Ординатуру Гуревич окончил по специальности «Психиатрия» – семейная участь. Он рассматривал и гинекологию, но мама отговорила.
– В гинекологии нужны крепкие нервы, – сказала мама, вываливая на раскалённую сковороду груду резаной картошки. – Огромная ответственность. Врата жизни… врата ада…
Она щурилась, помешивая деревянной лопаткой шкворчащую картошку, а оба Гуревича, старший и младший, торчали тут же на кухне.
– Роды – потрясение не только для матери и ребёнка, но и для врача. А у тебя их, например, двенадцать за смену. С твоей эмпатией ты сам от ужаса родишь. Займись-ка лучше психами…
Папа пытался встрять в её монолог, возможно, с пушкинскими строками, но мама отмахнулась:
– Психиатрия – область, в которой никто ничего не понимает. Каста людей, которые только болтают. Что такое мозг, почему ты поступаешь так, а не иначе, до сих пор не знает никто. Зато психиатр получает надбавку к зарплате и имеет двухмесячный отпуск. Вперёд, мой сын! Ты там успешно затеряешься. Там вообще врачу с пациентом легко поменяться местами.
Папа, конечно, по этому поводу имел совершенно иное мнение; он долго и возвышенно говорил о чувстве профессиональной власти, которое испытывает психиатр, разговаривая с пациентом. «Ты проницателен, изощрён в логике, до известной степени даже всевидящ, – говорил он значительно. – По сути, ты ощущаешь себя немножко богом…»
– Не только богом, – бодро подхватила мама, расставляя на столе тарелки, – но и Наполеоном, и Буддой, и папой римским…
Однако Гуревич психиатрию полюбил, много и добросовестно ею занимался, увлечённо отдаваясь теме. В ординатуре проявилась его неудобная и никчёмная для врача способность к сопереживанию страждущим. Ему удавалось разговорить молчунов, успокаивать тревожных, даже утихомиривать буйных. Его голос в общении с ними приобретал – без всякой натуги или сознательного усилия – более глубокий, более сочувственный тембр, а взгляд карих глаз, опушённых рыжеватыми детскими ресницами, всегда был направлен на пациента с особенным, проникновенным вниманием.
Словом, похоже, мама оказалась права: психиатрия пришлась Гуревичу впору; так старый костюм отца, пролежавший в нафталине лет десять, садится на фигуру взрослого сына как влитой.
По окончании ординатуры он распределился в психиатрическую больницу № 6 – ту самую, в Лавре, куда в детстве ходил с папой.
Главврач там был уже другой, старый давно ушёл на пенсию. Но этот, нынешний, на удивление походил на предыдущего: такой же усталый замученный человек, Игнатий Николаевич Пожухло.
– Да-да, – сказал он, жестом приглашая Гуревича присесть, – как же, как же… Ждём вас, уважаемый выпускник ординатуры. Уверен, сын Марка Самуиловича бодро вольётся в наши… э-эм… хм… наши ряды. А вы хотите прямо сейчас заступить? – спросил он. – Понимаете, смысла нет: уже два часа дня. Давайте так: вы погуляете, отдохнёте-поспите, наберётесь сил. А вечером возвращайтесь, я вас сразу поставлю на ночное дежурство. Будет ваш… э-э… дебют. Сразу в дело, так сказать, в первый бой.
Гуревич, честно говоря, обрадовался: по опыту работы в скорой он знал, что ночное дежурство всегда поспокойнее дневного. Ночью и покемарить можно, и покурить не торопясь. Дома-то спать не удавалось: трёхмесячный сын Мишка перепутал день с ночью и вторую неделю устраивал ночные оргии, так что Гуревич с женой ползали, как недоморенные тараканы.
…Он сжульничал и домой не поехал: вышел из больницы, побрёл, объятый пузырём внезапной свободы, куда глаза глядят; незаметно для себя очутился в Митрополичьем саду и блаженно там увяз, как оса в жбане с мёдом… Вот уж где были розы так розы – гроздьями цвели, бархатной бело-бордовой пеной!
«Это сколько ж лет я здесь не был?» – задумался Гуревич с накатившей нежностью: в последний раз он гулял тут в детстве с папой.
Время от времени папа выводил сына на «тематические», как говорил он, прогулки.
Доехав до станции «Невский проспект», они шли в сторону центра не по Невскому, а переулками среди старых домов, через дворики Капеллы, и, вынырнув оттуда, оказывались у входа на Дворцовую площадь. Это был не парадный, а боковой, с Мойки, заход на Дворцовую.
Здесь и начиналось: они шли в сторону Адмиралтейства, мимо Генерального штаба и Зимнего, выходили к Александровскому саду, а уж оттуда каждый раз шли в новом направлении. Папа читал отрывки из «Медного всадника» – то яростно, то с мольбой, то в ужасе плеща руками в сторону объекта, что возникал в пушкинской строфе.
«Гроба с размытого кладбища Плывут по улицам! Народ Зрит божий гнев и казни ждёт.
Увы! всё гибнет: кров и пища!»…
У маленького Сени эти тематические прогулки рождали сразу два чувства: восторга и подавленности. Восторг, понятно, от красоты, со всех сторон его объявшей. Но страшные волны взбесившейся Невы… Как явственно он представлял этот рёв, и треск, и чёрный мрак грузного неба!
Зимняя Нева всегда выглядела угрожающе: массы снега перемещаются под сильным ветром, и кажется, что по Неве катят снежные волны. И застывала Нева не сразу, и лёд на ней не гладким был, а весь в ледяных торосах. Когда начинался ледоход, Нева несла огромные льдины из Ладожского озера… Нет. Нет! Сеня, будь его воля, гулял бы совсем по другим местам.
«Как подымался жадный вал, Ему подошвы подмывая, – кричал папа, размахивая руками, не обращая внимания на оборачивающихся прохожих, – Как дождь ему в лицо хлестал, Как ветер, буйно завывая, С него и шляпу вдруг сорвал».
Сеня плакал от сострадания к судьбе Евгения. Папа радовался и говорил, что эти слёзы – дань великой поэзии, слёзы очищения искусством. «Расти, ввысь расти!» – кричал папа…
Когда с одной из таких познавательных и очистительных прогулок Сеня вернулся зарёванным в хлам, мама устроила страшную головомойку «одному чокнутому пушкинисту», и тематические выходы в свет на время прекратились, а потом завертелась школьная жизнь и прочая каторга принудительного советского детства. Однако ходить мимо легендарного памятника Петру Первому впечатлительный Гуревич так и не полюбил, каждый раз предпочитая сделать крюк.
…Он собирался культурненько прикорнуть на скамье, потом плюнул на приличия: опустился в траву и сидел так, разминая в пальцах сорванный одуванчик, слепо грея лицо на слабом тепле, глубоко вдыхая цветочные и травные запахи, наслаждаясь бегством от своей перегруженной жизни, тишиной, птичьим потренькиванием и чирканьем, – абсолютным покоем в каждой клеточке тела… пока не уснул: не помнил, как завалился на бок, вытянул ноги и улетел под слабым ветерком.
В больницу вернулся вечером, слегка помятый, но бодрый: выспался впервые за долгое время. И настроение было ответственное и боевое: всё-таки первое дежурство на работе, его, так сказать, профессиональный дебют!
Никто его не знал. В холле толстая санитарка со шваброй разогнулась и окликнула: а вы кто такой?
– Я новый доктор, – сказал Гуревич.
– А, доктор, ну, милости просим…
И сразу же выяснилось, что ночью покемарить не удастся: сегодня больница работала «на город» – то есть в общегородском графике принимала больных по скорой помощи. Гуревич подобрался: он знал, как выглядит психиатрический больной, доставленный по скорой.
Обычный «домашний» пациент являлся в больницу с направлением из ПНД самостоятельно или в сопровождении мамы-жены-бабули. Ты его осматривал, ставил «диагноз при поступлении», режим выбирал – строгий или общий, иногда ставил отметочку «суицид», если бедняга пытался прервать свои удовольствия на нашей бренной земле. Ну и далее пациента мыли-брили-переодевали в больничное и отводили в соответствующее отделение, в райские кущи, к которым он был, собственно, подготовлен и все о них понимал. Дверь отделения за ним запиралась на контрольный ключ, а судьба его с той минуты зависела исключительно от опыта и душевных качеств лечащего доктора.
Психиатрический же больной, поступивший по скорой, это, как правило, острая форма, буйный и опасный вариант – делириум тременс. Говоря попросту, белая горячка.
Так что с самого вечера пошёл у Гуревича интенсивный конвейер. Принимал он с медсестрой Машей – симпатичной, но очень говорливой. Интеллигентный Гуревич сначала развёрнуто ей отвечал, потом отрывисто давал указания, потом только хмыкал. А кроме них одна лишь толстая санитарка возила шваброй по полу.
Буйных больных привозили упакованными, «на вязках» – их пеленали уже в психиатрической перевозке, фиксируя широкими брезентовыми ремнями. Как схватили, так и завернули, есть приёмчики у бывалых санитаров. Заворачивали порой вместе с разными предметами, которые больной держал в руках на момент приступа. (Когда много позже Гуревич покупал детям «киндер-сюрпризы», те как раз и напоминали ему спелёнутых безумцев с неожиданными начинками в коконе.)
…Он привык соблюдать в этом сугубую осторожность с тех пор, как однажды в ординатуре стал свидетелем внезапного сюрприза. В группе студентов он оказался на приёме у профессора Крамера. Небольшой стайкой – в белых халатах, в колпаках – они благоговейно толпились чуть поодаль от профессора. Крамер, Аркадий Леопольдович, светило отечественной психиатрии, был похож на молодого Луначарского: лощёный, бородка клинышком, знаменит был в международном масштабе, лекции читал в европейских университетах. И – вот совпадение! – клиника в тот день тоже работала «на город».
– Ну что ж, – сказал профессор Крамер, – сейчас мы увидим, как скорая помощь взаимодействует с больницей и пациентами.
Взаимодействие выглядело вполне брутально: распахнулась дверь, и два бугая-санитара втащили в комнату мужичонку, спелёнутого, как египетская мумия. Втащили и стоймя поставили перед профессором.
– Боже мой, божжже мой… как так мо-ожно! – пропел профессор Крамер. – Это же человек – в первую очередь! Это че-ло-век! Со своей душой, своей историей, эмоциями… Немедленно развяжите!
– Доктор… он же буйный.
– Прекратите! – вскипел Крамер. – Как вам не стыдно! К каждому больному можно найти подход, отыскать слова, которые тронут душу и дойдут до сознания. – У Аркадия Леопольдовича был исключительный голос: певучий, гибкий – заслушаться можно! Весомый козырь для психиатра. Приметливый Гуревич подумал в тот момент: не может ли быть, что профессор красуется перед молодняком? – Каждого человека можно убедить, для этого и существует логика, опыт и талант врача. Развязывайте!
– Ну, дело ваше, – вздохнул бугай-санитар, и они с напарником принялись распаковывать пациента, ослаблять и разворачивать брезентовые ремни. Когда раскрутили до конца, открылась картинка: руки на груди, в руках – топор.
Профессор отпрыгнул назад, отдавив ноги студентке, от чего оба завизжали дуэтом – студентка от боли, Крамер от ужаса:
– Быстро завязывайте!!! Да скорей же, скорее, идиоты!!!
…Гуревич с трепливой Машей часа за полтора успели принять нескольких буйных больных: вкалывали в задницы аминазин и определяли в наблюдательную палату. За то же время Гуревич познакомился с биографией, убеждениями, историей первой любви и подробностями недавней гинекологической операции своей медсестры…
Вдруг дверь из коридора распахнулась, и размашистыми шагами в приёмный покой ввалился лохматый мужчина с отёчным лицом.
– Здоровеньки булы! – произнёс он мрачно-игриво; воспалённые глазки его бегали, как красные мыши. – Значит так, доктор: капельницу мне с физраствором, с глюкозкой, с витамином С, можно мочегонное добавить для форсированного диуреза. Скажем, лазикс…
Гуревич молча смотрел на пришельца. Больница была закрыта, в сущности, по тюремному протоколу, попасть сюда можно было только на карете скорой помощи или со своим контрольным ключом. Тогда откуда взялся этот тип?
– А вы кто такой? – спросил он в замешательстве.
– Так, диспут закрыли, хайло на замок. Слыхал, что я сказал? Сто раз повторять не стану. Ставь капельницу, и хорошо бы седуксен добавить. Я десять дней не могу из запоя выйти.
Гуревич ещё две-три секунды смотрел на сизого лохмача, потом обернулся к медсестре:
– Маша, кто это?!
– Ой, да это Ванька! – Она махнула рукой.
– Ванька?!
– Ну да. Местный хулиган. Санитаром у нас работал. Когда у него запой, является вот, скандалит.
– И… что вы делаете в данной ситуации? Что нужно делать, Маша?
– Ой, да просто сказать: Ванька, пошёл отсюда вон!
Это был первый и последний случай во врачебной практике Гуревича, когда он прислушался к мнению среднего медперсонала.
Повернувшись к красноглазому, он и сказал, как ему посоветовали:
– Ну-к, Ваня, вали отсюда по-быстрому!
Ваня взревел, развернулся и мощно врезал доктору в левый глаз. Пол-лица у доктора обвалилось, заполыхало огнём и онемело. Он отлетел, натолкнулся на стол, едва удержался на ногах, но тут же ринулся на Ваньку.
Сцепились намертво… Упали, катались по полу, сшибая стулья и штативы, колотя друг друга головами об пол… Маша, дура набитая, выбежала в коридор и кричала где-то там, неизвестно, к кому взывая, ей подвывала толстая нянечка.
Ванька, видимо, когда-то был мужиком могутным, но, истощённый многодневным запоем, быстро стал выдыхаться. Гуревич же, несмотря на скромную комплекцию, был жилистым, здоровым и злым; к тому же в студенческой жизни года два занимался самбо, даже участвовал в городских соревнованиях. Ему удалось наконец Ваньку одолеть да ещё вывихнуть ему руку с плеча известным в самбо приёмом. Ванька взвыл и засучил ногами…
Гуревич сидел у него на спине, с упоением колотя его мордой об пол. Всё напряжение последних месяцев, бессонные ночи, дежурства на скорой – он вколачивал в бурый линолеум приёмного покоя через лохматую Ванькину личность.
Очень вовремя в кабинет врезались, забыв в коридоре привезённого пациента, два санитара с подъехавшей психоперевозки. Ваньку стреножили, закатали в ремни, вкололи в буйную его задницу аминазин, вызвали машину и увезли по травме в другую больницу…
Кое-как Гуревич дотянул до утра, продолжая принимать больных и чувствуя, как горячим гейзером пульсирует половина лица. Левый глаз просто уже ничего не видел, истекая неудержимым потоком слёз.
А утром надо было дежурство сдавать.
Для новичков в коллективе существовала традиция: дежурство сдавали в актовом зале, на утренней конференции, в присутствии всего персонала больницы.
Там уже собралось человек двадцать коллег; все хмурые, невыспавшиеся на вид – может, и у них дома младенцы вопят? Многие дремали с открытыми глазами… Гуревич давно умел распознать эту остекленелую вежливость в лице.
За столом на сцене уже сидели главврач и начмед. По заведённому порядку начмед сначала принимал дежурство, затем отдавал приказы и распоряжения – кого из больных выписывать, кому уделить больше внимания, обсуждал заботы и проблемы больничной кухни. Словом, дела хозяйственные, рутина обычной клиники.
Гуревич надеялся затеряться за спинами, но Игнатий Николаевич вытянул шею, высмотрел его и сказал:
– Нет-нет, вы дежурный врач, вам на сцену.
Бочком, как краб, Гуревич поднялся по трём ступенькам и на стул присел тоже бочком, оперев левую сторону лица на ладонь, типа задумался.
– Ну что, друзья мои, начинаем утреннюю конференцию, сейчас дежурный врач введёт вас в курс дела. Кстати, познакомьтесь – это наш новый коллега Семён Маркович Гуревич, свеженький, так сказать, специалист. Покажитесь же всем, дорогой Семён Маркович, не прячьтесь.
Гуревич – а куда он мог спрятаться! – поднялся, опустил руку и повернулся к залу.
По коллективу прокатился шорох… Коллеги стали просыпаться. Два-три мгновения ещё висела пауза, потом женский голос негромко и отчётливо произнёс:
– Госссподи… Опять алкоголика взяли!