27
Пари
Отношение Монтеня к религии остается для нас загадкой. Большим молодцом будет тот, кто сумеет разобраться, во что на самом деле верил автор Опытов. Кем его считать – добропорядочным католиком или тайным атеистом? Умер он как христианин, и современников вполне устраивали его проявления веры, выказанные, в частности, во время путешествия в Рим в 1580 году. Но уже в XVII веке в нем стали видеть предвестника вольнодумцев, свободных мыслителей, приближавших эпоху Просвещения.
В Апологии Раймунда Сабундского, длинной и сложной теологической главе второй книги Опытов, Монтень решительно разводит веру и разум: религия «познается только верой и особым озарением божественной благодати» (II. 12. 382), утверждает он с ходу, в начале главы, тогда как человеческий разум, немощный, униженный, низведенный до животного уровня, не в состоянии доказать ни существование Бога, ни истину религии. Характеризуя его позицию, говорят о «фидеизме» – учении, которое толкует веру как благодать, безвозмездный дар Бога, не имеющий никакого отношения к разуму. Преимущество этой позиции состоит в том, что она предоставляет разуму свободу изучать всё остальное, чем Монтень и занимается с таким усердием, что от религии в конечном счете остается только эта вера вопреки всему и вся, чуть ли не чуждая самому определению человека. В своей Апологии Монтень всё подвергает сомнению, но в конце концов как ни в чем не бывало заявляет о своей вере.
Этот «христианский скептицизм», как его иногда называют, представляет собой – задолго до пари Паскаля – сомнение, ведущее к вере. Но чего стоит вера, если на пути к ней релятивизм устанавливает равенство между всеми религиями и религия как таковая оказывается всего лишь данью традиции? Мы принимаем религию своей страны, так же следуем ее обычаям и повинуемся ее законам, и так же, как эти последние, наша религия произвольна:
Всё это убедительнейшим образом доказывает, что мы воспринимаем нашу религию на наш лад, нашими средствами, совсем так, как воспринимаются и другие религии. Мы либо находим нашу религию в стране, где она была принята, либо проникаемся уважением к ее древности и к авторитету людей, которые придерживались ее, либо страшимся угроз, предрекаемых ею неверующим, либо соблазняемся обещанными ею наградами. Наша религия должна использовать все эти соображения, но лишь как вспомогательные средства, ибо это средства чисто человеческие: другая область, другие свидетельства, сходные награды и угрозы могли бы таким же путем привести нас к противоположной религии. Мы христиане в силу тех же причин, по каким мы являемся перигорцами или немцами (II. 12. 386).
Подобные заявления, если понимать их буквально, весьма опрометчивы и даже кощунственны: выходит, что религия передается через обычай, через суеверия в отношении того, что она обещает нам и чем грозит. Конечно, Монтень имеет в виду, что для веры необходимы какие-то иные, не столь приземленные, трансцендентные основания – та самая благодать фидеистов, – однако это не делает его посыл менее разрушительным: если мы христиане в том же смысле, в каком мы перигорцы или немцы, то что остается от истины и всеобщности католической церкви? «Что это за истина, которую ограничивают какие-нибудь горы и которая становится ложью для людей по ту сторону этих гор?» (II. 12. 512)
И в чем тогда разница между католиками и протестантами? Монтень неизменно воздерживается от изложения своих взглядов на пресуществление, присутствие тела Христа в хлебе и вине, но – бог знает, почему – мне часто кажется, что именно оно (помните, я обещал к этому вернуться?) было третьей причиной недоумения индейцев, которых он повстречал в 1562 году в Руане.