Глава 5
You Are What You Eat
Есть ли на свете лозунг более броский и более бессмысленный, чем “Ты есть то, что ты ешь”? С другой стороны, совет “Надо есть, чтобы жить, а не жить, чтобы есть” гораздо разумнее, но ведь сердце от него не екает. Голод и желание поесть – одна из наших самых мощных биологических потребностей. Однако, как и в случае сексуального влечения, пищевое поведение человека окутано плотной сетью культуры, сотканной из ритуалов, обычаев, коммерции и этики, а не подчиняется простым эволюционным императивам.
Рождественский обед с индейкой и всем, что полагается. Шикарные ультрасовременные рестораны-святилища, где на прямоугольных каменных дощечках подают какую-то пену, дикие съедобные растения и слизистые потроха. Сырая рыба, покрытая изысканной резьбой, словно драгоценное украшение. Тухлый творог, превращающийся в тысячи сортов сыра. Обжигающе-острые рептилии на уличных прилавках в азиатских городах. Генетически модифицированный тофу. Прожаренная треска с чипсами в кульке из вчерашней газеты в сонном приморском городке. Триллион одинаковых гамбургеров. Карри из индийской забегаловки пятничным вечером. Последняя трапеза приговоренного к смерти. Кровь и плоть. Пиры и посты. Куриный бульон и его чудодейственные целительные свойства.
Контроль над аппетитом осуществляется благодаря сложной, но восхитительно гармоничной нервно-гуморальной программе. Это часть системы, которую физиологи называют гомеостазом: организм умеет регулировать свою внутреннюю среду так, чтобы ему всегда хватало энергии. Недостаток пищи запускает выработку гормонов (“гуморов”), в частности холецистокинина и грелина1, которые возбуждают аппетит (то есть это орексигенные гормоны, от греческого orexis — “аппетит”), и мы чувствуем голод и отправляемся искать пищу. Когда пища попадает в желудок, она запускает выработку гормонов вроде инсулина и лептина – химических вестников, которые сообщают машинному отделению мозга, гипоталамусу, что можно перестать есть (анорексигенные гормоны), и мы ощущаем сытость.
Помимо множества других гормонов, циркулирующих у нас в крови, есть еще и электрические импульсы-послания, передающиеся по нервной системе. Главный электрический кабель, соединяющий кишечник с мозгом, – блуждающий нерв. Желудок посылает в мозг электрический импульс, из-за которого мы становимся голодными или сытыми, а также запускает рефлекторное поведение – от самого фундаментального (слюноотделение) до крайне сложного (забронировать столик у “Эскофье”). Отвечает за этот процесс, по всей видимости, группа клеток гипоталамуса, которая называется “нейроны, экспрессирующие (считывающие с ДНК) агути-родственный пептид”. Эксперименты на крысах в пятидесятые годы прошлого века показали, что повреждения латеральной области гипоталамуса прекращают пищевое поведение, а электрическая стимуляция заставляет есть безостановочно. Называть это “выключателем” было бы упрощением, однако в целом роль гипоталамуса не вызывает сомнений2.
Возбуждение распространяется от гипоталамуса, расположенного на вершине ствола мозга под таламусом (“коммутатором” входящих чувствительных сигналов), к областям промежуточного мозга, отвечающим за мотивацию и вознаграждение, что вызывает ощущение удовольствия и исполненного желания. Отсюда активность распространяется дальше, в высшие исполнительные контролирующие области коры, где мы получаем возможность подумать об этих ощущениях (то есть запланировать, когда мы их повторим, или укорить себя и решить, что пора на диету). Обратите внимание, как скоро гомеостаз и физиологическое равновесие смещаются в сторону морального равновесия, если речь идет о еде. Возьмите этот процесс и запустите его в реальном мире – и вы, вероятно, очутитесь в тупике: гомеостатическое питание не может примириться с гедонистическим (едой ради удовольствия). Метафоры конфликта не могут избежать подчас даже самые строгие нейрофизиологи3.
Термин “нервная анорексия” – anorexia nervosa – буквально означает утрату аппетита из-за нервного или душевного расстройства, в отличие от физической болезни, скажем, рака или хронической инфекции. Его ввел в обращение в 1873 году сэр Уильям Галл, упомянув, что болезнь поражает “в основном молодых женщин”, однако симптомы нервной анорексии описывались еще в античности4. Многие больные и врачи не считают утрату аппетита основным симптомом этой болезни: главная ее черта – сильнейший страх набрать вес и располнеть и соответствующее желание сохранить стройность. Это приводит либо к жестким ограничениям в еде, либо к приступам обжорства, после которых больные так или иначе избавляются от съеденного. Некоторые больные, особенно задним числом, признаются, что не теряли аппетита, более того, их мучил постоянный голод, однако они, подобно герою рассказа Кафки “Гблодарь”, отличались особенно твердой решимостью и виртуозным умением контролировать эти чувства. Есть и такие, кто отмечал, что со временем желание поесть слабеет, притупленное, возможно, легкой дурнотой, которая сопровождает длительное голодание. Дурнота вызвана тем, что организм расщепляет свои запасы жира, а при этом выделяются химические побочные продукты – кетоны, – которые попадают в кровь, подавляют аппетит и придают дыханию характерный тошнотворно-сладкий запах.
В Лондоне времен Галла бушевал туберкулез, и когда к доктору обращалась молодая особа, сильно похудевшая за последнее время, это было первое, что приходило ему на ум. Поэтому нервная анорексия была скорее медицинским курьезом и входила в “дифференциальный диагноз” туберкулеза. Лишь в пятидесятые годы XX века болезнь удостоилась пристального внимания – и, вероятно, распространилась. На сей раз она несла с собой тяжелый эмоциональный багаж. Психоаналитики, в том числе Хильда Брух, полагали, что в основе болезни лежат психологические составляющие: трудности, с которыми сталкивается девушка, когда ей настает пора стать женщиной, превратиться в самостоятельное сексуальное существо, отделенное от семьи, а также расстройства восприятия тела5. В семидесятые свой вклад в эту картину внесли мыслители-феминистки, в том числе Сьюзи Ор-бах, которые начали критиковать представления о пище, диете и полноте в современной жизни6.
Такой и представляется всем нам anorexia nervosa7. Мы читали в журналах и видели по телевизору душераздирающие истории девочек-подростков, панически боявшихся растолстеть. Мы знаем, к чему это приводит: они, к ужасу родных и близких, морят себя голодом, а иногда и умирают во цвете лет. Их представление о собственном теле – схему тела – прекрасно иллюстрирует карикатура, на которой исхудалая девушка смотрит на себя в зеркало и видит в отражении своего тучного двойника.
* * *
У Кейтлин все было иначе. Ее направили ко мне с записью в карте “?атипичное расстройство пищевого поведения”. Во-первых, Кейтлин недавно исполнилось сорок, во-вторых, она отнюдь не считала себя полной. Напротив, она охотно соглашалась, что довольно худа, хотя, пожалуй, это было преуменьшение; вероятно, она сама не понимала, какой костлявой и бледной выглядит. У нее уже много лет не было месячных. Беспокоило ее главным образом отсутствие аппетита. Врачи, направившие ее ко мне, подозревали “органическое поражение” или какое-то заболевание мозга, возможно, опухоль гипофиза, которая объяснила бы аменорею (отсутствие менструации), или гипоталамуса, которая вызвала бы снижение аппетита8. Однако все это исключила МРТ, не выявившая никаких отклонений. Мне стало интересно, и я решил расспросить Кейтлин подробнее о симптомах, особенно о “потере аппетита”. Похоже, эта тема не слишком увлекала ее.
– Вокруг еды столько шума. “Чего бы тебе хотелось?”, “Давай сходим куда-нибудь перекусить!”, “Вкуснятина!”, “Настоящий деликатес!” И так без конца. Мне нельзя тратить на это столько сил и времени.
Ее рацион состоял из хрустящих хлебцев с зеленым салатом, черного чая, иногда яблок. Дело не только в том, что Кейтлин не получала удовольствия от еды: она считала, что ей не следует его испытывать, как, пожалуй, и всем остальным.
– Это же биологическая функция, и больше ничего. Не выношу, когда люди, особенно женщины, начинают распространяться о своих “сложных отношениях с едой”. Какие могут быть отношения… ну, я не знаю… с тортом? Нашли о чем думать, ведь есть более важные вещи…
Кейтлин говорила отрывисто, с длинными промежутками между фразами. Было видно, что она постоянно отвлекается, погружается в свои мысли.
– Какие именно? – спросил я после паузы.
– А? Простите, я отвлеклась.
– Вы сказали, что есть более важные вещи, о которых надо думать. Какие именно?
– Ой, ну вы же сами понимаете…
Похоже, больше я не мог ничего добиться от Кейтлин. С ее губ не срывалось ничего существенного – как ничего существенного в них и не попадало. Ее философская концепция пищи сводилась к тому, что пища нужна, чтобы не умереть, а следовательно, не должна доставлять удовольствие. Точно так же Кейтлин относилась и ко всему остальному.
Кейтлин выросла на маленькой ирландской ферме. Она была младшим ребенком из четверых, единственной девочкой. Отец скоропостижно скончался от сердечного приступа, когда Кейтлин еще не исполнилось двадцати. Мать работала на ферме и растила детей. Фермой управляли двое старших братьев. Младший пошел учиться на священника, но передумал и стал социальным работником. Кейтлин хорошо училась в школе и поехала в университет в Англию, чтобы изучать историю. Ей было совестно, что пришлось бросить мать, которую она нежно любила. Ее мама отменно готовила, была женщиной щедрой и любвеобильной, но тогда, после смерти мужа, словно оцепенела. Стала “липнуть” к Кейтлин, и та решила, что это душит ее и надо уехать. Жизнь на ферме была трудной, денег постоянно не хватало. Кейтлин была рождена для научной карьеры, а трудное детство сделало ее не по годам серьезной, рачительной и самостоятельной.
Может быть, у нее просто депрессия? Сниженное настроение притупляет всяческие приятные чувства, и это очевидно, вот почему главный симптом депрессии – ангедония (буквально – “отсутствие удовольствия”). Несколько реже встречается другой симптом – некоторые признаются, что при плохом настроении прибегают к “еде ради утешения”, видимо, чтобы ухватиться за последние приятные ощущения, оставшиеся в их распоряжении, но это не приводит ни к чему, кроме отчаяния и отвращения к себе.
Я задал Кейтлин стандартные вопросы о настроении:
Каким она видит будущее? “Будущее случится вне зависимости от того, что я думаю”.
Считает ли она, что ее жизнь стоит того, чтобы жить? “Сейчас – да. У меня много работы”.
Чувствует ли она себя виноватой в чем-то? “Да, много в чем”.
Считает ли она себя хорошим человеком? “Смотря что считать хорошим”.
Считает ли она, что у нее депрессия? “Э-э-э… Не знаю. Может быть”.
Отвечала она предельно лаконично. Нет, она не хотела утаить что-то от меня, но у меня возникло ощущение, что Кейтлин принадлежит к тем людям, которым надо от всех прятаться, не оставлять никаких впечатлений. Обычных признаков депрессии у нее не наблюдалось – поставить четкий диагноз явно будет трудно (впрочем, как и большинству моих больных).
Я не сдавался:
– Так вы не можете сказать, что счастливы, верно?
– Нет, я точно не счастлива. Дело не в том, что у меня депрессия – что бы вы под этим ни понимали. Я не считаю, что должна быть счастлива, в отличие от большинства современных людей. С исторической точки зрения у нас нет такого права. Счастье – это почти… почти пустота. Живи своей жизнью, старайся творить добро или по крайней мере не вредить. Мне этого достаточно.
Я заговорил о лекарствах, об антидепрессантах, не потому, что считал, что они сейчас ей помогут, а просто чтобы прощупать почву. Пилюли счастья? Ни за что. Помолчав несколько секунд, я сменил тему.
– А какой вы себя видите? В своем теле?
– Что вы имеете в виду?
– Нравитесь ли вы себе? Нравится ли вам ваша внешность?
Последовала долгая пауза на размышление, а затем Кейтлин ответила:
– Не уверена, что это одно и то же.
Здесь она была права, но это открывало простор для совершенно нового разговора, а у нас истекало время.
Я понимал, что узнать Кейтлин поближе мне доведется не скоро. После первой встречи для оценки ее состояния, занявшей примерно полтора часа, я предложил ей побеседовать еще раз через месяц. Я не стал предлагать ей ни психотерапию в виде заранее обговоренного количества сессий раз в неделю или две, ни психоанализ, когда встречаться нужно еще чаще и неопределенно долго (к тому же меня ему не обучали). Мы были в обычной поликлинике при больнице общего профиля под эгидой Национальной службы здравоохранения. Но мне же надо было предложить пациентке хоть что-то.
Я посоветовал ей намазывать на хлебцы немного творожного сыра. Она сказала: ладно, попробую.
* * *
Что такое схема тела? Зигмунд Фрейд, как известно, писал:
“Я”, прежде всего, – телесно; оно не только поверхностное существо, но и само – проекция поверхности. Если искать для него анатомическую аналогию, то легче всего идентифицировать его с “мозговым человеком” анатома, полагающего, что этот человек стоит в мозговой коре на голове; пятки у него торчат вверх, смотрит он назад, а на его левой стороне, как известно, находится зона речи. Представление о внутреннем чувстве, картине или объемной модели тела в сознании, построенной на основе физического тела, однако отличающейся от него, играет важнейшую роль9
Эта работа вышла в двадцатые годы прошлого века, и Фрейд опирался в ней на современные ему представления о неврологии с ее общепринятым понятием идеальной маленькой карты тела, живущей в мозге. Еще в начале XX века было установлено, что эта карта – не точная копия в масштабе, а приблизительная репрезентация, и это подтолкнуло ученых к введению понятия “схема тела”; считается, что термин придумал в 1935 году Пауль Шильдер, нейропсихиатр и бывший ученик Фрейда.
Неврологи отметили, что повреждение теменной доли мозга справа10 иногда приводит к очень странным синдромам, затрагивающим телесные ощущения, особенно с левой стороны тела. В некоторых случаях человек словно бы разрезан пополам и игнорирует свою левую сторону или не чувствует ее своей. Этот синдром, так называемый неглект или геминеглект (одностороннее пространственное игнорирование), – явление в наши дни хорошо описанное, но недостаточно изученное. Бросается в глаза односторонность: характерный признак неврологических расстройств схемы тела – именно практически неизбежная асимметричность, причем обычно с левой стороны.
Однако у схемы тела есть одна особенность: это карта с искаженным масштабом. Термин “мозговой человек” из вышеприведенной цитаты ввел в широкое обращение монреальский нейрохирург Уайлдер Пенфилд – точнее, он предпочитал слово “гомункул”. В сороковые-пятидесятые годы XX века он проводил эксперименты по электрической стимуляции соматосенсорной коры у людей в сознании перед хирургическими операциями в связи с эпилепсией. Он наглядно показал, каким участкам на карте мозга соответствуют те или иные телесные ощущения. Оказалось, что площадь на этой карте распределена искаженно – и не только потому, что правая сторона тела спроецирована на левое полушарие. К кончику указательного пальца подходит столько нервных окончаний, особенно у правшей, что для них требуется значительно больше места в мозге. Так же и язык, губы и наружные половые органы, хотя их репрезентация сжата вдвое по вертикальной оси. А спине и ногам, наоборот, почти не уделено места. Правда, есть и другой гомункул, контролирующий движения, и он сидит не в теменной доле, а впереди, в моторной части лобной доли. Тут основное место занимают пальцы рук, но и ноги и руки от запястья до плеча наконец-то удостаиваются внимания, соответствующего их роли в деятельности человека11.
Таким образом, представления о частях тела в мозге опираются на реальное тело, но отличаются от него. И это только начало. Когда мы переходим от непосредственного контроля и восприятия тела к смутным “ощущениям” от тела и к тому, каким мы его воображаем, это, в сущности, все равно что переходить от осязаемых реалий физического мира через психологию в изменчивый и зачастую беспощадный социальный мир. По мере продвижения от соматосенсорной коры в другие отделы мозга, скажем, в височные и лобные доли, любая карта или схема все больше утрачивает буквальность, поскольку информация, поступающая от тела и к телу, не просто ретранслируется, но и подвергается различным манипуляциям и становится более абстрактной.
Если неврологические расстройства схемы тела, как правило, односторонни и асимметричны, те расстройства, с которыми обращаются к психиатрам и нейропсихиатрам, и те, которые заставляют прибегнуть к услугам пластических хирургов, напротив, поразительно симметричны и сосредоточены на средней линии тела: речь идет о носе, груди, животе, пенисе и габаритах в целом.
* * *
Две следующие сессии прошли примерно так же. Кейтлин приходила вовремя, хотя предпочитала не пользоваться общественным транспортом; одежда на ней была одна и та же. Я старался говорить в основном о ее весе и физическом здоровье. Кейтлин не знала, сколько весит (она никогда не взвешивалась), но я предполагал, что где-то около 40–45 килограммов. Она не заботилась о внешности и старалась не смотреть на себя в зеркало. Кейтлин проговорилась, что и моется только тогда, когда иначе уже нельзя. Однако она не худела дальше, по крайней мере, на вид. Менструации не вернулись: ее вес был ниже критической отметки, которую эволюция задала для безопасного размножения и на которой организм запускает другой гомеостатический каскад, берущий начало в гипоталамусе, чтобы привести в действие яичники. На это Кейтлин ответила: “А зачем мне месячные?”
Ее жизнь была строгим чередованием работы и сна, и Кейтлин утверждала, что ей требуется есть только дважды в день. Я диву давался, как она еще держится на ногах. В голову лезли неуместные “съедобные” метафоры. Наши сессии были пресными. Кейтлин время от времени бросала мне объедки, но в целом держала впроголодь. После нашей последней встречи я понял, что умираю с голоду – в буквальном, а вовсе не в метафорическом смысле – и мне нужно срочно съесть сэндвич с беконом; пришлось отправиться в забегаловку по соседству. Неужели аппетит у меня так разыгрался от разговоров о еде? Или это какая-то бессознательная проекция? Похоже, у Кейтлин был иммунитет против нормального чувства голода, но она каким-то образом заражала им меня. Нужно было лучше познакомиться с ней, чтобы она из простого передатчика незатейливых телесных ощущений превратилась для меня в реального трехмерного человека. Нужно было нарастить мясо на эти кости.
Перед следующей встречей с Кейтлин я раскопал в ее истории болезни старые заметки и записи. Она несколько раз обращалась за психологическим консультированием, начиная лет с двадцати пяти, а кроме того, иногда проходила более глубокую психотерапию. Очевидно, за это можно было зацепиться.
Следующая сессия началась примерно как предыдущие, не считая того, что Кейтлин принесла рюкзак, набитый бумагами, – часть ее исследования. Она была все в той же тусклой мешковатой одежде и все такая же тощая. Я заговорил о ее личной истории – с того места, где мы остановились. Кейтлин усердно училась в университете, интересовалась современной историей, особенно Второй мировой войной. Это была ее область исследований. Она хорошо защитила диплом, осталась в университете в должности младшего научного сотрудника, затем приступила к работе над диссертацией. На нее ушла целая вечность, но в конце концов Кейтлин все-таки получила ученую степень и теперь преподавала. Она писала книгу о том, как различные европейские институции, в том числе церковь и “Красный крест”, реагировали на набиравший силу фашизм.
Я признался в невежестве и попросил немного рассказать об этом. Кейтлин сразу приободрилась. Похоже, она чувствовала себя гораздо увереннее, когда сама вела беседу с позиции “специалиста” и ей не надо было сосредотачиваться на своих потаенных чувствах. Ученые в ее сфере, объяснила она, часто интересуются темными областями истории и географии в поисках случаев, которые пролили бы свет на картину в целом. Начинала она с изучения Балкан и часто ездила туда, пока работала над диссертацией.
Она объяснила, почему различные группы хорватов встали на сторону нацистов, и о зверских расправах над сербами и цыганами. Слышал ли я об усташах? Я не слышал, и Кейтлин укоризненно покачала головой. Это было экстремистское националистическое движение, зародившееся в межвоенные годы; в конце концов усташи захватили власть при содействии нацистской Германии, но немецкий фашизм оказался слишком фанатичным и кровожадным даже для них. Военизированные отряды усташей были печально знамениты тем, что пытали и уродовали людей. Кейтлин объяснила, как они заручились поддержкой католической церкви в борьбе против православия; оказывается, католическая церковь до сих пор не признала это в полной мере, и Кейтлин считала это своим личным позором, поскольку ее вырастили в католической вере.
Это была увлекательная, хотя и печальная лекция по истории. Пыталась ли Кейтлин донести до меня что-то через символический смысл своего рассказа? Вариантов было несколько. Обдумав их, я сделал вывод, что Кейтлин обладает живым умом и обостренной чувствительностью к несправедливости и лицемерию. Напрасно я ее недооценивал. Шло время, наши полчаса подходили к концу. Я вспомнил о заявленной цели наших встреч. Как ее аппетит? Набрала ли она вес? Кейтлин не очень понравилась текстура творожного сыра, и вообще она, пожалуй, склоняется к веганству, но попробует еще. Немного набрала – наверное, килограмм. Ничего определенного. Я похвалил ее и посоветовал несколько ослабить закон двух трапез в день – может быть, иногда съедать в промежутке несколько орехов: здоровая и к тому же веганская пища! Она сказала, что попытается, собрала вещи и ушла.
Наша следующая встреча состоялась через месяц, и я выделил для нее целый час. Не исключено, что у меня разыгралось воображение, но выглядела Кейтлин чуточку лучше – по-прежнему очень худа, но в лице прибавилось красок. Она сказала, что устала, но работа идет хорошо. Нашла кое-что новое о “Красном кресте”. Известно ли мне, что до войны нацисты захватили немецкий “Красный крест” и сделали его частью своей машины? Международный комитет “Красного креста” тем временем пытался обойти их и каким-то образом помочь военнопленным и заключенным концлагерей – послать им свои знаменитые “продуктовые пайки”. Я возразил, что хотя ее изыскания меня очень интересуют и мы запросто могли бы скоротать время, если бы она читала мне лекции, а я слушал, это отвлекает нас от главного. Кейтлин умолкла и словно сдулась. Потом выпрямилась, скрестила руки на груди и обратилась ко мне так, словно я был ее студентом из числа не самых способных.
– Хорошо, и о чем, по-вашему, нам следует говорить?
– Ну, я собирался спросить вас… Здесь, в вашей карте, упоминается, что вы обращались к психологу-консультанту.
– А, да. Я некоторое время регулярно ходила к одной женщине. Она психотерапевт и правда очень мне помогла. Сто лет назад. Нам обязательно к этому возвращаться?
– Нет, не обязательно, просто мне любопытно узнать, что вас побудило.
– Видите ли… мне все не нравилось – ни я сама, ни мир вокруг. – Она довольно долго молчала. – Это было, когда я ездила по бывшей Югославии. Встретила там одного англичанина. Он бросил университет и мотался по Европе. Он мне нравился. Я думала, мы друзья. Как-то вечером он напился и вынудил… Он заставил меня заниматься сексом. С юридической точки зрения это не было изнасилование, по крайней мере, мне так сказали. Но все равно… омерзительно. Он предал мое доверие… навсегда отвратил от секса… и от мужчин… и, если честно, от людей вообще.
Кейтлин говорила спокойно, почти что будничным тоном.
– Какой ужас. Вы заявили в полицию, обратились за помощью?
– Нет, без толку. И вообще все позади.
Такие откровения трудно переварить. Несмотря на попытки Кейтлин сгладить свой рассказ, это событие явно сыграло для нее важнейшую роль – тут не было ни малейших сомнений. Однако у меня возникло ощущение, что нельзя поддаваться соблазну и считать, будто это все объясняет, будто я нашел единственный ответ, раскрыл страшную тайну и можно больше ничего не выяснять. Наверняка все гораздо сложнее. Я неохотно вернулся к разговору.
– Правда позади?
– Да! – с чувством ответила Кейтлин. – Некоторое время я занималась самоповреждением – резала себя. – Она показала на грудь. – Это было тяжело. Но теперь я понимаю, что ни в чем не виновата. Мне не в чем себя упрекать. И я не то чтобы отказалась от отношений с мужчинами – то есть не совсем… Зато я посмотрела на свою жизнь с другой точки зрения. Произошедшее со мной нельзя даже сравнивать с тем, что выпало во время войны на долю других, особенно женщин. Все, что принято воспринимать как данность… еда, крыша над головой, любовь… Понимаете, нам не следует, нам нельзя…
Я тщательно сформулировал ответ.
– То есть если вы сами лишите себя всего этого, никто другой не сможет вас этого лишить?
– Нет, вы не понимаете. Я не такая, как все. Мне это действительно не нужно.
Неужели правда? По крайней мере, у Кейтлин была логика. Ей не нужно было получать удовольствие от еды, она не ожидала, что может стать счастливой, и это вызывало у нее ощущение, что она не такая, как все, а вероятно – даже лучше других.
У нас снова кончилось время. Прежде чем попрощаться, я спросил Кейтлин, как она ест. Орехи оказались ничего, ответила она.
– Может быть, обмакнуть яблоко в мед?
– Фу! – Она поморщилась. – Ладно, попробую.
* * *
Эмоция отвращения основана на желании уберечься от заражения12. Типичное действие, которое должно вызвать отвращение, – поедание человеческих или звериных экскрементов. Одно упоминание подобного вызовет реакцию “фу” и характерную гримасу – либо плотно сжатые губы, либо высунутый язык и оттопыренная нижняя губа (попытка выплюнуть то, что попало в рот); иногда мы даже зажимаем нос, чтобы не чувствовать воображаемых запахов, а в крайнем случае ощущаем рвотный позыв. Если показать человеку изображения лиц, искаженных гримасой отвращения, это активирует в мозге участки, отвечающие за вкус. Но самое интересное в отвращении – что его вызывают и другие, менее яркие триггеры. Простейший пример: отвращение способны вызвать любые телесные жидкости и вещества. Их не обязательно брать в рот, достаточно любого контакта. Более того, акт проникновения в тело – это и сексуальное поведение, которое также вызывает сильную реакцию, как положительную и эротичную, так и отрицательную, неприязненную. Пожалуй, отвращение побило все рекорды по генерированию всевозможных табу и ритуалов, которыми пронизана любая культура (вспомним диетические законы в различных религиях, ритуалы очищения, правила, касающиеся секса и менструаций, и так далее). То, что поначалу было механизмом, предохраняющим от заражения, в результате определяет наши границы – очерчивает круг наших близких и любимых, чьи экскременты и телесные жидкости мы худо-бедно переносим, и даже более широких социальных групп, чьи идеи и ценности мы с радостью разделяем. Мы называем что-то отвратительным, чтобы выразить моральное осуждение. Психологические эксперименты показали, что люди отказываются пробовать фруктовый сок, если подать его в подкладном судне, даже новеньком, ни разу не использованном, – и точно такую же автоматическую физическую реакцию вызывает, например, элемент нацистской униформы13.
На отвращении, как считается, основаны и некоторые психиатрические синдромы – страх заражения объясняет обсессивно-компульсивное расстройство, заставляющее человека непрерывно все мыть и бояться “грязи”. То же самое можно сказать и о расстройствах пищевого поведения14. Центральным мотивом может стать стремление снизить калорийность, но многих мутит при мысли о стейке с кровью, сочащемся жиром. И в самом деле, многие из нас все больше думают о диетах – и потому, что вынуждены следить за весом, и из соображений охраны окружающей среды. И все сильнее стирается та грань, за которой здоровая забота о себе и природе перерастает в нездоровую одержимость тем, что кладешь в рот: его происхождением, чистотой, пользой для здоровья, способностью вызвать аллергию. Некоторые авторитетные ученые придумали для этого нового явления термин “ор-торексия” (“правильный” аппетит; влечение к “правильной” пище)15.
* * *
Две следующие сессии прошли примерно так же. За отведенное время Кейтлин рассказывала мне, что нового узнала и как продвигается книга, а заканчивали мы разбором, что она ест каждый день. Теперь она определенно начала набирать вес и отмечала, что, как ни парадоксально, чем больше она поправляется, тем меньше ее заботит, что нужно есть только правильную пищу. Она начала носить одежду разных цветов, а не только черного и хаки, и ездила в клинику на автобусе, вместо того чтобы проходить три мили пешком. Держалась она по-прежнему холодно и оставалась эмоционально отстраненной. Но удалось бы нам достичь таких результатов, если бы мы списали все на “атипичное расстройство пищевого поведения”? Ясно одно: когда мы с Кейтлин познакомились, у нее была крайне однообразная диета, оказывавшая вредное физиологическое воздействие. Одежда и поведение Кейтлин указывали на сложности со схемой тела: она ощущала себя бесформенной, ей было неуютно в собственной коже. Теперь она лучше освоилась в теле. Что касается депрессии, у Кейтлин точно была ангедония, но дело не только в этом. Она не видела смысла в том, чтобы получать удовольствие от еды, поскольку ее конечной целью было не счастье. Ее угнетали все те ужасы, о которых она узнала, когда исследовала историю Европы военного времени, и она ощущала, что должна как-то почтить память жертв. Я начал видеть в ней не больную, страдающую расстройством пищевого поведения, а настоящего аскета, который взял на себя все грехи рода человеческого, ищет простой праведной жизни и ничего не просит взамен. И волей-неволей уважал Кейтлин за это.
Некоторые историки предполагают, что проявления anorexia nervosa впервые ясно описаны в средневековых житиях святых – у женщин, чье самоотречение и даже самобичевание получило название “священной анорексии”16. Но в самоотречении Кейтлин не было ничего показного. Это был моральный выбор, прямое следствие анализа недавней истории и современной жизни – аморального настоящего и прошлого за гранью морали.
Психиатрам следует всячески воздерживаться от морально-этических суждений, но это практически невозможно. Одна из самых осуждаемых групп на свете – те, у кого лишний вес и ожирение, хотя они быстро становятся большинством. Некоторые больные anorexia nervosa, если они достаточно честны, признают, что на самом деле презирают толстяков и приписывают им самые постыдные качества (они ленивы, бесхребетны, бездеятельны, жадны, и к тому же от них воняет). Это было бы достойно порицания, если бы мы не знали, что самые тяжкие оскорбления такие больные приберегают для себя. Сейчас много критикуют модные дома за то, что у них работают модели нулевого размера, поскольку это искажает представления молодежи о том, как выглядит нормальный человек, но никто не замечает, как культура эксплуатирует тайную битву гедонизма и гомеостаза во всем, что касается еды: рекламные слоганы пищи пишутся на языке соблазна, греховности и “запретных наслаждений”17.
Я все пытался увидеть картину в целом. Действительно ли расстройство Кейтлин – просто избранный ею образ жизни или же она отождествляет себя с женщинами – жертвами усташей? Как же история об изнасиловании? “Юридически это не было изнасилованием” – но какому именно нападению она подверглась? И не надо забывать о ее жизни в семье: она потеряла отца в критическом возрасте, горе подкосило мать, и Кейтлин, вероятно, винила себя за то, что бросила ее. Кроме того, в ее работе прослеживались постоянные темы – об институтах, которые должны быть безупречными, защищать, питать: и святая церковь, и “Красный крест” среди всех ужасов войны служили драгоценными источниками добра, как выразился бы психоаналитик – “доброй кормящей грудью” в высшем смысле этих слов, но оба института оказались страшно скомпрометированы. Нельзя ли свести это воедино?
Я каждый раз с нетерпением ждал встречи, чтобы поговорить с Кейтлин, поучиться у нее, но при этом размышлял, не пора ли нам завершать лечение. Кейтлин согласилась (сама об этом думала).
– К какому же выводу мы придем? – спросила она преподавательским тоном.
Думается, начал я, что воспитание и тяжелый жизненный опыт не позволяют ей поверить, что она достойна получать удовольствие естественными для других способами, например от еды, поскольку в ее жизни это всегда оборачивалось плохо. Я изложил свое психодинамическое толкование ее диссертации и исторических изысканий и в заключение добавил, что ей самой решать, как быть: оставаться пленницей истории или написать собственную.
После паузы она произнесла, что, пожалуй, это “интересно” и, вероятно, “в этом что-то есть”. Более того, у нее появились новости для меня. Она проходила первые фазы первых “нормальных” отношений с мужчиной. Он гораздо старше, разведен… и заведует кафедрой, где она работает. Университет, наверное, не одобрит.
– Очередной пример ложки дегтя в бочке меда, как вы бы сказали. Так или иначе, спасибо за помощь.
И она распрощалась.
У меня на душе стало на удивление пусто. Конечно, никто не ждет, что интерпретация, пусть даже самая остроумная, станет откровением: “Ах да, разумеется, теперь наконец-то все прояснилось! Как же мы раньше не замечали?”
Более того, я убежден, что лучшие интерпретации вызывают лишь смятение. Задача интерпретации – не доказать, что она правильная, а позволить по-новому взглянуть на проблему, обычно как раз потому, что она почти правильная. Но чтобы мою интерпретацию встретили с вежливым безразличием…
Пациентке стало лучше, и прекрасно, но на самом деле я превысил полномочия. Напрасно я притворялся психоаналитиком. Я нейропсихиатр. Ну или диетолог, если очень надо.
* * *
Где-то через год Кейтлин вдруг позвонила и спросила, нельзя ли нам увидеться. Естественно, я согласился, опасаясь худшего. Она вбежала в кабинет, растрепанная, но сияющая.
– Познакомьтесь, это мой Фрэнсис.
Фрэнсис смущенно шагнул вперед. Лысеющий, полноватый, в мятом костюме. От него так и веяло спокойствием и душевной щедростью. Он пожал мне руку:
– Много слышал о вас.
Как неловко.
– Ах да, и еще, – продолжила Кейтлин и вкатила в дверь детскую коляску. – А это Мэтью, наш малыш.