забыта). Стараниями американского неоязыческого учения викка термин «ведьмовство» относится не только к магии в целом, но и к культу природы и пантеизму. По этой причине необходимо подчеркнуть, что речь идет не о «древней мудрости», придуманной в Америке в середине ХХ века, а об этнографических данных славянской традиции.
Как мы видели, согласно славянским представлениям, ведьма — личность крайне эгоистичная, отбирающая достаток у соседей или вредящая им из-за своего злобного характера. Созидательной либо целительной магии в славянском ведьмовстве нет. (Автору этих строк довелось во время одной из экспедиций на Русский Север лично общаться с 80-летней ведьмой, а также присутствовать при врачебном ритуале, проведенном ею для соседки. Ритуалом был стандартный заговор на воду «Как вода на ножницах не держится, так чтобы хвори и болезни на НН не держались», который многократно записан этнографами от самых разных информантов. Этот случай из полевой практики отлично показывает, что женщина, имеющая репутацию ведьмы, необязательно насылает порчу, но специальной «белой» ведьмовской магией не владеет.)
В отличие от ведьмы, шаман — личность совершенно подневольная. Когда к заболевшему человеку зовут шамана, чтобы он его исцелил, шаман не имеет никакой возможности отказаться (иначе его замучают его же собственные духи). Несмотря на то что массовая культура рисует образ шамана как толкующего «волю духов» для своей выгоды и во вред положительным героям, этнографическая литература практически не знает случаев целенаправленного причинения шаманами вреда, а целительство при помощи шаманского ритуала представляет собой невероятно сильный всплеск гормонов у больного, что реально способно помочь (особенно когда другая медицинская помощь в принципе отсутствует).
Резюмируем. Славянская ведьмовская практика — это причинение вреда по индивидуальному желанию ведьмы, шаманская практика — это ритуальное лечение по воле людей и духов. Если славянская ведьма хочет лечить, она пользуется общеизвестными заговорами, а не своей магией.
В завершение скажем несколько слов о максимально негативной нечисти — злыднях, чертях и бесах. Злыдни — воплощение бедности. В народе говорят, что это сморщенные старики или уродливые старухи крохотного роста. Если они поселятся в доме (за печкой, как и домовой), то семью ждет нищета, пока не удастся избавиться от них. Способ освободить дом от злыдней — правильное подметание пола (к порогу); если мести пол от порога, то есть шанс замести злыдня в дом. Если удастся схватить хотя бы одного злыдня и посадить в горшок (или в табакерку), то остальные побегут следом за ним, после чего горшок с пойманным следует закопать или бросить в болото.
Иллюстрация И. Симакова к стихотворению Пушкина «Бесы»
Иллюстрация из «Полного собрания сочинений А. С. Пушкина». Москва — СПб : Тов-во М. О. Вольфа. 1886.
Представления о чертях — еще дохристианские, и две религии настолько переплелись в этом образе, что вычленить собственно языческое уже сложно. Главное отличие черта от любой другой нечисти состоит в том, что он вездесущ. Днем он может появиться везде, кроме церкви, а ночью даже церковь не защищает от него. Именно поэтому слово «черт» запретно, его называли «лукавый», «враг», «шут», «черный», «немытик», «лысой», «куцый». Этот список отлично показывает, какие качества относились к признакам нечистой силы. Способность черта к оборотничеству универсальна. Он умеет превращаться в любых животных (особенно черной масти), а также в людей — от младенца и старика до соседа (как мы помним, взрослый человек более «живой», чем дети и старики) и даже супруга. Странник, кузнец, мельник — кем угодно может оказаться нечистый. Вред, причиняемый чертом, бывает любого масштаба: от блужданий пьяного до побуждения к самоубийству (и продажи души в легендах). Если черт вселится в человека, тот тяжело заболеет. Вихрь — это мчащиеся черти (см. стихотворение Пушкина «Бесы»), и если бросить в середину вихря нож, он окрасится кровью.
Местом обитания чертей считается болото. Культы, обращенные к духам болот, отмечены в поучениях против язычества (о чем пойдет речь в ). Символика болота в этом случае двояка: оно и источник нечисти, и сила, способная нейтрализовать магическую опасность: у болота хоронили самоубийц, в болото относили не только злыдней, но и сакральные предметы, у которых истек срок магической службы (потому их надо не просто уничтожить, а сделать это так, чтобы в них не вошла нечистая сила). Таковы старый веник и святочный мусор (накопленный во время праздников, он символизирует достаток; ср. с современным студенческим обычаем не выкидывать мусор до экзамена), это же касается и вещей умершего человека.
Отличие бесов от чертей относится не к сфере мифологии, а к сфере стилистики. «Бес» — слово преимущественно книжное, синонимичное слову «черт», но, помимо этого, оно имеет очень важное для нас значение: так христианские книжники называют языческих богов. К которым мы и переходим.