Далия Трускиновская
Деревянная грамота
Другу Ратимиру посвящается
Часть первая
Масленица была уж не за горами!
Стенька неторопливо шел по торгу, по некрутому горбу Красной площади, от родного Земского приказа к Василию Блаженному, но не прямо, а углами, норовя пройти все торговые ряды. Вот уж где он чувствовал себя как дома! Ему нравился лихой, разухабистый шум, сплавленный из выкриков и прибауток торгового люда, из громкой, но беззлобной ругани покупателей, из всяких стуков и скрипов, и этот шум был такой пестроты, что в ушах звенело.
А лица! Из-под надвинутых на брови меховых шапок и шапочек, со сверкающими глазами, с пылающими щеками, с веселыми громогласными ртами! Вот где восторгу-то – идти сквозь такую толпу, ловя взгляды молодых баб, приветствуя знакомых мужиков, наслаждаясь этим суматошным миром, без вина пьянящим, и за такое блаженство еще и денежки получать!..
Земский ярыжка Аксентьев шел по торгу хозяином. Все видели его толстую дубинку. Огреет вора – долго вор помнить будет. Все слышали его звонкий голос. Особенно женкам и девкам сладко было оглянуться на статного молодца…
Опытным ухом Стенька уловил шум драки и поспешил, распихивая толпу, прекращать безобразие.
– А ну, наддай! А ну, еще! – подзуживали зрители, которых для такого случая всегда набиралось довольно. – Ого, дядя! Здоров! Ты к Масленице подкормись-то! На Москве-реке биться будешь!
Стенька несильно двинул крикуна положенной по чину дубинкой, сшиб в сторону и занял его место.
На пятачке меж рундуками два мужика как могли отчаянно тузили друг друга, но толстые тулупы сковывали движения, гасили удары, и драка, начатая вполне достойно, обратилась в тупую возню. Это радовало зрителей почище представления скоморохов, и даже торговцы, прикрывавшие товар руками, искренне веселились.
– Стоять! – гаркнул Стенька, замахиваясь сразу на обоих дубинкой. – Р-р-разойдись, сволочи! Кто велел на торгу буянить? Сейчас вон в приказ сведу!
– А сведи! – выкрикнул один из драчливых мужиков. – Только чтобы обоих! Пусть там разбираются – кто прав, кто виноват! Я батогов не боюсь!
– И я не боюсь! – встрял второй. – Веди нас в приказ! Уж я-то на него, на сучьего сына, челобитную подам!
– Это я на тебя подам! Государю в ноги брошусь!
И они опять полезли друг на дружку, оба здоровенные, в заиндевевших бородах одной длины, в похожих шапках – как есть близнецы!
– Тихо вы, тихо! Не то стрелецкий караул позову – он вам бока-то обломает! Пошли в приказ!
С немалым трудом Стенька довел их – все порывались вступить в новый бой, ругаясь хотя и матерно, однако уныло. Стенька знавал мастеров-матерщинников, которые не просто загибали, а складно и ладно, не хуже скоморохов, считавшихся знатоками этого дела. А ругань пойманных им мужиков была так же тупа и несуразна, как их драка.
В Земском приказе обоих поставили перед свободным на ту минуту подьячим Колесниковым.
– Кто таковы, сказывайте! – велел он, выложив перед собой чистый лист.
– Служилый человек Ивашка Шепоткин, – представился один.
– Торговый человек из Суздали Никишка Ревякин.
– Ну и какого же черта на торгу сцепились?
Сказал он это так, что драчуны ощутили себя малыми детишками, что досаждают взрослым нелепой возней и визгом.
– Мы по-честному, – буркнул Ивашка. – В бороду не вцеплялись, по срамному месту не били. Мы – на кулаках!
– Ах, вы, стало быть, кулачные бойцы? – с издевкой спросил Колесников. – Торг с Москвой-рекой спутали? Или в календаре заблудились? Масленица еще не настала!
– Да нет же! – прямо-таки застонал служилый человек Ивашка Шепоткин. – Меня, сироту, обидели!
И рухнул здоровенный сирота на колени, задрав при этом бороду и с нечеловеческой надеждой заглядывая в глаза Колесникову.
– Сказывай! – велел подьячий.
– Да этот сирота сам кого хошь обидит! – возмутился торговый человек из Суздали Никишка Ревякин и тут же схлопотал от Стеньки по шее.
– Не галдите вы там! – подал голос от своего края стола Деревнин. – Сказку отбирать мешаете!
Он вполголоса совещался с низко к нему нагнувшимся попом и время от времени что-то записывал.
– Вот этот стервец жену мою продал! – Ивашка снизу ткнул перстом в Никишку.
– Ну, сказывай, – Колесников изготовился писать.
– Поехал я по государеву делу в Касимов и чаял там пробыть с полгода, – не вдаваясь в подробности, доложил Ивашка. – А денег на дорогу не было, прожился, и там мне бы деньги понадобились. А он, страдник, вор, из Суздали своей приехал, а своего двора на Москве у него нет! И мы сговорились – я ему женишку свою, Марфицу, за пятнадцать рублей заложил!
– За пятнадцать рублей, – повторил подьячий, записывая. – Не продешевил?
Ивашка, которому было не до шуток, уставился на подьячего с глубоким непониманием.
– Ты сказывай, сказывай! – напомнил ему Стенька. – Мы тут с тобой до ночи возиться не станем.
– Женишку свою Марфицу заложил, и пятнадцать рублей с него получил, и в Касимов поехал, а он с Марфицей жить остался…
– Ты откуда такой вылез? – напустился на него Колесников. – Ты что, в церковь Божию не ходишь, проповедей не слушаешь? Сам патриарх учить изволил – нельзя, грешно жен закладывать, чтобы чужой человек с ними сожительство имел! Жену в блуд вводишь, дурак!
– Всегда так делалось! Я-то со двора поеду, а она-то одна останется, так хоть присмотрена да сыта будет! – возразил Ивашка. – И вот женишку свою Марфицу этому аспиду заложил, и пятнадцать рублей получил…
– Знаю, знаю. Когда приехал – что обнаружилось?
– А то и обнаружилось, что он ее другому человеку передал, как зовут – не ведаю, а прозвание ему – Пасынок! И она с тем Пасынком ныне живет!
– Ты кого, Степа, привел? – устало спросил Колесников. – Этих подлецов – не к нам! Их к патриарху на суд надобно! Пусть бы их в Соловки к святым отцам всех на покаяние отправил! На хлеб и воду! Вас, сучьих детей, для того венчают, чтобы вы женами торговали?
– Выслушай, батюшка! – Тут и торговый человек из Суздали, сучий сын Никишка Ревякин бухнулся на колени. – Он точно мне женишку свою на полгода заложил, да ведь вовремя не выкупил! И я еще лишний месяц ее кормил-поил! А я для чего ее в заклад взял-то? На Москве я, сирота, человек чужой, своего двора не имею, покормить-обстирать меня некому…
– Гляди ты, сирота на сироте едет и сиротой погоняет, – заметил Колесников. – Стало быть, ту Марфицу вовремя не выкупили, и ты счел себя вправе ее переуступить?
– Хорошему человеку, богобоязненному!.. А тут этот аспид, скорпий бешеный, и вернись!
– Я – домой, а домишко-то мой заколочен стоит! Я – на торг, узнавать, тут мне на него и указали!
– А что же – двери нараспашку оставлять? Я своим двором разжился, Марфицу туда увел, а твой-то и запер!
– Благодетель! – отметил Колесников. – Степа, позови приставов. Пусть сходят к тому Пасынку, заберут от него бабу и вернут мужу. Со всех троих – по полтине в казну! Так и записываю – видели, блядины дети? И – все! А коли кто из них из всех о тех пятнадцати рублях заикнется – я ему покажу пятнадцать рублей! Живого места на нем не оставлю!
– Пошли! – Стенька разом потянул обоих сирот за ворота шуб. – Ваше дело решено. Кто таков тот Пасынок? Где проживает?
Оставлять вдвоем Ивашку с Никишкой нельзя было. Ивашку Стенька отправил вместе с двумя приставами – вызволять жену, а Никишку отпустил, лишь убедившись, что посланные уже довольно далеко отошли.
Никишка плакался – ведь Ивашка обещал по-честному у него жену выкупить, вот деньги и пропали! Да и Пасынок за возмещением убытка к нему, к Никишке, явится.
– Да сам же ты и взял с Пасынка деньги, когда бабу ему отдавал! – не выдержал вранья Стенька. – Ступай Христа ради, пока я тебя, вора, дубинкой не пришиб!
Потом Стенька, как ему полагалось по должности, вернулся обратно на торг. Время близилось к обеденному, но морозец раньше времени заронил в душу мечту о дымящемся горшке со щами. Стенька невольно облизнулся.
Хотелось пусть бы не щей, а горячего пирога, да не хотелось за него переплачивать. Стенька гордо прошел мимо деда с богатой торговлей – его пироги ехали перед ним на санях в большом укутанном коробе, и на крышке короба он производил расчет с покупателем. Стенька деда знал. Тот сам пек, сам и продавал, причем за полушку готов был удавиться.
Дед на Стеньку и не взглянул, а толкнул свои санки прямо под ноги пробивающейся через торг сочной бабе, ведущей за руку паренька.
– А вот пирогов, пирогов! – крикнул он прямо в лицо мальчишке.
Баба шарахнулась от него и потащила дитя прочь.
– Го-ордая! – послал дед в спину несговорчивой бабе острое словцо. – Как поклонится, так три фунта грязи отломится!
– Эй, стой! – Стенька ухватил за плечо парнишку с большим лукошком, подвешенным спереди. Лукошко было укрыто холстиной, из-под которой выходил пар.
– Пирогов с пшеном? С зайчатиной? – еще не по-привычному бойко, а с натужной бодростью спросил парнишка. – А то – с вязигой? Или кислых пряженых с маком?
– Ну тебя с пряжеными! – возмутился Стенька. – Весь в масле извозишься, пока съешь! Ищи потом, где руки вытереть! Ты мне лучше с рыбой, коли есть.
– А как не быть!
Стенька мог бы и не заплатить, да пожалел парнишку. Тот, видать, был еще новенький, даже кричать не выучился, и за отданный безденежно пирог ему бы досталось от батьки, или от хозяина, или кто уж там послал его на торг.
– Ты втихомолку не распродашь, – сказал ему Стенька, отдавая деньгу. – Ты зазывай. Слышишь, как все глотку дерут? «Эй, шевелись, подходи, не скупись!» Вот и ты тоже.
Парнишка улыбнулся благодарно.
Обзаведясь пирогом, Стенька пошел туда, где мог бы запить его сбитнем. И вскоре услышал разлюбезное, призывное:
– Вот сбитень горячий! Мед казанский, сбитенщик астраханский! Сам хохлится, сам шевелится, сам потрогивается!
Стенька пробился сквозь народ и оказался у лавки, на которую хозяин выставил кувшины и кружки.
– Эй, молодец, не пей пива кружку, выпей сбитня на полушку! – приветствовал его знакомый сбитенщик. – С нашего сбитню голова не болит, ума-разума не вредит!
– А налей! – позволил Стенька.
– А полушка?
– А кто тебе два кувшина спас?
Дело было давнее – не допустил земский ярыжка, чтобы у знакомца мошенник пустые кувшины уволок. И с того Стенька пробавлялся дармовым сбитнем почитай что третий годок. Правда, не злоупотреблял – не каждый день хаживал.
Он принял кружку с ароматным горячим напитком, отхлебнул – дыханье перехватило, столько сбитенщик грохнул туда перцу. Но и меду не пожалел, и корицы, и всего того, что давало сладость и приятный вкус.
– Дай Бог дальше не хуже, – с тем Стенька вернул пустую кружку и зашагал дальше, а вслед неслось разудалое:
– Кто наш сбитенек берет, тот здрав живет! Под горку идет, не спотыкается, на горку ползет, не поперхается!
Стенька и впрямь шел уже в гору…
– Что не заглядываешь, Степан Иваныч? – раздалось из шалаша.
Стенька повернулся на голос.
Из непривычно низкого окошка посреди небольшого бревенчатого сруба установленного образца – две с половиной сажени в длину да две сажени в ширину – смотрела веселая бородатая рожа сидельца.
– Милости прошу к нашему шалашу! – продолжал он.
– А чем угостишь? – Стенька подошел.
– А вот к постному дню! – предложил радушный сиделец. – Есть белорыбица, есть семга провесная, есть и спинки стерляжьи! Осталось десять белуг самых добрых, непотрошеных, три десятка осетров, самых добрых! Стерляди мерзлые по аршину с четвертью! Три пуда семги соленой, икра зернистая пресная, опять же – самая добрая! Есть и залом!
Стенька едва не облизнулся. Если белорыбицу и стерлядь случалось едать, то про залом он только байки слышал. Сказывали – рыбина в аршин длиной, солоноватая, но на самом деле – холодного копчения, добывается в Астраханском море, и вкусу изумительного…
– Так угостишь, что ли?
– Хочешь – снетков в кулечек положу? Сухих, псковских, самых добрых?
Снетки – не семга провесная и не залом, грошовая рыбешка, но Наталья уж найдет, на что употребить, подумал Стенька и протянул руку. Приятель-сиделец выдал совсем маленький кулек, на который пошел лист исписанной вкривь и вкось бумаги.
– Да похвали же хоть что-нибудь! – прошипел он.
– Ах, стерлядка! Ну, что за стерлядка! – на весь торг завопил Стенька. – Такую и к боярскому столу подать не стыдно!
– Семгу похвали… – подсказал сиделец.
– А вот, гляжу, семга у тебя! Был я недавно на крестинах у подьячего, богато подавали, а такой семги там не видывал! – громогласно продолжал Стенька, и тут на него вдруг накатило озорство. – Такая семга подьячему-то, поди, не по карману! А разве одному боярину Милославскому!
И отскочил от шалаша.
В толпе засмеялись. Государев тесть Милославский был на Москве одним из богатейших бояр.
Довольный, что и людей порадовал, и сам повеселился, Стенька направился было в дальнейший обход, но тут повалил снег. Да еще какой! Ни с того ни с сего словно ангелы преогромную перину ножичком распластали да и вывернули на Красную площадь.
В тех рядах, где бабы торговали рукодельем, послышался радостный визг – весело ругаясь и перекликаясь, торговки прибирали с лавок и с рундуков свое шитье. И если бы Стенька мог улыбнуться еще шире, он бы непременно постарался. Однако шире просто уж было невозможно.
И тут стряслось-таки неладное.
Стенька не мог бы объяснить внятно, что такое он услышал, что разобрал в общем галдеже. Однако вошла в душу тревога – не так звучали невнятные голоса, ох, не так! Он развернулся и поспешил к краю площади – туда, где стояли распряженные сани, укрытые рогожами, туда, где тяжеловесно суетились, склонившись над передком одних саней, люди.
– Расступись! – гаркнул Стенька. – Что за шум? О чем лай?!
Как раз перед ним было необъятной ширины гузно. Мужик в синей, колом стоящей шубе нагнулся, вытаскивая что-то из саней, и больше всего был похож на широкий стол в приказе – тот, правда, не синим, а зеленым суконцем обычно покрывали.
Наконец он распрямился и повернулся к Стеньке.
На руках у мужика был ребенок, парнишка лет десяти, с таким белым личиком, какого у живых не бывает…
Парнишечка сжался каменным комком. Замерз он, видать, ночью – отогревать бесполезно, на ресницах – иней, вокруг ноздрей и рта – маленькие сосульки. Смотреть на него было невозможно – жалость прошибала.
– Где ты его взял? – с ходу напустился на мужика Стенька.
– Да рогожу откинул, войлок приподнял…
– А он-то и там! – добавила баба в рогатой кике и закивала мелко-мелко – видать, от страха.
– Господи, спаси и сохрани! – воскликнула другая, крестясь. – Вот страсти-то! Дитя в санях замерзло!
– Товаришко припрятать от снега хотел, а он-то и там…
– Чей парнишка – не знаешь? – спросил для порядка Стенька.
– Отродясь не видывал!
Случившийся тут же инок неведомой обители пробился ближе и протянул к парнишке руки.
– Может, и не помер еще? – с отчаянной надеждой в светлых глазах спросил инок. – Может, с Божьей помощью, и ототрем? Раздеть его надо, ощупать! Вы куда, бабы? Помогите же, Христа ради!
Но обе женки откачнулись от мертвого тела.
– Вот дуры! – прикрикнул на них Стенька. – Креста на вас нет!
Но, вдруг поверив иноку, сам проникся надеждой и стал как мог быстро расстегивать шубенку.
Из-за пазухи выпали и ударили его по ноге какие-то дощечки.
Инок нагнулся, поднял – и толкнул Стеньку в бок.
– Слышь-ка… Это в приказ снести надобно…
Стенька прижимал ухо к груди ребенка, все больше и больше убеждаясь, что помощи не требуется никакой. Он кинул взгляд на дощечки, вовсе не желая их разглядывать, а чтобы с полным основанием послать навязчивого инока туда, куда в таких случаях всякому русскому человеку посылать навычно.
И увидел буквы…
Дощечек было несколько, широких и плоских, тоньшины такой, что даже непонятно делалось, как их только вырезали. Сшитые ремешком, они представляли собой что-то вроде книжки.
– Что за притча! – изумился он.
Инок же раскрыл деревянную книжицу, свел негустые бровки, пытаясь прочитать первую строку – да и поднял на Стеньку светло-голубые удивленные глаза:
– Не по-нашему писано-то…
– Со мной пойдешь, донесешь до приказа, – велел Стенька мужику, что обнаружил в санях замерзшего парнишку. – Сказку от тебя отберем – кто таков, как к тебе в розвальни мертвое дитя попало…
– Да я откуда знаю! – воскликнул в отчаянии мужик. – Вчера еще ничего там не было! Он не иначе как ночью туда забрался!
– С чего бы ночью туда забираться? – спросил Стенька и наконец-то соблаговолил приглядеться к буквам.
– Как это не по-нашему? Вот же тебе…
И замолчал.
Он хотел назвать знакомую, хотя и странно выписанную, словно коротким лезвийцем вырубленную черную букву положенным ей именем, но вдруг понял, что и «глаголь» не туда нацелен клювиком, и «живете» – странного вида, а прочие знаки вообще ни в одной прописи не встретишь… И более того – строки лежали не поперек деревянных страниц, а вдоль их, так что и держать диковинную книжицу следовало необычным образом.
– Говорят тебе, тащи в приказ! – велел инок.
– Да ты кто таков!.. – начал было Стенька, но инок, видать, человек опытный, сунул ему в руки находку и, не говоря ни слова, нырнул в толпу. Оно и верно – кому охота с Земским приказом связываться?…
– Пошли, что ли? – И Стенька, раздвигая скопившуюся толпу, пошел к приказу, а мужик с парнишкой – за ним.
Земский приказ имел особую избу со двором, где выставлялись для опознания поднятые на улицах мертвые тела. Туда-то и хотел доставить Стенька мертвого парнишку. Наверняка ведь родные ищут! Парнишка с виду не сирота – шубенка крепкая, сапоги хоть и великоваты на вид, но справные, не лапти с онучами! Что же тот парнишка ночью на торгу в санях-то искал? В пустых распряженных санях?…
Или кто его туда уже мертвого сунул?…
При мысли, что нашелся на Москве аспид, убил ребенка и спрятал труп, Cтеньку передернуло. И тут же он сам себе возразил – в сани-то зачем? Ночью снег шел – подкопай сугроб, как все делают, да и сунь, да и завали снежными комьями, да еще сверху присыплет, оно и незаметно выйдет! После Пасхи лишь и обнаружится… Так нет же – в сани!..
Деревнин встретил их на крыльце. Он явно собрался уходить – коли бы в Кремль побежал, так выскочил бы без шубы, в одном подбитом заячьим мехом длинном кафтане.
– Чем разжился, Степа? – благодушно обратился он.
– Вот, мертвое тело в санях нашлось, сказку отобрать надобно.
– У тебя, что ли? – спросил подьячий мужика. – Ну-ка, покажи…
Он поглядел в неживое лицо парнишки и громко, горестно вздохнул.
– Царствие небесное! Какая же это дурища-бабища дитя на ночь глядя в дом не загнала?…
– Вот и я толкую – не сирота! – добавил Стенька, хотя ни слова еще сказать не успел.
Мужика препроводили в избу, что жалась к самой кремлевской стене, и там лишь избавили от тела. Парнишка был помещен на соломе, между молодой еще женкой с разбитой в кровь головой и старым, раздетым до исподнего человеком. Судя по тому, что уши у несчастной женки были разорваны, а на руках недоставало пальцев, погибла она из-за украшений – кто-то, видя, как впотьмах возвращается домой, позарился на сережки с перстеньками. Старый же человек мог попросту пропиться в кружечном дворе до нательного креста и замерзнуть по дороге домой исключительно через свою глупость.
Велев смотрителю раздеть тело и убедиться, что парнишка доподлинно замерз, а не погублен рукой человеческой, Стенька с Деревниным поволокли очумевшего от неприятности мужика в приказ – отбирать сказку.
С шумным вздохом Деревнин скинул Стеньке на руки шубу, сел, достал из перницы упрятанное было перо и снял со стопки чистый бумажный лист.
– Ну, сказывай!
Мужик клялся и божился, что среди его знакомых и родни таких парнишек не видано, и для чего бы горемыке забираться в сани – ему неведомо, а сам он – Васька Похлебкин из Ростокина.
– Знаю я вас, ростокинских воров… – проворчал Деревнин, и тут Стенька выложил на стол деревянную книжицу.
– Ты, Гаврила Михайлович, про это расспроси, – посоветовал негромко.
– А это что за диковина?
– А на мертвом теле найдена, за пазухой.
Деревнин повертел книжицу, попытался одолеть хоть строку – и не смог. Странная грамота пошла по рукам, приказные вертели ее так и сяк, толку же не было никакого.
– Может, письмо затейного склада? – предположил самый юный из подьячих Земского приказа, Аникей Давыдов.
О том, что государь Алексей Михайлович в последнее время сильно увлекался такими делами, подьячие слыхивали, а те, что постарше, могли бы рассказать, что закрытым письмом писались донесения еще покойному государю Михаилу Федоровичу. Сама мысль, что кто-то на Москве такими вещами балуется, была малоприятна…
Деревнин забрал деревянную грамоту, в последний раз попытался одолеть хоть слово – да и махнул рукой.
– Коли закрытое письмо, то какого же черта на дереве писано? – спросил сам себя. – Ничего попроще не нашлось? Бумага, что ли, вздорожала?
– А книжица-то старая, – заметил Колесников. – Совсем ветхая.
– Что же с ней парнишка-то делал? Кому нес? – разумно спросил самый старый и дородный из подьячих Земского приказа, осанистее и бородатее иного боярина, Семен Алексеевич Протасьев.
Ответом было всеобщее хмыканье и пожимание плеч.
– А может, у кого унес? – иначе повернул дело Колесников. – У кого на Москве такие книжицы водиться могут?
– А ведь придется разбираться… – продолжал Протасьев. – Ты, Степа, чай, когда книжицу отыскал, ее не припрятал сразу же, а народишку дал разглядеть. То-то теперь на торгу галдят про замерзшего парнишечку и деревянную грамоту! Вперед, пожалуй, будь поумнее…
– Этого учить – что в ступе воду толочь, – памятуя о прошлых подвигах своего подначального, буркнул Деревнин. – Ладно, братцы, видно, такова моя горькая долюшка. Коли подумать, то книжица это опасная. Кому на ум придет по дереву закрытым письмом писать? Богоотступникам разве…
– Полагаешь в Чудов монастырь снести, пусть святые отцы разберутся? – спросил Колесников. – Ну и пропадет там деревянная грамота! Не вернут святые отцы и не глядя скажут, что книжица еретическая! И шуму раздуют – мы, мол, самому черту соли на хвост насыпать горазды! Им же перед патриархом выслужиться охота. А для него твоя, Гаврила Михайлович, грамота – подарок! Тут-то он и возопит, что совсем народишко обезумел, по дощечкам Богу молится, последнее время богослужебные книги исправлять да новые заводить!
Стенька слушал рассуждения, затаившись и вытянув шею, чтобы ни единого словечка не пропало. Васька же Похлебкин даже не слушал, а мрачно смотрел в пол, потому что – как ни рассуждай подьячие, а тело-то у него, у Васьки, в санях найдено, ему и отвечать…
Деревнин хмыкнул, насупился, поглядел на разложенные дощечки, а когда поднял глаза, так уж вышло, поймал Стенькин взгляд. Взгляд молил: ну, сделай же, батюшка Гаврила Михайлович, хоть что-нибудь!..
– Собирайся, пойдем! – вдруг решил Деревнин. – Есть на Москве один человечек, который в этой деревянной грамоте, может, и разберется. Я даже не удивлюсь, коли у него ее и стянули…
– А кто таков? – спросил Емельян Колесников.
– А справщик Арсений Грек, что в печатне на Никольской обретается.
– Еретик! – грозно возгласил подьячий Протасьев. – За что его на Соловки сослали, а? То-то – за ересь!
– И верно, Гаврила Михайлович, – поддержал товарища Колесников. – Человек он подозрительный, у латинских попов учился и в латинской вере был, потом к туркам подался и турецкую веру принял, это на Москве всем ведомо! Мало ли греческой шелупони за патриархом иерусалимским в Москву притащилось! Хорошо хоть, не все осели, иные и прочь убрались!
– А потом что было-то? – спросил Деревнин. – Арсений сюда уж лет десять как перебрался. Ну, побывал он в Соловках – да сам же владыка Никон его оттуда и изъял! Справщиком не каких-либо, а богослужебных книг поставил! Он, Арсений, много повидал, уж ежели он не растолкует, что это за грамота, то и никто на Москве не растолкует.
Стенька уже был в тулупе и держал наготове деревнинскую шубу с преогромным бобровым воротником. Подьячий, не вдаваясь в дальнейшие рассуждения, сунул руки в рукава и, провожаемый неодобрительными вздохами, покашливаниями и покрякиваниями, пошел к дверям, Стенька, сунув за пазуху деревянную грамоту, поспешил следом.
– А я как же? – спросил Похлебкин.
– Сиди в углу да жди.
– Постой, Гаврила Михайлович! – вспомнил вдруг Колесников. – Третьего дня ты писцам сказки перебелять давал?
– Давал, а что такое?
– Вот, взгляни…
Чтобы не париться, Стенька вышел на крыльцо. У Земского приказа, как всегда, толпился народ. Очередь бурлила, переругивалась, мужики пихались, и кто-то, шлепнувшись на гузно, поехал сидя по накатанной ледяной дорожке. Стенька спустился, обошел дорожку и встал в сторонке, ожидая Деревнина.
Рядом оказался высокий, статный мужик средних лет, в остроконечном меховом колпаке, надвинутом чуть ли не ниже бровей.
– Надо бы песку принести, посыпать, – сказал он. – Еще, чего доброго, кто шею сломает.
– Вот бы и принес, – буркнул Стенька, сгорая от нетерпения.
Деревнин, разбирая огрехи писцов, мог застрять надолго.
– А и принес бы, я знаю, где песка взять, – добродушно отвечал мужик. – Тяжко вам, приказным, приходится. И так за день набегаешься, а тут еще под самым крыльцом такой подарок!
Мужик оказался понимающий!
– Уж точно, – довольный, что собеседник поможет скоротать время, отвечал Стенька.
– И намерзнешься, – добавил мужик.
Где-то Стенька его видел…
Человек, целыми днями расхаживающий по Красной площади, видит столько всяких рож, что куда их всех упомнить! Стенька, судя по благорасположенности мужика, решил, что когда-то оказал тому незначительную услугу – может, воришку отогнал, может, разнял закипевшую было ни с того ни с сего, как это часто случается на торгу, свару.
– Всяко бывает, – копаясь в памяти, отвечал земский ярыжка. – Вот, подьячего своего жду, так одно спасенье – тулуп.
– Да, тулуп у тебя знатный, – похвалил мужик. – А что, не ты ли сегодня на торгу диковину нашел?
– Какую диковину?
– Сказывали, парнишка мертвый, а при нем – деревянная книжица.
– Был такой парнишка. Царствие ему небесное…
– Грешен, люблю диковинки, – признался мужик. – Я-то грамоте учен, коли какая книга полюбится – сам себе и перепишу. А что в той книжице-то было?
– А шут ее знает! – честно отвечал Стенька. – Ни буковки не разобрать.
– Я-то разобрал бы, – похвалился мужик. – А коли что путное – я бы и алтын заплатил, чтобы мне переписать дали.
– Так говорю же – не по-нашему писана!
– Так то и дорого! Может, лексикон какой?
– Что?!
– Лексикон, сиречь словник. Когда справа – по-нашему, а слева – скажем, по-гречески или по-латински писано. Против нашего слова – иноземное, так и учишь. Или, может, космография? Там вообще такие знаки, что не всякий поймет.
– А может, и еретическое писание, – отрубил Стенька. – Еретиков-то много развелось! Вот они закрытым письмом свою ересь писать и наловчились!
– Где ж тот парнишка деревянной книжицей разжился, как полагаешь? – спросил мужик. – Ведь коли она еретическая – стало быть, ему какой-то нехристь подсунул, а?
– Да уж не книжица ли его и погубила? – вдруг сам себя, да еще вслух, спросил Стенька.
– И такое бывало! – подтвердил незнакомый знакомец. – Слушай, Христом Богом молю, вынеси мне книжицу! Раз один только глянуть!
– Алтын, говоришь? – уточнил Стенька.
– Алтын! Это коли переписать дашь. А поглядеть – деньга.
Стенька вздохнул – алтын проплывал мимо носа.
– Отойдем-ка… – И он уже, сдернув меховую рукавицу, полез за пазуху.
Но, видать, и дармовой деньги Стеньке в тот день не полагалось.
– Ты куда, Степа? – окликнул с крыльца Деревнин.
Народ расступился, когда он принялся спускаться. И то – шел плавно, чинно, с достоинством, не хуже иного боярина. Бояр, впрочем, Стенька видывал всяких: как к Кремлю подъезжать – так орлы, как возле Постельного крыльца суетиться в надежде на государеву милость – куры, да и только! И завизжит иной не хуже бабы на торгу…
Стенька развел руками: прости, мол, не судьба! И поспешил к Деревнину, и помог ему перейти скользкое место, и, поскольку толпа скопилась густая, пошел за ним следом, носом в спину. Иначе, рука об руку, они бы по торгу и не прошли.
Печатня была совсем неподалеку, на Никольской.
– А что, Гаврила Михайлович, не найдется ли там другого грамотея, кроме еретика? – спросил Стенька, поравнявшись с начальником и чувствуя, что вольные разговоры не возбраняются.
– Поищем, – кратко отвечал Деревнин. – Грамотеи-то есть, да к ним далеко добираться. На Воробьевы Горы, в Андреевскую обитель.
– И точно!
Добрых десять лет назад государев любимец, книжник и умница, боярин Федор Ртищев надумал завести ученое братство для перевода богослужебных книг. С этой целью он выписал из Киево-Печерской лавры ученых монахов во главе с Епифанием Славинецким. Их поселили в заново отстроенном монастыре и вменили в обязанность обучать желающих греческой, латинской и славянской грамматикам, риторике, философии и другим словесным наукам. Ртищев затевал со временем устроить там духовное училище.
– Ты, Степа, деревянную грамоту-то не забыл?
– За пазухой.
Стенька поскользнулся и чуть не приложился коленом.
Накануне Масленицы дни уж не с птичий нос, как под Рождество, однако темнеет рановато. Хорошо бы Деревнин сразу после посещения печатни и отпустил домой, подумал Стенька, все равно на торгу в такой снегопад уж будет пусто и никаких дел в приказе тоже не предвидится. А мороз понемногу крепчает, зима выдалась посердитее минувшей, и возвращаться домой, в Замоскворечье, когда ночь окончательно накроет город, его улицы с переулочками, – радость сомнительная…
Печатный двор на Москве был не помещен в подходящие по величине палаты, а нарочно отстроен еще при государе Михаиле Федоровиче. В том же году государь и скончался, так что не у кого москвичам спросить, что означает изображение на воротах. При всей своей богобоязненности покойный государь велел поместить там не образ святого, а двух тварей, льва и единорога, виду самого драчливого – оба вскинулись на дыбы, и лев единорога когтит, а тот ему прямо в пасть уставил растущий из середины лба, длинный и узкий, похожий на кончар рог. Над ними обоими была вырезана корона.
Диковинно было – входишь в такие знатные ворота, и перекреститься не на что…
Ученый муж, он же – ведомый еретик Арсений Грек жил то в Чудовом монастыре, в своей келье, то, когда дела случалось много, – при печатне. Справившись у ворот, Деревнин со Стенькой пересекли невеликий двор и поднялись во второе жилье. Там они, постучав и услышав голос, вошли в низкую дверь и молча перекрестились на образ Богородицы, единственный в помещении.
Пораженный великим множеством книг, Стенька понял, что не Грек, а они тут хозяева. Арсений отрекся от суконных расшитых полавочников, стелил войлочные тюфячки, какие в Земском приказе давно бы уже, ухватя двумя перстами, вынесли и выкинули нищим. Он поставил три стола – два длинных, наподобие приказных, и один совсем маленький, для чтения и письма. Очевидно, за ним Арсений сличал написанное и выправлял ошибки в книгах.
Длинные столы были покрыты толстыми томами, застегнутыми и расстегнутыми, слоем не менее чем пол-аршина, и сверху лежали густо покрытые строчками несшитые листы. Стенька украдкой взял было один посмотреть и удивился – влажный! На маленьком столе тоже громоздилось несколько книг, чернильницы же были сдвинуты к самому краю, а подсвечник, видать, не раз валился на пол. Стол даже не был устлан сукном, а широкий, на задастого человека, но с крошечными, словно от детского сиденья, резными подлокотниками стул имел войлочную покрышку самого жалкого вида.
Хозяина, видать, это убожество мало волновало. Он пошел навстречу Деревнину, приветствуя и раскидывая руки, как бы для объятия, но не обнял.
Это был человек невысокий и плотный, в черной потертой ряске, в черной скуфеечке, с крутой проседью в черных же волосах и бороде, носатый, живой и более того – яростный. Он усадил Деревнина, как положено сажать гостя, на лавку, но сам оставался стоять и даже ходил, разговаривая. Стенька удивился было – как же непоседа трудится над книгами. Но вскоре заметил под образом Богородицы высокую подставку. Она была как раскладной табурет, какие уже стали появляться на Москве, только что высокая, человеку по грудь. Когда она стояла раскрытая, один край был выше другого. На красную толстую кожу, натянутую меж двух палок, клали тяжелую книгу, ножки подставки чуть съезжались, кожа провисала и книга оказывалась как бы в углублении, откуда не могла уж свалиться на пол. Стоя было удобно читать и поворачивать страницы.
– Деревянная книжица? – Белая, не знавшая тяжкого труда и даже солнечного света рука протянулась, раскрылась ладонь, и в движении было нечто повелительное.
Стенька достал и вручил.
– О-о… – Арсений Грек не сразу понял, как правильно брать дощечки, и Деревнин со Стенькой невольно переглянулись – надо полагать, не из печатни это диво украдено.
На всякий случай подьячий спросил, не замечено ли какой пропажи. Пропажи замечено не было, и парнишки, служившие при печатне, тоже все оказались живы и здоровы – ученый муж нарочно вызвал ключника, и тот доложил, что и к ужину, и к завтраку все дармоеды явились исправно!
– А не продадите ли книжицу? – осведомился Арсений.
Он уже так ее цепко держал, что Стенька забеспокоился – не пришлось бы силой отнимать.
– Как разберемся, что за книжица, да не из-за нее ли парнишка погиб, то и подумаем, – кругло отвечал Деревнин. – А что, тебе эти буквы известны?
– Кабы известны были! То-то и мило, что впервые такие вижу! Я бы заплатил, сколько надобно.
– Мы в приказе так и сяк рядили – не еретики ли богомерзкое письмо выдумали?
– Нет, батюшка, не еретики… – Арсений задумался, потряс головой, как бы напрочь отрицая такую возможность, и громко хмыкнул.
– А кто же?
– А вы бы мне денька на два, на три книжицу-то оставили! – попросил ученый муж, и в черных глазах была мольба пополам с хитростью. – Я бы в книгах поглядел, похожие знаки нашел!
– И переписал бы для себя, поди? – догадался Деревнин.
– Грех не переписать! Коли продать не хотите. А то бы выменять на иную книгу, а?
– Нет, святой отче, ни продать, ни оставить, ни выменять не могу, потому как это – улика, – твердо сказал подьячий.
– На денек лишь! Эта книга, может, одна такая на белом свете и есть!
– Коли еретики повадились на дереве закрытым письмом писать, то уж точно не одна! – отрубил Деревнин. – Да и на что тебе, святой отче, эти еретические блядни разбирать? Вам тут велено богоугодные книги печатать – вот ими бы и занимались.
– Вот ими-то и занимаемся! – горестно отвечал Грек. – О спасении души лишь печемся! Дельных книг на складах не найдешь – и не старайся. Вот взять хотя бы «Устав ратных, пушечных и других дел…», как бишь дальше-то?
Грек задумался, припоминая мудреное название, да и махнул рукой.
– Когда его Онисим Михайлов завершил? – спросил он Деревнина. – Не знаешь? И я не знаю! Но только было это, когда наш государь еще и на свет-то не народился! А как полагаешь – напечатан «Устав»?
– Нет, разумеется, чего его печатать? – удивился Деревнин. – Вам-то дай Бог букварей на всю Москву запасти! Устав-то не каждому нужен.
– Когда государство ведет войну, – Арсений поднял вверх перст, показывая, что скажет нечто важное, – такие книги у каждого служилого человека должны быть!
– Да есть же книга! – вспомнил подьячий. – И напечатана! Зачем еще другая?
– Есть! Более десяти лет назад, когда государь только-только на царство венчался, перевели для него с немецкого «Учение и хитрость ратного строя пехотных людей»! И велел он эту книжицу напечатать, с немецкими же рисунками! А что проку? Ее лишь любопытства ради читают. А Онисима Михайлова книга – дельная. Ее бы напечатать, рисунки гравировать хоть бы и иноземцам отдать можно!
– Да кому требуется, тот переписать закажет, – возразил подьячий. – Вам же тут велено церковного круга книги печатать.
– И заказывают переписать, вон у меня переписанная стоит! – Грек показал на книгохранилище. – Монахам-то прибыток, да что они в ратном деле смыслят? С ошибками переписывают, то слово, то два выкинут. Мне сказывали, было как-то – в жалованной грамоте в государевом титуле слово случайно выкинули, так подьячего, что писал, батогами били. А в «Уставе ратных дел» слово-то, поди, поважнее того, что в грамоте!
Стенька, услыхав такую крамолу, смутился, но спорить не стал. Тут у них, у книжников, свои понятия, да и не спорить они с Деревниным сюда явились.
Грек оказался въедливый – проявив воинственность своего нрава, и так, и сяк выпрашивал книжицу, насилу от него и отвязались. Посоветовали на прощание бить челом патриарху Никону – пусть велит по окончании следствия изъять деревянную грамоту из Земского приказа и передать в печатню. Государь хотя порой крепко патриархом недоволен, однако на время военных походов его на Москве за себя оставляет, так что власть у Никона – немереная.
– И точно – еретик! – тихо сказал, выйдя за ворота, Деревнин. – Книжицу ему оставь! А потом и следа не найдешь! Скажет – мыши изгрызли!
Мыши были и главными вредителями, и порой – главными спасителями в приказах. Как нужно, чтобы столбцы с делом взяли да и сгинули, так, что концов не сыскать, тут мыши и приходили на помощь!
– Я сразу почуял! – не удержался от хвастовства Стенька. – Видал, Гаврила Михайлович, как я у него книжицу-то выхватил?
И похлопал себя по груди, где за пазухой лежала загадочная улика.
– Ты, Степа, молодец, – похвалил подьячий. – Да только зря мы сходили. Печатня тут ни при чем. Я-то грешным делом надеялся, что парнишка от Грека убежал и книжицу унес. Вот бы и дело закрыли. А теперь розыск только начинается… Ну, Грек! Не иначе, воеводой себя вообразил – военную науку ему подавай!
Безмерно довольный, что Деревнин на равных обсуждает с ним грядущий розыск, Стенька пошел с начальником рядом, тропка меж сугробами была узкая, скользкая, плохо различимая в темноте, и они жались друг к другу, кренясь и покачиваясь, как если бы провели часа два в кружале.
– Черт бы побрал всех еретиков!.. – продолжал Деревнин, и тут из-за сугроба выметнулось черное, чуть ли не крылатое, и рухнуло на головы подьячему с ярыжкой.
Накрытые тяжелой епанчой, оба повалились наземь.
– Караул! – заорал Стенька не своим голосом.
Место было такое, где имелась надежда докричаться до стрелецкого караула. И нужно было иметь немалую наглость, чтобы еще вечером, не дожидаясь ночи, напасть на Никольской, в трех шагах от Красной площади и самого Кремля.
Кто-то треснул по епанче – надо полагать, хотел утихомирить Стеньку, а попал по Деревнину. Подьячий взвыл. Сверху навалилось чье-то тяжелое тело, а может, и два сразу, груз продавил епанчу до утоптанного снега, разделив Стеньку с Деревниным, и подьячий, втиснутый в сугроб, захлебнулся криком.
Уж как воры и налетчики определили, который из двух им нужен – неведомо, а только к Стеньке в кромешный мрак проникла рука и ухватила за грудки тулупа, поволокла наружу. Другая же рука ловко скользнула за пазуху. Третья зажала ему горло, так запрокинув ярыжкину голову, что борода уставилась в самое небо. Тут уж было не до крика и не до караула.
Вдруг хватка ослабла, Стенька был кинут в сугроб по другую сторону дорожки, и тут же раздался скрип снега – налетчики убегали.
– Ка-ра-ул!!! – взвыл ярыжка, выкарабкиваясь. – Гаврила Михайлович! Жив?!?
Он содрал с подьячего старую и грязную епанчу, из тех, какие надевают поверх тулупов от дождя и снега в дальнюю дорогу ямщики, ухватил его за руку и стал вытаскивать из снега. Деревнин отплевывался и кашлял – видать, слюной захлебнулся.
– Кто орет? – раздалось совсем близко.
– Приплелись! – злобно отвечал Стенька. – Как разбой – вас и не докличешься! Как налетчиков догнать – тут у вас брюхо и прихватило!
– Кто таков, сучий сын?! Чего лаешься?! – спросил старший караула, и тут лишь Стенька его признал.
Это были свои же соседи по Стрелецкой слободе, братья Морковы. Они и в караул посылались вместе – Василий, Герасим, Иван да Борис. Старший, Ждан, собирался оставить государеву службу и уже больше занимался иными делами, торговлишкой.
– Ивашка! Бориска! Я ж это, Стенька! Сосед!
– Сосе-е-е-ед?!?
– И точно!
– Что это тут было, Степа?
– Да налетчики же! Подьячего моего поднять помогите! – потребовал Стенька. – Под руки берите! Так! Гаврила Михайлович!..
Деревнин помотал непокрытой головой.
– Шапка! – Стенька кинулся шарить в снегу, отыскал деревнинскую шапку, ударил о колено, чтобы разом выбить, и как мог осторожно нахлобучил начальству на голову. – Надобно его до приказа довести!
– До бабки-знахарки его довести надобно, – сказал Герасим. – Не пришлось бы переполох выливать!
– Сперва – в приказ!
– А чего это на вас напали?
Стенька встал в пень.
– Шапки на месте, шубы на месте, – продолжал Бориска Морков. – Кошели?…
– Грамота!!! – воскликнул Стенька и замер, разинув рот.
– Какая грамота?
– Деревянная!
– Ну, брат, это не подьячему твоему, а тебе бабка переполох вылить должна!
Но Стеньке было не до шуток…
До Земского приказа добежали быстро. Крепкие братья Морковы так с двух сторон подхватили Деревнина – он и ногами, поди, снега не коснулся, по воздуху долетел. Стенька ворвался первый, всполошив подьячих до крайности. Следом внесли Гаврилу Михайловича. И началась суета вперемешку с великим возмущением.
На кого-кого, но на подьячего Земского приказа напасть?!
В трех шагах от самого Кремля?!
О том, что нападение-то было – на земского ярыжку, а подьячему досталось заодно, в тот миг никто и не подумал.
Земский приказ встал на дыбы!
Протасьев, неимоверно ругаясь, грохнул кулаком по столу – горшок с клеем подскочил и раскололся, все кинулись спасать готовые столбцы и чистую бумагу. Аникушка Давыдов порывался сам бежать со стрелецким караулом ловить налетчиков. Емельян Колесников грозился всю Москву вверх дном перевернуть, а особливо – Разбойный приказ, потому что налетчики уж точно пришлые, коли на человека, сопровождаемого земским ярыжкой, напасть осмелились. А ярыжку не признать – это слепым быть надо! Вон же на нем красные буквы, на самой груди, в пядень высотой! Справа – «земля», слева – «юс»!
На Деревнина вдруг напала икота. И Стеньке, пока его отпаивали ледяной водой, пришлось отвечать на все вопросы.
Стало ясно, что налетчики едва не совершили смертоубийства из-за деревянной книжицы…
– Точно вытащили? – не поверил ушам Колесников.
Стенька распахнул тулуп:
– Вот тут лежала! Чуть меня, сироту, не удавили из-за этой блядской грамоты!
Осознав случившуюся нелепицу, подьячие как-то сразу замолчали…
– А грамотка-то непростая… – молвил Аникей.
– Еретическая, говорят тебе!.. – не слишком уверенно добавил Протасьев.
В полной тишине из угла раздался бас:
– А мне-то как быть, батюшки, кормильцы? Товар стоит не прибранный, все разворуют!
Это напомнил о себе всеми позабытый Васька Похлебкин.
Коршунами налетели на него подьячие:
– У тебя в санях тело нашли! Что за тело? Не знаешь? Должен знать! Через это твое тело чуть людей не убили!..
– Да не знаю я ни черта!..
Ругались и разбирались допоздна.
Кто ни заглядывал в приказ – все слышали возмутительную повесть о нападении. И где! В трех шагах! На Никольской!..
Так этого дела оставлять нельзя.
Проучить налетчиков следует, чтобы всей Москве неповадно было!
Пусть знают, каково Земский приказ задевать!
Когда Деревнина отправили домой на извозчике с Аникеем Давыдовым, когда заново отобрали сказку у Похлебкина, старые приказные орлы, Протасьев с Колесниковым, усадили Стеньку перед собой и так принялись допрашивать – бедняга вспотел.
– Одно из двух, – сказал Протасьев. – Либо тот еретик, Арсений Грек, догадался и своих людишек за вами выслал – грамоту отобрать, уж больно полюбилась, либо, Степа, кто-то еще на торгу приметил, как ты ее в приказ понес, и шел за тобой, и вас с Деревниным попросту выследил.
– Да Грек же! – воскликнул Стенька. – Он старичишка драчливый, все бы ему воевать! Я и в келье-то у него насилу ту грамоту отнял!
– Не вопи. Ступай-ка лучше домой, время позднее, да берегись, как бы вдругорядь не напали. А завтра пойдешь туда, где вся эта докука приключилась, поспрашиваешь. Может, кто вокруг того места крутился и торговые люди его приметили?
– Безнадежная затея, – не одобрил Колесников.
– У тебя что получше найдется?
Пора было расходиться. Стенька вышел разом с Протасьевым.
Странно было видеть пространство у крыльца Земского приказа пустым. Тут обычно с раннего утра народ толокся. Они отошли немного.
– Что ж это Емельян застрял? – спросил Семен Алексеевич.
Стенька оглянулся.
Никто не спускался по ступеням, зато некая черная тень взлетела по ним торопливо и толкнула дверь.
– Кого еще черт на ночь глядя несет? – спросил Стенька.
Но не возвращаться же было.
– Может, Емельян с кем условился? – предположил Протасьев. – Мало ли – из Верха кто? Такой человек, что и днем ему приходить невместно, и к себе позвать не может? Дела-то разные бывают. Вот как-то у государыни из покоев чарка пропала – тоже ведь и нам потрудиться пришлось…
И они побрели дальше.
* * *
Треклятый Голован опять отличился.
– Данила!!! – заорал Богдаш, но было поздно.
Парень уже летел в одну сторону, а ведро с водой – в другую.
Богдаш кинулся помогать приятелю.
– Кость-то цела?
Данила ощупал бедро. Больно было чуть ли не до слез.
– Цела вроде…
– Что ж ты не поберегся? – принялся поучать, стоя рядом на корточках, Богдаш. – Знал же, что это за песья лодыга! Я гляжу – он ногу-то к пузу подтягивает и на тебя косится, а харя такая скверная! И как лягнет вбок! Сколько живу – ни разу не видывал, чтобы лошадь вот так, от пуза вбок, копытом била!
– Это он мне что-то припомнил, – Данила вздохнул, припоминая. – Может, что я ему вчера не первому корм задал? И кусаться он лез намедни, да по губе схлопотал…
– Возьми кнут да и поучи его, – велел, подойдя, дед Акишев. – Не то вообразит, будто он тут главный! И будешь ты с ним горькие слезы проливать.
Данила поднялся, взял протянутый кнут, хромая, подошел поближе и пару раз оплел Голована по крупу. Тот подался в сторону, глядя так разумно, будто словами выговаривал:
– А все равно я тебя сильнее уел, чем ты меня!
– Ну, что с ним станешь делать? – спросил Данила. – На мясо разве пустить?
– Коли всех норовистых бахматов на мясо – кого седлать будем? Аргамаков, что ли? – полюбопытствовал Богдаш. – Так они свой жир еле волочат! Ну, сам идти сможешь? Или на закорки тебя брать?
– Сам управлюсь! – Данила не любил принимать помощь.
То есть от Тимофея Озорного или от Семейки Амосова еще мог бы, но не от языкастого и ядовитого Богдана Желвака.
– Как знаешь.
Богдаш пошел по проходу меж стойлами – высокий, едва не головой под самый потолок, и кудри его, удивительной желтизны, были в полумраке как широкий огонек свечи.
– Ишь ты, государевы аргамаки жир еле волочат… – неодобрительно проворчал дед Акишев.
– А то нет? – удивился Данила.
Красавцы-то они были холеные, с лебедиными шеями, и знатно выступали под боярами, звеня заменяющими поводья гремячими цепями, бубенцами на запястьях и даже цепочками в два-три звена на подковах, но коли погнать взапуски любого из этих коней с Голованом, то на первой же версте и станет ясно, что против бахмата им делать нечего.
– Сейчас я тебе, дураку, растолкую, что есть подлинный аргамак, – дед Акишев пошел меж стойлами, даже не глядя, ковыляет ли Данила следом. – Ты в бессмыслице своей полагаешь, будто аргамак – это когда грива по земле метет? Когда хвост хоть веревкой подвязывай? Такого коня под боярыню седлать, бабьим седлом – видал? Вроде креслица! И ездить на нем шагом! Вот – аргамак!
Он указал на сухого, поджарого, хотя корм на государевых конюшнях был хороший, недавно приведенного и еще не изученного конюхами ладного конька.
Позвал:
– Байрам! Байрамка!
Конь повернул голову, посмотрел деду прямо в глаза своими – огромными, темными, пока – спокойными.
– Байрамушка, дитятко… Гляди! Головка у него легкая, малость горбонос, но это еще не примета. Уши длинноватые – вот примета! Холка высокая – еще примета. Зад висловатый… ну, это не главное… А, вот! Щеток у него нет!
В доказательство дед нагнулся, ловко ухватил и, сгибая, приподнял конскую ногу.
– У аргамака грива и хвост небогатые, да их и впотьмах пальцами узнаешь – как шелк. Потрогай!
Данила прикоснулся к черной гриве гнедого конька.
– А вот выведем погулять, осветит его солнышко, и еще примету увидишь. Шерстью он золотист. Бояре не все в конях толк знают. Этого аргамака под себя не всякий возьмет. А он-то и есть самый нестомчивый! Им главное – были бы бока крутые. А для наших дел толстобрюхие не надобны…
Даниле загорелось – взять этого Байрамку да и попробовать, прогнать по льду Москвы-реки, где совсем скоро, на Масленицу, выгородят из снега место для конских бегов. Да какое там! Голован так двинул – ногу до стремени не задрать, больно!
И промаялся Данила два дня, растирая больное место всякой вонючей дрянью, пока не удалось сходить в баню и распарить бедро. И то еще наутро боль чувствовалась.
– Ну, что, убогий, хорошо тебя Голован подковал? – осведомился дед. – Ну да я тебе работу придумал. Ступай в шорную! Будешь там сидеть и трудиться, а оттуда – ни-ни!
Данила уж было обрадовался – наконец хоть кто-то поучит сбрую шить и чинить. Но дед, отлучившись, вернулся со своим любимым лукошком, в котором лежало доверху разного добра, завернутого в холстинки и разложенного по ларчикам.
– Давно пора тут разобраться, – ворчал дед, выкладывая на узкий стол все это имущество. – Вот кто бы мне объяснил, с чего серебро чернеет? Не от сырости же? Вдруг назавтра государь в поход подымется, а у нас не серебро, а хуже грязи подзаборной…
Он стал выкладывать конские оголовья, решмы, бубенцы, что цепляют для звона на конские запястья, гремячие цепи из крупных колец, заменяющие поводья, отдельные чеканные бляхи от ремней.
– И вот чем мы государю сбрую-то украшаем… – Дед Акишев открыл ларчик. – Вот его любимые подвесочки.
Данила не понял – за что их любить? Невидные, не блестящие, что-то тускло-коричневое в серебро оправлено… С острыми кончиками…
– Медвежьи когти это, дурень, – беззлобно объяснил дед. – Сам государь зверя добыл. Большой зверина попался, чуть рогатину не сломал. Государь велел когти в серебро обделать и к сбруе привешивать. Гляди, когтищи-то! Матерый был медведь!
Данила даже рот приоткрыл – оказывается, государь и на медведя хаживал! А он-то думал – все лишь соколами балуется.
– Стало быть, почистишь серебро-то, чтобы сверкало. На оголовье видишь – орел? Чтоб от него искры сыпались!
И все утро Данила добывал эти самые искры…
Ближе к обеду решил поискать Тимофея.
Аргамачьи конюшни были невелики, особо спрятаться негде, притом – на кремлевских задворках, где не только трудились, но и жили в хибарках государевы людишки – пекари, мовники и мовницы, птичницы, весь кухонный чин, даже иные истопники, а истопник в государевых покоях – лицо важное, он не только печами заведует, а и у дверей стоит, стражу несет. Там же в крошечных избушках ютились и местные нищие – чтобы не так далеко было бегать к папертям кремлевских храмов. Один такой домишко, совсем закопченный, занимали Тимофей и Семейка. Чтобы туда перебежать, и одеваться не нужно было – он стоял прямо в конюшенной ограде. Однако бегать сейчас Даниле было несподручно, и он накинул на плечи тулупчик, тот самый, которым год назад снабдили добросердечные девки с Неглинки, и не за услугу, а потому, что стал богоданным крестным сыночка их подружки, Федосьицы.
У самых дверей он увидал Богдана Желвака. Тот нес Тимофею лубяной короб, откуда торчали досточки.
– Принимай гостей! – велел Богдаш, отворяя дверь.
– Принес, что ли? – буркнул занятый делом Тимофей. – Ставь-ка сюда.
Конюхи всякие ремесла знали, не только сбрую – кафтан могли сшить, были такие, что книги переплетали. А иные промышляли изделиями из слюды.
Конечно, изготовить преогромный церковный выносной фонарь-иерусалим, размером поболее ведра, целый терем со слюдяными стенками, с налепленными на подкрашенную зеленым и рудо-желтым слюду прорезными железными кружочками, не всякий умелец мог – да и не так много тех иерусалимов требовалось. А окошко соорудить – это умели многие, и особо удачно трудился Тимофей Озорной.
Данила с Желваком как раз и застали его за делом – Тимофей на доске будущее окошко выкладывал, небольшое, в высоту не выше аршина. Посередине он замыслил круг из многих частей, вписанный в сетку из прямоугольных кусочков, и вот теперь подбирал все это добро по размеру.
– Безнадежное твое ремесло, – сказал Данила, насколько мог, прямо, ведь он только учился разговаривать со взрослыми мужиками на равных, и иногда получалось не совсем учтиво. – Через пяток лет никто о слюде и не вспомнит, все стекло в окна повставляют. Вон государь в Измайлове стекольный завод затевает – и кому на Москве тогда твоя слюда понадобится? А черный люд так и так бычьим пузырем или деревянной задвижкой обходиться станет.
– Никакое стекло тебе такого блеска не даст, как слюда, – отвечал Тимофей. – Иной кусочек, как поглядишь, радугой играет, неяркой такой, легонькой. И нежность есть в слюде…
Данила даже голову набок склонил и рот приоткрыл, услышав от Озорного вовсе неожиданное слово про нежность. А тот, сочтя, что высказал все необходимое, опять занялся слюдой, бережно перекладывая кусочки толстыми, темными, с обгрызенными ногтями, пальцами. Эти пальцы могли так зажать конские ноздри, что здоровый жеребец, от резкой боли теряя сознание, валился к ногам конюха. Они без особой натуги выправляли погнувшееся кольцо сбруи. И они же, поди ты…
– Ничего более не скажешь? – как бы напомнил Желвак.
– А чего тут говорить? К вечеру прошу откушать, чем Бог послал! – с неожиданной учтивостью предложил Озорной и объяснил удивившемуся было Даниле. – Именины у меня. Апостол Тимофей сегодня.
– А ты не в честь Тимофея ли Сицилийского крещен? – почему-то забеспокоился Богдаш.
– А коли бы и так? Не к добру это?
– Меж ними два дня разницы всего. А святого своего праздновать нужно, – строго сказал Богдаш. – Тебе-то хорошо, у тебя святой правильный…
– Да будет тебе причитать, – одернул подкидыша Тимофей.
Желвак потому и звался Богданом, что это имя давали парнишкам от неведомых родителей, выкормленным в богадельнях и отданным на воспитание приемным отцу-матери. И места были в Китай-городе для такого богоугодного дела – три крестца, Варварский, Никольский и Ильинский, где накануне Семика бездетная чета могла выбрать себе из стайки младенцев подходящее чадо.
– Так коли у тебя именины… – начал было Данила радостно, и тут Богдан несильно дернул его за рукав шубы, он и заткнулся.
– Пойдем, не станем мешать, – велел Желвак. – Тимофей к пятнице сделать подрядился, а я ему только сейчас весь приклад для переплета принес.
Они вышли на морозец. Данила вдохнул полной грудью – все же в избушке было и тесновато, и душновато, да еще Семейка что-то мастерил из кожи, так что кислятиной хорошо подванивало.
– Ходить-то можешь, убогий? – грубовато осведомился Богдаш.
– Да кое-как волокусь, – не проявляя к самому себе ни малейшей жалости, отвечал Данила.
За жалость Богдаш бы уж наверняка сказал что-нибудь этакое…
– До торга дойти?
Данила сообразил – следовало купить в подарок имениннику хотя бы большой калач. Тащиться через весь Кремль ему совершенно не хотелось, но выглядеть в глазах Желвака (когда были прищурены – прямо ледяной стынью от них тянуло, так казались светлы и беспощадны) неженкой и болезным дитятком Данила не смел.
– Дойду, чего уж там!
Они пошли мимо государева дворца, меж Благовещенской церковью и колокольней Ивана Великого, вышли к Спасским воротам и оказались на Красной площади, как раз напротив Лобного места. Сейчас, когда никакой торговой казни там не вершилось, вовсю гудел обычный для этого времени дня торг.
Богдаш шел впереди, прокладывая путь, и с высоты своего немалого роста оглядывал ряды. Горд был – не подступись, девичьих взглядов и замечать не желал. Когда бойкая, совсем еще юная женка, оказавшись рядом, как бы ненароком ему на ногу наступила, назвал дурой – негромко, да с превеликим презрением. Данила шел следом, дивясь – да что тому Желваку за вожжа под хвост попала? Вроде иногда и рассказывал он, что нашел-де себе чистую бабу, вдову, у таких-то бояр служит, а поглядеть – так он, дай ему волю, всех баб, как тараканов, бы потравил…
– Челом вашим милостям! – Приветствовавший конюхов мужик, невзирая на тесноту, поклонился в пояс.
– И тебе! – отвечал Богдаш. – А кто таков – прости, не признаю.
– Да Третьяк я!
Данила разулыбался – сам не думал, что так обрадуется скомороху. Даже вышел из-за Желваковой спины, протянув руки. Обнялись, да так крепко – Третьяк крякнул.
– Ну, заматерел ты, совсем медведище!
– Силушка по жилушкам, – неожиданно во всю дурь треснув Данилу по плечу, подтвердил Богдаш. – С конями управляется – любо-дорого поглядеть! Они при нем тише воды, ниже травы!
И вот всегда ведь он так – начинал было издевку, да и замолкал, а ты гадай, мучаясь, – подымет на смех или не подымет?
– Его дело молодое, – согласился Третьяк. – Ничего, и усы еще наживет! И девки за ним стадами ходить будут.
Тут Данила окаменел.
Настасья!
Коли Третьяк на Москву приплелся – стало быть, к Масленице, представления устраивать и денежки зарабатывать. И не один ведь! Не иначе, вся ватага где-то сейчас поблизости… и Настасья!.. Ведь это не его, а ее ватага!.. Она их всех привела!..
Нельзя сказать, что парень так уж часто вспоминал Настасью. И без нее забот хватало. Удовлетворив свое любопытство по части женского пола, он как-то сразу успокоился, словно бы пометил в длинном списке неотложных дел: выполнено. То чувство, внезапное и кратковременное, что кинуло его к Федосьице, растаяло льдинкой в кипятке. Федосьица была зазорная девка, доступная каждому, кто уговорится жить с ней, кормить-поить, прикупит одежек. Дед Акишев, глядя, как парень, еще недавно числившийся в сопливых придурках, все больше делается похож на мужика, вполне определенно обещал следующей осенью женить. И вот, пребывая между Федосьицей и обещанной невестой, Данила был спокоен… был бы спокоен, кабы не…
Ну да, она, ведьма, налетчица, сумасбродная, как все девки с Неглинки вместе взятые, дерзкая, отчаянная и в смехе, и в горести…
Как-то она приснилась. Наутро, вспомнив сон, Данила густо покраснел. Долго думал – нужно ли о таких видениях докладывать попу на исповеди… Решил не смущать попа.
– Толку с тех девок!.. – буркнул Богдаш. – А что, как ватага? Филатка? Лучка?
Про Настасью не спросил, словно ее и на свете не было! Словно и не ее спасал в ночном лесу от налетчиков Гвоздя…
– Собрали мы к Масленице ватагу, – отвечал Третьяк. – Даже с Томилой помирились. Да только сдается, что напрасно. Вы его тут часом не встречали?
– Где, на Москве? – пока Богдаш собирался спросить, что еще за Томила, выпалил Данила. – Так Москва велика, а мы-то все больше в Кремле, на конюшнях.
А сам подумал, что неплохо бы заманить того Томилу именно к конюшням и кликнуть Тимофея с Желваком.
Данила прекрасно помнил, как скоморох пытался оскорбить Семейку, как нарочно напился в «Ленивке», чтобы не сопровождать в опасном деле Настасью. И если бы конюхи легонько поучили его уму-разуму – ему бы это лишь на пользу пошло.
– Да ведь у самого Кремля-то я его, дурака, и потерял. Шли вместе, я отвернулся, знакомцу поклонился, а он и пропал! – пожаловался Третьяк. – У нас на него вся надежда была, он же голосистый! Прибаутки все знает, потешки, поет, пляшет. Не иначе – бойцы сманили! Им ведь тоже скоморох нужен, накрачей – в накры бить. И ведь уж совсем срядились, и слово дал, что с другой ватагой не пойдет…
– Коли найдем – куда присылать? – спросил Богдаш.
Третьяк задумался.
– Да он, поди, и сам знает, где нас искать, – осторожно сказал скоморох.
И то верно – мало ли кто признает его в толпе. Скоморохам на Москве бывать не велено. От случайного зловредного знакомца убежать нетрудно. А вот коли такой знакомец услышит и запомнит место сбора – быть беде!
Третьяк обещал прислать за конюхами, когда на Масленицу начнутся представления. Праздник длится неделю, весь город шумит и гудит, за всяким бездельником, питухом и горлопаном стрелецкие караулы не угонятся, сами, поди, к последнему деньку ногами кренделя выписывать станут. Вот и повезет, с Божьей помощью, показать свое мастерство, потешить москвичей да и денежек набрать побольше…
Расставшись со скоморохом, конюхи пошли выбирать большой нарядный калач в два алтына ценой. Перебрав и перетрогав немалое количество этого добра, изругав матерно пятерых сидельцев и получив в ответ пуда полтора того добра, что на вороту не виснет, взяли самый упругий, самый румяный.
– У меня тесто скважистое, – хвалился продавец. – Мой и за неделю не зачерствеет!
Подарок поскорее, пока хватает силы удержаться и не отломить кусочек, понесли в Кремль.
– Семейка сказывал, по-татарски «калач» значит – будь голодный. Должно быть, даже если сыт по горло, увидишь – и есть захочешь, – объяснил Богдаш. – Давай, поторапливайся! Не то за другим калачом возвращаться придется!
Словно напрочь забыл, что Данила хромает!
Стараясь идти ровно, Данила поспешал следом. Не хныкать же – подожди, дяденька, ножка болит! А тут еще и снег с неба рухнул – как будто нарочно его там неделю копили да весь на Красную площадь и вывалили. Поневоле спешить нужно – такой здоровый калач за пазуху не спрячешь.
У Никольских ворот кто-то пихнул Данилу в бок. Человек, видать, спешил, да только семь раз подумать надо, прежде чем с государевыми конюхами так обходиться. Данила рванул наглеца за рукав, норовя поставить к себе лицом, и тот, скользя, повернулся. Но тут же стряхнул с себя Данилину руку и, боком ввалившись в толпу, замешался в ней, пропал за снегопадом.
– Томила! – крикнул парень.
– Чего орешь? – обернулся к нему Богдаш.
– Я Томилу видел!
– Ну и что? Невелико сокровище, чтобы из-за него глотку драть. Третьяк его потерял – он пусть и орет.
– Я его добуду! – грозно заявил Данила. И кинулся следом.
О том, что Томила дружил с кулачными бойцами, был своим человеком в их любимом кружечном дворе, «Ленивке», да и сам считался бойцом не из последних, Данила не то чтобы не подумал, нет, скорее даже очень хорошо об этом подумал. Да ведь он шел не один и был уверен, что Богдаш его в беде не бросит. А Богдан Желвак – косая сажень в плечах и злость в драке неописуемая. Как будто всему миру мстит за то, что рос подкидышем в богадельне.
Данила не ошибся – Богдаш поспешил следом.
– Ишь, уковылял! – Товарищ поймал его за плечо. – На кой тебе тот Томила? Взять его разве к Тимофею, заставить срамные песни петь?
– Гляди ты – к Земскому приказу прибился!
Томила и впрямь был обнаружен у самого приказного крыльца. Но наверх всходить не стал, а сразу затесался в толпу челобитчиков. Ростом он был с Желвака, и его высокий остроконечный меховой колпак торчал приметно.
– Может, с кляузой туда приплелся?
– На Третьяка с ватагой, что ли, просить?
Сама мысль, что скоморох открыто зайдет в приказ и станет там пространно излагать свои скоморошьи беды, насмешила конюхов чрезвычайно.
Они вошли в Никольские ворота и через весь Кремль направились к Аргамачьим конюшням. Там припрятали калач и занялись обычными своими делами – уж чего-чего, а дел на конюшнях всегда хватало.
Вечером собрались в Тимофеевой избенке. Были позваны дед Акишев, без которого ни одно празднование не обходилось, и кое-кто из стряпчих конюхов. Данила, как самый младший, был на подхвате и помогал накрыть на стол.
Это было нехитрое мужское застолье – с солеными огурцами да рыжиками, с квашеной капусткой, с мясным пирогом, все – покупное, с торга, и лежали посередке пять румяных дареных калачей, одинаковых, как будто один пекарь лепил.
Наконец, когда все миски, чарки, баклажки и сулейки уже стояли в должном порядке, Данила присоединился к старшим.
Разлили по чаркам зеленоватое вино, поднесли к губам и дружно повернулись к имениннику. Сейчас бы полагалось первым делом выпить за царя-батюшку, потом за все царское семейство, и добраться до Тимофея понемногу, когда уж большая баклага будет на исходе. Но все за столом были свои, долго засиживаться и много пить не собирались. Опять же – не пированье, чтобы свято порядки соблюдать.
– Быть добру! – сказал Тимофей и совсем было отхлебнул вина, но в дверь постучали.
– Заходи, добрый человек! – позвал именинник.
Дверь приоткрылась, но гость на пороге не встал. Он глядел из холодной темноты, словно требуя, чтобы к нему туда вышли. И лицо гостя было собравшимся знакомо – Семейка, поставив чарку, направился в сени. Просовещался он с гостем недолго, выпроводил его, вернулся и сказал:
– Велено в Верх поспешать. Тебе, Богдаш, Тимоше, мне и Даниле.
– На ночь глядя? Ишь, неймется им! – удивился было Родька Анофриев, но удивление было с изрядной долей зависти – его-то, питуха ведомого, никто за важным делом в Верх не позовет…
– Быть добру! – упрямо повторил Тимофей и единым духом выпил чарку. – Ешьте, пейте, гости дорогие. А мы, может, еще и вернемся.
Приказ тайных дел размещался при самых государевых покоях, чтобы дьяк Дементий Башмаков со своими подьячими всегда был под рукой.
Конюхи прошли узким и низким коридорчиком, встали перед дверью с полукруглым верхом и, как по приказу, перекрестились. После чего Тимофей, как самый старший, поскребся ногтем.
– Заходите живо! – велел Башмаков.
Он был в покоях один, и по лицу видно – сильно чем-то озадачен. Настолько озадачен, что четыре человека ему в пояс поклонились, а он на них и не взглянул, уставясь в разложенные по столу столбцы.
– Твоя милость звать изволила? – обратился Озорной.
– Поближе подойдите, молодцы…
Дьяк поднял голову и поочередно поглядел в глаза Богдану, Тимофею, Семейке и Даниле.
Данила не впервые видел этого человека, еще довольно молодого для такой важной должности. С виду Башмаков был невысок, не румян, вообще неприметен, и, случись Даниле выбирать для него наряд к лицу, ходить бы дьяку в потертой ряске, в клобучке, в смирном платье. Ему, с его ранней плешью, хоть скуфеечку бы носить, из-под которой благопристойно свисали бы легкие светлые волосы. Однако, несмотря на зиму, был он в покоях без головного убора.
Конюхи встали перед столом. Встал и он – ростом вровень с Семейкой, а уж на Данилу ему приходилось глядеть снизу вверх, за последние месяцы парень вершка полтора, не меньше, прибавил.
– Такое дело, молодцы. Не для лишних ушей… – Башмаков задумался. – Слыхали, что сегодня на торгу было?
– Нам по торгу разгуливать некогда, мы государеву службу исполняем, – ответил за всех Озорной, как если бы и не он полдня возился с заказанным слюдяным окошком, отняв это время у бахматов и аргамаков.
– Это славно. Так вот – на торгу грамота сыскалась, писанная закрытым письмом, вдобавок – деревянная. Попала она в Земский приказ. Там дурак-подьячий вздумал ее в печатню на Никольской снести, чтобы определили, откуда такая взялась. А как из печатни выходил – тут на него напали и грамоту отняли. И где она теперь – неведомо.
– Деревянная грамота? – переспросил Богдаш, словно бы не веря ушам.
– Вроде книжицы, и вся исписана письмом затейного склада. Мне эта грамота нужна.
– Как же мы, батюшка Дементий Минич, ее сыщем? – Тимофей даже развел руками. – Мы и вообще в грамоте-то не сильны! Пусть бы твоя милость побольше рассказала!..
– Сам бы я желал побольше знать… – тихо сказал на это Башмаков. – Видите – не подьячих своих посылаю, не Земского приказа дураков! Кроме вас, молодцы, некого, потому что дело, может статься, государственное. Более не скажу. И вы тоже не спрашивайте. Найдете грамоту – награжу по-царски.
– Коли не твоя милость – кто нам расскажет, где грамота сыскалась, как снова пропала? – задал разумный вопрос Семейка.
– Вот сказки, что в Земском приказе от тех двух дураков отобраны, – Башмаков подвинул к Семейке лежащие на столе столбцы. – Я бы вас с ними свел, да только нельзя, чтобы хоть одна живая душа знала, что я вас искать грамоту послал. От нее дорожка, может, к Посольскому приказу тянется, а может, и повыше…
Конюхи переглянулись.
– Так твоя милость нам с собой, что ли, столбцы дает? – спросил Тимофей.
– Посидите над ними, подумайте. Завтра спозаранку пусть… – Башмаков на миг запнулся, припоминая имя. – … Данила принесет. Истопнику моему Ивашке передаст. А теперь ступайте. И открыто ко мне по этому делу не ходите. Коли будет нужда – ближе к полуночи, Ивашку вызовете, он ко мне проведет. А это – на расходы.
Он взял со стола заранее приготовленные деньги четыре полтины, вручил Озорному, вложил в ладонь крепко и, пришлепнув, сбил Тимофеевы пальцы вокруг денег в кулак.
– Ну, с Богом!
С тем конюхи и убрались.
– Отродясь его таким пасмурным не видывал, – сказал про Башмакова Тимофей, когда они спешили обратно в избушку – праздновать именины.
– Погоди, свет, сядем – разберемся, – пообещал самый грамотный из четверых, Семейка.
Из всех гостей остался только дед Акишев. Прочие знали, если конюха, такого, как Желвак или Озорной, на ночь глядя зовут в Верх, то вернется он, пожалуй, недели через две, хорошо коли не пораненный. А дед Акишев уже не столько знал, сколько чуял. И чутье сообщило ему, что не более как через час товарищи вернутся.
Дед сидел за столом, освещенным лишь огоньком от лампады, маленький, постоянно зябнущий и не спускающий с плеч тулуп даже в натопленной горнице. Сидел себе тихонько и ждал. Может, молитвы про себя твердил, может, задремал. И всем четверым вдруг так сделалось жалко деда Акишева – был ведь мужик в полной силе, и теперь его слово на конюшнях много значит, и дожился – только и осталось, что ожидать воспитанников своих, пытаясь придать им сил ожиданием и молитвой, а, может, в какую-то страшноватую минуту и спасти, помянув перед образами имя… А и воспитанники-то уже мужики немолодые, Тимофею сорок, Семейке под сорок, Желваку – и тому тридцать стукнуло.
Поблагодарив деда, что дождался, вежливенько его до конюшен проводили и сели разбираться со столбцами. Для такого случая не только сальную свечку на стол поставили, но и железный светец вытащили, и лучину в нем хорошую зажали, и круто ее наклонили, чтобы поярче горела.
– Давно не виделись! – воскликнул Семейка. – Данила, знаешь ли, у кого эту сказку отбирали? У друга твоего сердечного, у Стеньки Аксентьева! Вот кто первым-то дураком был!
Он развернул второй столбец.
– Гляди ты, и Деревнин туда же впутался…
Прочитал, что стряслось с подьячим, и вздохнул:
– Жалко человека!
Третий столбец был сказкой Васьки Похлебкина из Ростокина.
– Никто, стало быть, ничего не ведает и ничего не разумеет, – сделал вывод Тимофей. – Ох, грехи наши тяжкие! Неужто у Башмакова подьячих не нашлось, чтобы их этим делом озадачить?
– То-то и оно! – сказал сообразительный Богдаш. – Коли нас вызвал – стало быть, подьячим веры нет! Даром он, что ли, Посольский приказ поминал? И – выше! Как ты, Тимоша, твердишь – имеющий уши да слышит.
– Я вот краем уха слыхал, подьячего одного в Посольском приказе на горячем прихватили, – сообщил Семейка. – Вроде бы он с немцем из Кукуй-слободы сговорился и какие-то важные столбцы ему вынес, грамоту какую-то для него переписал…
– А я о чем толкую! – воскликнул Богдаш.
– Да тише ты, нишкни… – одернул его Озорной. – Стало быть, Башмаков уже и к своим подьячим веры не имеет?
– Какая уж тут вера, коли грамота закрытого письма пропала! – не унимался Богдаш.
– Не галди, свет, – призвал его к порядку и Семейка. – Во-первых, не пропала, а сыскалась. Во-вторых же, как полагаете, почему вдруг не бумажная, не пергаментная, а деревянная?
– А шут ее ведает, – за всех присутствующих ответил Тимофей.
– Вы, светы, про вощеные дощечки слыхивали? По которым острой палочкой или косточкой буквы царапают, а коли написанное больше не требуется, то заглаживают и снова пишут.
– Точно! – воскликнул Данила.
В оршанской школе как раз на таких дощечках он и учился писать.
– Погоди, Семейка! – одернул Тимофей. – Поглядим, что в точности про ту грамоту в столбцах сказано!
Богдаш стал развивать задом наперед столбец со сказкой Деревнина, Семейка – со сказкой Стеньки Аксентьева. Он нашел нужное место первым.
– Вот, слушайте! «А доски те деревянные, в пядень с небольшим длиной, в вершок толщиной, а досок четыре или пять, поперек исписаны, знаки не нашего письма, а связаны ремешками». Вот, более ничего…
– «Дщицы в две пядени вдоль, пядень с четвертью поперек, по углам дырки, а дщиц семь или восемь, буквы черные словно врезаны, письма чужого, мелкие», – прочитал Семейка.
– Ну, где тебе тут вощеные дощечки? – спросил Тимофей. – Я тебя спрашиваю!
– А я тебя – скажи, где тут правда? – Семейка отобрал у Богдаша столбец. – У одного грамота в две пядени, у другого – в пядень с малым. У одного – четыре, у другого – восемь! И как бы можно было врезать мелкие буквы? Чем? Вот чтобы процарапать – такая палочка есть, сам видывал.
Богдаш и Тимофей переглянулись – и точно, обе сказки друг другу противоречили. Объяснить несообразность они уж никак не могли, потому Тимофей махнул рукой – мол, черт ли ведает этих подьячих! – а Богдаш рукой же сделал Семейке знак продолжать.
– Вот и раскиньте мозгами. Коли кто из подьячих, Посольского ли, Тайных дел ли приказа сговорился немцу, или голландцу, или хоть турку склад закрытого письма продать, то станет ли этот человек выносить грамоту, тем затейным складом писанную, или перерисует что надобно на таблички да при опасности мигом с них все и сотрет? Может, ему и таблички-то из Немецкой слободы прислали?
– Ах ты, песья лодыга! – воскликнул, первым осознав случившееся, Данила.
Немалая часть государевой переписки велась через Приказ тайных дел и именно закрытым письмом. Уж кто-кто, а конюхи знали это доподлинно – они и сами письма возили, и ключи к затейному складу. И ежели в Кукуй-слободе такая вощеная дощечка окажется – хорошего мало.
Да и на Москве ей, коли вдуматься, зря болтаться нечего. Многие богатые купцы дорого заплатят, чтобы знать, какие приказания шлет государь воеводам во Псков или в Архангельск.
А хуже всего – что есть в том ли, ином ли приказе еще один сучий сын, стервец, выблядок, который может и еще раз переписать на дощечки ключ к закрытому письму да и продать, коли хорошо заплатят… Вот кого выследить надобно! На это Башмаков и намекал!
– Ну, с чего начнем? – деловито спросил Тимофей, встал и повернулся к образам. – Господи Иисусе, и ты, Матушка Пресвятая Богородица, благословите розыск вести!
Затем перекрестился, сел и запустил пятерню в давно не стриженные космы. Поскреб так, что громкий скрип раздался, вздохнул и уставился на Данилу:
– Ну, младшенький, тебе первому слово!
– Надобно докопаться, кто таков тот парнишка! – выпалил Данила. – То, что он не из печатни, уже ясно.
– Откуда тебе ясно? – удивился Тимофей.
– Ну… – Данила задумался. – Коли бы он из печатни, от этого самого еретика, как там его, деревянную книжицу унес, тот бы ее сразу признал…
– Ты греков еще не видывал! – высокомерно сказал Богдаш. – Хитры, черти! Он, Арсений, грамоту, может, и признал, да не проболтался. Судите сами, братцы: Арсений – иноземец, у него наверняка в Немецкой слободе знакомцы есть. Ежели в той грамоте и подлинно ключ к письму затейного склада, то Арсений вполне может оказаться при передаче такого товара посредником!
– Ну-ка, растолкуй! – потребовал Тимофей.
– Не всякий подьячий в Немецкую слободу потащится знакомства заводить – кому они, немцы, надобны? Но и немцу, коли такая тайная нужда до Посольского приказа подьячего, тоже до него добраться трудно. Непонятно, на какой козе подъехать. В таком богопротивном деле, я полагаю, без посредника не обойтись. А Грек как раз подходит: его и наши все знают, и немцы…
– И знают его за еретика и хитрюгу, что тоже важно, – добавил Семейка. – Стало быть, коли деревянная книжица, неведомо кем списанная, была у Арсения в печатне, с чего бы парнишке ее уносить?
– Написано же – все парнишки, что при печатне служат, на месте обретаются, – напомнил Данила.
– Ну, Грек и соврет – недорого возьмет, – напомнил Богдаш. – Стало быть, нужно разведать, не его ли парнишечка… Это – первым делом.
– Коли ты предложил, ты и возьмешься? – спросил Семейка.
– Придется!
– Коли Богдаш прав, то весь узел в печатне завязался, там его и распутывать будем, – сурово сказал Тимофей. – Ишь, богоотступники! Доберусь я до вас!
Данила с Семейкой переглянулись.
Близилась Масленица, а за ней – Великий пост, когда Тимофеево желание бросить конюшни и уйти в тихую обитель наливалось новой силой. Случалось это с ним раза два-три в году. Товарищи норовили такой опасный миг укараулить и принять меры. В прошлый раз напоили Озорного до бесчувствия, в позапрошлый – поклонились подьячему Бухвостову пирогом в три алтына и две деньги, он и отправил Тимофея с двумя стадными конюхами в Рязань – встречать караван коней, который татары, собрав в Астрахани, гнали на продажу в Москву.
Очень уж не хотелось им отпускать Тимофея в обитель!
– Может, прав, а может, и нет, – заметил Семейка. – Стало быть, светы, или молодцы из печатни Земский приказ опозорили, или какие иные. Ты, Данила, полагаешь, что печатня тут ни при чем?
Данила задумался.
– Ну, чего замолчал? – буркнул Тимофей.
– Коли парнишка из печатни… – Данила пытался выстроить в голове то, что еще не имело четких очертаний, и, как на грех, слова в голову лезли какие-то не те. – Коли его с грамотой послали…
– А коли он ее выкрал? – возразил Богдаш.
– Так все равно знал бы, куда с ней бежать! Не для себя ж он ее выкрал! На черта она ему сдалась! – Данилу прорвало. – Что ж он с ней на торг забежал? Туда, где сани стоят?!
– Может, ему там место назначили? – предположил Семейка.
– По торгу сторожа ночью ходят, коли кто там место на ночь глядя назначит – не обрадуется, – возразил Тимофей. – Так дубинкой погладят!..
– Может, условились, что он в сани грамоту подложит? А, светы? – продолжал предполагать Семейка, и слова его казались глуповаты, однако Данила уже знал повадку товарища. Семейка словно предлагал: вот я дурости говорю, а вы, светы, мне по-умному возразите, так мы и до истины, чего доброго, доберемся…
– А он и сам туда с книжицей залез? Не-ет! Не то!
– Может, в ином месте замерз, а его в сани подложили?
– Какого лешего?!
– Вместе с книжицей?
Семейка, Богдаш и Тимофей предполагали, Данила вдруг замолчал.
Разгадка была рядом…
Он вспомнил недавнее… недавнее и уже такое далекое…
Когда его вместе с отцом привели с белорусским полоном на Москву, а Москва еще от чумы опомниться не успела… когда бесславно умер отец, успев перед смертью походить по дворам с протянутой рукой… когда сын, ухватившись за шляхетскую гордость, как утопающий за соломинку, забрался в дом, хозяев которого забрала чума, помирать голодной смертью…
И этот мальчишка, которого убивали не голод, не холод, а полнейшее одиночество, вдруг ожил на миг, подсказал!..
– Стойте! – Данила прервал спор, легонько треснув кулаком по столу. – Понял я! Он убегал от кого-то, парнишка тот! Убегал – и добежал до торга! Там и спрятался! А тот, кто догонял, на торг не сунулся – там сторожа! Парнишка сидел, сидел под рогожей, боялся вылезть, да и задремал!
– От кого же он убегал с грамотой-то деревянной?
– Может, украл у кого?
– Для чего бы младенцу такие вещи воровать?
– Может, младенца послали грамоту передать, а за ним недобрый человек увязался?
– Точно!
Уже не понять было, кто высказал эту мысль, может, и двое сразу.
– И с чего мы взяли, что парнишка непременно при печатне кормился? – спросил Богдаш. – Может, тот еретик Арсений нарочно кого из своих попросил сына или внука привести, чтобы с грамотой послать?
– Стало быть, родитель тот уже давно сынка ищет! – догадался Тимофей.
– Не хотел бы я сына в избе Земского приказа найти… – Семейка даже поежился.
– Сперва по родне, по знакомцам побегает, а потом добрые люди надоумят и до Земского приказа дойти… – Тимофей тоже пригорюнился. – Ох, грехи наши тяжкие… Знать бы, как парнишку кличут, – панихидку бы велел отслужить, ей-богу!
– Ты, гляжу, уж и начал! – одернул его безжалостный Желвак. – Рано или поздно кто-то за парнишкой в Земский приказ явится, и тому человеку тело отдадут. Так надобно пойти в избу, где мертвые тела выставляют, и сказать смотрителю…
– Нет, – прервал Семейка. – Коли нас, конюхов, там увидят и услышат, как мы вопросы задаем, то сразу станет ясно, откуда ветер дует – из Приказа тайных дел! А вот подослать кого не мешало бы.
– А кого? – Богдаш почесал в затылке. – Наши-то знакомцы сплошь кремлевские. Придет, скажем, истопник Ивашка, а его и опознают, и подумают – что бы сие значило? В Верху, что ли, о парнишке знать хотят? Нельзя!
– А твою бабу? – предложил Данила. – Ты ж говорил, что нашел себе одну, чисто ходит и лицом хороша, у бояр служит. Пусть бы она пришла – племянник, что ли, у нее пропал или крестник?
Богдаш как-то настороженно поглядел на Данилу.
– Дура она у меня, – признался, подозрительно долго перед тем думав. – Все перепутает.
– За бабами это водится, – подтвердил Тимофей.
– Не за всеми! – возразил Данила.
Девки с Неглинки, с которыми он невольно свел знакомство и дружбу, были шалавы, но не такие уж дуры.
– А ты что, берешься умную сыскать? – полюбопытствовал Желвак. – Ну, Бог в помощь…
Он так это язвительно сказал, что Тимофей засмеялся, а кроткий Семейка, сторонившийся подобных бесед, улыбнулся.
– А что, и сыщу. Уговорюсь – добежит до избы, скажет, что братец пропал, расспросит…
– И выдаст тебя первым делом!
– Не выдаст!
– А кто такова? – Богдаш прищурился. – Не с Неглинки ли?
– А коли и так?
– Твоя, что ли?
Конюхи переглянулись. По всему было видно – не полюбилась им Федосьица.
– Да я ее полгода уж не видел, – честно сказал Данила. – Другая девка есть. Коли ей две или три деньги дать – и пойдет, и расспросит как надобно.
– Ну, денег нам Башмаков выдал достаточно, и как раз на такие нужды, – заметил Семейка. – Завтра с утра сможешь свою девку подослать?
– С утра-то как раз и смогу!
Спозаранку Данила, лба не перекрестив, побежал в баню. В ту всем добрым людям известную, на Москве-реке, напротив Китай-города, куда нанялась служить Авдотьица.
Уходя с Неглинки, она решила – коли не полюбится служба, так можно и вернуться обратно. Служба полюбилась, хотя нанялась Авдотьица в самое горячее время, летом, когда печи в избах и домовые бани каждый день топить не велено, так что вся надежда – на общественную мыльню. Зимой же многие своими баньками обходились, хотя к хорошей девке-растиральщице все равно хаживали.
Топить печи и водогрейные очаги начинали с ночи, а ранним утром в бане было пусто – не такое место, куда чуть свет понесешься. Данила отыскал Авдотьицу на дворе, где она с другими девками носила воду.
– Бог в помощь! – сказал, кланяясь, и поманил пальцем – отойдем, мол, дельце есть.
Авдотьица кивнула, донесла коромысло с липовыми ведрышками до сеней и вернулась уже со свободными руками.
– Как нога-то? – спросила.
Когда Голован приласкал Данилу копытом, как раз сюда и потащили его товарищи лечиться. Сама Авдотьица править такие ушибы еще не умела и позвала лучшую из бабок, обретавшихся при бане и неплохо тут кормившихся. И сама заглянула в угол, где бабка растирала Данилу, убедиться, что все ладно. Данила застыдился – он все еще неловко себя чувствовал в толпе голого народу обоего пола, но Авдотьицу такие глупости уже не беспокоили.
– Хожу потихоньку. А ты тут как?
– Да тоже, с Божьей помощью, потихоньку.
Девка смотрела на него, рослого парня, сверху вниз, а он на нее – снизу вверх и с восхищением. Не у всякого мужика такая стать, такие широкие плечи, как у этой Авдотьицы, хотя сама она от этого тайно мучится. И среди зазорных девок оказалась, видать, лишь потому, что на такой нешуточный рост жениха не нашлось…
– Две деньги заработать хочешь?
– А три? – сразу спросила она.
Данила усмехнулся – не иначе, вздумала на приданое копить.
– Можно и три, – согласился он. – Сейчас, пока ты еще одета, беги на Красную площадь. Где Земский приказ – знаешь? Так к той избе, куда мертвые тела свозят для опознания.
– И чье же мне тельце-то опознавать?
Улыбка у нее была замечательная, белозубая, и румянец некупленный, и глаза ясные, и коса знатная. Убрать бы пол-аршина лишнего роста – и любой под венец поведет. Да вот незадача – убрать нечем…
– Лежит там парнишка лет десяти или чуть поболее… – Данила призадумался, вспоминая, что было в тех столбцах, которые Семейка понес возвращать в Приказ тайных дел. – Шубейка на нем коричневым сукном крыта, сапоги желтые, волосом рус. Ты приди, будто братца или племянника ищешь, вторую ночь дома не ночевал, мать его поругай – мол, плохо за сыном следила. И про того парнишку поспрашивай – недавно, видать, принесли, еще родные не спохватились.
– А коли его там не будет?
– Ну, ты ж разумница, не мне тебя учить! Ты у смотрителя разузнай – коли детей мертвых приносят, как розыск идет, как родителей ищут? И тут же – назад!
– А где ты меня ждать будешь с четырьмя деньгами?
Данила крякнул и усмехнулся.
Нахальная девка ему все же нравилась, хотя о том, чтобы по крайней мере поцеловать ее, он и не помышлял.
– У самых Никольских ворот. Там народу много – я и замешаюсь…
– Ну, гляди…
И вроде никаких вопросов не задала сперва – сразу, без рассуждений, сбегала куда надо, отпросилась ненадолго. И потом, как по льду переходили Москву-реку, тоже о незначительном толковала – о Феклице, о будущей Масленице, о банных своих делах. Данила все беспокоился, не заведет ли речь о подружке Федосьице? А пуще того – не вспомнит ли о Настасье?…
Что-то, видать, Авдотьица чуяла! Что о Федосьице молчала – так ведь знала, что у подружки с Данилой размолвка, и чужому в такие дела встревать не след. А вот как она догадалась о Настасье ни слова не вымолвить?
И хотелось Даниле услышать про чернокосую гудошницу, и боялся выдать себя…
Уже когда на Красную площадь входили, а там как раз торг разгорался, в великом шуме и гаме спросила Авдотьица:
– А что, парнишечка-то, видать, убитый?
– Замерз до смерти, – отвечал Данила. – Ну, ступай с Богом, а я – к воротам. Тут и разойдемся.
Он неторопливо пошел по торгу, сторонясь зазывал. Нужно было так лениво пройтись, чтобы выйти к Никольским воротам не сразу и поменьше возле них околачиваться. Как знать – долго ли там Авдотьица расспросы вести станет?
Девка управилась быстро.
– Идем скорее! – велела она.
И потащила Данилу за собой в самую гущу толпы.
– Ну, что? – спросил он.
– Где мои четыре деньги?
Монеты ждали, уже зажатые в кулаке. Авдотьица стянула рукавицу и спрятала туда свой заработок.
– Ну, как, приходили?
– Лежит твой парнишечка… Я все, как ты учил, сказала: племянника ищу, мать у него выпить не дура, с таким же пьющим человеком связалась, боюсь, как бы он племянника не пришиб да не бросил под забором.
– Это ты хорошо выдумала, – подивился бабьей смекалке Данила. – И что смотритель?
– Вот, говорит, других парнишек нет. Поглядела я на него, Данилушка, веришь ли – слезы на глаза навернулись. Лежит, личико беленькое, волосики светленькие, рубашечка на нем вышитая… Знаешь ли что, Данила? Он дома был любимый сынок! Его чистенько водили! Значит, и мать должна сыскаться! Коли жива!
– Постой, постой! Ты что это говоришь?
– А то и говорю! Не из нищего житья парнишечка. И коли никто его не ищет – уж не порешили ли его родителей? Их убили, а он убежал, забился куда-нибудь со страху, да и замерз!
– Ого! – такое ни Даниле, ни конюхам на ум не приходило.
Вот тут уж концы с концами сходились. Старшие – родители ли, опекуны ли, – ввязались в темное дело с деревянной грамотой, из-за которой в трех шагах от Кремля чуть подьячего не убили. Может, и было где-то за высоким забором побоище, а парнишка успел убежать, да и книжицу с собой унес? За ним погнались и…
– И впрямь ты разумница! – убежденно сказал Данила. И тут же крепко задумался.
Как выяснить, было ли на Москве той ночью такое убийство, что бабу с мужиком и всех домочадцев злодеи порешили, а одно дитя пропало без вести?
Это могли знать только в Земском приказе, да и то вряд ли.
Хорошо, коли та семья с соседями ладно жила. Бабы чуть ли не каждый день друг к дружке в гости бегают – сразу злодейство и обнаружат. А если жила на отшибе? Тихо за бревенчатым забором – и слава Богу, скажут соседи. Время зимнее, печь остынет – мертвые тела и пролежат на холоде седмицу-другую, пока кто-то все же не догадается заглянуть.
С таким вопросом нужно было прежде всего бежать к Тимофею, Семейке и Желваку.
– Разумница, – согласилась Авдотьица. – Да только никто замуж не берет!
– Погоди, найдется и на тебя управа, – убежденно сказал Данила. – Тебе сколько лет-то?
– А двадцать второй годок пошел. Перестарочек!
Человек, более навычный с девками обращаться, сразу бы понял – такими веселыми словечками Авдотьица с парнем заигрывает. Но Данила только и знал, что краткую любовь Федосьицы, к тому же голова у него сейчас вовсе не девичьим баловством была занята.
– Так это и неплохо, – в лад отвечал он. – Стало быть, ты уже не переборчивая, кто посватается, за того и пойдешь.
Авдотьица вздохнула.
И было с чего вздыхать! На торгу всякого народу довольно, и больших, и малых, а она идет – и на всех-то свысока глядит! Вот ведь Бог наказал – не иначе, за родительские грехи…
– Ты не охай! Вот увидишь – и зимний мясоед кончиться не успеет, как жених посватается! – пошутил Данила.
Зимнего мясоеда всего-то оставалось две с небольшим седмицы. А на Масленицу уже не сватаются и не венчают, потом – Великий пост, и все дела такого рода откладываются чуть ли не до Троицы.
– Ну, из твоих бы уст – да Богу в уши! – Авдотьица очень внимательно поглядела на парня. – Выйдет по-твоему – с меня подарок!
– Да что я тебе, бабка-ворожея?
– Не за то.
А за что – не сказала. Рассмеялась тихонько, махнула рукой – да и ушла в толпу.
Удерживать ее Данила не стал. У нее – в бане дела, ему – на конюшню бежать.
Нога побаливала. Но как мог, так и добрался.
Там его ждал Тимофей Озорной.
– Ну, как твой розыск?
Данила пересказал, что услышал от Авдотьицы.
– Разумница девка, – согласился Тимофей. – Но коли так, то и не придет никто за парнишкой.
– Авдотьица – не святое Евангелие, может и ошибиться, – возразил Данила. – Надобно каждый день проверять, не явился ли кто!
– И ее каждый день подсылать? Или ты сам убрусом башку обмотаешь и поплетешься, благо усов с бородой нет? – высказав такую мысль, Тимофей громко вздохнул и завершил загадочно: – А ведь придется!
– Что придется? Мне – бабой рядиться? – изумился Данила.
– Нет, Авдотьицу подсылать.
– И платить ей всякий раз?
– Придется и платить…
Беседу эту они вели там, где обычно прятались, когда нужно было перемолвиться тем словцом, что не для посторонних ушей, – в шорной. Хотя и дверей она не имела, однако это тоже было неплохо – никто не подкрадется да ухом к щелке не приложится.
Там, где полагалось бы висеть двери, вдруг встал во весь рост Богдаш.
– Ну, братцы, кажись, я на верном следу! В печатне-то переполох! Земский приказ их всех так трясет, так трясет, того гляди, и Грека на дыбу поднимут!
– Обидели приказных! – согласился Тимофей. – Теперь главное – не перестараться.
– Ты о чем это? – удивленно спросил Данила.
Тимофей с Желваком переглянулись.
– Лишней работы не сделать, – сказал Богдаш. – Пусть их потрудятся во славу Божию! Мы мешать не станем, а только присмотрим за ними. А как у них что путное появится, тут и мы к их дельцу пристроимся. Зачем же всем сразу одно дело делать? Ни к чему это, брат Данила!