Глава IV
В то самое время, когда госпожа Жипси отправлялась искать убежища в гостинице «Архистратиг», указанной ей сыщиком Фанферло, Проспер Бертоми был доставлен в сыскную полицию.
Стояло превосходное время. Весенний день в полном своем блеске. Всю дорогу, пока экипаж ехал по улице Монмартр, Проспер то и дело высовывал голову из окна, глубоко сожалея о том, что ему придется сидеть в тюрьме именно теперь, когда так ласково солнце и когда так хорошо в природе.
— На улице так отлично, — проговорил он, — что никогда еще я не чувствовал такой зависти к прохожим, как сейчас.
— Я понимаю вас, — ответил ему один из сопровождавших его полицейских.
В сыскной полиции, как только закончились формальности передачи с рук на руки, Проспер на все предложенные ему необходимые вопросы отвечал свысока, с некоторой долей презрения. А когда ему предложено было вывернуть свои карманы и уже приблизились, чтобы обыскать и его самого, негодование засветилось в его глазах, и холодная слеза скатилась у него из глаз, но тут же и засохла на пылавшей щеке; виден был только один ее блеск. И, подняв кверху руки, он не шелохнулся, когда грубые сержанты с головы до ног стали обшаривать его, в надежде найти под его платьем что-нибудь подозрительное.
Обыск, быть может, зашел бы еще дальше и был бы еще более унизительным, если бы не вмешался один господин средних лет, благородной осанки, который в это время сидел у камина и держал себя так, точно у себя дома.
При виде Проспера в сопровождении полицейских он сделал жест удивления и, по-видимому, был очень этим заинтересован. Он встал, подошел к нему, хотел было ему что-то сказать, но раздумал.
В своем возбуждении кассир и не заметил взгляд этого господина, устремленный на него в упор. Кажется, они где-то встречались?
Этот господин был не кто иной, как знаменитый начальник сыскной полиции господин Лекок.
В ту самую минуту, как агенты покончили уже с обшариванием платья Проспера и готовились стащить с него и сапоги, Лекок сделал им знак и сказал:
— Довольно!
Они повиновались. Все формальности были теперь покончены, и несчастного кассира отвели в узкую камеру; окованная дверь с болтами и решетками заперлась за ним, и он остался один. Он глубоко вздохнул. Теперь, когда он знал, что он один, все его самообладание уступило вдруг место потокам слез, маска бесчувствия ко всему слетела с его лица. Его негодование, сдерживаемое им столько времени, вспыхнуло в нем с тою яростью, с какою вспыхивает пожар, долгое время горящий внутри дома и потом прорывающийся из него наружу. Он неистовствовал, кричал, говорил проклятия и богохульствовал. В припадке дикого безумия он колотил кулаками в стены тюрьмы, от того бессильного безумия, которое овладевает оленем, когда он вдруг видит себя в плену.
Это был уже совсем не тот Проспер, каким он был всегда. Гордый и корректный, он, как оказалось, имел огненный темперамент, и пылкие страсти были ему не чужды.
Когда вечером служитель принес ему поесть, он нашел его лежащим на постели, зарывшим голову в подушку и горько рыдающим. В одиночном заключении он ничего не мог есть. Непреодолимая слабость овладела всем его существом, все его самообладание расплылось в каком-то мрачном тумане.
Пришла ночь, длинная, ужасная, и в первый раз в жизни ему пришлось определять время по мерным шагам часовых. Он страдал.
Под утро он заснул, и, когда светило уже солнце, он еще спал. Вдруг в камере раздался голос тюремщика:
— Пожалуйте на следствие!
Он вскочил..
— Я к вашим услугам, — отвечал он, не стараясь даже приводить в порядок свой туалет.
По дороге тюремщик сказал ему:
— А вам повезло: вам назначили хорошего господина.
Проспера провели по длинному коридору, прошли с ним через какую-то залу, полную жандармов, по какой-то потайной лестнице свели его вниз и повели затем куда-то вверх по узкой, нескончаемой лестнице. Потом они вышли на длинную, узкую галерею, на которую выходило множество дверей с номерами.
Тюремщик, сопровождавший несчастного кассира, остановился перед одной из этих дверей.
— Мы пришли, — сказал он Просперу, — здесь должна решиться ваша судьба.
При этих словах, сказанных не без сострадания, Проспер задрожал.
И было от чего: здесь, за этой дверью, находился человек, который устроит ему допрос, и, судя по тому, что Проспер ему ответит, он будет отпущен на свободу или же вчерашний приказ об аресте обратится для него в приказ о предании его суду.
Но, призвав на помощь все свое самообладание, он взялся уже за ручку двери, как сопровождавший его тюремщик остановил его.
— Подождите еще! — сказал он. — Входить нельзя. Садитесь. Когда настанет ваша очередь, вас позовут.
Кассир сел, и тюремщик поместился рядом с ним. Нельзя было себе представить ничего более ужасного, более жалкого, чем эта мрачная галерея подследственных дел. С одного конца до другого вдоль стены тянулась громадная дубовая скамья, потемневшая от ежедневного употребления. Невольно приходило на ум, что на этой скамье в течение десятков лет пересидело множество подсудимых, убийц и воров, со всего Сенского департамента. Каким-то роковым образом, точно грязь в водосточной трубе, преступление изо дня в день протекало по этой ужасной галерее, которая одним концом вела в камеру предания суду, а другим — на площадку эшафота. Как выразился о ней один первый министр, эта галерея представляла собою большую государственную прачечную, для всей грязи Парижа.
В галерее было оживленно. Скамья была почти вся занята. Сбоку Проспера, касаясь его своими лохмотьями, сидел какой-то оборванец.
Перед каждой дверью толпились свидетели и разговаривали низкими голосами. То и дело входили и выходили жандармы, громко стуча каблуками по плитам пола, вводя и выводя арестантов.
При виде всего этого, в соприкосновении с этой грязью в этой душной атмосфере, полной странных испарений, кассир почувствовал, что сознание оставляет его, как вдруг раздался голос:
— Проспер Бертоми!
Несчастный собрался с силами и, не зная как, вошел в кабинет судебного следователя.
— Садитесь! — сказал ему судебный следователь Партижан. — Внимание, Сиго! — И сделал знак своему секретарю. — Как вас зовут? — обратился он снова к Просперу.
— Огюст-Проспер Бертоми, — отвечал тот.
— Сколько вам лет?
— Пятого мая исполнилось тридцать.
— Чем занимаетесь?
— Кассир банкирского дома Андре Фовель.
— Где вы живете?
— Улица Шанталь, тридцать девять. Уже четыре года. Раньше я жил на бульваре Батиньоль в доме номер семь.
— Где родились?
— В Бокере.
— Живы ваши родители?
— Мать умерла два года тому назад, а отец жив.
— Он в Париже?
— Нет, он живет в Бокере вместе с моей сестрой, которая там замужем за одним из инженеров Южного канала.
— Чем занимается ваш отец?
— Он был смотрителем мостов и дорог, служил также в Южном канале, как и мой зять. Теперь он в отставке.
— Вас обвиняют в похищении трехсот пятидесяти тысяч франков у вашего патрона. Что вы имеете на это сказать?
— Я невиновен, клянусь вам в этом!
— Я очень желаю этого для вас, и вы можете рассчитывать на то, что я всеми силами постараюсь выяснить вашу невиновность. Тем не менее какие факты можете вы привести в свое оправдание, какие доказательства?
— Что же я могу сказать, когда я сам не понимаю, как это случилось! Я могу вам только рассказать всю свою жизнь…
— Оставим это… Кража совершена при таких обстоятельствах, когда подозрение может падать только на вас или на господина Фовеля. Не подозреваете ли вы кого-нибудь еще?
— Нет.
— Если вы считаете невиновным себя, значит, виновен господин Фовель?
Проспер не ответил.
— Нет ли у вас каких-нибудь поводов, — настаивал следователь, — предполагать, что кражу совершил именно сам патрон?
Обвиняемый продолжал молчать.
— В таком случае вам необходимо еще подумать, — сказал ему следователь. — Выслушайте акт вашего допроса, который прочтет вам мой секретарь, подпишите его, и вас опять отведут в тюрьму.
Несчастный был этими словами уничтожен. Последний луч надежды, который мерцал ему в отчаянии, и тот погас. Он не слышал, что ему стал читать Сиго, и не видел того, что ему пришлось затем подписать. Он был так взволнован, выходя из кабинета, что его тюремщик посоветовал ему взять себя в руки.
— Ну что ж тут плохого? — сказал он ему. — Бодритесь.
Бодриться! Проспер был не способен на это вплоть до возвращения в тюрьму. Здесь вместе с гневом его душу наполнила ненависть. Он обещал себе поговорить со следователем, защитить себя, установить свою невиновность, и ему не дали говорить. Он с горечью упрекнул себя в том, что напрасно поверил в доброту судебного следователя.
— Какая насмешка! — сказал он себе. — Ну, что это за допрос! Нет, это не допрос, это одна только пустая формальность!
А если бы Проспер мог остаться в галерее еще хоть на час, то он увидал бы, как тот же самый судебный пристав вышел снова и снова крикнул:
— Номер третий!
Человеком, носившим № 3, был не кто иной, как Андре Фовель, который, поджидая очереди, сидел на той же самой деревянной скамье.
Здесь он вел себя совсем иначе. Насколько у себя в конторе он казался благорасположенным к своему кассиру, настолько здесь, у следователя, он был против него вооружен. И едва только ему были предложены неизбежные при каждом следствии вопросы, как его необузданный характер дал себя знать, и он обрушился на Проспера с обвинениями и даже бранью.
— Отвечайте по порядку, господин Фовель, — обратился к нему Партижан, — и ограничьтесь только моими вопросами. Имеете вы основания сомневаться в честности вашего кассира?
— Определенных — нет! Но я имел тысячи поводов беспокоиться…
— Какие это поводы?
— Господин Бертоми играл. Он целые ночи просиживал за баккара, и стороною я слыхал, что он проигрывал большие суммы. У него — плохие знакомства. Один раз с одним из клиентов моего дома, Кламераном, он был замешан в скандальной истории по поводу игры, затеянной у одной дамы и закончившейся у мирового судьи.
— Согласитесь, милостивый государь, — обратился к нему следователь, — что вы были очень неблагоразумны, чтобы не сказать виноваты сами, поручив вашу кассу подобному господину.
— Проспер не всегда был таким, — отвечал Фовель. — Всего год тому назад он мог служить примером для своих сверстников. В моем доме он был как свой человек, все вечера он проводил у нас, он был близким другом моего старшего сына Люсьена. Затем, как-то вдруг сразу, он перестал нас посещать, и мы перестали видеться с ним. И это тем более странно, что я полагал, что он влюблен в мою племянницу Мадлену.
— Не потому ли господин Проспер и перестал бывать у вас?
— Как вам сказать? Я очень охотно согласился бы выдать за него Мадлену, и, сказать по правде, я ожидал от него предложения. Моя племянница очень желательная партия, он не смел даже надеяться на ответное чувство: она прекрасна и к тому же у нее полмиллиона приданого.
— Какие же поводы у вашего кассира так повести себя?
— Совершенно не знаю. Я полагаю, что его сбил с пути один молодой человек по фамилии Рауль Лагор, с которым он познакомился у меня.
— А кто этот молодой человек?
— Родственник моей жены, красивый, образованный, сумасбродный господин, достаточно богатый для того, чтобы платить за свои сумасбродства.
— Перейдем теперь к фактам. Вы убеждены в том, что кражу совершил не кто-либо из ваших домочадцев?
— Вполне.
— Ваш ключ был всегда при вас?
— Большею частью. Когда я его не брал с собою, я запирал его в один из ящиков письменного стола у себя в спальной.
— А где он находился в ночь кражи?
— В письменном столе.
— В этом-то вся и штука!..
— Виноват, милостивый государь, — перебил его Фовель. — Позвольте вам заметить, что для такой кассы, как моя, недостаточно еще располагать ключом. Необходимо еще знать слово, состоявшее в данном случае из пяти букв. Без ключа еще можно отпереть, но без слова — нельзя.
— А вы никому не сообщали этого слова?
— Никому на свете. Да я и сам иной раз затруднился бы сказать, на какое именно слово была заперта касса, так как Проспер менял это слово по своему усмотрению и сообщал мне его, но я его часто забывал.
— Ну а в ночь кражи вы не забыли его?
— Нет. Слово было изменено только накануне и поразило меня своей оригинальностью.
— Каково было это слово?
— Жипси, ж, и, п, с, и, — отвечал банкир по буквам.
Партижан записал.
— Еще один вопрос, — сказал он. — Накануне кражи вы были дома?
— Нет. Я обедал у одного из своих знакомых и провел вечер у него. А когда я вернулся домой в час ночи, то жена моя уже спала и я сам лег тотчас же.
— И вам совершенно неизвестно, какая сумма находилась в кассе?
— Абсолютно. Судя по ордерам, я могу предполагать, что там находилась сумма небольшая: я заявил о ней полицейскому комиссару, и господин Бертоми признал ее.
Партижан молчал. Для него дело представлялось так: банкир вовсе не знал, было ли у него в кассе 350 тысяч франков или нет, а Проспер сделал ошибку в том, что взял их из банка.
Отсюда нетрудно было вывести заключение.
Видя, что он молчит, банкир хотел было высказать все, что накопилось у него на душе, но следователь остановил его, приказал ему подписать акт допроса и проводил его до дверей своего кабинета.
— Выслушаем других свидетелей, — сказал Партижан.
Четвертым номером был Люсьен, старший сын Фовеля.
Этот молодой человек сообщил, что он очень любит Проспера, с которым состоит в дружбе, и что знает его как человека в высокой степени честного, неспособного даже на простую неделикатность. Он сказал, что до сих пор не может понять, под влиянием каких именно обстоятельств Проспер вдруг стал причастен к этой краже. Он знал, что Проспер играет, но не в таких размерах, как ходят о том сплетни. Он никогда не замечал, чтобы Проспер жил не по средствам.
Что касается Мадлены, то свидетель сообщил следующее:
— Я всегда думал, что Проспер влюблен в Мадлену, и до самого вчерашнего дня был глубоко убежден, что он на ней женится, так как знал, что мой отец не будет препятствовать этому браку. Я допускаю, что Проспер и моя кузина могли поссориться, но вполне убежден, что все у них кончилось бы примирением.
Люсьен расписался под своими показаниями и вышел.
Ввели Кавальона.
Представ перед следователем, бедный малый имел необычайно жалкий вид.
Под большим секретом он сообщил накануне одному из своих приятелей приключения свои с сыщиком, и тот обрушился на него с насмешками за его трусость. И теперь его снедали угрызения совести, и он всю ночь протосковал, считая себя погубителем Проспера. На допросе он не обвинял Фовеля, но твердо заявил, что считает кассира своим другом, что обязан ему всем, что имеет, и что убежден в его невинности столько же, сколько и в своей лично.
После Кавальона были допрошены еще шесть или восемь приказчиков из банкирской конторы Фовеля; но их показания оказались несущественными.
Затем Партижан позвонил судебному приставу и сказал ему:
— Немедленно позовите ко мне Фанферло!
Сыщик уже давно дожидался этого, но встретив в галерее одного из своих коллег, отправился с ним в кабачок, и судебный пристав должен был сбегать за ним туда.
— До каких пор еще дожидаться вас? — сурово спросил его судебный следователь.
— Я был занят делом, — отвечал Фанферло в свое оправдание. — Я даром времени не терял.
И он рассказал ему о своих похождениях, как он отнял записку у Кавальона, показал ее следователю, вторично стянув ее у Жипси, но ни одним словом не обмолвился о Мадлене. Под конец он сообщил следователю кое-какие биографические сведения о Проспере и о Жипси, которые ему удалось собрать мимоходом. И чем далее он рассказывал, тем в Партижане все более складывалось убеждение, что Проспер виновен.
— Да, это очевидно… — бормотал он. — Только вот что, — обратился он к Фанферло, — не упускайте из виду этой барышни Жипси; она должна знать, где сейчас находятся деньги, и она поможет вам их найти.
— Господин следователь может быть вполне покоен, — отвечал Фанферло. — Эта дама в хороших руках!
Оставалось теперь допросить только двух свидетелей, но они не явились. Это были: артельщик, посланный Проспером в банк за деньгами, и Рауль Лагор. Первый из них был болен. Но и их отсутствие не помешало делу Проспера сделаться толще, а в следующий понедельник, то есть на пятый день кражи, Партижан уже был убежден, что в его руках должно находиться уже достаточно моральных доказательств, чтобы предать обвиняемого суду.