Книга: Маньяк Гуревич
Назад: «Душа моя!..»
Дальше: Дед Мороз в пустыне Негев

Смотрящий

Она является каждую неделю, как на работу, – странная девушка… Голова повязана бедуинским платком, обе руки забинтованы, на лице – виноватая улыбка. Каждую неделю!

Постучит тихонько, приоткроет дверь, глянет – удостовериться, что Гуревич на месте. А потом бочком-бочком протиснется в кабинет и сокрушённо так плечами пожимает. И обе руки вытягивает, вроде как приглашая полюбоваться.

– Что, опять?!

– Да вот как-то так…

– Когда ты поумнеешь! – вскрикивает он.

Она подбирала по округе, кормила и лечила бродячих котов; те её раздирали. В этой стране бродячие кошки – исчадия ада. Потомки длинноногих пустынных египетских кошек с маленькой сухой головой и горящими от ненависти к человеку жёлтыми глазами. Довольно мерзкие на вид твари. Но котята не лишены обаяния. Дети, как-никак: к ним душа тянется.

Зина – девушку звали. Приехала из Каменец-Подольска, у кого-то здесь работала няней. Глядя на эти израненные руки, можно представить, что чувствовали родители, доверившие ей своё дитя. Гуревич каждый раз ожидал известия, что её уволили. Каждую неделю в свой единственный выходной она обходила округу, обшаривая кусты, канавы и мусорные баки, – спасала, кормила, накладывала шину на сломанные кошачьи лапы, перевязывала их раны.

Она жаждала их спасать, этих головорезов.

Они рвали её, хуже, чем тигры.

И что тут скажешь? Природная доброта, – говорил жене Гуревич, – сущее наказание, причём не только для её носителей, но частенько и для тех, кто попадает в поле её излучения. Сам-то он выучил этот урок много лет назад. Был такой случай.

Собственная дочь Гуревича…



Стоп! Неужели мы ещё не говорили о дочери Гуревича?! Об этой конопатой девице – волшебном подарке судьбы, о последней розе лета – кажется, есть такое стихотворение у ирландского поэта Томаса Мура?!

Нет, как хотите, мы делаем здесь привал, садитесь поудобнее, ибо о Серафиме надо не торопясь. Они ведь родили её – прямо анекдот! – как библейские Авраам и Сарра, им уж по сто лет было. Тут, можно сказать, вот-вот на пенсию выходить, внуков нянчить, да и перед сыновьями неудобно.

С пенсией это, конечно преувеличение: Кате только сорок три исполнилось, и она вышла на то изобильно цветущее плато, на котором женщина может пребывать сколько угодно, меняясь только к лучшему: новая стрижка, удачная диета, укольчик ботокса между бровями…

– По-моему, Гуревич, у меня неполадки в пробирной палатке, – сказала однажды Катя, озабоченно хмурясь. – Был бы ты гинеколог, был бы от тебя толк. А так к тебе только с шизофренией идти.

– Может, это ранний климакс? – предположил Гуревич.

Конечно, стоило бы сходить к врачу, но Катя, слава богу, не выбралась. У них нарисовалась турпоездка в Перу. И они поехали, и вернулись очень впечатленные чужой увлекательной, как глянуть со стороны, жизнью. Чужая жизнь с непривычки всегда увлекает на первые две недели.

Лима показалась Гуревичу спроектированной безумным архитектором: улицы пребывают в броуновском движении: расходятся кругами, овалами, разбегаются и сходятся вновь в самой непостижимой закономерности. Но красота горной гряды на горизонте, по ночам осыпанной огнями, но океанский бриз, несущий запахи цветов и деревьев, но монотонный бег волн в бухте Лимы… И, конечно, вездесущий проникающий ритм перуанской сальсы, под который люди там не то что танцуют, но просто живут…

В общем, вернулись они с Катей очарованные… и угодили в кучу домашних проблем, какие всегда заставали, оставляя дом на разграбление двум этим великовозрастным лосям. Пока разбирались, чинили-платили, меняли лампочки, ругались с химчисткой… ещё пробежал месяцок-полтора. Наконец, надо было что-то делать, и Катя записалась на приём к врачу.



Позвонила она чуть ли не с кресла – растерянная. А у Кати эта эмоция дорогого стоит. Хохотала и шмыгала носом.

– Гуревич, ты будешь смеяться, – воскликнула она, – но мы забеременели! Представляешь? То, что мы считали нашим ранним климаксом, оказалось нашим поздним идиотизмом. И эта девка притаилась, как шпион, а теперь уже хрен что с ней сделаешь! А я ну прям совсем забыла, как рожать, Гуревич!

Он хотел спросить: откуда знаешь, что девка? Неужели ультразвук уже сделали? Но губы не слушались, и телефон в руке ходуном ходил.

– Ты молчишь, Гуревич? – нежно спросила Катя. – Ты в обмороке, я надеюсь? Надеюсь, ты плачешь?

Конечно же, он плакал! Катя знала его как облупленного… Человек с пограничной психикой, первым делом он душой вознёсся так высоко, что впору с жизнью расстаться! (В лицейском сообществе ты был бы Кюхлей.) Он пытался представить себе свою дочь – когда-нибудь лет через семь: с цыпками на руках, и как он будет стричь ей ногти и ругаться, до чего она это дело доводит: «ты же девочка!» А ещё, подумал, он назовёт свою дочку, доченьку свою, именем мамы: Серафима. Серафима Семёновна, ну-ка, расчешите аккуратненько свои патлы, заплетите коску. Вы же девочка! Вы же девочка…

И всё возродится, всё продолжится. И никто никогда не умрёт!

* * *

…В родовую палату Катя строго-настрого запретила Гуревича пускать – мало ли что с ним стрясётся. Это было страшно обидно: любой мальчишка, любой, понимаете ли, двадцатикопеечный пацан торчал возле своей жены и держал её за руку! А он, он – доктор Гуревич! – должен скулить тут под дверью, как отверженный пёс, и бегать по стенкам от ужаса!



Ну, не будем скрывать: тому есть причины. В институте Гуревич был известен тем, что однажды устроил дикий шухер в отделении новородков. Произошёл инцидент на занятии по курсу неонатологии…

В родильное отделение студенты допускались в стерильных халатах, белейших колпаках и в бахилах. Им – каждому – вручали только что рождённого, ещё в смазке, ребёночка. Задание ответственное и очень нервное: тебе, студенту, поручен первичный осмотр новорождённого: как двигаются ручки, ножки, как он кричит, как глазки смотрят. Нет ли врождённых пороков. А потом надо обработать его, личико умыть, надеть косынку и запеленать…

У всех младенцев на ноге была клеёнчатая бирка на шнурке, и потому все они казались одинаковыми, как на складе. Полуобморочному Гуревичу тоже достался ребёночек; акушерка, слава богу, сама уже помыла его и надела платочек. Дальше надо было как-то совладать с ситуацией: не уронить, не задавить, не сесть на него случайно – словом, не угробить мальца. Трепеща всеми поджилками, Гуревич положил ребёнка на пеленальный стол и первым делом увидел, что ребёнок – мальчик, а на ноге висит бирка: «Маша Глинская». Перепутали, разгильдяи!!!

Гуревич оцепенел. Его подвижное (на колёсиках) воображение мгновенно вспыхнуло и заработало в бесконтрольном режиме: горе немолодых супругов, которые пятнадцать лет мечтали зачать ребёнка и наконец, с огромным трудом… и вот он перепутан, потерян и…! Нет: это мать-одиночка, некрасивая, одноглазая, мечтала хотя бы о ребёночке… забеременела от пьяного сантехника, который просто по доброте душевной… и вот дитя, которое досталось ей с такими муками – единственный свет в окошке! – может быть прикарманенно кем-то чужим… Нет, он не мог такого допустить!

И Гуревич заорал, как сирена, на все отделение.

«Ребёнка подменили!!! – завопил он. – Это не Маша Глинская! Где Маша Глинская?!! Немедленно распеленайте детей!!!».

Из всех палат высыпали в коридор роженицы и загалдели в страшном возбуждении. Заведующий отделением кричал: «Гуревич, Гуревич! Перестаньте визжать! Это не ребёнок – Маша Глинская, это мама – Маша Глинская! Заткнитесь, ради бога, Гуревич!»

Долго потом девочки называли его Машей Глинской и, конечно, доложили Гуревичу, как отозвался о нем завотделением. Так себе отзыв: «Не пускайте ко мне больше этого маньяка!» – сказал тот.

В общем, давно это было…



Когда девочку вымыли и обработали, Катя впустить мужа разрешила. Пусть любуется, сказала, своим рыжим произведением; а девчонка и впрямь вылупилась такая яркая, кудряшки мокрые, но видно сразу: ирландской масти.

Тут, как и следовало ожидать, с Гуревичем приключился страшный конфуз! Инспектируя каждый сантиметр тела своей неожиданной подарочной дочки, считая пальчики на её ногах и руках, он сбился со счёта!

– У неё шесть пальцев на руках! – крикнул в ужасе.

– Что вы, доктор Гуревич, – укоризненно пробормотала акушерка. – Это кажется. Она просто пальчики топырит.

– А вы посчитайте! – завопил он, пытаясь поймать мельтешащие ручки. – Вы посчитайте!!!

– А ну гоните его в шею, – велела усталая Катя, и доктора Гуревича вывели, уважительно приобнимая за талию.



Когда Серафиму впервые внесли в дом в ручной новомодной качке и торжественно водрузили на стол, как какой-то именинный пирог, оба их бугая смущённо склонились над сморщенным личиком в ореоле рыжих кудрей.

Мишка буркнул, пожав плечами:

– И чё делать-то с этим сухофруктом?

Катя захохотала, как в молодости, и сказала:

– Как что? Любить!

…Какое же это время было чудесное: они помолодели оба и вели себя прямо как молодожёны: всё время обнимались-целовались и на прогулках с коляской всюду ходили, взявшись за руки. Остановятся вдруг посреди улицы, стоят и смотрят, смотрят друг на друга…

Оба сына поглядывали на них искоса, держались дистанционно и, допускал Гуревич, – покручивали пальцем у виска.

* * *

Так вот, однажды Серафима, лет девять ей было, приволокла домой хомяка. Дело житейское, многие дети проходят этот умилительный этап единения с природой почему-то именно на хомяках. Но бывает, что и на кроликах или шиншиллах, или, что гораздо спокойнее, на черепахах. Гуревич кипятился, считая, что любовь к животным в их доме полностью окупает и воспитует такса Крендель, в эпоху которой Серафима родилась и выросла.

– К чему тебе это безмозглое создание, – восклицал он, – когда в доме обитают представители высших форм жизни?

– Крендель – общий, – возражала дочь. – А хомяк – мой личный.

Хомяк оказался занудой и беспокойным жильцом. По ночам не давал никому спать, грыз решётку на двери в сад со звуком, с каким Эдмон Дантес, вероятно, пилил железные прутья своей темницы. Гуревич подумывал выпустить его – как бы случайно, ненароком… Но однажды за завтраком дочь обронила, что у Даны, подружки её, скоро день рождения, вот бы ей подарить…

– …хомяка! – обрадовался отец. – Давай подарим хомяка!

– Да ну, – отозвалась девочка, – это не подарок. Вот если б котёночка… Пап, а коты – тоже высшая форма жизни?

Гуревич припомнил тюремный двор. Не самое радужное воспоминание…

Нет, в его пёстрой и многотрудной израильской жизни тюремного срока ему пока не выпало, но в разные годы он подменял в тюремной больничке двух своих коллег-приятелей во время их отпусков. И помнил, что тюремный двор буквально кишит кошаками.

Однажды по требованию санэпидемстанции они с медбратом Адамом отловили штук восемнадцать котов и, забросив их в воронок, вывезли далеко в пустыню, в естественную, так сказать среду их обитания.

Как только дверцы фургона открылись, коты с истошным воем вывалились на землю, построились в колонну и рванули через пустыню в направлении своей тюремной обители. Наутро все они уже разгуливали по тюремному двору, привычно ошиваясь под дверью столовой и пекарни, издевательски поглядывая в сторону Гуревича.

Да, в тюрьме «Неве-Орен» была своя пекарня, и пекари-заключённые подбрасывали этим вольным корсарам ошмётки засохшего теста, а то и вчерашние булочки, не съеденные террористами.



На другой день после работы Гуревич заехал в тюрьму, отозвал в сторонку пекаря Йоси, получил булочку с изюмом и, энергично её жуя, обозначил просьбу: так и так, у вас тут плодятся эти твари, хорошо бы мне выбрать котёнка.

– Да ради бога, – отозвался тот. – Сейчас скажу ребятам, они поймают тебе какого-нибудь бандита.

И опытные взломщики и аферисты, надев ватные рукавицы, отправились на поимку зверя. Минут через пять вернулись с уловом: котёнок, изумительный красавец, глянешь – сердце тает: пепельно-дымчатый, с глазами-топазами, лапы в длинных чёрных гетрах. Царь… Вот только совершенно дикий. Его посадили в картонный ящик из-под муки, просверлили дырочки, накрыли крышкой. Он сидел там и глухо рычал, как бульдог.

– Что ты хочешь, – заметил Йоси, протягивая Гуревичу вторую булку, с черносливом. – Он родился от двух зеков, кем он ещё может быть!



Дома, прежде чем открыть коробку, Гуревич велел домашним «сделать круг пошире», точнее, разбежаться по стенкам; надел кухонные рукавицы, открыл крышку ящика и выхватил котяру за шкирку. Тот взвыл и принялся всеми четырьмя лапами со свистом рассекать воздух когтями, как янычар – саблей.

В первый же вечер он разметал подушки на диванах, порвал занавеси и, кажется, даже передвинул мебель. Наконец забился под кровать, где продолжал шипеть, завывать и скрежетать… Гуревич не рисковал нагнуться, глянуть в его дикие жёлтые глаза.

Но одно доброе дело кошак всё же сделал: куда-то исчез надоедливый хомяк со своим напильником. Надо надеяться, удалился в неизвестном направлении – об ином страшно думать.

Словом, с большими предосторожностями котёнок был переправлен, как и любой зек – под конвоем, в картонном автозаке. Дане понравилась его дивная пушистая шёрстка.

Настоящий Подарок!

Тут бы занавес дать, но Гуревич не любил открытых концов ни в романах, ни в театральных постановках, ни в историях собственной жизни. Месяца через два, заслышав с улицы вопли дерущихся котов, крикнул дочери: а что там протеже наш, котяра, живой? В смысле, жива ли приёмная семья?

Дочь появилась в дверях гостиной, убавила звук в телевизоре и спросила:

– Пап, как называется уголовник, который в камере главный над всеми?

– «Смотрящий» он называется, – озадаченно ответил отец. – А что?

– А то, что котяра в семье у Данки стал таким вот «смотрящим». Всю семью строит. Их каждого уже по три раза в разных местах зашивали. Терпит он только бабушку – та ему шваброй под кровать еду запихивает.

* * *

О природе любви написано много книг: как возникает она, сколько длится, как разбиваются сердца; любовная страсть разрушительна, но и чертовски притягательна, она неизменно людей завораживает.

Природу ненависти изучают психологи и психиатры, да и мало-мальски приличный писатель без неё жить не может: без ненависти, без ревности, без ярости не состряпаешь ни пьесы, ни повести, ни приличного романа.

О природе человеческой доброты написано немного, невнятно и скучновато; мало кто ею интересуется. Часто ли вам приходилось встречать людей, подставлявших левую щеку, вместо того чтобы врезать обидчику от всего сердца обоими кулаками, а если удастся, то и ногой? Да и откуда она возьмётся в наше время, в заурядном современном человеке, эта странная и обременительная штука – природная доброта?



Гуревич сидит у себя в кабинете, дверь тихонько открывается. В щели – фрагмент знакомого лица: на голове бедуинский платок намотан, обе руки забинтованы, и девушка со слабой улыбкой их предъявляет. Это Зина… Вот теперь уж её наверняка уволили – кто из родителей готов терпеть у себя дома странную особу, рехнувшуюся на сострадании к бродячим кошкам! Гуревич в сердцах бросает ручку на стол, вскакивает и кричит в собственном бессильном сострадании:

– Ну что, что-о?! Опять?! Когда же ты выучишь этот урок!

Катя, если б слышала эти вопли, резонно бы заметила:

– А ты, Гуревич? Сам-то ты когда выучишь свои уроки?

Назад: «Душа моя!..»
Дальше: Дед Мороз в пустыне Негев