Книга: Битва за Лукоморье. Книга I
Назад: Премудрые дела
Дальше: Хлопот полон рот

Синий камень в рукояти

Стоит на Стугне-реке, в Моховом лесу, село Овражье. Жил в нем мельник Гордей, а единственная дочка его, чернокосая Росава, слыла в селе одной из самых пригожих невест. О таких в народе говаривают: глаза – звездой, брови – дугой, губы – вишня. И приданое отец за ней давал хорошее, да только вот девкой Росава была ох до чего заносчивой да надменной – боярской дочке впору. Норовом отличалась завистливым и недобрым. В самой себе, красе ненаглядной, душеньки не чаяла – и не одному парню в селе вскружила голову, чтобы потом над незадачливым ухажером на посиделках и на гуляньях всласть потешиться да на смех бедолагу выставить. Так и жила, пока не влюбилась без памяти в молодого кузнеца из соседней деревни. Только вот кудрявый красавец уже заслал сватов к одной из Росавиных подружек, осенью ладили свадьбу сыграть, но своенравной красавице до того дела не было. Мельникова дочка привыкла: вынь ей да положь всё, чего бы ни пожелалось – а там хоть трава не расти. Долго еще вспоминали в Овражье и о том, как Росава «злой разлучнице» едва косу у колодца не повыдергала, с кулаками на нее кинувшись, и о том, как поймали дочку Гордея с ведерком дегтя, когда она сопернице ночью ворота вымазать хотела. А уж как вешалась она на шею чужому жениху, всякий стыд позабыв, да не помогло, устоял кузнец. И, отчаявшись, решилась дура пойти за помощью к ведьме-босо́рке, что жила в лесу за селом, – чтобы соперницу извести.
Когда бабку Глафиру, лучшую в окрестностях целительницу, позвали к тяжко захворавшей кузнецовой невесте, мудрая знахарка сразу почуяла неладное. Чересчур уж как-то внезапно занемогла девица, вот только что готовившая в подарок родным жениха свадебные рушники. Хорошо хоть вовремя успела Глафира снять смертное проклятие, наведенное через украденную нательную сорочку.
Стали лиходея искать, и следы привели в дом к Гордею. Вела себя Росава, когда вывели ее на чистую воду, будто нечистой силой одержимая. Сначала отпиралась от всего наотрез, а как прижали, кинулась в слезы и забилась в припадке. Принялась проклинать и самого парня, и невесту его, и Глафиру, и собственных отца с матерью: зачем-де на свет ее, несчастную, родили? Потом схватила нож со стола – и бросилась на кузнеца: едва оторвали. А ночью ушла Росава из родительского дома в чем была. В лес к босорке, которая давно уже себе ученицу подыскивала.
Кузнец после всего этого продал дом и хозяйство – и уехал с молодой женой и стариками родителями подальше от Овражья.
Босорка же, наставница Росавы, через два года померла. И широко пошла в округе дурная слава о дочке Гордея, как об искушенной в черной волшбе ведьме-многодушнице: стали поговаривать, что вселилась в нее душа наставницы, прибавив ей тем самым колдовской силы вдвое. До поры до времени терпели ее рядом с селом, хоть и боялись – пока однажды летом не повыбило в Овражье на корню поля и огороды градом. Не простым, а наведенным черной ворожбой. В тот же день Росава из округи исчезла, не дожидаясь, пока придут к ее избе соседи с огнем да с вилами. И исчезла надолго.
А то, что объявилось в окрестностях Овражья двенадцать лет спустя, дочерью мельника Гордея уже не было. Да и босоркой – тоже.
Ве́штица – так называют босорку, тело которой захватывает демон с Той-Стороны, подчинив себе ее разум и пожрав заодно поселившиеся в ее теле чужие души, наделяющие такую ведьму даром творить темную волшбу: для демона они – лакомство. Заявилась вештица в село внезапно. А вернулась, чтобы отомстить бывшим соседям, не одна (…)»
«Свидетельства о встречах с силой нечистой».
Список 7. Глава 8. Свидетельство 27.
Архивы Китеж-града.
* * *
Миленка сидела на лавке, сжавшись в комок и обхватив руками колени.
Из неплотно прикрытой щелястой двери дуло, и по босым ногам гулял сквозняк. Тусклый огонек плошки-жирника на столе едва мерцал и чадно коптил – и по бревенчатым стенам плясали тени. Из углов зябко тянуло сыростью и гнилью, а угли в очаге почти прогорели и тоже светились едва-едва. Полуземлянку успело выстудить, но холодно Миленке не было.
Скоро уже три года, как она забыла, что значит чувствовать холод. Три года, как вештица провела над ней страшный обряд, превращавший пленницу в послушную рабыню. Да вот только перекрутилось тогда всё шиворот-навыворот, что-то пошло не так, и одна Тьма знает почему.
Хозяйка часто бормотала себе под нос: «Сразу надо было удушить мерзавку – разве из внучки такой бабки дельная помощница выйдет?» Но, кое-как смирившись с тем, что заставить Миленку убивать по приказу не вышло, прочие свои поручения требовала исполнять беспрекословно. И наказывала за промахи нещадно.
Кружилась голова, болели и тягуче ныли все кости, Миленку подташнивало. Так случалось каждый раз, когда она возвращалась в свое тело, выныривая из тяжелого обморочного забытья, в которое погружали внучку Глафиры черные заклятия. Накрывало едва ли не на целые сутки. А сейчас, когда Миленка думала о том, что с ней сотворит хозяйка за ослушание, внутри всё съеживалось еще и от подступающего к горлу дурнотного ужаса.
Миленка накрутила на палец нитку длинных бус, трижды обмотанную вокруг шеи и спускавшуюся до середины груди, где начинался разрез ворота заношенной холщовой рубахи. Легонько подергала. Палец сразу обожгло болью: разноцветные полупрозрачные бусины, нанизанные на грубо спряденную из конопли веревочку, вспыхнули багровыми, желтыми и болотно-зелеными искрами – как чьи-то злые глаза. Словно предупреждая: «Не балуй, девка, – хуже будет».
Взяться бы за этот проклятый ошейник двумя руками, рвануть со всей мочи – да так, чтобы лопнул, чтобы покатились мерзкие бусины по полу брызгами, точно спелые волчьи ягоды!..
Только не получится. Миленка знала это хорошо.
Она слезла с лавки и, придерживаясь за стену, добралась до стоявшей у двери кадушки с водой, где плавал выщербленный липовый ковшик. И его, и кадушку – заплесневевшие, заросшие паутиной – Миленка нашла среди прочей утвари здесь же, в темной, как звериная нора, сырой и давно заброшенной охотничьей полуземлянке.
Зачерпнула ковшиком холодной, пахнущей прелым листом воды. Напилась – и наклонилась над кадушкой. Из воды смотрело мертвенно-белое, изможденное лицо, обрамленное торчащими в разные стороны прядями коротко и неровно обрезанных седых волос.
Когда-то двенадцатилетняя Миленка, егоза и хохотушка, розовощекая, как наливное яблочко, очень гордилась своей косой. Толстой, длинной, темно-золотистой: ни у кого из подружек-сверстниц такой не было. Теперь хозяйка стригла свою рабыню едва ли не под корень, как овцу, бережно собирая выцветшие пряди. Как-то раз, когда вештице пришла на ум охота поговорить не только с самой собой, она, криво усмехаясь, объяснила: волосы молодой девки – для ворожбы первое дело. Особенно если надобно чего-то попросить у хозяев Чернояра. Почти как горячая человечья кровь, которая недаром слывет самой угодной Чернобогу жертвой.
Когда Миленка только попала к вештице в лапы и даже наивно надеялась сбежать, ей казалось: она тронется рассудком от всего, чего в ту, первую, осень навидалась. Потом поняла: притерпеться можно ко всему. Даже к тому, что и жизнь твоя, и душа – игрушки в руках безумной нечисти, которая давно уже не человек. И в которой от человека осталась одна изуродованная Тьмой оболочка-плоть. А внутри этой оболочки сидит голодная тварь с Той-Стороны, насквозь чуждая живому и теплому человеческому миру и люто его ненавидящая.
Только вот пожалеть ту, кем некогда была хозяйка, у Миленки никак не выходило. Историю безумной Росавы она впервые услышала еще в детстве. Ох как права была бабка Глафира: тараканы в чистой избе не заведутся, а где сор да грязь во всех углах – туда и понабегут.
Миленка прикрыла глаза, который раз вспоминая бабушкин рассказ о злющей чернокосой красавице… но тут заскрипела, отворяясь, дверь.
В полуземлянку вполз тускло-серый свет осенних сумерек: в лесу уже темнело. В дверях возникла высокая женская фигура и бесшумно заскользила вниз над ступеньками, вырубленными в приставленном к порогу толстом бревне. Как призрак: лесенки босые ноги не касались.
Возвращение хозяйки из леса всегда заставало Миленку врасплох.
– Дело сделала?
Глухой, шипящий и надтреснутый голос, ненавистный до скручивающей нутро судороги, хлестнул Миленку, точно плетью.
– Сделала, матушка. Как ты велела.
Миленка очень старалась, чтобы голос у нее в ответ не сорвался, но он все-таки задрожал.
За дверью послышалась возня, и по лесенке, вслед за вештицей, скатились на четвереньках два бебока – как два больших паука, бегущих вприпрыжку за хозяйкой. Шлепая по земляному полу босыми ступнями и ладонями с когтистыми пальцами, мертвяки забились в угол, за коробы, подальше от очага и уставились оттуда на Миленку белесыми глазами-бельмами. Вместе с ними в жилище хлынула волна трупной вони и запах болотной тины.
Вештица склонилась над очагом. Дунула на угли – и те вспыхнули мерцающим зеленым огнем. Осветили седые нечесаные космы, распущенные по плечам, бледную кожу, черные круги вокруг глубоко запавших глаз и рваные, давно превратившиеся в тряпье рубаху и сарафан, сквозь прорехи в которых просвечивало голое тело. Зеленоватые всполохи делали хозяйку и саму похожей на вставшую из могилы покойницу.
– Покажи. – Она повернулась к Миленке.
Девушка шарахнулась к стене, но длинные и темные, цвета запекшейся крови холодные пальцы больно ухватили за подбородок. Вздернули его – и на Миленку уставились бесцветные глаза хозяйки. Немигающие, с черными точками зрачков. Вылинявшие до прозрачности радужки сливались с белками, и от взгляда этих глаз, что мерцали слюдой на когда-то красивом, а теперь наводящем жуть неживом лице, бросало в озноб.
Голова у Миленки снова закружилась, виски и лоб сжал ледяной обруч. Страшные глаза смотрели в самую душу и выворачивали ее наизнанку, без жалости вытаскивая наружу всё потаенное. Всё, что Миленка хотела скрыть…
Рассветные петухи покуда не пропели, но небо уже чуть посветлело. Нужно было торопиться обратно в тело, которое свернулось сейчас клубочком на жесткой лавке в выстывшей лесной полуземлянке. Но Миленка отчего-то медлила. Хоть и знала: жителей села о грозящей им беде она никак упредить не сумеет.
Поручение хозяйки она выполнила исправно – а куда было деться? Оберегающие знаки на притолоках, над входом в сени, во всех избах недавно подновляли, и ни в одну из них войти Миленка не смогла. Но она и без того чувствовала исходящее оттуда, изнутри, тепло живой человеческой крови. И легко сосчитала, сколько живет здесь людей – и сколько среди них ребятишек и подростков.
Доложить хозяйке об этом она доложит, но напасть ни на один из дворов ночью, как три года назад на выселки за Овражьем, вештица не сможет: подручных маловато. Хоть это хорошо! А вот выследить и подстеречь кого-то вечером за околицей, у реки или даже днем в лесу, куда ребятня ходит за грибами, ей и ее слугам проще некуда.
И при одной мысли об этом душа Миленки леденела.
Двор, куда она решила заглянуть напоследок, был в селе одним из самых больших. Две просторные теплые клети, пристроенные к избе, конюшня, коровник, недавно срубленный новый амбар, сенной сарай под кровлей из сосновой дранки – хозяева тут жили справные. И собаки во дворе имелись – два кудлатых серых волкодава. Жалобно, по-щенячьи заскулившие и поднявшие было вой, когда через тын перетекло полупрозрачное, как клок тумана, облачко, очертаниями напоминающее человека. И тут же псы растерянно умолкли.
Зморы – так зовутся и рожденные от нечистой силы, и приемные дочери-рабыни вештиц. Для людей они невидимы, когда после захода солнца, в призрачном обличье, творят свои недобрые дела, и собакам отводить глаза тоже умеют. Бывало, что за эти три года хозяйка посылала по разным надобностям Миленку и в родное Овражье. Чаще всего – разведать, подслушав людские разговоры: точно ли потеряли след напавшей на село вештицы Охотники, которых дважды присылал Китеж-град сюда, в пограничье, чтобы с ней и с ее слугами расправиться? И всякий раз у Миленки сердце долго обливалось кровью. Нет страшнее пытки, чем заглянуть невидимкой в окно родного дома – и даже знака никакого не мочь близким подать о том, что жива. Слышать, как плачет почерневшая от горя мать – и как вновь и вновь проклинает себя за то, что отпустила в тот страшный вечер старшую дочку с ночевкой на выселки к подружке. Видеть, сколько седины прибавилось в бороде у отца… А тебя саму никто не видит – и не слышит. Хоть плачь, хоть кричи, хоть губы вконец искусай.
Духи-доможилы в этом дворе от зморы сразу шарахнулись, но Миленке было не до них. К сенному сараю, у бревенчатой стены которого сушились плетенные из прутьев верши и стояли ореховые удилища, ее тянуло, как мотылька на свет. За приоткрытой дверью словно горел жаркий и яркий золотой огонек, у которого так и хотелось погреться – до того, что даже страх перед хозяйкой отступил. И… попросить, выйдя к нему из холодной темноты, защиты и помощи…
Сена в сарае навалено было почти под самую крышу. В здешних краях даже в начале первого месяца осени по ночам уже начинало холодать, но спать, закопавшись в сухие луговые травы – по-прежнему самое милое дело. Заройся в них, духмяные и шуршащие, – и никакой пуховой перины не надо. Забыть это Миленка еще не успела: с младшими сестренками и братишками они любили ночевать на сеновале.
Змора вспорхнула к стропилам – и увидела его. Того, в ком горел манящий огонек.
Парнишка с рыжей копной волос был ей сверстником – лет примерно пятнадцати. На задорно вздернутом, облупившемся за лето на солнце носу – россыпь веснушек, широкий упрямый рот чему-то улыбается во сне. Тонкие и густые темно-рыжие брови разлетались к вискам – тоже задорно и упрямо. И в их рисунке, и в линиях скул спящего было что-то едва уловимое, но ох до чего ж непривычное для здешних лесных краев, что делало это лицо запоминающимся сразу. Однажды увидишь – не забудешь.
Мальчишка беспокойно заворочался, когда над ним склонилась Миленка, и вдруг его глаза широко распахнулись. Он рывком сел, сбросив с себя натянутый до подбородка старенький кожух. Глаза у него оказались темно-голубые, чуточку раскосые, тоже с каким-то нездешним разрезом. Смотрели они на Миленку так, что она поняла: парнишка думает, что еще не проснулся.
Но он ее видел! Видел ясно. Это вздрогнувшая Миленка тоже поняла сразу.
И как в омут бросилась, забыв обо всем. Точно лопнули на миг так долго сжимавшие ее душу оковы: такого с тех пор, как она стала зморой, с ней тоже не случалось никогда.
– Скажи родичам… у вас в лесу нечисто… Стерегитесь. Правду говорю… пожалуйста…
Досказать, что хотела, она не успела. Ее снова жестко скрутило болью и холодом – словно кто-то невидимый, выросший за спиной, дохнул в затылок морозом, вцепился в плечи острыми ледяными когтями и с маху рванул на себя. Обратно, в тело, которое этот невидимка уже три года делил с ее душой.
Как уже бывало не раз, когда пробовала она идти против воли хозяйки.
И всё перед глазами разом погасло…
– Дрянь, – прошипела вештица.
Усмехнулась, глядя, как хрипит и корчится на полу рабыня, обхватившая себя руками за горло. Зачарованные бусы, туго обвившись вокруг шеи, ядовито полыхали разноцветным огнем, а из-под них на горле Миленки проступали багровые пятна ожогов.
Ведьма усмехнулась еще раз и облизала губы.
– Вот этого, рыжего, я в жертву владыке Чернобогу и выберу. Слышишь, дрянь? Кровь у него и впрямь горячая. И, верно, сладкая. Хозяину понравится.
* * *
– Ближе к камышам держи, – тихо бросил через плечо Неждану Терёшка.
Остроносая лодка-однодеревка осторожно скользила вниз по течению, прижавшись к правому берегу – пологому, как и левый, поросшему камышом и ивой-ветлой. Плоскодонки эти – легкие, выдолбленные из осиновых стволов, в полторы-две сажени длиной – на реке Медведице так и зовут – осиновками. Чтобы управиться с верткой на стрежне, как водомерка, лодкой, хватает всего одного человека с коротким, выструганным лопаточкой веслом-гребком. И выросшие у реки мальчишки в Горелых Ельниках обучаются этой науке с малолетства.
Темно-красная каемка заката уже угасла над лесом. Над рекой плыл туман, белыми клочьями цепляясь за верхушки прибрежных тростников. Пахло свежей водой, жухлой осокой и, пряно и горьковато, палым осенним листом: ивы по берегам, полоскавшие косы в воде, уже бурели и облетали. Желтели и березы: еще неделя-полторы – и они отгорят по лесам, как янтарные свечи, и тоже сбросят листву.
В камышах что-то сильно плеснулось, ударив по воде: то ли рыба крупная играла – жерех или щука, то ли озорничала русалка.
Смолистые сосновые поленья, пылавшие на железной решетке-козе, которая была укреплена на носу лодки, пламя давали яркое и сильное – и оно бросало на воду трепещущий красный отсвет. Густые заросли тростника у берегов и распластанные на воде широкие листья кувшинок, тоже уже тронутые желтизной, в этом отсвете казались золотыми. По-осеннему прозрачная вода, спокойная и зеленоватая, просвечивалась до самого дна, и видно было, как колышутся в глубине, впереди по носу долбленки, плети опустившихся на песчаное дно водяных трав – и мелькают темные рыбьи тени.
Неждан приходился старосте Горелых Ельников Пахому шестым по счету внучатым племянником. Младше своего названого брата Терёшки он был на два года, а до рыбалки охоч не меньше. А бить щук Терёшка и Неждан улизнули нынче ночью без спроса, в который раз ослушавшись старших. Те на парней и так изворчались: дел в доме по хозяйству и на огороде немерено, лук вон с брюквой из грядок пора выкапывать, снопы в овин свозить, а эти двое по полночи пропадают на реке – и ходят потом, зевая весь день, как сонные мухи. Только как усидеть заядлому рыбаку ночью дома, когда начался осенний щучий жор и подошло время бить щуку с лодки острогой?
Неждан сидел на корме, лицом к стоявшему на носу Терёшке – и направлял лодку веслом. Рядышком, на дне осиновки, закутавшись в старый зипун, притих как мышонок Фролка – семилетний братишка Неждана, такой же кудрявый и чернявый. Он всегда таскался за парнями хвостом. А выведав, что они собираются на реку, пригрозил наябедничать на обоих взрослым, если не возьмут его с собой. Терёшка вздохнул, отвесил легонько приставучему названому братцу подзатыльник – и наказал счастливому Фролке сидеть в лодке тихо и смирно: иначе он его сам в воду выкинет.
Впереди, у берега, опять плеснуло. Терёшка зорко вглядывался в воду, крепко сжимая в руках длинный черемуховый шест остроги. Отблеск поленьев с ног до головы заливал его красным, а рыжие волосы казались в этом отблеске вовсе огненными.
– Стой, – шепотом велел он Неждану.
В коряжнике у камышей, над самым дном, шевельнулась тень – узкая и вытянутая, как огромное веретено.
Неждан придержал лодку на месте, и Терёшка беззвучно опустил в воду острогу, подводя ее к добыче.
Попасть в неподвижно стоящую на дне рыбину семизубцовой железной острогой и наколоть ее на острые и короткие зубья – дело вроде бы и нехитрое. Но кроме меткого глаза да крепкой руки нужны тут еще смекалка и немалая ловкость. Промажешь – попадешь или слишком близко к хвосту, или ближе к концу щучьего рыла – и щука сорвется с зазубрин. Уйдет, израненная, и уснет потом в камышах, загубленная без всякой пользы.
Ударил Терёшка быстро и точно. Осиновка заплясала на воде, и Фролка радостно пискнул, тут же зажав себе рот ладошкой: на выметнувшихся из воды железных зубьях, с которых стекали подсвеченные огнем капли, трепетало извивающееся щучье тело, тоже отливающее сейчас красным. Это была щука-травянка, какие водятся на мелководьях – крупная, аршинная.
– Пальцы не вздумай ей в пасть совать – тяпнет еще, – предупредил Фролку Терёшка, оглушив рыбу деревянной колотушкой и бросая на дно лодки.
Они с Нежданом переглянулись и оба разулыбались до ушей: рыбалка началась удачно.
Долбленка обогнула стену тростников, и Неждан короткими взмахами весла направил ее к толстой старой иве, шатром нависшей над омутком у берега, на излучине реки. Тут уже было глубже, и Терёшка, положив на дно осиновки свою острогу, потянулся за другой – подлиннее.
Что-то мелькнуло в воде под берегом, скользнув под плоским днищем лодки. Ни Неждан, который сосредоточенно греб, прикусив губу и сдвинув сросшиеся над переносицей брови, ни Фролка, не сводивший широко распахнутых глазенок-смородин с воды, этого словно и не увидели: как схватилась за борт осиновки белая и нежная девичья ручка с едва заметными перепонками между пальцами. Помахала Терёшке, показав ему на середину омутка – и снова скрылась под водой.
Терёшка опять улыбнулся – и его глаза, с озорством прищурившись, потеплели.
– Левее давай, – кивнул он Неждану.
Подкарауливавшая добычу на краю донной ямы, в зарослях кувшинок, большая черная щука походила на толстое бревно-топляк. Она метнулась было в сторону, но хорошо рассчитанный сильный удар остроги оказался проворней. Вода вскипела, лодка едва не черпнула бортом, вскрикнул Фролка, а острогу чуть не вырвало у Терёшки из рук – и он навалился на нее, прижимая ко дну. Ощутил, как неохотно сдававшаяся рыбина пошла тише – и принялся медленно подтягивать острогу к себе.
От удара хвоста поверхность воды раскололась брызгами, и тут уж и они с Нежданом едва сдержали крик восторга. На остроге, которую Терёшка с трудом вытащил из воды, трепыхалась, сверкая беловатым брюхом, пятнистая, острорылая, с темной прозеленью на боках донная щука.
Зубья остроги вонзились хищнице в спину точнехонько в трех пальцах от головы. Таким ударом может гордиться даже взрослый охотник на крупную рыбу: хребет добыче он перебивает сразу.
– Ну и здорова же, – выдохнул Неждан. – Ох, и мастак ты рыбу бить, Терёха!
* * *
Они вытянули лодку на песчаный скат лесистого берега неподалеку от омутка, подарившего столь богатый улов. Было близко к полуночи, и над лесом поднималась медно-красная ущербная луна. В камышах переквакивались лягушки – хоть уже и не так горласто, как летом.
Взяли они на острогу шесть крупных щук, трех помельче, пару больших жерехов – и еще набили лещей и окуней на уху. Можно было отправляться домой, но не хотелось, к тому же хозяйственный Неждан захватил с собой хлеб, соль в тряпице и пару луковиц – будто загодя знал, что останутся они у реки уху варить. Терёшка на правах старшего велел Неждану развести костер на полянке за густыми кустами, где сушняка много, а комаров поменьше, чем на самом берегу. Фролке поручил набрать в котелок воды и помочь брату у костра. А сам остался у лодки чистить рыбу, напомнив себе, что и уснувших щук надо бы выпотрошить, вырезать жабры и набить им брюхо осокой и крапивой.
Поленья, уложенные на козу, почти прогорели, но света от них хватало. Руки споро и ловко занимались привычной работой: с ней он управился бы даже с закрытыми глазами. И Терёшке вновь подумалось: нож, которым он сейчас потрошил рыбу, пластая ее, как масло, словно для него и делан. Округлая рукоять из мелкослойной красноватой древесины дикой яблони лежала в ладони удобно, как родная.
Такая рукоять охотничьего ножа, прочная и легкая, не скользит в руке от крови и не холодит пальцы на морозе. Под стать ей был и клинок – широкий, в полторы пяди длиной, из разделанной под синь стали, с заточенным, чуть вогнутым скосом обуха. У переднего упора, защищающего кисть руки, в украшенную знаком рогатой лунницы серебряную обоймицу рукояти был вставлен прозрачный, василькового цвета камень.
Зоряна, жена Пахома, долго ворчала, когда весной староста отдал этот нож Терёшке: вещь, мол, дорогая, боярскому сыну впору – пускай лучше лежит пока в сундуке, целей и сохраннее будет. Но тот отрезал: «Раз это парнишкиного родного отца нож – значит, парнишке им и владеть».
Горелые Ельники были селом глухим и небольшим, в округе о нем прямо говорили: «У худа на куличках». Стояло оно под сенью вековых чащоб Мохового леса, и к соседям в Овражье, Толучеево и Лудово мужики отсюда выбирались редко. Разве что на осенний торг да в праздники – родню повидать. Жили тут тихо. Сеяли овес, рожь и лен, а всего больше кормились от леса и реки Медведицы, бравшей начало в Рогатых горах и впадавшей в Зеленое озеро. Местные мужики рыбачили да охотились, осенью окрестные болота были красными от клюквы, а в лесу не переводились грибы да брусника с черникой. И с местными лесными и водяными духами в Горелых Ельниках тоже ладили.
Только вот пятнадцать лет назад, тоже осенью, пришли в село недобрые вести. Эти края всегда слыли неспокойными: южное пограничье всё-таки. В глуши-то Мохового леса набегов степняков из-за гор и разбойников, пошаливавших в межевых землях между Русью и Алыром, можно было не бояться. Но не зря по указу из Великограда поставили в этих местах, у Кулиговского тракта, Пахмурную заставу, оберегавшую от всякого лиха южные рубежи Руси. А у подножия Рогатых гор, у Леворожского перевала стояла еще одна пограничная крепостца, острожек Каменец.
В ту осень граница заполыхала. Даже самые древние старики не помнили, когда в последний раз появлялись в Рогатых горах шайки худов и бедаков, потому и княжеские дружинники на Пахмурной заставе и в Каменце никак не ждали, что придется им с этой невесть откуда взявшейся нечистью столкнуться в бою.
Мирные люди бежали от войны, часть несчастных с границы приютили и в Горелых Ельниках. Среди тех, кто заночевал в избе у Пахома с Зоряной, была крепкая рослая молодуха – вдова одного из погибших на стенах Каменца ратников. Даже тяжкий путь через чащобы из нее до конца силы не вытянул. А ей ведь приходилось еще и о двух грудных младенцах заботиться.
– Слава светлым богам, хоть ты, сердешная, жива осталась, – всхлипнула Зоряна, выслушав ее рассказ. – Да своих близняшек уберегла.
– Этот – не мой. – Беженка покачала головой, указав на одного из спящих на лежанке мальчишек. – С нами баба молодая была, на последних сроках в тягости. Жена Охотника из Китеж-града. Сама – не из русичей, степнячка с юга откуда-то. По-нашему смешно говорила, слова коверкала. По дороге стало ей худо, в лесу она парнишкой этим и разродилась – и кровью изошла, померла. Думали мы, и мальчишка не жилец: слабенький был совсем.
Пахом и Зоряна переглянулись.
Двадцать с лишним лет прошло уже с их свадьбы, а детей они так и не нажили. И к знахаркам в Овражье Зоряна ездила, и Матушке-Земле горячо молилась – ничего не помогло. Народу в избе у них хватало, хозяйство большое: с ними жил еще женатый племянник Пахома, и его ребятишки называли старосту со старостихой дедом и бабкой. Но по ночам Зоряна, баба бойкая и говорливая, одна из первых на селе сказочниц, до сих пор, бывало, плакала в подушку.
Взять в дом сироту, который остался без отца да матери, ей мужа долго упрашивать не пришлось.
О том, что он Пахому и Зоряне – приемный сын, сам Терёшка узнал давно. Совсем несмышленышем он, бывало, приставал к Зоряне: почему в избе у них все чернявые да темноглазые, один он – рыжий и с голубыми глазами? Та отшучивалась: «У нас с твоим тятькой долго детей не было – вот и сделали мы колодочку, завернули ее в пеленочку, качали да прибаюкивали, и вместо колодочки стал расти у нас сыночек Терёшечка. А колодочка та, видать, была осиновая – ну а у осины листья по осени всегда скрасна рыжими становятся».
Правду первым выпалил Терёшке в лицо сосед Гринька, которому шестилетний мальчонка разбил в драке нос: тот, вредный пухлый детина на два года его старше, плутовал и задирал малышню, когда играли они в волотовы городки за околицей. После того и рассказали Терёшке дома, что он – сирота, младенцем оставленный в селе на воспитание спасшимися из сгоревшего пограничного острога. Но то немногое, что Пахому с женой самим было ведомо о его отце да матери, от него еще долго утаивали.
Как их звали, Охотника из Китеж-града да его степнячку-жену, беженцы из Каменца сами не знали. Вспоминали только: Охотник был парень молодой, веселый, отчаянный да рыжий, жена его – тоненькая и голубоглазая. И любили они, видать, друг друга крепко. Одна из баб рассказала: прощаясь со своей ненаглядной, Охотник снял с себя и надел ей на шею свой знак защиты души – серебряный крест-секирку на плетеном ремешке. И еще отдал, сняв с пояса, охотничий нож со знаком Китеж-града на рукояти.
А двое уцелевших ратников, догнавшие беженцев потом, в дороге, принесли юной степнячке горькую весть: пал Каменец, когда, высадив ворота, хлынула нечисть в горящую крепость по мосту через ров. Что случилось с остававшимися там защитниками – о том уцелевшие не ведали, но полагали, что ушел неведомый отец Терёшки на Ту-Сторону, в Белояр, жизнь свою отдав за други своя и взяв с врагов плату недешевую.
– Может, и неладно мы сделали, что всё это от тебя скрывали – ты уж не серчай на нас, сынок, – сказал Пахом Терёшке, отдавая ему отцовский нож и ножны к нему – потертые, немало на своем веку повидавшие, из прочной, тонко выделанной дорогой кожи. – Прикипели мы к тебе сердцем – вот и боялись: если в Китеже всё узнают, у нас тебя отберут. Но теперь ты не малец бесштанный, а отрок уже, и правду дальше скрывать – не по заветам. Коли надумаешь в Китеж-град податься, о родне порасспросить – так тому и быть. Только помни: тебе одному, парень, отныне решать, какую дорожку от этой росстани выбирать да торить. Из дома не гоню, упаси Белобог: ты для нас – родной.
Этот разговор они с Пахомом сохранили в тайне и от Зоряны, и от других домашних. А Терёшка после того отпросился из дома навестить развалины Каменца, где остался его отец. Пахом удерживать не стал, отпустил. Знал он наверняка, что ничего там мальчишка не найдет – вражины из худовского племени, прошедшие тогда по перевалу, острог разорили до основания, даже стены обрушили… Так и случилось – пришел Терёшка к указанному месту возле Леворожского перевала, походил-посмотрел, да понял, отчего русичи Каменец забросили – нечего там было отстраивать, ничего не осталось, кроме усыпанного камнями большого холма…
Вернувшись, две ночи проворочался Терёшка на полатях без сна – и крепко решил для себя: в Китеж он все-таки поедет. Дорога назад ему не заказана, Пахома с Зоряной он всегда почитать будет, как родных отца да мать, но пока не узнает, кто жизнь ему дал и кто носил этот нож прежде на поясе, не будет ему больше покоя. Да и, чего уж скрывать, давно Терёшке хотелось увидеть: какой он, белый свет за опушкой Мохового леса, какими чудесами да дивами дивными полнится? Шутка ли, дальше Толучеева за свои пятнадцать лет парень и не выбирался ни разу, а потому и мечталось ему и белый свет посмотреть, и себя показать.
И в самом себе Терёшке многое с весны тоже стало понятней – с тех пор, как сказал ему Пахом, что он сын Охотника из Китеж-града. О тайнах тамошних простой люд мало наслышан, но всем ведомо: берут китежане в ученики не всякого. Только тех, в ком сильна кровь Первых людей – и у кого сызмальства есть дар к волшбе, способной давать отпор козням Чернобога.
А способность видеть то, что для других незримо, Терёшка знал за собой, сколько себя помнил.
Ему было всего пять лет, когда Зоряна чуть горшок со щами не разбила, хлопоча у печи с ухватом и обернувшись поглядеть, отчего притих игравший на полу Терёшка. Она аж оторопела: таскает мальчонка со стола, из миски, теплые ватрушки с творогом – и кому-то невидимому скармливает, а они в воздухе исчезают одна за одной. Терёшка потом объяснил: «Домового вкусненьким угощал». Дедушко-домовой завел с тех пор с мальцом дружбу. Уйдут, бывало, старшие на весь день в поле или на покос, оставят подросшего Терёшку в избе хозяйничать – и пока он во дворе лучину щиплет да поливает в огороде грядки, домовой ему в сенях и в горнице прибираться помогает.
Случилось раз и такое: завелась у тетки Любуши, матери того самого противного Гриньки, в доме кикимора. Терёшка первым тогда разобрался, кто это воет у соседей в подполе по ночам дурным голосом, стучит в стены да щекочет за пятки спящих ребятишек. И сумел мелкую пакостницу прогнать на болото.
Или пошлют детвору в лес за рыжиками и за малиной – у него всегда у первого наполнялось лукошко. Терёшка откуда-то знал, как по-доброму договориться с мелкими чащобными духами, помощниками местного лесовика, чтобы показали они богатое грибное или ягодное угодье. Лесовик, их хозяин, и помог парнишке выставить из Любушиной избы кикимору. Дал Терёшке совет: нарежь, мол, осиновых веток, свяжи из них метлу – да той поганой метлой пригрози зловредной нечисти хорошенько.
Ну, и на реке друзья у него, само собой, тоже были.
– Терёшечка-а, ягодка-а, ау-у! – раздался из темноты нежный и певучий девичий голос.
Всколыхнулся и зашелестел камыш, взволновалась и пошла золотисто-алой рябью вода у берега. В лицо Терёшке полетели холодные брызги, словно кто-то щедро плеснул в его сторону водой из сложенных ковшиком ладоней. А в камышах зазвенел переливчатый, серебряный озорной смех.
Задумавшийся Терёшка вздрогнул и едва не выронил в воду нож.
– Напугала, – отозвался он сердито, утирая мокрое лицо сгибом локтя. – Всё бы тебе шутки шутить!
Снова всплеснулась вода, а высокая, в рост человека, стена камышей у берега раздвинулась – и из них выглянуло белое, как свежий цветок водяной лилии, улыбающееся личико. Легко ступая по мелководью босыми ногами и придерживая пальчиками подол тонкой льняной рубахи, берегиня выбежала на песок. Закружилась у лодки, опять задорно рассмеявшись и раскинув, точно в танце, руки. Обняла отбивающегося Терёшку за шею, принялась тормошить, взлохматила и растрепала ему волосы – и крепко и звонко поцеловала прохладными губами в щеку.
– Ветлинка, ну, уймись! Хватит! – пунцовый, как спелая костяника, Терёшка высвободился наконец из объятий. – Маленький я тебе, что ли?
– Охти мне, правду-истину сказал: ты уж не маленький, ты большой, ягодка моя, – прыснула в кулачок берегиня. – Скоро меня на голову перерастешь. А еще весны две пройдет – ой, вижу, даже в воду глядеть не надо: девки из-за тебя драться будут.
Широко расставленные, большие, с длинными густыми ресницами глаза Ветлинки, в которых дрожали золотые искорки смеха, переливались в отблесках огня всеми цветами радуги: от медово-рыжего до изумрудного и сине-лилового, как лепестки горечавки. Точеный носик, алые пухлые губы, нежный румянец на щеках – о невянущей пригожести вечно юных берегинь недаром поговорки сложены. Волны ее светло-русых волос ниспадали ниже пояса, головку украшал чуть сбившийся набок пышный венок из осоки и лесных цветов. Уже осенних: Ветлинка вплела в него лиловые гроздья душицы, ярко-желтые метелки золотой розги, иван-да-марью и синие колокольчики, которые доцветают сейчас у реки на луговинах.
– Спасибо, что на рыбное место нас навела. Если бы не ты – мы б ту щуку здоровенную не вытащили, – начал было Терёшка, но осекся.
Взгляд его невольно упал ниже, на распахнутый вырез вышитой белоснежной рубахи берегини, который открывал глазу ох как много всего интересного и завлекательного – и парень снова ощутил, что густо краснеет.
Еще год назад Терёшка ни о чем таком и не думал, болтая, перешучиваясь и плавая летом в реке наперегонки с Ветлинкой. А теперь, глядя на ее высокую грудь, едва прикрытую тонким полотном, и на то, как липнет подмокшая ткань к длинным и белым стройным ногам, ловил себя на том, что его обдает жаром, а глаза бесстыжие от всего этого богатства отвести и надо бы, да отчего-то не выходит.
– Удача и есть вроде той щуки. К тому в руки идет, кто за дело умеючи берется, – улыбнулась берегиня. Но вдруг разом посерьезнела, взяв Терёшку ладонями за щеки и посмотрев ему в глаза. – Ты чего такой смурной нынче – сон плохой привиделся?
С Ветлинкой Терёшка сдружился, когда ему было восемь. В летнюю жару, прополов капусту в огороде, пошли они с мальчишками выкупаться на излучину – и на глубине его скрутила судорога. Старшие ребята не сразу заметили, что с Терёшкой беда, а он им, перепуганным, так и не рассказал, кто его вытолкнул с глубины, поддерживал на воде и помог добраться до берега. А следующим утром пришел к старой иве на берегу омутка, в котором едва не утонул и где они с Нежданом и Фролкой сегодня рыбачили: на ней, на этой иве, и жила Ветлинка.
Тогда Терёшка принес в подарок спасительнице гребешок, который весь вечер выстругивал, пыхтя от усердия, из липовой чурочки. Вот уже семь лет Ветлинка носила его на поясе, вместе с двумя другими своими гребешками. Одним, из рыбьих костей, она, как и Терёшкиным подарком, частенько расчесывала волосы. А вот другой – маленький, тоже костяной – в руках у нее Терёшка не видел никогда: на нем была вырезана летящая птица, то ли гусь, то ли лебедь. Как-то он спросил Ветлинку, что это за гребень у нее такой. Та озорно блеснула глазами: «Тоже подарок. Волхв один захожий подарил, молодой и собой пригожий. Давно: тогда в этих краях еще Первые люди жили. Ой, и выдумщик был да затейник!..»
Терёшка давно знал, что от подружки ничего не скроешь: не зря говорят, что берегини умеют читать в душах и даже судьбу человеку предсказать могут.
– Да, дрянь одна приснилась. Позавчера ночью, – выдавил он. – Я на Каменной яме налимов удил, потом верши проверял – домой вернулся едва не под утро. Чтоб не перебудить своих, спать пошел в сарай. И такое привиделось – аж мороз по спине. Девка… Чего хихикаешь? Бледная, страшная, худющая – и прозрачная, как туман. Вроде духа-непритомника неупокоенного. Склонилась она надо мной – и просит, да жалобно так: «Нечисто у вас в лесу – скажи про то родичам». Только голос я ее не ушами слышу, а словно бы у себя в голове. А потом будто ветром холодным по сараю протянуло и могилой дохнуло. И девка та разом сгинула.
– И ты сказал? – Ветлинка нахмурилась.
Глаза ее, вновь сменив цвет, из зеленовато-голубых стали густо-лиловыми, почти черными.
– Так то ж сон был, – теперь нахмурился и Терёшка. – Побоялся, меня на смех поднимут.
– Ох, зря побоялся, – медленно протянула берегиня. – Как вы, люди, говорите: береженого Белобог бережет? На реке-то у нас тихо, даже русалки-дуры с мавками-навками по осеннему времени присмирели. Сонные ведь, скоро в омуты, как и мы с сестрами, в спячку уйдут. А вот что до леса… Холодом каким-то оттуда тянет нехорошим. Уж дней десять как. И водяник знакомый с Лешачьего ручья давеча рассказывал: у Долгого болота, где зимовье охотничье брошенное, он дым видел. Этих малявок и поймешь-то не всегда толком, чего они сказать хотят – только он знай клялся, весь перепуганный: мол, чтоб его ручью пересохнуть, а только дым был не от доброго огня, человеком разведенного. Так что ты родне расскажи – и это с себя не снимай, ягодка моя. Мне спокойней будет.
Белые перепончатые пальчики тронули Терёшку за ворот рубахи – и легонько прикоснулись к его груди, где висел под рубахой знак защиты души. Серебряный крест-секирка на кожаном ремешке.
– Мамке моей, родная которая, тоже, видать, так говорили, а она на Ту-Сторону молодой ушла, – хмуро отозвался Терёшка.
Оберег этот он носил на шее сызмальства. Но только нынешней весной Пахом ему рассказал, что оно такое.
– Зато ты родился. Она жизнь за то и отдала, чтоб тебя у Той-Стороны собой выкупить. А на твою судьбу я в воду смотрела. И ракушки раскидывала. – Терёшка и упомнить не мог, когда в последний раз видел Ветлинку такой серьезной.
Берегиня обхватила себя руками за плечи: будь она человеком, он бы подумал, что ее, замерзшую, бьет озноб.
– И вода сказала: коли ты духом не дрогнешь, смерти в глаза поглядишь, страх свой одолев, да от боли чужой не отвернешься – далеко полетишь. За темные леса, за быстрые реки, за высокие горы… Как он. Только твоя дорога, я так думаю, счастливее будет.
– Кто – он? – тихо спросил Терёшка.
– Отец твой, – так же тихо ответила Ветлинка. – Чей нож ты у пояса носишь. Мне вода шепнула, что он тоже это знал: тем, кто летать умеет – не всегда просто. На них, бывает, косятся: а с чего это им больше всех надо? И стрелой каленой их с неба сбить на лету можно. Да только когда крылья у тебя есть – и жить просторнее. Так мне тот волхв говорил – помнишь, я рассказывала? В нем та же кровь текла, что и в тебе с отцом. Он из Первых людей был.
И вот тут-то ладонь Терёшки, сомкнутую вокруг рукояти отцовского ножа, который он так и продолжал сжимать в руке, теплом и обожгло. Словно иголочка горячая в ладонь вонзилась.
На глазах у охнувшего Терёшки и ойкнувшей Ветлинки синий полупрозрачный камень в обоймице рукояти наливался дрожащим светом.
А еще ударом сердца позже с поляны, из-за кустов, донеслись до них заполошные крики. Кричали в голос оба – и Неждан и Фролка.
* * *
Терёшка с треском выломился из ракитника с ножом в правой руке и с острогой – в левой. С той, которая поменьше. Когда он успел схватить ее, лежавшую на дне лодки, – он и сам не помнил.
Выломился – и тоже чуть в голос не заорал.
Неждан вжался спиной в серый ствол корявой ольхи и крепко прижимал к себе братишку. Опрокинутый котелок валялся в траве, пламя костра отбрасывало вокруг рваные рыжие отсветы. До опушки, где чернели первые деревья густого подлеска, было еще шагов двадцать. И на этой границе света и холодной осенней ночной тьмы они и застыли: раскоряченные, изломанные тени с бледно мерцающими глазами. Окружили костер с трех сторон, но не двигались, не решаясь пока приблизиться вплотную к живому огню.
Бебоками – ожившими мертвяками, которые воруют по приказу чародеев-злонравов непослушных детей, – по селам пугают ребятишек со времен войны с Кощеем Поганым. Рассказывают, что сшивают этих тварей из кусков человеческих тел, искореженных черной волшбой, колдуны и ведьмы, чтобы делать из них себе верных слуг. Терёшка мальцом-непоседой сказок таких наслушался от Зоряны досыта, но и подумать не мог, что вовсе это никакие не сказки.
Бебоков было четверо. Присевшие на четвереньки, тощие и костлявые, больше всего они походили на пауков. Кожа, покрытая струпьями и лишаями, местами свисала лоскутьями с костей. Головы – вытянутые, со слипшимися космами жидких волос. Провалившиеся носы жадно нюхали воздух, из безгубых оскаленных ртов торчали длинные желто-черные зубищи, выступающие вперед. Две мерзкие твари, подобравшиеся к костру ближе прочих, пытались прикрыть от света большие, без век, глаза. У Терёшки всплыло в памяти: бебоки и огня и солнца боятся, да и сами по себе они нежить трусливая. Но, видно, того, что выгнало их из чащобы и послало на охоту, они боялись еще пуще.
Пятым нечистым, вышедшим на поляну, оказался мертвяк. Да необычный – при жизни был он не человеком, а бедаком. Здоровенным – Терёшка живых бедаков никогда прежде не видел, но догадался, что это анчипыр. Круглую, как котел, ушастую лысую башку нежити усаживали острые рога – ближе к затылку два больших, похожих на коровьи, а на темени и надо лбом торчали целым выводком рожки поменьше. Лица – или морды? – с левой стороны у нави уже почти не было: на обнажившихся костях черепа только кое-где держались остатки плоти, но крапчатые пятна на буро-зеленой, как у жабы, шкуре еще местами можно было разглядеть. Из-под разлезшихся лохмотьев долгополого кафтана торчал усаженный шипами длинный толстый хвост. А в толстенной лапище, которая с легкостью сворачивает шею человеку, мертвяк сжимал кривой меч с широким клинком.
Появления Терёшки на поляне нечисть словно ждала… а может, и вправду ждала?
Первым сиганул вперед один из бебоков. Передвигался он на четвереньках шустро и ловко – и впрямь не хуже паука-сенокосца.
Терёшка, успевший прыгнуть к дереву и заслонивший собой братьев, всадил ему острогу прямо в горло. Всадил, хорошо рассчитав удар, так же как в щучью спину – и налег всем весом, прижимая тварь к земле. Гад зашипел, схватился когтистыми длиннопалыми руками за древко остроги и забился в корчах, сам еще сильнее насаживая себя на острые железные зубья.
– К лодке бегите! – заорал Терёшка Неждану и Фролке. – Скорей, ну!
Он знал: Ветлинка здесь, на поляне, им ничем пособить не сумеет. Берегиням нельзя отходить далеко от реки, они сильны только у воды – там она братьям поможет. А значит, как-то задержать тварей он должен в одиночку.
Неждан точно очнулся от столбняка. Схватил за руку захлебывающегося плачем братишку – и оба бросились в кусты.
Тощую шею бебока острога всё же перерубила. Хрустнули, ломаясь, позвонки – и башка мертвяка отделилась от тела. Покатилась, сверкая глазами и щелкая зубами – живая! Терёшка с омерзением всадил острогу в светящуюся глазницу, и голова мгновенно замерла, а жуткое призрачное пламя внутри погасло.
Высвободить оружие Терёшка не успел – на него наскочило сразу двое. Одного он сбил в костер, орудуя древком остроги, как дубинкой: кузнец из Горелых Ельников, дядька Шумила, учил мальчишек биться на палках – и сын Охотника, ловкий и гибкий, всегда был в таких поединках среди первых. Бебок покатился по углям, вспыхнул, зашипел-засвистел – и в лицо Терёшке ударила выворачивающая нутро вонь горелой падали. Удивиться, отчего это тварь, на вид мокрая и склизкая, так споро занялась, Терёшка не успел.
Подскочил третий бебок, и парень полоснул его ножом по руке, не особо надеясь, что причинит гадине хоть какой-то вред. От старших Терёшка слыхал: такие нави железа не боятся… Но мертвяк отскочил назад, оскалился – и схватился за пораненную кисть.
А Терёшка, не дожидаясь, пока в бой вступит тучный мертвяк-анчипыр с саблей в руке, ломанулся в заросли.
Так он не бегал еще никогда. Задыхаясь и жадно ловя ртом воздух, вынесся на берег, где Неждан уже сталкивал в воду осиновку. Отпихнул в сторону названого брата, которого всего трясло и пошатывало, налег сам, и долбленка закачалась на воде. Подхватил под мышки плачущего Фролку, забросил в лодку – и тут за спинами затрещал ракитник.
Неждан и Фролка увидели только то, как вскипела вода у берега, как взметнулся над отмелью высоченный, с дерево, водяной столб, размытыми очертаниями похожий на полупрозрачную человеческую фигуру, плечистую, длинноволосую и длиннобородую – и как обрушился этот столб на берег, захлестывая и сбивая с ног навей. В этот миг лишь один Терёшка разглядел за завесой из водяных брызг и пены тоненькую девушку с распущенными светлыми волосами, которая, подняв руки в повелительном жесте и звонко что-то выкрикивая, стояла на отмели по колено в воде.
С духами из речных глубин, безмолвными и сильными, чья суть – сама сила текучей водной стихии, договариваться умеют все берегини. И могут, если придет нужда, призвать их себе на помощь.
Ветлинка тоже умела.
Долбленка бешено заплясала на волнах, но мальчишек каким-то чудом даже почти не обдало брызгами.
– На весло я сяду! – крикнул Терёшка в ухо Неждану, помогая ему залезть в лодку.
Брат, похоже, его даже не слышал – так громко у него стучали зубы. Кое-как забрался в лодку, оглянулся, всхлипнув, через плечо – и еще сильнее побелел, а в лодке тонко пискнул от ужаса Фролка. Терёшка тоже обернулся к берегу…
И увидел её.
Она появилась из зарослей, как тень. Скользила над землей, не касаясь ее босыми ногами, словно текла – высокая и тощая простоволосая женщина в рваном тряпье. Спутанные седые космы спускались до пояса, лицо было не просто бледным – меловым, а кисти голых по локоть рук и широкие ступни – почти черными, точно густо вымазанными засохшей кровью. И пальцы на руках и ногах у нее были длиннющие, каких у людей не бывает…
Всё, как рассказывают в страшных байках, тоже любому деревенскому мальцу знакомых с пеленок.
Вештица, залитая лунным светом, зависла над берегом, поднявшись в воздух аршина на два. Улыбнулась – и улыбка сделала ее неподвижное лицо таким жутким, что спину Терёшке продрало морозом.
Она повела перед собой рукой, бледные губы шевельнулись – и над берегом пронесся порыв ветра, пригнув к воде камыши.
Водяной столб, снова вскипавший у берега, опал и рассыпался бисером брызг. Жалобно вскрикнувшую Ветлинку отшвырнуло едва не на середину реки, а осиновку подхватило круто вспенившейся волной, закружило – и от берега отбросило.
Запрыгнуть в лодку Терёшка не успел.
Его тоже сбило с ног – и прокатило по мокрому песку, с головой окунув в воду. Кашляя и отплевываясь, он, полуоглушенный, приподнялся на мелководье, сам не соображая, что делает, выбрался на четвереньках на берег – и тут же ощутил подбородком холод железа.
Мертвяк-анчипыр, приставив к горлу тронутый ржавчиной меч, другой ручищей сгреб Терёшку за плечо, чуть не вывернув кость из сустава – и вздернул мальчишку на ноги, как котенка.
Вештица заскользила к пленнику.
– Набегался, дитятко? – насмешливо прошипел глухой надтреснутый голос, лишь отчасти напоминавший женский.
Когтистые ледяные пальцы почти ласково потрепали пленника по скуле, зрачки бесцветных глаз хищно сузились – и, сорвав с пояса Терёшки ножны с ножом, она торопливо забросила их в воду. Точно боясь обжечься.
А потом на голову Терёшки, над ухом, обрушился удар – и его накрыла темнота.
* * *
Терёшка застонал от боли в разламывающейся голове, с трудом разлепил веки и заморгал, приходя в себя.
Над ним нависала низкая двускатная кровля, подпертая толстыми бревнами-сохами с рогатыми развилинами наверху. По черным от застарелой копоти бревенчатым стенам и стропилам прыгали отблески очага. В полуземлянке пахло дымом и, остро и резко – жильем, которое не один год простояло заброшенным. И в придачу – липким душком падали.
Под собой Терёшка ощутил голые твердые доски лавки. Не застеленные ни тряпьем, ни шкурами, ни хотя бы наломанным в лесу лапником. А еще понял, что лежит на собственных руках, связанных за спиной. И стянуты запястья так, что ими толком не пошевелить.
На онемевших и затекших руках лежать было неудобно, и парень с трудом повернулся на бок. В полутьме ничего толком не разглядишь, но где он, Терёшка понял сразу, когда вспомнил, о чем толковал Ветлинке водяник с Лешачьего ручья. Двенадцать лет назад один из соседей Пахома, зверолов Бранята, срубил себе в лесу возле Долгого болота охотничью зимовьюшку. Четыре года спустя там его и нашли мертвым. После встречи с медведем-шатуном, которого он всё-таки сумел свалить: до зимовья Бранята кое-как добрался, да там и истек кровью от страшных ран. Сыновья охотника лесную полуземлянку забросили, и в селе стали ее считать местом нехорошим, отмеченным смертью до срока. Только мальчишки, которым сам худ не брат, хорохорясь друг перед другом своей храбростью, иногда на спор, вдвоем-втроем, решались здесь переночевать.
Однажды провел ночь в брошенном зимовье и Терёшка с двумя приятелями. До утра они протряслись без сна вот у этого самого очага, подбрасывая в огонь хворост и вздрагивая от каждого совиного крика за дверью, крепко заложенной поленом. Нет, ничего плохого с ними не случилось, зато дома, понятно, наплели они дружкам про эту ночь целый короб страхов.
Эх, да разве понимал он тогда, голова пустая, что такое «страшно»?
Вот сейчас Терёшке и вправду страшно. До того, что сохло во рту, а под сердцем и в животе всё морозом взялось. Это на поляне у костра и на берегу бояться оказалось некогда: надо было оборонять братишек…
Спаслись ли они? Или тоже угодили к нежити в лапы? Терёшка закрыл глаза…
Нет, видно, не врали слухи, поползшие в последние несколько лет по южному пограничью. Поговаривали, что и в Рогатых горах, и западнее, в Буевом и Базаньем лесах, снова подняла голову нечисть и нежить, о которой в этих краях не слыхали уже давным-давно. С тех самых пор, как разбил Великий Князь Радогор Годинович в битве на Колобуховом поле орды Кощея Поганого. Пошла молва и о мертвяках и костомахах, которые встают на заброшенных жальниках из потревоженных кем-то могил. И о вунтерихах, крадущих по селам младенцев. И о лиходеях, опять объявившихся на границе с Алыром: говорили, что грабят проезжих в Алырском лесу и на Кулиговском тракте не только шайки разбойников-людей, но и бедаки – анчипыри и их подручные-шишко… В Горелых Ельниках таким слухам верить не хотели. Пока не стало ясно, что это – не только досужие россказни.
Обычные ведьмы-босорки селятся рядом с людьми, хоть и на отшибе. А вот вештицы к жилью человечьему из глухих чащоб выходят редко. Лишь тогда, когда выгоняет их из логова лютый голод. И едят они, чтобы его утолить и черной силой себя наполнить, сердца детей – хотя при случае не пощадят и взрослого.
Есть и старые сказки про совсем уж страшное: будто каждую осень демон, вселившийся в тело вештицы, должен платить дань Чернобогу. Принося ему в жертву человеческую душу.
Три года назад, как раз по осени, беда пришла в соседнее Овражье. Такого в округе отродясь не бывало: напала ночью на выселки за Овражьем нежить – только было там мертвяков под полтора десятка. И привела их с собой из Буева леса то ли вештица, то ли босорка-троедушница. С собой в лес мертвяки утащили двух девчонок, и больше живыми никто их не видел.
Одной из пропавших оказалась внучка старой знахарки Глафиры, не раз помогавшей хворым из Горелых Ельников. Бабка ее за два месяца перед тем ушла на Ту-Сторону, но память о себе в округе оставила добрую.
Из Цитадели Китежа в Овражье тогда прислали Охотника. Шайку нежити истребить ему удалось, но сама ведьма ускользнула, как гадюка из-под вил. Вроде и напал китежанин на след, и уверен был твердо, что не уйдет злодейка. Однако та словно в воду канула – не иначе как помощью Чернобоговой. Потом в Буевом лесу побывал один из китежских наставников, но и он не сумел логово ведьмы отыскать – вот и решил, что из здешних мест она убралась.
Терёшка невольно застонал. Не то ли самое лихо объявилось теперь у них в Моховом лесу?
Послышался плеск воды, зашлепали по земляному полу босые ноги – и над Терёшкой склонилась тень. Чьи-то неожиданно бережные, легкие пальцы ощупали и приподняли его голову – и прижали сочащуюся водой холодную тряпку к налившейся над левым ухом шишке.
– Потерпи. – Голос был высокий, девичий, но звучал хрипловато и сипло, словно у говорившей сильно саднило застуженное горло. – Больно?
Терёшка ожидал услышать что угодно – только не эти два слова. Но голос он узнал сразу.
А как открыл глаза, сразу узнал и лицо. В сенном сарае оно, вот так же склонившееся над ним, было зыбким, полупрозрачным, точно сотканным из колышущегося тумана, а сейчас обрело плоть.
Плоть – но не живые краски.
Кожа, как и у вештицы – мертвенно-белая. Очень коротко обрезанные растрепанные волосы – седые. Глаза – бесцветные, точно льдинки. Поверх заношенной холщовой рубахи наброшена какая-то рванина. Но на руках черных пятен нет, да и пальцы – пусть и тоненькие, худенькие, но обычные, человечьи, не вытянутые…
Шею девчонки сплошь покрывали синяки и багровые пятна свежих ожогов. А вокруг горла была трижды обмотана длинная нитка разноцветных, неожиданно ярких бус.
Встретившись взглядом с запавшими, измученными глазами, Терёшка вдруг разом поверил: сострадание и острая жалость, с которыми они на него смотрят – не притворство. И это – всё еще глаза человека. Такого же, как он сам. Не нечисти. Чужая злая воля не смогла убить в девчонке ни душу живую, ни память о жизни среди людей.
«Стерегитесь. Правду говорю… пожалуйста…»
– Это ты? – выдохнул он, тоже хрипло и тихо.
– Вспомнил? На вот, попей. – Девчонка, поддержав его под плечи, помогла сесть, поднесла к пересохшим губам щербатый деревянный ковшик с водой – и, по-своему истолковав то, что пленник медлит к нему припасть, отхлебнула первой. – Ох, дурень рыжий, ну почему ты меня не послушался-то?
На «дурня рыжего» Терёшка, уже начавший догадываться, кто перед ним, даже не обиделся – столько было боли и горечи в этих словах, которые торопливо, полушепотом, выпалила девчонка.
– Думал, ты мне во сне привиделась. – Мутноватая водица в ковше отдавала лесной прелью, но в голове прояснилось, и даже глаза, как показалось, лучше видеть стали. – С братьями что? Со мной парнишки были… Двое.
– Хозяйка их упустила. Лютовала – не сказать как. Всё какую-то «тварь белобрысую с рыбьей кровью» поминала – мол, та вам помогла. – Девчонка понизила голос еще сильнее, покосившись на дверь. – Раз твои братья домой воротились и рассказали про всё, тебя искать будут… да только не найдут. А от хозяйки не убежать. Порог она зачаровала, без ее дозволения ты его не переступишь даже. И сторож к тебе приставлен. Он тебя, беспамятного, и приволок сюда, и связал, как хозяйка велела.
Она передернула худым острым плечом, указывая в угол – и Терёшка снова вздрогнул. Давешний мертвяк-анчипыр стоял там, привалившись к стене – неподвижный, как копна сена, не сразу в полумраке и разглядишь. Только глаза двумя зелеными гнилушками отсвечивают.
– А ты бежать пробовала? – Терёшка опять попытался пошевелить стянутыми руками – без толку.
Скрутил бедак ему руки его же собственным поясом из сыромятной кожи – надежно, но при этом кровоток путы едва пережимали. Вязал с умелой разбойничьей сноровкой – видать, поднаторел в этом, пока живым был.
– Пробовала. Да только от логова хозяйкиного мне даже на полсотни шагов нипочем не отойти, покуда это – на мне. – Девчонка зло дернула свое ожерелье и тут же болезненно охнула. – А снять ошейник нельзя – чары на нем… Ты ведь понял уже, кто я такая? Змора я ее приемная. Три года как в рабынях хожу. Знал бы ты, сколько раз мне руки на себя наложить хотелось, чем так мучиться… да тоже не могу. Ожерелье не дает.
– А как же ты тогда… – нахмурился Терёшка, пытаясь подобрать слова. – Не похожа ты на нечисть…
– Сама не знаю, как такое вышло. И хозяйка не знает. – Девчонка провела рукой по остриженной голове. – Бабка-то моя покойная была сильная чародейка-знахарка. А я у нее в ученицах ходила: у нас в роду дар знахарский – в крови… Вот потому, может, у ведьмы и пошло всё наперекосяк, когда она из меня змору делала – и вторую, нечистую душу с Той-Стороны в мое тело подсадила. Та, чужачка, ночью теперь его караулит, а моя душа вместо нее из тела выходит… хотя любой чародей тебе скажет: наоборот должно быть. Людей убивать хозяйка меня силой заставить не может, когда я бесплотным духом мечусь, а вот попробую в чем другом против ее воли пойти – меня тотчас и притянет назад, в тело. Душа-подсадка меня стережет, ровно на цепи держит…
– А я твоей хозяйке зачем надобен? – негромко спросил Терёшка, уже зная ответ.
Ох, до чего же нестерпимо стыдно было вспоминать ночной разговор с Ветлинкой – и свои слова о сидевшей рядом с ним сейчас внучке знахарки Глафиры, чье имя он ну никак, хоть убей, не мог вспомнить: «Аж мороз по спине – до того страшная…» Не страшная она… несчастная…
Змора не успела ответить. Дверь полуземлянки заскрипела – и распахнулась.
Друг от друга они, и сами не заметившие, что сидят на лавке, тесно соприкасаясь плечами, даже отодвинуться не успели.
– Мне только кровь да сердце твои надобны, дитятко. – Вештица, висевшая над порогом в белесой рассветной полумгле, снова усмехнулась краем рта – и у Терёшки еще туже сжался в животе ледяной комок: сколько она услыхала из их разговора? – Суть твоя Чернобогу надобна, а тело – мне достанется: я твою кровь нынче выпью – и душа твоя на Ту-Сторону уйдет. К повелителю.
В руках она держала грубо вылепленную глиняную чашу. А над чашей растекались слабое зеленоватое свечение и запах болота.
* * *
От нежити-анчипыря, когтистая лапища которого сдавила ей горло так, что не вздохнуть и не крикнуть, исходило жуткое трупное зловоние. Но обмякшая в его лапах Миленка смрада словно и не замечала. И того, что стоит ей сейчас неловко пошевелиться – и у нее сломается шея, тоже.
Она не сводила с них глаз – с хозяйки и рыжего паренька.
Мальчишка, поднявшись с лавки, стоял перед хозяйкой гордо, с вызовом задрав подбородок. Рослый для своих лет, с уже наметившимся сильным разворотом плеч, большими ладонями, крепкими пальцами и запястьями, но гибкий и легкий в кости. Темно-голубые глаза прищурены, волосы в отсвете очага сами отливают пожаром, а губы широко и нахально разъехались в ответной усмешке.
Конечно, пленнику было страшно, но, похоже, страх он в себе скрутил. И на какое-то мгновение Миленке в уши словно ворвались треск пламени и звон железа, а в лицо ударил запах дыма. Ей вдруг почудилось, что паренек стал выше ростом. Что на нем – не домотканая холщовая рубаха, разорванная у ворота, а темный распашень с отброшенным на спину капюшоном. И что запястья у него, зло усмехающегося, не связаны – и блестит в руке кривая узкая сабля, с клинка которой стекают тягучие черные капли.
Миленка сморгнула – и наваждение сгинуло.
– А не пойти бы тебе, тетка, лесом, далеко и надолго, – осклабился мальчишка. – С повелителем своим вместе.
– Храбришься? – отрывисто рассмеялась вештица, и смех ее походил на клекот пополам с шипением. – Пустое, дитятко. Что ты храбрый, я и так уже поняла. Приказала бы – на вас троих у костра мои слуги разом бы кинулись, в клочья бы разорвали. Да мне посмотреть захотелось: струсишь ты, сбежишь – или собой тех ребяток закроешь? Два бебока – потеря не великая. Зато жертва моя Чернобога порадует: душа храбреца для него – блюдо лакомое.
Парнишка промолчал, но голову упрямо вздернул еще выше. И Миленка вдруг подумала: тот большой двор, куда занесло ее душу, был, похоже, двором старосты Горелых Ельников. А что у старосты соседнего села в семье растет приемыш, в Овражье знали. Рыжий, говорили, и бедовый. Только имя его Миленка ну никак, хоть убей, не могла вспомнить.
А вештица продолжала издеваться:
– На подмогу тебе никто не придет. И та безделушка на шее душу твою тоже, дитятко, не защитит. Вон она, – ведьма кивнула на Миленку, – ее с тебя и снимет, когда время для обряда настанет. Своими белыми рученьками – пора и ей, привереднице, их кровью замарать.
Миленка наконец поняла, что за отрава была в чаше. Она коротко и хрипло вскрикнула. Следом вскрикнул мальчишка: хозяйка небрежно повела ладонью – и его, рванувшегося к Миленке, отбросило на пол и прижало к стене.
Вештица нависла над Миленкой и безжалостно разжала ей пальцами рот, а анчипыр запрокинул зморе назад голову.
Край чаши прижался ко рту, и в горло Миленке хлынула склизкая жижа – сладковатая, густая, знакомо отдающая гнилью.
* * *
Солнце садилось за лес. Румяно-красное, подсветившее облака золотом, оно уже повисло над темными верхушками елей. По воде протянулась дрожащая золотая дорожка, а из камышей снова выползал туман – холодный, молочно-белый.
Над головой сидевшей на траве Ветлинки тихо шумела ива, к толстому узловатому стволу которой она прислонилась спиной. А на коленях у берегини лежал нож Терёшки.
Ныряла она трижды, прежде чем отыскала его на илистом дне.
Тонкие пальцы Ветлинки погладили теплую яблоневую рукоять – бережно, как живую. Коснулись синеватой узорчатой стали клинка, тронули острие – и отдернулись, словно боясь разбудить что-то живое и до срока в клинке спящее.
Он был добрый, храбрый, упрямый – тот, для кого ковали этот клинок и кто дал Терёшке жизнь. Такой же, как его сын. Это Ветлинке увиделось сразу, когда весной она притронулась к рукояти Терёшкиного ножа впервые.
Берегини хорошо ладят с людьми, их не надо просить помочь, когда человеку, попавшему у реки в беду, нужна помощь. Но не с каждым человеком берегине самой бывает уютно рядом, как на летнем пригреве – так, что хочется смеяться от радости, цветком раскрываясь навстречу этой благости.
Семь лет назад волной такого щедрого и сердечного человеческого тепла Ветлинку и окатило – от рыжего, как солнышко, восьмилетнего мальчишки, что доверчиво вложил в ее ладонь вырезанный своими руками кособокий липовый гребешок. Принимая подарок, она и увидела: в его крови дремлет огонь, ненавистный Тьме. Тот, что жарко горел в Первых людях, когда Белосветье было юным, а люди и духи еще тянулись друг к другу.
Сейчас необычному мальчишке грозила необычная беда. Такая, что стократ хуже просто смерти. Ветлинка чувствовала это остро, всей кожей – хоть и был Терёшка от нее далеко. Знала и то, что надо спешить, если хочет она рискнуть и подставить своему юному другу в бою плечо.
Берегинь называют так не только потому, что живут они на берегу. Смешливые и веселые дочери воды и леса, конечно, не воительницы, и живое сделать мертвым их волшба не способна. Но и беспомощными их не назвать – есть у них кое-что в запасе, чтобы защитить-уберечь, когда нужно, и других и себя.
Например – волшебный щит, лежавший у ног Ветлинки, который она сполна накачала силой реки. Сплетенный из живых, зеленых ивовых ветвей, он походил на лодочку. Легкий, небольшой – чуть меньше трех локтей в длину. Из ивовой лозы были сплетены и его ремни. Сняв с головы венок, Ветлинка надела щит через плечо и ловко закинула поудобнее за спину.
Имелся в запасе у Ветлинки и другой секрет. Тот, что она веками хранила на самый крайний случай – такой, как теперь.
Берегиня сунула нож Терёшки за пазуху. И отцепила от пояса маленький, потемневший от времени костяной гребень, подаренный ясноглазым выдумщиком-волхвом. Сказавшим ей на прощанье слова, которые Ветлинка запомнила навсегда: «Когда крылья у тебя есть – и жить просторнее».
Она закружилась по траве, трижды быстро повернулась по солнцу, широко раскинув руки – и резким движением воткнула гребешок себе в волосы.
Там, где она только что стояла, полыхнуло ослепляющим светом… и молодой, еще без темных полос на боках и на шее серый дикий гусь со звонким криком расправил крылья, взмывая в небо над берегом. Сделал круг над верхушками ракит, будто не зная, куда лететь. Но он знал и крикнул еще раз – протяжно и трубно.
А потом, мощно взмахивая крыльями, заторопился к лесу – туда, где впадал в реку Медведицу узкий и глубокий, темноводный Лешачий ручей, вытекавший из Долгого болота.
* * *
Раньше Терёшка никогда не думал, что так бывает.
Вроде и надо скулежом исходить от страха, себя жалеючи, – тихим, щенячьим. Глотать, шмыгая носом, слезы пополам с соплями, молитвы светлым богам беззвучно, одними губами, шептать и просить их тебя услышать, защитить, оборонить. Потому что знаешь: кроме них, светлых богов, никто тебе сейчас не поможет.
А страх вдруг взял – да кончился. И пришли на его место ярость пополам с упрямой и жаркой бесшабашной злостью. Просто так не дамся, если уж мне всё равно конец. Подавитесь моими косточками!
Может, потому и услыхали его ошарашенные таким нахальством небожители. Может, потому и послали то самое чудо, на которое Терёшка и надеяться перестал: они с внучкой знахарки Глафиры остались в зимовье одни.
Весь день вештица выглядела довольной – разве что не облизывалась. Но ближе к вечеру ровно вдруг укусил ее кто. Из того, что ведьма бормотала под нос, ведя разговор сама с собой, Терёшка понял: хоть и закляла она тропы, которыми можно добраться к зимовью, но обвешанные оберегами мужики-охотники упрямо по лесу шастают с самого утра – парня вовсю ищут. С медвежьими рогатинами да с луками. Надумала ведьма пойти в лес во второй раз – проверить, хорошо ли держат заклятия.
Больше того, на удачу Терёшки, в зимовье кончился хворост – пусть и меньше его требовалось колдовскому огню, чем огню обычному. А поблизости все до веточки уже собрала внучка Глафиры. Поэтому вештица беспечно прихватила с собой подручного-анчипыря, чтобы хворосту набрал да обратно ношу на себе тащил. Самой-то ей, ясное дело, не пристало…
Терёшке в какой уже раз вспомнилась сказка, услышанная когда-то от Зоряны. Там парнишка, попавший в лапы к вештице, сумел перехитрить собравшуюся его зажарить в печке ведьму. Прикинулся дурачком: «Поучи меня, тетенька, как на лопату надо ложиться, а то я не умею!» Вештица, от большого ума, села на лопату, а парень ее в печку и пихнул – и заслонкой закрыл… Эх, жалко, нельзя и с этой гадиной сделать так же, да и нет в зимовье Браняты печки.
– Не скучай, дитятко, – усмехнулась вештица с порога. – А доченьку мою приемную обидеть без меня и не думай: тебе же будет хуже. Зелье мое ее долго под чарами продержит. Я б дрянь своевольную всё время опаивала, чтоб послушной была – да нельзя: не выдержит еще, помрет.
У Терёшки при виде того, что с девчонкой сотворило колдовское пойло, сердце аж замирало от боли и ненависти. Остановившийся взгляд, неживое, безучастное ко всему лицо, струйка слюны, ползущая из угла губ, покорное «да, матушка» и «воля твоя, матушка», произносившееся тоже словно неживыми губами, когда она с поклонами кидалась исполнять приказы вештицы – от всего этого хребет лютой стужей драло. А страшнее всего было то, что Терёшке упрямо казалось, будто из бесцветных глаз-льдинок девчонки на него теперь смотрит кто-то совсем другой, чужой и злобный. Завладевший наконец-то строптивым телом – и млеющий от удовольствия, почуявший, что можно выпустить когти, если его спустят с цепи.
Сейчас девчонка возилась у очага, выгребая из него золу.
А Терёшка, сидевший, поджав ноги, на полу у стены, растягивал потихоньку путы на руках и чувствовал: они поддаются.
На острый сучок, который торчал где-то на высоте колена в неошкуренном бревне, подпиравшем кровлю зимовья, он со всего маху налетел спиной, когда заклятьем вештицы его сбило с ног и припечатало о стену. Теперь под правой лопаткой у Терёшки крепко саднило, но губы были готовы разъехаться в злорадной ухмылке. Приходилось изо всех сил не подавать виду, прятать глаза.
Потому что он ухитрился, вжавшись спиной в опорный столб полуземлянки, незаметно подвести скрученные сзади запястья к тому самому сучку и вогнать его себе в мякоть левой руки над кистью. Закусив губу – и сумев даже не поморщиться.
И теперь новенький сыромятный поясной ремешок, которым связал ему руки мертвяк, осклиз, напитавшись кровью – и стал податливым. Оживали и распухшие кисти – их словно кусачие лесные муравьи облепили и жалили, но пошевелить он ими уже мог.
Пытаясь освободиться от пут, Терёшка прикинул и как выбраться из темницы. Кровля зимовья, настеленная из легких сосновых плах и присыпанная сверху землей, в левом углу напротив входа изрядно просела: прогнила – и текла. За два года, пролетевшие с тех пор, как Терёшка ночевал здесь с дружками, угол этот весь затянуло плесенью. И плахи кровельные там – наверняка уже одна сплошная труха.
Вынуть пару-тройку – и земля, насыпанная на скат крыши, сама поползет вниз и обрушится. И через эту дыру можно будет выбраться наружу. Об этом вештица не подумала, заговаривая только порог.
Лишь бы тварь задержалась в лесу чуть подольше – а за девчонкой, если удастся ему сбежать, он вернется. Костьми ляжет, наизнанку вывернется, но вызволит.
И прощения на коленях попросит за то, что придется сейчас ее скрутить и связать, разорвав на полосы драный плащ.
Растянувшийся скользкий ремень наконец свалился с запястий. Терёшка с облегчением убедился: руки его слушаются. Выпростал их из-за спины – и осторожно повел занемевшими, ноющими плечами, разминая суставы.
И в этот миг девчонка обернулась.
Глиняный жирник на столе еле светил, и в его тусклом зеленоватом свете она сейчас, как никогда, была похожа на нежить. Зажглись в глазах хищные огоньки, вздернулась верхняя губа, зубы оскалились.
Худющая, узкоплечая змора уступала Терёшке в росте на полголовы, но, когда они, хрипя, покатились по полу, парень понял: с тем, что сейчас завладело ее телом, превратив девчонку в одержимую, голыми руками не совладать. Шипя и уперев ему в живот колено, нечисть навалилась на него, и костлявые пальцы вцепились в шею…
Может, захлестнувшее Терёшку отчаяние как раз и придало ему сил. Он рванулся, высвободил левую руку – и выкрутил тонкое запястье. От боли, вспыхнувшей в окровавленной руке, он сам едва не заорал – но и змора хрипло вскрикнула. Не от того, что косточки ей Терёшка лишь чудом не сломал: девчонка вывернулась и схватилась за щеку и правый глаз так, словно их обожгло.
Разорванный ворот его рубахи распахнулся – и одержимая случайно прижалась лицом к серебряному кресту-секирке, который сын Охотника носил на груди под рубахой. И каким-то наитием, пришедшим неведомо откуда, Терёшка вдруг понял, что должен сделать.
Или – это его кровь вспомнила?
Он рывком выпростал правой рукой из-под ворота ремешок, на котором висел знак защиты души. Сдернул через голову и набросил нагретый своим живым теплом оберег девчонке на шею.
Закричала она, забившись всем телом и дугой выгибаясь в его руках, громко и отчаянно. А на пол со стуком посыпались цветные бусины – с лопнувшей нитки проклятого ожерелья.
По зимовью протянуло холодным ветром – и в лицо Терёшке дохнуло тлением, будто из свежеразрытой могилы. Он покрепче обнял обмякшую, как тряпичная кукла, девчонку.
– Убирайся, – велел он сквозь зубы, глядя в светящиеся болотными огнями глазницы темной расплывчатой тени, вставшей за плечами девчонки. – На Ту-Сторону к себе проваливай, тварь. Она не твоя. Ну? Оглохла?! Вон!
И со смаком загнул – тоже сквозь зубы – такую брань, что, услышь это Пахом, одним подзатыльником Терёшка бы не отделался. Как пить дать, огреб бы еще и вожжами пониже спины.
Смутная тень, которую обычный человек и не увидел бы, дрогнула и отступила на шаг. И еще на шаг, подавшись, как сгусток черного тумана, к двери и медленно растворяясь.
– Уходи, – с ненавистью повторил Терёшка угасающим зеленым огням.
Девчонка застонала и закашлялась, снова выгнувшись в судороге. Терёшка еще крепче прижал ее к себе – и Глафирина внучка открыла глаза.
Сначала она смотрела на него, словно не узнавая, затем взгляд сделался осмысленным – и девчонка схватилась за шею.
– Ой, мамочки… – еле слышно прошептали белые губы.
А потом пленницу вештицы затрясло в безудержных сухих рыданиях. Она уткнулась лицом Терёшке в плечо, а он растерянно гладил седые волосы и чувствовал себя болван болваном.
Вот чего он никогда не умел – так это успокаивать захлебывающихся плачем девчонок.
* * *
Далеко им уйти не удалось.
Девчонку – Терёшка наконец-то выспросил, что ее зовут Миленкой, – шатало от слабости, но держалась она храбро. И когда они из зимовья выбрались через дыру в крыше, сразу же попыталась взять с него обещание: «Стану тебе по дороге обузой, брось меня в лесу и добирайся до села в одиночку». В ответ Терёшка сердито обозвал спутницу дурищей несусветной.
Задержались они в осиннике у оврага, рядом с заросшим рогозом озерцом, из которого Миленка брала воду, прислуживая ведьме. Терёшка выломал себе крепкий дрын: надо было разжиться хоть каким-никаким, но оружием. Сойдет и суковатая палка, решил парень – и в который раз помянул тихим нехорошим словом Миленкину хозяйку, лишившую его отцовского ножа.
Солнце уже почти скрылось за лесом. Между стволами сгущалась темнота, а небо над вершинами деревьев залило алым.
Выйти к верховьям Лешачьего ручья – вот что задумал Терёшка. Так получалось длиннее, но он надеялся: если пойти по ручью, то, может быть, выйдет сбить погоню со следа. Да и не зря, видно, говорят, что нечисть побаивается текучей воды: там, на берегу, не полезла же отчего-то вештица в реку – и не справилась с Ветлинкой. Значит, не врут.
Они продрались через мелкий полуоблетевший березняк, который шумел за оврагом, и выбрались на поросшую папоротником поляну. За ней темнел густой ельник, а за ним уже и до ручья было рукой подать…
Да только их уже ждали.
Вештица парила в воздухе у опушки ельника. Оба уцелевших бебока, скаля зубы, жались к ее босым ногам, а рядом неподвижным истуканом застыл бедак. Крохотные, широко расставленные глазки мертвяка всё так же светились тускло-зеленым – и у Терёшки совсем не ко времени мелькнуло в голове: видать, и этого урода вештица подняла, вселив в его тело душу с Той-Стороны.
Он услышал, как охнула за спиной Миленка. И опять с удивлением понял: страха за себя в нем отчего-то нет. Совсем. Только за нее.
– Беги, – велел он через плечо девчонке, половчее перехватывая осиновый дрын. – К воде!
Как Терёшка и ждал, первыми вперед кинулись бебоки. Вслед за ними с места сдвинулась грузная туша бедака. Как и в прошлый раз, вештица не спешила пускать в ход волшбу: то ли хотела развлечься, решив, что беглецы так и так не уйдут и с ними можно поиграть, как кошке с мышками, то ли уверена была, что слуги справятся сами.
– Беги! – снова яростно прошипел Терёшка Миленке.
Он уже с отчаянием видел: бежать прикусившая до крови губу девчонка, чтоб ей пусто было, даже не думает – и его не бросит.
И тут над поляной раздался резкий птичий крик.
Большой серый гусь с широко раскинутыми крыльями, темные маховые перья которых окаймляла яркая снежная белизна, вынырнул из-за верхушек елей неожиданно – точно и вправду молнией упал с неба. Пронесся над прогалиной, едва не хлестнув крылом по морде отшатнувшегося анчипыря… и исчез в слепящей вспышке радужного пламени.
А когда пламя, полыхнувшее в трех шагах от беглецов, опало и погасло, Терёшка даже затряс головой, на какой-то шальной миг подумав, что или спит, или ему всё мерещится: рядом с ними стояла Ветлинка.
– Терёшечка, ягодка, держи!
Ловко брошенный Ветлинкой нож, который та первым делом торопливо выхватила из-за пазухи, парень поймал в полете за рукоять. Решив не удивляться больше никаким чудесам, он ощутил, как ладонь знакомо обдало теплом.
Камень в серебряной обоймице не просто светился – пылал неистовым синим огнем.
Отскочивших назад бебоков, которые, съежившись и прикрывая головы руками, пытались загородиться от слепящего света, просто разнесло на ошметки мертвой плоти и костей: по обоим, как плеть, хлестнул ярый лазурный луч. Вырвался он из середины лознякового щита берегини, который та успела переметнуть на руку.
А в следующее мгновение их – и беглецов, и ее саму – сшибло с ног и отшвырнуло в папоротники: вештица хрипло что-то выкрикнула, взмахнула рукой – и на лес, обступивший прогалину, обрушился порыв ветра. Черного, от которого застонали деревья.
Терёшка поднялся на колени первым – чтобы увидеть, как анчипыр плашмя заносит меч над Миленкой. Осиновый дрын, который он, падая, выронил, рука нашарила в папоротниках словно сама. Терёшка, вспомнив, как играл в волотовы городки, размахнулся и швырнул палку мертвяку точнехонько в висок.
От облезлой рогатой башки дрын отскочил, как от дубового пня, но мертвяка парень отвлек. Бедак развернулся к новому противнику, и Терёшка, подкатившись в кувырке нежити под ноги, полоснул его ножом по сухожилиям – под коленями. Наука дядьки Шумилы опять пригодилась.
Клинок, легко вошедший в гнилую плоть, сверкнул синим – и мертвяк тяжело пошатнулся. Но от удара огромнейшей ручищи Терёшка, поднимаясь на ноги, увернуться уже не успел. Острые когти полоснули по левому плечу, и парень, отлетев назад, крепко приложился правым боком и лопаткой о землю. Тут анчипыря из-за подрезанных сухожилий повело вбок, и он рухнул на левое колено.
Лучом, вылетевшим из щита Ветлинки, бедака наискось развалило до пояса. Хоть и был на сей раз этот луч узким и тонким: запас волшбы, накопленный в щите, почти иссяк. Потому и не отходят берегини далеко от реки. И не только из-за того, что их сила без текучей воды тает: для них самих долгое пребывание вдали от берега грозит небытием.
Ветер во второй раз пригнул к земле папоротники, в воздухе замельтешили вихри из опавшей листвы. Вештица, взмыв над прогалиной на высоту человеческого роста, стремительно заскользила к ним троим. Ее космы встали дыбом, она вновь величественно вскинула руки… и со вскриком заслонила ими лицо, так и не закончив заклятия.
Потому что над прогалиной снова разлился свет – теперь уже изумрудно-зеленый, живой – и на мгновение ослепил ведьму.
Недоплетенное заклятие ударило по самой вештице – с маху, откатом. Она покачнулась в воздухе – и рухнула наземь. Но на ноги поднялась сразу и заозиралась, не понимая, откуда появился волшебный свет. Нет, сдаваться тварь не собиралась. На искаженном злобой ощерившемся лице, в кривящихся чертах которого ничего человеческого уже не осталось, жутко горели бесцветные глаза.
Белый, как полотно, Терёшка глянул в ту же сторону, что и ведьма – и увидел Миленку, стоявшую посреди папоротников. Губы девчонки шевелились, тонкие руки сами собой двигались, будто вывязывая в воздухе узоры, а ладони наливались ясным свечением цвета весенней листвы. Сила, доставшаяся внучке и ученице знахарки Глафиры от бабки, никуда не делась: все эти три года она спала в крови и ждала своего часа. А та, что звала себя хозяйкой Миленки, на эту силу так и не смогла наложить лапу.
Вештица взвыла, когда высокий, уже по-осеннему побуревший папоротник, доходивший ей до бедер, вдруг вспыхнул ярко-зелеными искрами, точно из него вылетел рой светлячков, и цепко оплел ей ноги.
Выдраться из живых пут ведьме удалось, но еще несколько драгоценных мгновений она потеряла. И воздух со свистом рассек нож, который отчаянно метнул Терёшка.
Левая рука паренька висела плетью, его всего шатало, но прицелился он как надо. Окутанный синим свечением клинок вошел вештице точно в горло, под подбородок.
Столб призрачно-бледного пламени встал над прогалиной, взметнувшись выше верхушек елей. Взлетел к небу нечеловеческий, дикий вопль, от которого хотелось зажать уши – и стало тихо.
Демона, что вселился в вештицу, унесло на Ту-Сторону. А в папоротниках осталось лежать изломанное, иссохшее, залитое черной кровью тело в рваных лохмотьях. Как смятый ворох сброшенной одежды.
Терёшка наклонился над ним. Вытер о траву нож, в рукояти которого угасал синий камень. И, чувствуя, что колени у него подгибаются, а голова кружится и плывет, без сил осел наземь.
* * *
Рассвет над ельником вставал холодный, цвета разведенного малинового взвара. С мокрых хвойных лап капало, меж стволов стелился туман.
– Зимовье спалить надо. – Миленка шмыгнула носом и чихнула. – А то заведется еще там… всякое.
Из кусков коры и лоскутов дерюги, отхваченных ножом от ее рваного плаща, они смастерили за ночь что-то похожее на обувку. Босые ноги девчонки замерзли до синевы, а их еще ждала долгая дорога через лес.
– И пепел там, на прогалине, лучше бы закопать, – кивнула Ветлинка. – Поглубже.
На ее ноги Терёшка тоже старался не смотреть, но по другой причине: у него при этом загорались жарким пламенем и щеки и уши. Подол своей рубахи берегиня откромсала хорошо выше колена, чтобы перевязать «ягодке» распоротое едва не до кости плечо. И теперь остатки подола еле-еле прикрывали всё то, что должно быть скромно и стыдливо скрыто девичьей рубашкой.
Ночь они провели под старой елкой, укрывшей их с Миленкой от дождя. Берегиню дождь не смущал, напротив – придал сил. С Терёшкой Ветлинка и Миленка провозились почти полночи, хлопоча над его рукой, как две наседки. Спелись берегиня и внучка знахарки между собой так, словно век были подружками неразлейвода, и безжалостно взяли парня в оборот. Застращали: мол, с ранами от когтей мертвяка не шутят, от них и помереть запросто можно – если целителей не слушаться.
Прежде чем уйти, они сделали, что до́лжно. Последних крох волшбы в щите как раз хватило, чтобы обратить в золу то, что осталось от вештицы и ее слуг. Глядя на исчезающие в воздухе искры, Миленка рассказала, что в Моховом лесу ее хозяйка собиралась обосноваться надолго.
– Логово в Буевом ей ведь отчего бросить пришлось? Явился к ней кто-то – не человек это даже был, то ли бедак, то ли худ. И передал: мол, хозяин с Бугры-горы о тебе помнит, а старый должок скоро отработать придется, – объяснила девчонка. – Пора расплатиться, мол, с хозяином за то, что от Охотников уйти помог. Да, видно, гадине отрабатывать не больно-то хотелось, вот и сбежала сюда…
А Терёшке подумалось, что и про эту загадку надо непременно рассказать в Китеж-граде, там ее наверняка разгадают. Да и с поездкой теперь лучше не тянуть.
– Ну что – к дому отправимся? – Парень украдкой снова сжал рукоять отцовского ножа.
Васильковый камень погас, но всё равно Терёшке казалось: она – теплая. Будто живая.
– Ветлинка, а нам глянуть можно, как ты в гуся оборачиваешься? – Миленка, стоявшая рядом, робко улыбнулась.
И Терёшка вновь подивился про себя тому, какие всё-таки красивые у нее глаза. Серые, с рыжими крапинками. А волосы – теперь темно-золотистые, медовые – дай срок, отрастут.
– Парочка из вас – ну заглядение, – подначила их берегиня, заметив, как он украдкой бросил взгляд на Миленку. И хихикнула в ладошку.
– Оборачивайся уже, кому сказано, – нахмурился в ответ Терёшка. – Да лети поскорей к своей иве: боязно мне за тебя. И так сил растратила – немерено. А мы тут сами, потихоньку, до дому доберемся. Миленка у нас отдохнет, в бане попарится, отоспится, мамка Зоряна ей одежку подберет и обувку, а завтра я ее до Овражья провожу. То-то радости будет!
– Ничего со мной не станется, ягодка моя, – беспечно отмахнулась Ветлинка. – Только вы ко мне потом заглянуть проститься не забудьте!
А когда они проводили взглядом молодого дикого гуся, что с протяжным звонким криком поднялся на крыло и исчез в небе за верхушками елей, Терёшка взял Миленку за руку.
И зеленые еловые лапы прощально качнулись им вслед, идущим по узкой тропинке рука в руке.
Назад: Премудрые дела
Дальше: Хлопот полон рот