Глава 30
Самоутверждение вора Лехи Дедушкина
Праздник, праздник, праздник...
Они все готовились к празднику. А я уже подготовился к нему, можно даже сказать, что я его торжественно отметил. Как пишут в таких случаях в газетах – личный трудовой подарок. Я чувствовал грудью приятную тяжесть бумажных пачек в кармане. Это, конечно, не сокровища Голконды и даже не сбережения настоятеля Борисоглебского монастыря, но если удастся хорошо распихать товар из магазинчика на Домниковке, а фарцовщикам сбыть добро Серафима Зубакина, то жить можно. Надо только немного отсидеться где-нибудь за печкой, и можно снова потрогать судьбу за вымя.
А почему ждать? Прятаться от Тихонова? Ждать, пока его злость на меня уймется или пока он забудет о моих чудесах? Только дураки считают, будто нельзя злить своего следователя. Мы с Тихоновым уже достаточно сильно разозлены друг на друга. На всю жизнь. Если я ему по случаю праздника пришлю теплую поздравительную телеграмму на художественном бланке с кистями сирени, он ведь все равно ко мне лучше относиться не станет. А вообще-то жаль, что я не знаю его адреса: хорошо было бы ему прислать поздравление – представляю себе, как бы он от досады скукожился... И в тексте что-нибудь такое: «Поздравляю с выдающимися следственно-разыскными результатами. Желаю творческих успехов...» – и тому подобное.
И все время я почему-то старался не думать про девку-контролершу и старую кассиршу из сберкассы. Не потому, что я жалел их, – наплевать мне было на них тысячу раз, они мне были до глубокой фенечки, чихать на них я хотел, видал я их горести в гробу, пусть хоть пропадут они со своей недостачей пропадом!
О чем я думал сейчас? А, про телеграмму Тихонову! Тихонову ведь можно послать телеграмму не только на домашний адрес. Или ты боишься Тихонова рассердить окончательно? Значит, он действительно больше не сопляк и не щенок? Или твой страх стал больше тебя самого? Что же тебе делать, Батон, ведь нельзя бояться всегда, всех, всего... Кем же стал Тихонов в твоей жизни? Или это про него дед читал в своих старых, замусоленных книгах? Не про тебя же!
«...Разгневался Бог на ангела истины и сбросил его на землю, и ходит он по сей день средь людей непризнанный и правду блюдет, истину отыскивает, ложь обличает, за что хулу и поношение от людей принимает...» Так это Тихонов, что ли, правду блюдет, истину отыскивает, от меня хулу принимает?..
Есть только один способ избавиться от страха моего, поднимающегося из сердца, как гнилой болотный туман. Не пройдет страх перед Тихоновым и всей его сворой, но я хоть самого себя перестану бояться, и дни, которые мне отпущены до встречи с Тихоновым, я смогу провести, не разрываясь от ежесекундного ужаса кары судьбы, которая и называется, наверное, обреченностью.
Если я пошлю вот такую дурацкую телеграмму, то я снова испробую судьбу, и смысла в этом нет никакого, но я докажу самому себе, что не сломал он меня, что я еще могу с Тихоновым бороться и еще поборюсь всерьез. А сильнее, чем есть, мне его уже не рассердить – мы с ним все равно враги до последнего вздоха. Да и стыдно мне его сердитости бояться.
И не телеграммой надо дать Тихонову оборотку – таким номером можно дать по сусалам рыжему нахальному менту Савельеву. А уж если давать бой Тихонову, то отчебучить надо такую штуку, чтобы над ним весь МУР хохотал, чтобы ему проходу никто не давал, чтобы он не смог спрятать мой ход в карман, как поздравительную телеграмму, – пусть все веселятся и над ним издеваются, и пусть хоть в какой-то мере он почувствует ту загнанность и общее пренебрежение, которое чувствую я, когда люди узнают, что я, Алеха Дедушкин, вор. Но Тихонова не зашельмуешь и жуликом не выставишь, потому что все, что у него есть, так это его задрипанная нищенская честность. И существует только одна глупость. Только выставив его дураком, на всеобщее посмеяние, я могу ему как-то отомстить, хоть в малой доле рассчитаться с ним за все, что он мне причинил, потому что весь мир знает и свято блюдет мудрость, дедами оставленную и клятвой заверенную, – главнейший рецепт всей их жистишки затерханной:
ПРОСТОТА ХУЖЕ ВОРОВСТВА!
ХУЖЕ ВОРОВСТВА.
ХУЖЕ...
Я ехал по Бульварному кольцу на такси, и сквозь приоткрытое окошко врывался в машину, провонявшую навсегда бензином, краской, маслом, резиной, горький прозрачный ветер апреля. Ничего я не видел вокруг, только рука судорожно тискала в кармане измятый газетный лист – рекламное приложение к «Вечерке», оттягивала подкладку черная гиря браунинга и рядом с пачкой денег давил на сердце паспорт Репнина.
– Давай, шеф, быстрее, гони на Чистые пруды!
– Ничего, поспеем...
– Быстрее, быстрее, сегодня день короткий, предпраздничный...
Очень я боялся, что объявления принимают в самой редакции, а вход туда через вахтера, а поганее этих тараканов людишек не бывает, они в сто раз внимательнее и злее любого милиционера – это от чувства своей караульной ущербности, потому что он хоть и с «дурой» в кобуре стоит, а все-таки никто его представителем власти не считает, и от своей сторожевой неполноценности он тебе паспорт прямо языком хочет вылизать. И мне совсем не хотелось, чтобы такой попка рассматривал в моих руках паспорт Репнина.
К счастью, оказалось, что объявления надо сдавать в соседнем здании, вход прямо с улицы. Девчонка-секретарша выглянула из своего деревянного окошечка с прилавком, как кукушка из ходиков:
– Товарищи, поторапливайтесь, через полчаса мы заканчиваем...
Я сел за стол, положил перед собой паспорт Репнина, заглядывая в него, заполнил бланк, который валялся на залитом чернилами столе, задумался на минутку – текст должен быть самый лучший и в то же время не вызвать в редакции подозрений. Покусал металлический зажим своего шарикового карандаша – замечательный карандаш все-таки я взял из стола директора магазина! – потом не спеша написал: «В связи с длительным отъездом хозяина очень дешево продается в хорошие руки породистый легавый щенок-медалист по кличке Стас, имеется родословная, воспитан в служебном питомнике. Звонить в дневное время – 24-98-88».
Протянул бланк и паспорт в окошко, секретарша перенесла в учетную книгу данные из паспорта Репнина – ей и в голову не приходило сравнить мое лицо с фотографией, быстро пробежала глазами текст, спросила:
– Что значит – «в хорошие руки»? Это неправильно сказано.
Я усмехнулся:
– Напишите правильно.
Она задумалась, но, видимо, и ей ничего подходящее не пришло в голову, и она предложила:
– Давайте просто сократим эти слова. Вы ведь все равно не узнаете, хорошие это руки или плохие.
– Давайте, – согласился я.
Перышком ученической ручки она стала быстро считать буквы в объявлении, и я следил, как беззвучно шевелятся ее губы, приоткрывавшие на длинных цифрах белые ровные зубки. Потом сказала:
– В объявлении 161 знак. Один знак – семь копеек. – Она еще чего-то перемножила на бумаге. – С вас одиннадцать рублей двадцать восемь копеек...
– Дороже, чем сам щенок стоит...
– Тогда снимите вот это: «по кличке Стас» и насчет питомника.
– Э, нет! Я ведь не из-за денег – жаль будет, коли такой щенок пропадет. И еще я вас хотел спросить: когда объявление напечатают?
– Через две недели. – Ей очень не хотелось со мной разговаривать, она торопилась скорее закончить свою лабуду и закрыть лавку.
Я взмолился, прижимая руки к груди, и в голосе моем были слезливые завывания:
– Девушка, голубушка моя, да что вы говорите, мне через две недели надо уже быть в Кейптауне на Эльдорадо! Сделайте божескую милость, поместите раньше, а то щенок пропадет!
– Где-где? – удивилась она.
– Есть такое жуткое место в Южной Америке – мне надо туда срочно вылетать на киносъемку. Я вас убедительно умоляю – напечатайте пораньше...
Она вяло отказывалась, а я все сильнее напирал и смотрел на себя будто со стороны, и мне казалось, что этот нахальный тип, изгаляющийся у окошка, сошел с ума. Но и остановить себя я никак не мог. И когда она пообещала наконец позвонить в типографию и попросить вставить объявление в следующий номер, я долго благодарил и посулил ей за внимание и заботу обо мне привезти из Южной Америки чучело маленького крокодила. Она засмеялась:
– Оставьте чучело себе, а если номер не забит до отказа, то объявление выйдет четвертого мая.
На Чистых прудах я зашел в стеклянную полупустую клетку кафе, сел за свободный столик в углу и заказал кофе, лимон и триста граммов коньяка. Я сидел около прозрачной холодной стены и смотрел на грязный илистый пруд с грудами черного, еще не растаявшего снега.
Страха не было. Но и облегчения я никакого не чувствовал, я все еще дрожал от непрошедшего возбуждения, и почему-то все время мне казалось, будто я весь – снаружи и изнутри – вымазан такой же зловонной илистой грязью, как на дне весеннего, спущенного для чистки пруда. Почему-то не пришла ко мне радость от того, что я навесил Тихонову такую звонкую, на всю Москву, оплеуху.
Рюмочку за рюмочкой, глоточек за глоточком выцедил я весь графинчик, и, когда коньяк согрел меня и дрожь наконец унялась, я вдруг с пугающей ясностью понял, что сам себя посадил в тюрьму.
Надо остановить объявление, надо забрать его назад как можно быстрее, его ни в коем случае нельзя печатать. Быстрее обратно в редакцию! Господи, как кружится голова. Совсем я ошалел. Эй, официанточка, счет! Да поторапливайтесь вы, неживые!
Я мчался по раскисшему гравию, по скользким дорожкам бульвара, и с боков метались черные руки голых деревьев, и браунинг мерно ударял меня в живот, полновесно и мягко, будто он один хотел успокоить: я с тобой, теперь только я с тобой, я один тебе защитник и надежда.
Там всего бежать было триста метров, но они показались мне бесконечными, и совсем я не запыхался и не устал, будто эта ужасно длинная дорога быстро и круто укатывалась вниз, как на лыжном спуске, и я всем своим изболевшим, разъеденным страхом сердцем чувствовал, что, подав в окошко объявление, я в припадке сумасшествия оттолкнулся от тверди на вершине бесконечно громадного трамплина и помчался сломя голову вниз, и передо мной впереди – очень близко, совсем рядом – бездонная пропасть, и теперь я пытался остановиться, задержать этот кошмарный полет вниз, повиснуть хоть на самом краешке ската, но еще шагов за двадцать до двери конторы я увидел большой навесной замок и понял, что край трамплина уже позади и я не бегу, не живу, не сплю – я лечу вниз.
Глава 31
Породистый щенок инспектора Станислава Тихонова
В это утро, солнечное, чуть ленивое утро, первое после праздничных дней, я пришел на работу около девяти, зашел в дежурную часть, потрепался не спеша с ребятами, прочитал сводку происшествий. Обычные горестные издержки радостей и развлечений, которые дарит людям праздник: ножевое ранение... машина, сбившая пешехода, скрылась... кража... сорвали шапку...
Из всего длинного списка интересной была только дерзкая квартирная кража: уже собрав много вещей, вор почему-то оставил их в квартире, а с собой взял только паспорт и сберкнижку хозяина, по которой получил вклад. На моей памяти это был первый такой случай среди домушников.
Потом вместе со старшиной из комендантского отдела мы сняли сургучные блямбы, которыми опечатывался на праздник мой кабинет, я растворил окно, уселся за свой стол и сладко потянулся, раздумывая о том, какое дельце мне подкинет Шарапов. Лично я, если бы можно было выбирать, охотно повозился бы с этой квартирной кражей – тут чувствовались почерк, выдумка, размах ворюги. Но в этот момент зазвонил телефон, я снял трубку.
– Скажите, вы еще щенка не продали? – раздался мальчишеский голос.
Я засмеялся:
– Нет, не продал. Я и не продавал, потому что у меня щенка сроду не было. Вы, молодой человек, ошиблись номером.
– Ой, извините!
Несомненно, что у Кастелли было какое-то важное дело к Сытникову. То есть других дел у него и не было. Но что у них могло быть общего?
Зазвонил телефон; тот же звонкий голос спросил:
– У вас продается щенок?
– Вы снова попали ко мне, молодой человек. Набирайте внимательно номер.
– А я набирал аккуратно...
Я только положил трубку, как снова раздался звонок:
– Скажите, ваш щенок уже в комнатах не гадит? – требовательно спросила женщина.
Вот же чушь какая!
– Не гадит, потому что у меня нет никакого щенка – вы не туда попали.
Да, Сашка, конечно, прав – все корни этого дела в Болгарии и искать надо там. Батон скорее всего вообще оказался в нем сбоку припека, хотя это обстоятельство и не снимает с повестки дня наших с ним счетов. И опять звонок телефона:
– Послушайте, а сколько недель вашему щенку?
– Вы ошиблись номером. – Я бросил трубку, и сразу же телефон снова зазвонил:
– Я по объявлению о щенке. Он детей не искусает?
– Мне кажется, я вас сам искусаю! Вы куда звоните?
– На квартиру.
– А попали в милицию, и никаких щенков здесь нет!
– Ну и очень глупо! Вам остается сказать про роддом! – И старушка обиженно разъединилась со мной.
Какое-то телефонное недоразумение, черт бы их побрал со щенками и вечно барахлящими телефонами.
Звонок:
– Простите, а вы еще своего Стаса на выставку не выводили?
– Что-о? – спросил я, и сердце ворохнулось быстро и тревожно.
– Щеночка своего, спрашиваю, на выставку молодняка представляли?
– Да, – сказал я очумело, – скажите, а по какому номеру вы звоните?
Человек назвал номер моего телефона.
– А где вы взяли мой телефон? – осведомился я.
– Да вы что, не в своем уме? Он же в объявлении напечатан! Черт знает что – дают объявления, сами не знают зачем, людям головы морочат только! – И возмущенно бросил трубку.
И снова зазвонил телефон:
– Я по объявлению. Вы сколько за псину свою хотите?
– Недорого, почти задаром. Вы простите меня, я хотел у вас узнать: где вы прочитали мое объявление?
– Как где? В газете! А вы что, не знаете, где свои объявления печатаете?
– Видите ли, какая штука, – быстро забормотал я. – Мы с женой в принципе договорились о таком объявлении, а давала она его сама, и я спросить позабыл, а сейчас ее нет дома, поэтому я у вас и спрашиваю.
– Все понял – нет у вас насчет щенка еще согласного решения. А объявленьице такое ваша супруга дала в сегодняшнем приложении к «Вечерке».
– В каком приложении?
– В рекламе. Нешто не видели?
– Видел, видел, маленькая такая газета. А не прочитаете мне объявление?
Он там, на другом конце провода, засмеялся:
– Э, видать, супружница ваша совсем контрабандно провернула это объявление. – Я слышал в трубке его сытый смешок, тяжелое настырное дыхание, я видел, как толстые ноздри с рыжими волосками раздувались от удовольствия, что он является первым и главным участником надвигающейся семейной грозы, и в его голосе было неодобрительное уважение к моей самовольной жене, так откровенно пренебрегающей моей волей, и нескрываемое презрение к моему слюнтяйству. – Да-с, ловко жена ваша это сделала.
Он посопел у микрофона, видно очки на нос напяливал, и дикторским тоном возгласил:
– «В связи с длительным отъездом хозяина очень дешево продается легавый щенок-медалист по кличке Стас, имеется родословная, воспитан в служебном питомнике. Звонить в дневное время...»
– Спасибо. – Я нажал на рычаг.
Легавый щенок-медалист по кличке Стас. Все ясно – это Батон. Но почему? Напомнить мне о моем поражении? Но он знает лучше всех, что игра не окончена. Или он считает это еще одним голом в мои ворота? Разозлить меня хочет? Обсмеять перед всеми? Но ведь я могу никому не сказать об этих звонках...
Звонок. Я снял трубку и сразу же опустил ее на рычаг. Почти бесплатным щенком-медалистом будут интересоваться долго.
Я могу не сказать? Это как следует считать – моим личным или служебным делом? Или, как говорят в документах, это личное дело возникло на почве выполнения мной моих служебных обязанностей? Так это что – плевок в меня лично или вызов большой группе людей, противостоящих Батону рядом со мной и называющихся вместе – МУР? Или я много беру на себя? Может быть, истина состоит как раз в том, что человек по фамилии Дедушкин смог ловко и очень хлестко поиздеваться над человеком по фамилии Тихонов и тот, не имея других средств отмщения, надевает на себя форменный мундир и начинает ерепениться, что Батон-де оскорбил честь этого мундира и должен за это ответить?
Батон, которого я грозился отучить воровать, спокойно вышел на волю и уже один раз подверг меня публичному унижению, заставив испугаться, когда прислал на меня жалобу. Теперь он нанес второй сокрушительный удар, поставив меня перед дилеммой: или доложить начальству об этом объявлении и совершенно неминуемо сделаться всеобщим посмешищем, потому что такие вещи обычно мгновенно становятся общеизвестными, или же никому не говорить про легавого щенка и признаться самому себе в собственной трусости и жуликоватости, потому что Батон знает: в нашей работе достаточно один раз хоть по самому пустяковому поводу схитрить – и добра не жди...
Надо идти к Шарапову и доложить обо всей этой истории. Ее еще будут тщательно разбирать, выяснять, устанавливать, неизбежно, кроме Шарапова, в этом будут участвовать другие люди, и даже страшно подумать сейчас, какую вызовет объявление лавину шуток, анекдотов, всяких басен, дружеских насмешек и не очень дружеских – вовсе не все в управлении мои друзья, и относятся люди ко мне весьма по-разному. Ох, черт его побери!
Я достал из стола телефонный справочник и позвонил в редакцию. Меня пофутболили по нескольким номерам, пока я добрался наконец до секретарши отдела объявлений:
– С вами говорит старший инспектор Московского уголовного розыска капитан Тихонов. Вы поместили в сегодняшнем номере объявление о продаже щенка...
– Какого именно? У нас их в номере три продается.
– Легавого щенка по кличке Стас, – сказал я, и ощущение у меня было такое, будто я глотал наждачную бумагу.
– Да, помню такое объявление. А в чем дело?
– Нас интересует, кто сдал это объявление.
– Сейчас посмотрю по регистрационному журналу. – Она коротко пошуршала бумагой, потом ответила: – Репнин Николай Иванович, проживает – Москва, улица Воровского, паспорт №2794513...
Шарапов по телефону давал указания – наверное, кому-нибудь из наших инспекторов:
– Да, и вот еще что: посмотрите, подумайте, сравните, нет ли там чего-нибудь общего с кражей в магазине на Домниковке. Ну давай, давай, жду вестей...
Он положил трубку, взглянул на меня удивленно – что это еще за фланирующие личности? – сказал и спросил одновременно:
– Итак, жизнь продолжается. Сводку читал?
– Читал.
– Я вчера допрашивал потерпевшего, и когда он мне рассказывал, на какую удочку его выудил вор – он телефонным монтером прикинулся, – то невольно вспомнил историю двадцатилетней давности. – Шарапов хмыкнул и замолчал.
– Что за история? – спросил я без интереса.
– Я на работу через Трубную площадь ходил, и там на лотках два деятеля продавали сухой кисель. Помнишь, был такой розовый порошок в продаже?
– Помню.
– Вот я и обратил внимание, что у одного всегда стоит очередь, а у другого кисель берут совсем редкие прохожие. И стало это мне любопытно, и любопытствовал я до тех пор, пока не посадил продавца с богатой клиентурой.
– Почему? – удивился я.
– Потому что он был житейский философ. Практическую психологию хорошо смекал: он в ягодный концентрат ценою двадцать три рубля кило добавлял ровно половину сахара за девять рублей кило. На каждом килограмме товара он зарабатывал четырнадцать рублей, и покупатели охотнее брали его кисель – он был много слаще.
Шарапов, видимо, хотел пояснить свою мысль о сладком киселе, который нравился обворованному телефонным мастером человеку, но я глубоко вздохнул и быстро, как человек, прыгающий в холодную воду, перебил его:
– Владимир Иванович, у меня неприятность произошла...
Он слушал внимательно, не перебивал меня, не смеялся и не сердился, а только рисовал все время на бумаге какие-то затейливые фигуры – ромбики, кружки, кресты, соединял их между собой, какие-то части заштриховывал, и получался сложный орнамент. И на меня не смотрел, отчего мне казалось, будто он плохо слушает мою историю, продолжая раздумывать о практических психологах и любителях сладкого киселя.
Я договорил до конца, тяжело вздохнул, мы помолчали, потом Шарапов спросил:
– А почему же он на паспорт этого Репнина сдал объявление?
И по-прежнему на его лице не было ничего, кроме скуки, но мы с Шараповым работали давно, и я сразу же безотчетно уловил в нашем разговоре дрожание незримой струны, какой-то непонятный нервный трепет, для постороннего человека совершенно непостижимый за ватной маской недвижимого шараповского лица. Мне даже показалось, будто он изо всех сил сдерживается, чтобы не вскочить, не затопать на меня ногами, не заорать тонким сердитым голосом, и я никак не мог понять причины его гнева – ведь, в конце концов, любой на моем месте мог стать жертвой выходки Батона. Наконец Шарапов отверз уста – мне, ей-богу, другого слова и не подобрать: он не сказал и не заговорил, а именно отверз уста. Разлепил, чуть приоткрыв сухие губы:
– При твоей внимательности, будь это на фронте, тебя в первой вылазке убили бы...
– Владимир Иваныч, ей-богу, не понимаю, о чем ты говоришь.
– Я вижу. Прошу тебя – вспомни, с чего мы начали сегодняшний разговор?
– О киселе мы вроде бы говорили... – неуверенно сказал я.
– А до этого? Я спросил тебя, читал ли ты сводку! – тихо сказал Шарапов и побелевшими растопыренными пальцами обеих рук уперся в столешницу. Меня осенило.
...Репнин! Репнин! Господи, как же это я мог забыть!
– Репнин... – сказал я растерянно, – кража в квартире, сберкасса, преступником похищен дареный именной браунинг...
– Именно браунинг, – повторил Шарапов. – А это означает, что теперь твой друг Батон вооружен.
– Но зачем ему оружие? Ведь он майданник, никогда не лазил он по квартирам. Воры ведь почти никогда не меняют своей «окраски»...
– Во-первых, меняют. Во-вторых, лазил он и раньше.
– Откуда вы знаете?
– Я хотел тебе дать отдохнуть хоть в праздники и не стал вызывать тебя вчера. С повинной пришел вор, бывший вор Бакума. Знакомый мой.
– И что?
– Из ряда вон случай. В пиковом я положении.
– Вы? А вы-то почему?
– Чистосердечное признание может быть признано таковым в случае, если преступник исчерпывающе пояснил, когда, где и с кем он совершал преступления. А он не говорит, с кем домушничал. Написал заявление на пяти страницах: когда и где, при каких обстоятельствах совершал кражи, перечисляет похищенное и обязуется возместить ущерб. А с кем – не говорит...
– А почему положение-то пиковое?
Шарапов насупленно, недовольно покосился на меня:
– Потому что он теперь стал честным человеком. Совсем. А его судить будут. Должны, во всяком случае, судить, особенно если он не назовет подельщика. Потому как для закона полуправды не существует.
– Я тоже этого не понимаю: если он совсем честным стал, если он такой честный теперь, пусть говорит, с кем воровал раньше.
– С такой логикой в крестики-нолики хорошо играть, а не людей судить. Тебе просто – ты себя чувствуешь одновременно и сыщиком, и судьей, и законом. А я человек старый и, может, чего-нибудь не понимаю, но вот с законом я себя не объединяю. Закон – это закон, а я человек.
– Человек, – повторил я. – Но человек на службе у закона.
– Да. А Бакума – человек, стоявший много лет против закона. Но мы с ним оба люди, поэтому мы много знаем друг о друге, и, может быть, тебе это дико от меня слышать, но я вот лично в его честность меньше поверил бы, кабы он полностью сдал своего подельщика.
Я зажал пальцами уши.
– Владимир Иваныч, будем считать, что твой подчиненный не слышал еретических откровений...
Он пожал плечами:
– Ты ведь знаешь – я ничего шепотом не говорю, чего вслух повторить бы побоялся.
– Бьюсь об заклад, начальство не одобрило бы такой точки зрения.
– Это смотря какое начальство. Оно ведь разное бывает, и у начальников точки зрения бывают разные. Для сиюминутной пользы правопорядка, конечно, лучше было бы, чтобы Бакума назвал своего компаньона. А если чуть шире статистики уголовной и нашей отчетности взглянуть, то выходит, что гораздо важнее, когда на сороковом году старый вор в законе Бакума стал честным человеком.
– Может быть, – пожал я плечами. – Но вы-то сами не опасаетесь, что это у вас в душе звучит чувствительных струн перебор?
– Не опасаюсь, – отрезал Шарапов. – У меня с чувствительностью нормально, я соплей христорадских насмотрелся. А Бакума знал, когда сюда шел, что его повинная без полного признания принята не будет. Он только надеялся...
– На что?
– Что ты его от предательства избавишь и сам возьмешь подельщика. Он ведь от своей доли ответственности не отлынивает, готов кару нести.
– Так если он стал честным, то какое же это предательство – вора передать закону? Тут где-то у тебя, Владимир Иваныч, конструкция трещит – или в честности его, или в предательстве!
– Не понимаем мы сейчас с тобой друг друга, – растерянно развел руками Шарапов. – Наверное, потому, что выросли мы с тобой в разное время. Вокруг тебя полно людей хороших, и, чтобы достать одного плохого, тебе другого, хорошего, заломать не жалко.
– Мне хорошего заломать жалко, – зло ответил я. – Только не такой уж хороший этот Бакума. Он вор, который согласился больше не воровать. Не такая уж это замечательная добродетель у нормального человека.
– И в этом ты прав, – покорно согласился Шарапов. Долго задумчиво молчал и совсем неожиданно закончил: – Двадцать пять лет мне понадобилось протрубить, чтобы понять вот здесь, – он показал рукой на сердце, – многие преступники похожи на беспризорных, шкодливых сирот, потерявших своих мамок...
– А кто их мамка была?
И он ответил очень просто, спокойно и от этого необычайно значительно, весомо, точно:
– Люди. То есть человечество...
Что-то расхотелось мне спорить с Шараповым, и я сказал, чтобы как-то закончить наш разговор:
– Вот одна такая сирота человеческая по имени Алексей Дедушкин и нашкодила уже.
– Да. И мне кажется, что именно его не захотел назвать Бакума.
– А почему ты их связываешь?
– Не знаю. Сердце мне подсказывает. Ну и, кроме того, дерзость исполнения, необычность замысла – Бакума сам на это не способен. Вообще там много деталей наводит на такую мысль. В частности, давно знакомы они.
– Плюс кража у Репнина?
– Да, и кража у Репнина. Мне вообще кажется, что это объявление Батона и повинная Бакумы как-то связаны между собой. Там что-то внутри происходит, кипит там что-то в глубине. Батон сбеситься должен был, чтобы дать такое объявление.
И снова унижение волной залило меня:
– Ну если он сбесился, надо будет на него надеть намордник...
– Не хвались, едучи на рать, – усмехнулся Шарапов. – Взять его теперь будет трудновато. Я думаю, он не случайно с собой пистолет прихватил.
– Неужели ты думаешь...
– Думаю, думаю, – кивнул Шарапов. – Это объявление – мне, во всяком случае, так кажется – жуткий вопль отчаяния. Он теперь, наверное, ни перед чем не остановится. Он за собой мосты сжег. И помни: его браунинг теперь снят с предохранителя всегда...
* * *
Зубы у женщины были такие огромные, что она не могла губами прикрыть их, отчего на лице ее все время плавала растерянно-испуганная улыбка.
– Магилло моя фамилия, – сказала она.
– А кем вы доводитесь Алексею Дедушкину? – спросил я.
– Супруга мы его отцу, вроде, значит, мачехи. – От застенчивости она растирала пухлыми руками свой фартук.
Сидевший в углу на табурете старик со слепым от безмыслия лицом вдруг сипло заперхал, закашлял, долго хрипел и отплевывался, и мокрота летела прямо на пол, потом он сказал отчетливым петушиным фальцетом, вздымая синий кривой палец:
– Близок Господь ко всем призывающим его, ко всем призывающим его в истине. Господь пойдет сам перед тобою, сам будет с тобою, не оставит тебя и не отступит от тебя...
Ноги его для тепла были завернуты в мешковину, на которой ясно виднелся штамп с надписью: «Сахар. ГОСТ 4762».
– Это их дедушка, – пояснила Магилло, – мужа моего бывший тесть...
Я придвинул стул ближе к старику и сел напротив. Глаза у него были пустые, как стершиеся пуговицы.
– Дедушка, ваш внук Алексей когда из дома ушел?
Старик смотрел сквозь меня, жевал ввалившимся ртом, молчал.
– Мне нужен ваш внук Алексей. Где он может быть?
Старик редко мигнул несколько раз, будто раздумывая над моим вопросом, потом звонким фальцетом вдруг проговорил:
– Третьего отделения собственной его императорского величества канцелярии пожетонное вознаграждение! Мне не оплачено пожетонное вознаграждение – потрудитесь, сударь, вернуть его!
Проблеск мысли в глазах держал его еще какое-то мгновение на поверхности, после чего он вновь нырнул в омут безумия.
Сначала до меня даже не дошел смысл его слов, и, постепенно вдумываясь, я понял, что всплеск безумия своротил гору лет, и под этим тектоническим сдвигом неожиданно обнаружилась уже всеми забытая и всем давно ставшая безразличной мерзость одинокого сирого старичка, закутанного в старый мешок из-под сахара, – передо мной сидел заживо истлевший филер, платный доносчик, провокатор. Получатель «пожетонного вознаграждения». Дед вора-рецидивиста Алехи Батона. И, подумав о Батоне, я почему-то вспомнил слова Шарапова: шкодливые беспризорные сироты, потерявшие свою мамку-человечество.
Тяжело вздохнула за моей спиной Магилло:
– Не в своем уме. Бормочут все время что-то несуразное, требуют без конца какое-то вознаграждение – вроде бы чего-то им не заплатили. А кто и что – в ум не возьму. А супруг мой сердится на них за это. Давеча палкой грозился отколотить, а старичок все просит жалобно – отдайте мое...
Я сказал ей:
– Сейчас придет участковый с понятыми, мы должны будем сделать у вас обыск...
Магилло испуганно охнула, а дед – я это точно заметил – при слове «обыск» вдруг снова вынырнул из бездны, и в глазах его забилась легкая рябь мысли. Тонким голосом он стал говорить:
– Иов снискал себе пропитание рыбной ловлей... Из всех рыб самая поганая – окунь, костистая и ослизлая... В пищу потребная магометанам, иудеям и другим нехристям... Окунь – вельзевулов исход...
– Вы не понимаете, что он бормочет? – спросил я Магилло.
– Кто же его поймет, убогого? – пожала мощными плечами Магилло. – Я думаю, ему еще так окунь противен, что у Алешки нашего друг был с таким прозванием, и когда дед немножко в уме находился, то они с мужем моим часто ругали этого Окуня: дескать, он Алешку с толку сбил, против семьи настроил и из-за него Алешка из заработков своих в дом ничего не давал. Вот муж мой с дедом очень сильно на того Окуня и злобились. А кто он и из себя какой – не могу сказать, не видала его никогда, не довелося...
Я сел за стол писать протокольную часть обыска, и все время в голове крутилась мысль: неужели речь идет о бывшем адвокате Окуне, который защищал Батона по четырем делам?..
Глава 32
Семь жилищ вора Лехи Дедушкина
Когда пьешь с самого утра, то хорошо. Не страшно. Все гудит, ухает вокруг, плывет, и стены, кажется, текут. А я не пьяный. Водка меня не берет. Я водки-то все равно сильнее. Вре-ешь, меня с катушек не свалишь. Не-ет, шалишь, я всего на свете вина пьянее. Нет, трезвее. Ишь, гады, придумали – меня не пуганешь. И не обхитришь, не старайся. Думали Батона из игры выкинуть – нате, выкусите! Дорогой гражданин инспектор Тихонов, дудочки вам-с! Нукось покажите, как это вы Батона отучите воровать? А не угодно ли пройтись в сберкассу? Получите по вкладу...
Зосенька! Птичечка! Чего ты мне говоришь? Я тебя не слышу! Не бормочи, не слышу! Вы для меня все умерли – я с вами не знаком! Я отдыхать буду, я маленько выпил. Два дня пью – буду месяц пить, я водки сильнее. И денег у нас хватит! Зося, поехали на курорт! Или давай тут выпьем! Денег хватит! Зося, где мои деньги? Отдай, паскудина, деньги! Как не брала? А, вот они где! Праздник разве кончился? Деньги есть – пускай праздник идет дальше. Зося, спляши мне! Эй, бакланы, рванина уголовная, Батон гуляет! Хватай хрусты, их у меня два кармана! Блатные денежки легкие, они веселые должны быть...
Эй, Зоська, сука, не вороти нос! Или тебе моих монет мало? Я еще принесу. Молчи! Не слышу я тебя! Ну-ка налей мне еще стакан! За помин души моего папеньки давай хлопнем! Или он еще не подох? Ну черт с ним, пусть его еще носит! Зоська, спой, ты мне почему-то давно не пела! Зоська, Зоська, давай пой «Белые туфельки»! Как там – «...и проплясала она в белых туфельках...» А-а-а! Ты чего, хабалка, ревешь? Не нравлюсь я тебе? К Бакуме хочешь! Шоферская маруха Зоська! Я вас, потрохи проклятущие, обоих из шпаера заделаю! Ты видела, какой у меня шпаер – называется он «браунинг»! Смо-ори, смо-ори какой, где это он у меня лежит, ага, вот он! Читай, чего тут на нем написано – «Красному бойцу»! Поняла, нет? Поняла, нет? Зоська, давай споем вместе – вот хорошая песня: «Мы встр-р-ретились, как тр-ри р-рубля на водку-у... И р-разошлись, как водка на тр-рои-их...» Зоська, как там дальше?
Это кто там звонит? Зоська, гости пришли! Вместе пить будем, песни в теплой бражке споем! А-а-а! Какая гостья – Ядвига Феликсовна! Пришли проведать дочку Зосю и почти законного зятя Алешу? Проходите в красный угол, посажу вас около самого телевизора – вы для меня красивше всех дикторш телевизионных... Да вы усы не топорщьте! Не пуганете! И любите лучше своего почти законного зятя, а то я вас сейчас как шугану отсюдова! Цыц! Цыц! На вверенной мне территории тишь с благодатью! Докладывает старший по камере Дедушкин!
Ядвига Феликсовна, водку пить будете? А то я за шампанским смотаюсь. Или Зоську пошлем, пускай она нам всяких разносолов притащит. Слушайте, Ядвига Феликсовна, у меня чего-то жизнь в последнее время сикось-накось пошла. Сломалось земное тяготение, машина перестала работать. Вы знаете, Ядвига Феликсовна, что такое земная ось? Это проволочка, на которой глобус крутится, вот она сильно погнулась. Я себя нормально чувствую только лежа. А может, мне для этого навсегда залечь? Отбросить хвост и тихо улечься в ящик?
...Ядвига Феликсовна, вы же гадать умеете! Погадайте мне – хочу все знать про себя! Да не нужны вам карты, вы и так, по руке, умеете! А я вам говорю – гадайте! Цыц! Цыц! На этой хате маза всегда за мной! Цыц! Гадайте... И не смотрите на меня так своим ведьмачьим глазом... Глаз у вас прозрачный, злой, хитрый... Колдуйте, хрен с вами...
...А может быть, вас нет вовсе, Ядвига Феликсовна? Может быть, у меня видения уже? А? Вы скажите – меня уже ничем не напугать, я и так всего на свете боюсь! А на кой вам знать мое любимое число? Ну семь, допустим. Родился я седьмого числа седьмого месяца, а год и не упомню... Не верю в магическое число семь...
...Семь ангелов стоят пред лицом Господа – Цафкиил, Цадкиил, Шамаил, Рафаил, Ганиил, Михаил, Гавриил, – владеют миром души человеческой, страстями людскими. Твой ангел – Ганиил, попечитель хитрости и алчности...
Семь планет обращаются вкруг тебя на своде небесном, и твой мир – под планетой Сатурн, демоном, пожравшим детей своих.
Семь птиц планетных – удод, орел, коршун, лебедь, голубь, аист и сова, и знак твой – сова, потому что слеп ты при свете дневном.
Семь зверей священных – крот, олень, волк, лев, козел, обезьяна, кошка, и покровитель твой – волк, зверь алчный, злой и трусливый.
Семь металлов планетных – свинец, олово, железо, золото, медь, ртуть, серебро, и твой металл – ртуть, тяжелая, из рук вытекающая, мерцающая холодом и всех травящая.
Семь отверстий в голове человеческой – рот, уши, ноздри, глаза, и ты – это рот на голове человеческой, потому что глаза твои закрыты на чужие беды, уши не слышат стона обиженного, ноздри не чуют запаха гари, лишь рот твой ненасытен и неустанен.
И только семь жилищ осужденного судьбой – все твои: геенна, боль смерти, врата смерти, мрак смерти, помойная яма, забвение, преисподняя!..
Тишина. Тоска. Темнота. Мрак смерти?..
Глава 33
Правоведение инспектора Станислава Тихонова
Ученическим круглым почерком написала она в конце бланка протокола допроса: «С моих слов записано верно» – и расписалась так же кругло, детски беспомощно – «Г. Петровых».
Я положил протокол в папку и спросил ее:
– Галя, а вы давно работаете после школы?
– Год. Два курса училища после школы и год работаю. – В глазах ее была надежда, такая же отчетливо-круглая, как детский почерк, – она надеялась, что я пойму: не могла она за год научиться читать в людях, не могла она знать, что и такие мерзавцы встречаются, которые могут вырвать дважды чужие деньги. Ведь даже кассир Антонина Петровна ничего не заметила! Но про Антонину Петровну она ничего не сказала, только испуганно покачала головой...
– А вы у Антонины Петровны в больнице были? – спросил я.
Она кивнула.
– Как она? Врачи просили ее пока не беспокоить.
– У Антонины Петровны сердце плохое. Сын у нее был, Женя.
– И что?
– Он новые самолеты испытывал... и в прошлом году погиб. А жена его и девочка живут вместе с Антониной Петровной. – Она посмотрела на разложенные на столе фотографии Батона и сказала: – А этот... теперь ее совсем добил...
Раздался телефонный звонок:
– Станислав Павлович, это из бюро пропусков. Тут пришел гражданин по фамилии Окунь, он говорит, что вы его приглашали к себе.
– Да-да, пропустите, пожалуйста...
Я подписал Гале Петровых пропуск на выход и сказал:
– Поезжайте к Антонине Петровне, постарайтесь успокоить ее. Вы ей объясните, что мы знаем этого рецидивиста, он находится у нас в розыске и должен из-за этого проживать нелегально – ему деньги потратить негде будет. Я уверен, что мы его возьмем в ближайшее время и все это как-то утрясется... – Галя молчала, и я добавил: – Экспертиза считает, что подписи в ордере сходны с оригиналом, особенно вторая...
– Ну? – не поняла Галя.
– Ну, с учетом того, что он и паспорт предъявил, и расписался одинаково, ваша вина не так уж очевидна... – Говорил я все это бодрым строевым голосом, но, судя по Галиным глазам, не очень-то верила она в мой казенный оптимизм...
А через минуту после ее ухода явился ко мне в кабинет Окунь. Притворил за собой дверь, снял очки, и, пока он протирал темным платком стекла, лицо его – как со сна – было беспомощным, и под переносицей с обеих сторон носа ярко краснели ямки, надавленные опорами очков. Потом он надел очки, и глаза его за сильными бифокальными линзами блеснули холодно и ясно. И вид у него был совсем не беспомощный и не просоночный.
– Слушаю вас, – сказал он сухо и внушительно.
– Я пригласил вас, гражданин Окунь, чтобы задать вам несколько вопросов о ваших взаимоотношениях с Дедушкиным...
– «Гражданин Окунь»! – перебил он меня, зафиксировав свое восклицание поднятым указательным пальцем. – Имея некоторый опыт в осуществлении юридической процедуры, хочу отметить, что высоким титулом гражданина у нас почему-то принято именовать лиц, вступивших в напряженные отношения с законом. Вам это не кажется странным? Послушайте, как звучит: «Гражданин Робеспьер!», «Гражданин Окунь!» Нравственная эволюция от Дантона до Дедушкина...
– Это хорошо...
– Вы находите?
– Я хотел сказать, что это хорошо, коли у вас есть время и настроение сейчас резвиться подобным образом. Это раз. А теперь два – вы меня больше не перебивайте. Когда мы будем чай пить у вас в гостях, там вы сможете вести беседу так, как вам понравится. А здесь попрошу вас отвечать на мои вопросы. Договорились?
– Понятно. Но есть один обязательный предварительный вопрос к порядку ведения...
– Готов ответить.
– Если вы намерены просто побеседовать, то для этого как минимум нужно заручиться моим согласием.
– Верно, – сразу согласился я. – Но если я намерен вас допросить, то мне вашего согласия совсем не нужно – вы мне отвечать обязаны.
– Абсолютно точно, – кивнул Окунь. – Соблаговолите тогда сообщить мне номер уголовного дела, в связи с которым вы меня хотите допрашивать, а также против кого оно возбуждено.
Он вежливо, почти застенчиво улыбнулся, ласково пояснил:
– По закону нельзя допрашивать людей до возбуждения уголовного дела.
Я вынул из стола папку, перелистнул обложку, спросил его:
– Продиктовать, вы запишете? Или запомните?
– Запомню – у меня очень хорошая память.
Я назвал номер и добавил:
– Дело по обвинению гражданина Дедушкина в совершении преступлений, предусмотренных статьями 93-й, 144-й и 218-й Уголовного кодекса.
– Вот теперь все прекрасно, – сказал Окунь. – И в каком качестве вы намерены меня допрашивать?
– Свидетеля.
Он длинно, тонко засмеялся, повизгивая на раскатах:
– Вы меня не поняли, гражданин Тихонов. Насчет себя я и не сомневаюсь, моя процессуальная роль ясна. Я насчет вас интересуюсь: по закону инспектор уголовного розыска допрашивать не имеет права. – И он радостно потер пухлые ладони, взыграл всей своей пышной грудью.
– Имеет, – спокойно сказал я. – Как бывшему адвокату вам бы не мешало знать, что сотрудник оперативной службы имеет право производить допрос, располагая поручением прокурора или следователя.
– И как же?
– Вы не волнуйтесь – все в порядке, у меня такое поручение имеется. Что, все ваши сомнения разрешены? Можно начинать?
– К вашим услугам.
– Вот теперь, до заполнения анкетной части протокола, попрошу вас ответить: вам зачем понадобилась эта дешевая психическая атака?
– Я отвожу ваш вопрос как не имеющий отношения к расследуемому делу. Можете записать, что я на него отказался отвечать. В отдельном заявлении, которое я вас попрошу приобщить к протоколу допроса, я намерен отметить, что вы считаете выяснение свидетелем своего правового статуса психической атакой на следствие.
– Ах так, вы, значит, меня уже легонечко припугиваете?
– Зачем? Я просто ставлю нас по местам!
– Ну, гражданин Окунь, для этого не надо было тратить столько пороху: нас жизнь уже давно на свои места поставила!
– В жизни, к сожалению, еще слишком велика роль нелепого случая и общественной несправедливости.
– Если вы имеете в виду ваше отстранение от адвокатской деятельности, то вряд ли это можно считать нелепым случаем...
– Зато можно считать прекрасным примером несправедливости!
– Ну-ну... Это, скорее, прекрасный пример тогдашней нашей нерасторопности – логический конец в той истории отсутствует.
Наливной мужик Окунь весь пошел красными пятнами.
– Может быть, вы располагаете неопровержимыми доказательствами для предъявления мне обвинения?
– Нет, не располагаю. К сожалению.
– Тогда я попросил бы держать ваши домыслы при себе. – И весь он покрылся крупными горошинами пота. У него, наверное, хорошая секреция: внутренний импульс – мгновенная внешняя реакция.
– Почему же? Вот я поговорил с вами и убедился, что если Батону надо пожаловаться на противного, въедливого милиционера, то ему есть с кем посоветоваться. – И вдруг совершенно неожиданно для себя я сделал «накидку», хотя делать это крайне не люблю и обычно тщательно избегаю: – Если Батон это рассказывает, он что, клевещет на вас?
Окунь снял очки, достал носовой платок и стал не спеша протирать стекла, и лицо его снова было беспомощно-голым, и я не мог не оценить прекрасной отработанности этого хода, потому что немыслимо хватать, вязать, изобличать человека, который в это время ничего не видит. А Окунь быстро думал. Не спеша надел он очки, поправил дужку на переносице.
– Уточните, что вы имеете в виду? – спросил он.
– Ваши душевные разговоры с Дедушкиным, и ничего более, – сказал я наугад.
– Помочь человеку, при этом в рамках закона, – мой нравственный долг порядочного гражданина и правозаступника. – Он говорил медленно, будто подбирал слова, и я понял, что угадал. Чтобы не потерять внезапно найденной позиции, я мгновенно ответил:
– И вас не смутило, что Дедушкин искал выход из трудного положения путем клеветы на меня? Что ж, надо прямо сказать, что ваш нравственный долг имеет очень растяжимые границы.
– Я не знаю, что вам говорил Дедушкин, но мой долг адвоката был в том, чтобы найти честный и прямой путь к закону. Я и дал ему совет обратиться в органы внутренних дел с повинной.
– Послушайте, Окунь, не надо жонглировать словами. Никакой вы более не правозаступник, никто вас этими полномочиями давно не облекает, а действовали вы не как адвокат, а как подпольный стряпчий.
– Как вам угодно будет считать, мне ваше мнение безразлично...
– Ну это вы напрасно так горячитесь! Я вот смотрю на вас и с огорчением думаю о том, что здесь, на том самом стуле, что вы занимаете сейчас, просидел много часов матерый преступник, вор, признанный особо опасным рецидивистом, по имени Алексей Дедушкин. И он говорил те же слова, что и вы, с той же интонацией, в той же манере, что наводит меня на мысль о подражательности всей его личины. В таких случаях мы говорим, что его поведение вторично. Вряд ли вы мне станете доказывать, что переняли манеру поведения у малограмотного, хоть и очень нахватавшегося верхушек вора...
– А я вам ничего не собираюсь доказывать...
– Вот-вот! Я с вами буду столь же откровенен. Вы юрист и знаете так же хорошо, как и я, что оснований для уголовного преследования в отношении вас не имеется. Отсюда ваша независимость в обращении со мной. Но я должен вас разочаровать.
– Н-да? – протянул Окунь.
– Да. Вы были сначала удивлены, когда решили, что Батон уже сидит у нас, а потом даже этому обрадовались – что он может сказать про вас, заурядный вор-майданник? И с вашей точки зрения, даже лучше, чтобы он у нас побыл на иждивении, – спокойнее. Но штука в том, что Дедушкин на свободе...
– Да-а? – вновь протянул осторожно Окунь.
– На свободе – и совершил ряд исключительно дерзких преступлений. С последнего места происшествия он украл пистолет и может теперь сотворить что угодно...
– Но я-то что могу сделать? – вдруг, не выдержав, крикнул Окунь.
– Вы будете мне помогать искать Батона. Если вы этого не захотите сделать, то я не дам вам сидеть вот так свободненько в кресле и пользоваться моральными привилегиями честного человека только потому, что ваша вина не была юридически доказана.
– Что? Что вы хотите этим сказать? – Шея у Окуня от злости побагровела.
– Я хочу сказать, что с вами работал ленивый или неопытный следователь. Я начну землю рыть носом в поисках старых следов. Когда мы возьмем Батона и он расскажет о вас, а он скорее всего расскажет, я поеду на все три предприятия, где вы совмещаете работу как юрисконсульт, и привлеку к вам внимание партийной организации и общественности. Там наверняка с большим интересом узнают, что их юрисконсульт в свободное время консультирует уголовников. В общем, обещаю, что я много стараний приложу, чтобы доказать вам: нельзя жить так вот припеваючи только потому, что ты не оставляешь за собой явных следов...
Видимо, очень яростно я поведал это все Окуню, потому что он вдруг засмеялся и сказал:
– Послушайте, инспектор, чего вы в самом деле так распетушились? Мне ведь Батон не сват, не брат. И у вас наверняка хватает здравомыслия не предполагать, будто мы вместе ходим шарить по вагонам. Отношения у нас с ним действительно старые, но если я вам смог бы помочь его поймать, то сделал бы это с большим удовольствием...
– Вот с этого начинать надо было, – сказал я сердито. – Что вам известно о местопребывании Дедушкина?
– Ничего. Я действительно не знаю, где он сейчас, но опыт подсказывает мне справедливость слов Альбера Камю...
– Каких?
– «Женщина всегда была последней отрадой для преступника, а не для воина. Это его последняя гавань, последнее прибежище, и неудивительно, что преступников обычно хватают в постели у женщины». Ведь хорошо, черт возьми, сказано! И очень точно!
Савельев, выслушав мой рассказ, сразу сказал:
– Это не просто совет! Он на кого-то намекал, но на всякий случай от прямых показаний воздержался.
– Ничего себе намеки! Иди проверь в Москве все постели, в которых может валяться Батон!
– Есть один вариант, – сказал Сашка. – Но это не наверняка...
– Ну-ка?
– Давай пошлем телеграмму-запрос в колонию, где отбывал последний раз Батон. У них там могут быть сведения о его переписке, посылках или свиданиях...
– Можно попробовать. Составишь телеграмму?
– Хорошо. Слушай, а этого жука навозного, Окуня, надо бы внимательно отработать, – сказал Сашка, недобро ухмыляясь.
– Давай с Батоном разберемся сначала.
Зазвонил телефон, я снял трубку.
– Стас, это ты? – раздался голос Шарапова. – Тут вот какое дело – из Тбилиси пришло спецсообщение. Ребята из уголовного розыска арестовали месяц назад некоего Зураба Манагадзе, его биография – целый уголовный букет. Сейчас он уже во всем сознался. Так вот, вчера на его имя пришли две посылки из Москвы, чемоданы с промтоварами. Ну предъявили ему их – он говорит, что в Москве у него из друзей только Алеха Батон, больше не от кого получать вещи. Вот какие пироги, понял?
– Наверное, мне в Тбилиси надо лететь...
Разделавшись с перепиской – а за время работы по делу ее всегда накапливается предостаточно, – я натянул плащ, собираясь в «Метрополь» за билетом в Тбилиси. Вспомнил, что хотел позвонить матери, и подошел к телефону, но аппарат затрещал, опередив меня. Я снял трубку и услышал глухой голос Шарапова:
– Хорошо, что застал тебя на месте. Бери дело и приезжай в министерство к Борисову. Машина за тобой уже вышла. Номер – два ноля пятьдесят два. Давай срочно. Тебя ждут.
Ого, видно, там происходило что-то нешуточное, если меня дожидался заместитель министра внутренних дел...
Глава 34
Сновидения вора Лехи Дедушкина
Это было не похмелье, не просоночный бред. Сон был прозрачный, ясный, я запомнил в нем все до мельчайших деталей...
Я вошел в Зосину квартиру и в передней услышал чей-то негромкий говор из комнаты. Отодвинул штору на двери, увидел, что Зося стоит на коленях перед тахтой. А на тахте сидит мальчик лет двух-трех. Худенький, в заштопанном сереньком свитере. На прозрачном лице – огромные черные глаза с длинными, почти синими, ресницами. Где-то я уже видел этого мальчонку, но никак припомнить не могу, когда и где. И Зося перед ним – бледная, усталая, лицо в слезах.
«Зося, кто это? Чей это мальчик?»
«Это твой сын».
«Почему же я его никогда не видел?»
«Потому что он не родился тогда...»
«Почему же он здесь?»
«Потому что он – это ты!»
И огромное воспоминание, светлое и больное, билось во мне, как в непроходимой, вязкой трясине; оно рвалось наружу, пыталось удержаться на поверхности памяти, и это воспоминание стало бы для меня спасением, кабы оно сомкнулось явью до того, как я проснулся. Я рванулся к мальчику, хотел схватить его на руки, а он повернулся ко мне, и я увидел, как в зеркале, на тоненьком его лице свои глаза, и мне стало так невыносимо страшно, что я закричал.
И проснулся.
Глава 35
Переоценка доказательств инспектора Станислава Тихонова
Я отворил дверь в кабинет, и от необычности обстановки, от напряжения и неизвестности всего происходящего у меня перехватило дыхание. Я сделал три шага вперед, неловко стал «смирно» и срывающимся голосом доложил:
– Товарищ генерал-лейтенант, капитан Тихонов по вашему приказанию прибыл...
– Здравствуйте, капитан. Садитесь...
За отдельным, сбоку стоящим столом для совещаний сидело пятеро, и, пока шел к своему стулу, я рассмотрел их. С краю – Шарапов, за ним, вполоборота ко мне, – широкоплечий молодой брюнет, потом – наш комиссар, начальник МУРа, напротив него – начальник Центророзыска страны комиссар Кравченко и в торце стола – Борисов. Я в первый раз видел так близко Борисова и очень сильно удивился – если бы не золотые важные очки, про него можно было бы сказать: совсем молодой человек, ему наверняка только-только перевалило за сорок. Вообще-то за девять лет работы в милиции я видел замминистров главным образом в художественных кинофильмах и с некоторым разочарованием обнаружил, что ни одного из обязательных атрибутов кабинета киногенерала здесь нет. Кабинет был совсем небольшой, ну, может быть, чуть-чуть просторнее, чем у Шарапова, не было деревянных панелей на стенах, тяжелых штор, всех этих раздражающих меня барских апартаментов с громадными гостиничными мягкими креслами, какими-то пуфами и почему-то всегда пустыми полированными столами. Стол Борисова был придавлен двумя кипами бумаг, аккуратно расположенными с обеих сторон: по-видимому, в одной были отработанные, а в другой – еще не рассмотренные. Рядом, на столе поменьше, стояли телефоны. Вот телефонов-то было предостаточно: министерский циркулятор, городской и еще масса всяких аппаратов, назначения которых я и не представлял, и мне стало интересно, как сам он разбирается, когда они звонят. Нелепые часы-башня в углу кабинета захрипели, и раздались какие-то странные кашляющие удары: бам-ках-кхе, бам-ках-кхе...
Борисов мотнул головой в сторону часов:
– Профессор Лурия утверждает, что мои часы идеально воспроизводят бронхиальный спазм...
Все засмеялись, я сел за стол против широкоплечего брюнета, взглянул ему в лицо и обмер. С очень строгим официальным выражением лица, улыбаясь одними глазами, на меня смотрел Ангел Веселинов. У меня, наверное, был завороженно-дурацкий вид, потому что Ангел не выдержал игры и, захохотав, сказал Борисову:
– Другарь генерал, моя женщина Настя велела мне в первый же день встретиться в Москве с Тихоновым, но она и не думала, что вы мне в этом поможете...
Я еще находился в столбняке, и для всех это было очевидно, наверное, поэтому Борисов сказал:
– ...Ну ладно, для отдыха и приветствия друзей объявляю двухминутный перерыв...
Мы обнялись, и только тут я окончательно понял, что это Ангел Стоянов-Веселинов, мой веселый хитрый друг Ангел, с которым мы не виделись девять лет и который, как раньше, называет жену по-болгарски – женщина, а женщину – жена, что именно он офицер связи, о котором говорил Шарапов, и, по-видимому, он заканчивает в Софии дело, начатое мной здесь. Хохотун, насмешник и забияка, от проделок которого больше всех страдал Два Петра и называл в сердцах Архангелом, парень, о котором я совсем недавно думал и с которым мы искали и не нашли мой седьмой, некупленный билет. Моя мать считала его единственным приличным моим приятелем, называла только Ангелочком, и мы вместе с этим приличным приятелем по ночам воровали для его Насти из Ботанического сада какие-то, как он говорил, «отдельные», то есть особенные, цветы, обменивались шпаргалками на экзаменах, водили один грузовик на целине, а Гога Иванов – тогда он еще не ездил по стене в парке Горького – учил нас всяким гоночным трюкам на мотоцикле. Мой друг Ангел, который смешил нас всегда выражениями вроде «постав палто» вместо «положи пиджак» и, утверждая любую затею, кричал призывно и весело «Хай-де!..» – именно он тискал меня в объятиях в кабинете Борисова, куда я сам попал впервые в жизни. Наш разговор состоял из одних междометий, и длилось бы это, наверное, долго, если бы Борисов не сказал:
– Перерыв закончен. Мы вас слушаем, товарищ Веселинов.
Ангел подмигнул мне, шепнув: «Поговорить успеем». Он вернулся за стол, достал из портфеля большой лист бумаги, и я понял, что это оперативная схема.
– ...Шайка располагала скоростными машинами – за несколько часов они могли пересечь всю страну, – сказал Ангел. – Это и осложнило на первых порах следствие. Ведь, говоря откровенно, никому и в голову сначала не пришло, что дерзкие кражи и мошенничества, совершаемые почти одновременно в разных городах страны, – дело рук одной шайки... – Ангел показал нам схему, на которой разноцветными условными значками были помечены преступления в Софии, Пловдиве, Русе, Варне, Плевене и многих других городах.
– Вас легко понять, – сказал, разглядывая схему, Кравченко. – Насколько я помню, в республике никогда подобных шаек не было.
Ангел кивнул, а начальник МУРа заметил завистливо:
– У них оперативная обстановка круглый год как на курорте – благодать!
– Ну вот, эта компания и показала нам «курорт», – повернулся к нему Ангел. – Размах и дерзость преступлений потребовали вмешательства министерства, и только тогда мы обратили внимание на их сходство. Одинаковый «почерк», так сказать...
– А в чем, простите?.. – полюбопытствовал Шарапов.
– В дерзости. В ловкости. – Глаза Ангела заблестели. – В методах. Вот смотрите... – Он развернул следующую схему. – В большинстве случаев двери отжимались одним и тем же инструментом. Замки сейфов высверливались электродрелью, а потом шел в ход... – Ангел задумался, припоминая русское название, сделал выразительный жест рукой. – По-нашему, гыщи крак...
– «Гусиная лапа», – догадался я.
– Вот-вот, – закивал Ангел. – Дальше. Кражи совершались только на первом или втором этаже – чтобы в случае чего можно было выпрыгнуть. И только из помещений с двумя выходами – понятно?.. Интересно, что обычных вещей – даже дорогих – воры не брали. Только деньги, драгоценности – золото, камни и тому подобное. За приверженность к злату население очень скоро прозвало их «златарями».
– А «пальцы» где-нибудь остались? – спросил Кравченко.
– Да, в нескольких местах, причем одни и те же... – Ангел поднял над столом дактокарту. – Но что интересно: работала, несомненно, группа, а «следы» оставлял только один. Мы предположили, что остальные судимы, прошли дактилоскопическую регистрацию и, наверное, даже спят в перчатках, не то что воруют. Короче, оставалось немногое – установить жуликов и выловить их. Но они скорее всего... имели противоположную точку зрения на этот вопрос.
– Циркулюс вициозус, – улыбнулся Борисов.
– Так точно, порочный круг, другарь генерал, – серьезно подтвердил Ангел. – Пора было этот круг разрывать, а они как назло готовились к преступлениям мастерски, всячески подстраховывались, тщательно выясняли все, что можно, личной «разведкой». И на месте были осторожны до того, что мокрой тряпкой затирали свои следы на полу, окурки в карманах уносили!
– Но ведь сбыт похищенного... – подал голос я.
– Правильно! – азартно подхватил Ангел. – Во всех скупках, комиссионных магазинах, на рынках лежали описания и даже рисунки украденных вещей! А они, чтоб их собаки загрызли, поклялись, оказывается, не продавать ни одной вещи! И даже любимым девушкам не дарили!
– А жили на что? – поинтересовался Шарапов.
– Ого! Они только в авиакомпании ТАБСО пять тысяч левов взяли, а у гинеколога Крыстю Ненова, например, – семь тысяч. И сколько таких... – Ангел вытащил из портфеля небольшой плакат и прочитал: – «...опасены брютальни квалифицировани звершени управе смут сред общество то...»
Я взял у Ангела листок – это было обращение МВД к населению, пробежал его глазами и вспомнил Сашку Савельева – «...у них язык – точно как у нас, только на старославянский смахивает. У нас – был, а у них – бяше...». «Граждани, бъдете бдителни! – взывало обращение. – Извършването на кражби е неприсъщо явление в социалистическото общество...» Действительно, почти все понятно. А Ангел продолжал:
– Дальше. Кое-где воров видели люди. С их слов художники создали их приблизительные образы – робот-портреты...
– В этих случаях главное, чтобы робот-портрет не превратился в портрет робота, – сказал, скрывая улыбку, Кравченко.
Все засмеялись, а Ангел, пустив по рукам фотороботы, заметил:
– Нам повезло: один из свидетелей, профессиональный художник, не только описал воров, но и нарисовал их, как потом выяснилось, очень похоже... Короче говоря, мы стали принимать активные меры: объединили все дела в одно производство – ограбление ТАБСО, нападение на кассира стадиона, кражи в ювелирных магазинах, в квартирах наших крупных ученых, деятелей искусства, просто состоятельных людей...
– По какому принципу объединялись преступления? – спросил Борисов.
– По методу совершения и объектам нападения, – сказал Ангел.
– И ни разу не удалось обнаружить что-либо из похищенного? – удивился Борисов.
– Ни разу... Дальше. Всех арестованных за разные преступления немедленно дактилоскопировали. Тщательно изучали людей, к которым хоть немного подходили фотороботы. Выявляли ранее судимых. Да. Потом мы построили схему хронодинамики преступлений – их развитие, так сказать, во времени и пространстве. Анализ схемы позволил предположить, что преступники – скорее всего софийцы, в крайнем случае жители Перника или Кюстендила, городов-спутников Софии.
– Так-так, понятно. – Борисов что-то зачеркнул карандашом в своих записях.
– Да. Значит, круг розыска постепенно сужался. И вдруг две новые дерзкие кражи: из конторки отеля «Глория» на Золотых Песках ночью похитили целый ящик иностранных паспортов; а на другой день в обед из кладовой стрелкового тира в Стара-Загоре, отжав замки, взяли два пистолета! Задуматься заставляло уже само это сочетание. Ну и... сами понимаете: обстановка накалилась до предела. В этот момент инспектор криминальной милиции Цвятко Янчев выходит на след крайне подозрительной личности. Некто Христо Дудев, бездельник, ведущий самый сомнительный образ жизни, – лицом точь-в-точь фоторобот. Сделаю маленькое отступление. Я уже говорил, что бытовых вещей преступники не брали. За исключением одного случая: обокрали квартиру в Сливене, и потерпевший заявил, что, кроме часов, колец и пендары – это старинная золотая монета, женщины ее как украшение носят, – воры унесли наконечники рулевых тяг от его «вартбурга», лежавшие в кладовой. Наконечники – никчемные железки для всех, кроме владельцев машин этой марки!..
– И у Дудева «вартбург»?! – не выдержал я.
– Голубого цвета, и притом не новый. А наконечники у них – слабое место!
– И что сказал Дудев? – нетерпеливо спросил Кравченко.
– Сначала надо было его взять. А соседи объяснили, что он уехал на море, – отозвался Ангел. – Мы объявили Дудева вместе с его «вартбургом» в розыск, а в это время пришли ваши материалы: справка о Фаусто Кастелли, портсигар композитора Панчо Велкова и фотографии. Портсигар сам по себе был сенсацией: еще бы – первая вещь из украденных «златарями», которая возникла в нашем поле зрения за три года деятельности шайки...
– Что дали направленные вам отпечатки Кастелли? – спросил Борисов.
– Вот тут произошло самое интересное. В итальянском посольстве нам сообщили, что Фаусто Кастелли выездную визу у них не получал и не регистрировал. Нас это взволновало: что ни говорите, но через Болгарию проходит крупнейшая международная автомагистраль Европа—Восток, и допустить, чтобы по ней беспрепятственно болтался авантюрист такого ранга... Короче, мы обратились в европейское бюро Интерпола, поскольку, если наши подозрения были верны, деятельность Кастелли могла их прямо заинтересовать. Вскоре мы получили ответ: пальцевые отпечатки Кастелли принадлежат Адольфо Марио Беллини, имеющему подлинный паспорт на имя Фаусто Кастелли, уголовному преступнику, осужденному заочно итальянским судом и разыскиваемому Интерполом в течение шести лет по обвинению в совершении различных преступлений...
Ангел продолжал рассказывать:
– Оставить такую птицу без внимания мы, конечно, не могли. Пограничные контрольные пункты в Колотине, Враждебно, Драгомане, Кулате были нами ориентированы на въезд Кастелли. После этого мы занялись его фотографиями. Если помните, там, кроме Кастелли, были изображены девушка и пожилой мужчина. Одна из наших версий допускала, что девица – болгарка, ну... из тех немногих, что превращают себя в аттракцион для иностранцев. Не буду обременять вас подробностями, скажу только, что инспектор Филипе Маринов, старый опытный кримка, быстро разыскал эту девицу. Радка Христева, по обыкновению, развлекалась в сладкарнице «Бразилия» в обществе себе подобных. На фотографиях Радка без колебаний опознала своих «друзей»-туристов: итальянца Фаусто Кастелли и американца Алверсена Ги. А затем доброхотно показала нам две собственные фотографии, где, кроме Кастелли и Ги, фигурировал их, по словам Радки, «общий друг и постоянный собутыльник» итальянец Анджело Макети...
Ангел остановился, кашлянул. Кравченко предупредительно придвинул к нему стакан, налил воды из графина. Ангел сделал несколько глотков...
– ...Проверить их оказалось нетрудно. Алверсен Ги, бывший американский летчик, ветеран корейской войны – деклассированная личность, морфинист, ставший уголовником. Анджело Макети – профессиональный аферист, устроитель липовых «беспроигрышных лотерей». После не совсем удачной операции с фальшивой лотереей в Италии они были заочно осуждены итальянским судом, а несколько афер в Австрии и ФРГ обеспечили им место в списках, объявленных бюллетенем Интерпола «Интернэшнл криминал полис-ревью»... Спасла идея перебраться в Болгарию. Использовав подложные паспорта с настоящими визами и указав в бумагах, что они – путешествующие коммерсанты на отдыхе, аферисты обосновались в курортной части страны, наводненной огромным и непрерывным потоком интуристов.
После оформления материалов проверки Алверсен Ги и Анджело Макети были арестованы. При обыске у них нашли паспорта, похищенные в отеле «Глория», и ворох приспособлений для их подделки. Через несколько дней на КПП Драгомане был задержан ничего не подозревавший Фаусто Кастелли. Между прочим, перед тем, как препроводить его к нам, таможенники вытащили из тайника в его зеленом «шевроле» добрую партию контрабандной галантереи...
Ангел снова отпил из стакана, перелистнул страницу своего досье.
– Розыск Дудева между тем активно продолжался. И вот милиционер Петко Иванов, заглянув в ресторан «Кайлыка», что под Плевеном, обнаруживает человека, очень похожего на изображенного на фотороботе. Иванов под благовидным предлогом приглашает посетителя в комнату милиции, и тот предъявляет паспорт на имя... Дудева! Не вступая с ним в долгие разговоры, дежурный сразу же предъявил Дудеву фоторобот соучастника и спросил: «А где ваш товарищ?» Растерявшись, думая, что милиции уже все известно, Дудев ответил: «Где ж ему быть? Дома». Все сразу стало на место: «златари» попались. Не вникая в подробности, отмечу, что именно этому «товарищу» – его звали Трифон Цолов – принадлежали все найденные нами на местах краж пальцевые отпечатки...
Незаметно подкрались сумерки, в кабинете включили свет, секретарша поставила перед нами стаканы с чаем. Ангела слушали внимательно, молча, и лишь изредка бронхиальный кашель старых часов-башни отмеривал очередные полчаса, а я повторял про себя засевшую почему-то в голове фразу из обвинительного заключения, которую прочитал Ангел: «С момента хищения оружия общественная опасность преступников возросла до чрезвычайной степени, так как они были готовы дать сражение органам власти в случае эвентуального неожиданного обнаружения их...» Да, наверное, так. Ну а Батон? Шарапов говорит, что он теперь готов на все. «Дать сражение органам власти...» Это ведь я «органы власти»? И это мне он готов дать сражение? И теперь уже не в изворотливости, не в хитрости, не в предусмотрительности! Он носит теперь в кармане браунинг, с ним он и сражаться будет. Как смешно звучит, не по-нашему: «в случае эвентуального обнаружения»... Интересно, что шайка возникла не сразу. Сначала объединились Дудев и Цолов – они-то и были исконными «златарями». А «путешествующие коммерсанты на отдыхе», позанимавшись контрабандой, быстро почувствовали себя на мели, в изоляции. Первая же попытка Алверсена Ги сбыть небольшую партию сигарет с опиумом чуть не привела к провалу. Нужны были знакомства, каналы связи с уголовниками. Вскоре такой случай представился: за столиком в «Славянской беседе» подвыпивший Цолов охотно пошел навстречу дружеским ангажементам Фаусто Кастелли. Жулики быстро поняли друг друга, и взаимовыгодный альянс был заключен: аферисты получили истинные знакомства, связи, а «златари» охотно обменивали с ними «златарскую» добычу на лакомые образчики контрабанды – украшения, часы, транзисторы, которые легко могли сбыть своим многочисленным знакомым. Главным же образом «златарей» интересовало умение интуристов благополучно переправляться через границы: в далекой перспективе маячила надежда – прихватив награбленные ценности и обеспечив себя фальшивыми паспортами высшего сорта, осесть где-нибудь в Турции или ФРГ, основав небольшой бизнес – какой, там уж видно будет...
– ...На этой стадии следствия нам снова пришлось обратиться к досье другаря Тихонова... – громко сказал Ангел, и его голос вывел меня из задумчивости: Ангел перешел к изложению эпизода с Сытниковым.
– Сначала Кастелли не хотел говорить о цели своего визита в Москву, – докладывал Ангел. – Туризм, и все. Мы прочитали ему показания горничной из «Украины», напомнили о поездке в Зареченск к Сытникову. Убедившись, что нам многое известно, он рассказал забавную историю. Оказывается, Алверсен Ги был племянником баронессы фон Дитц, урожденной графини Шмальбах. Когда баронесса сочла нужным огласить свое завещание, Алверсен с удивлением обнаружил в числе сонаследников Аристарха Сытникова. Баронесса объяснила, что Сытников был преданным другом ее покойного супруга, он разделил с ним горечь военного поражения 1945 года и смертную тоску судебного процесса 1946-го. Но перед тем, в Харбине, военная судьба ненадолго развела друзей: Сытников с несколькими белогвардейцами направлялся в глубь Маньчжурии, а фон Дитц, больной воспалением легких, вынужден был остаться. В критический момент, опасаясь ареста, фон Дитц передал Сытникову на сохранение шкатулку со своими ценными бумагами – акциями нескольких европейских коммерческих предприятий и грамотами на родовые поместья в Тульской и Смоленской губерниях. В той же шкатулке была и звезда от ордена Александра Невского. Крест – вторая часть ордена – по прихоти случая остался у баронессы, в Америке... Дальнейшее известно: Сытников был арестован и предан суду вместе с фон Дитцем.
Узнав все это, Алверсен Ги выпросил у тетушки крест покойного генерала – так, на всякий случай. Позже, находясь в Болгарии и испытывая постоянные финансовые затруднения, Алверсен решил попытать свое счастье в шкатулке фон Дитца. А вдруг сохранились акции каких-то действующих предприятий, чем черт не шутит?! Алверсен знал адрес Сытникова, который к тому времени принял наследство баронессы, и надумал в разговоре с ним использовать крест как своеобразный пароль. Заодно имело смысл выяснить: нельзя ли завязать с Сытниковым какую-либо взаимовыгодную комбинацию – например обмен «златарского» товара на меха или что-нибудь в этом роде. Поездку поручили Кастелли: у него были наиболее надежные документы, а кроме того, он один из всей компании мог связать хотя бы несколько слов по-русски... Ну, чем кончилось все предприятие, вы, другари, не без вмешательства Батона узнали еще раньше, чем мы...
Ангел остановился в гостинице «Ленинградская». За день мы здорово оба умаялись и решили здесь же в ресторане поужинать. Вошли в зал, и я невольно посмотрел в угол, туда, где стоял под огромной вазой столик, за которым незапамятно давно, почти месяц назад, я ел свой ночной борщ и разговаривал с Леной. Стол и сейчас был свободен.
– Идем, вон там сядем, – позвал я Ангела.
Он засмеялся:
– Не боишься, что ваза может на нас упасть?
– Проверено, – буркнул я. – Мне тут сидеть уже доводилось...
Да, доводилось, и хоть тогда я сидел здесь не со старым «кримкой» Ангелом, с которым, помимо всего, мы еще соединены одним делом, а был я здесь с женщиной, самой желанной и самой недоступной мне на этом свете, мы и тогда говорили – долго, изнурительно много – о работе. И весь вечер не понять мне – благословение это или наваждение, но ведь было же о чем нам вспомнить с Ангелом за те девять лет, что мы не виделись, а все равно разговор, будто насаженный на ось, делал небольшой круг и возвращался к «златарям», к Батону, итальянцу, и ничего, наверное, с этим нельзя было поделать, потому что бытие наше невольно стало частью или формой нашей работы и мы не можем приказать себе не думать о Кастелли или о Батоне, так как дела наши с ними – это не пулька в преферансе, где проиграл, или выиграл, или при своих остался – не суть важно, лишь бы время с приятными людьми провести; от того, как проходят, чем заканчиваются наши партии, зависит порой вся жизнь, и не только твоего партнера, но и многих связанных с ним людей, и зачастую твоя жизнь тоже. Вот и думаем мы и разговариваем о поступках людей, о которых и говорить-то нам вроде нечего, а все их поступки спокойно надо уложить в рамки разных кодексов – уголовного, гражданского или брачно-семейного, есть и такой... Но только отпустишь руки от этих рамок – и люди сразу начинают гнуть их, ломать, вылезают они из рамок, не хотят они в них находиться, вырываются на волю, имя которой – жизнь, и сразу становятся другими: плохими ли, хорошими, но всегда неожиданными, и думаешь о них, споришь с ними, ненавидишь их или жалеешь, к себе примериваешь, забывая, что их дела, мысли, поступки, они сами – это работа, а рабочий день давно уже окончился. И длится это довольно долго, пока не привыкаешь к чувству, что твой рабочий день – это 25 лет службы, от дня первого до вылета на пенсию...
Глава 36
Разыскивается вор Леха Дедушкин
На столе лежали объедки, стояли пустые бутылки. Что-то липкое разлилось по клеенке. Унитаз весь заблеван. Угарный смрад старых окурков и невыветрившегося дыма.
Стоят часы. Нет времени. Небо как саван. Прохожих мало, наверное, сейчас утро. Здесь тяжело дышать, все замкнуто, закрыто, тесно, как в гробу. Надо на улицу идти, на волю. Скоро день настанет, скоро откроются магазины, кафе, можно будет опохмелиться, мандраж мой уймется маленько, успокоюсь. Деньги надо взять с собой, неизвестно, попаду ли я сюда опять или отсюда меня Зосина мамуська как раз в уголовку сдаст с рук на руки. Пистолет – вот моя надежда последняя.
Вышел на улицу, и сразу заморосил мелкий поганый дождик. Недалеко от метро увидел на столбе часы – пятнадцать минут шестого. Скоро трамваи пойдут. Поеду-ка я в центр. А что там делать? И вообще, почему я из дома ушел? Я что-то хотел сказать, а сейчас уже не помню...
На трамвайной остановке ждали несколько человек. Я попросил у какого-то работяги закурить. Он достал из кармана пачку «Памира»:
– Угощайся, заграничная марка – «Горный воздух».
– Спасибо...
Горячий горький дым потек в легкие, слюна накипела во рту, стало дышать чуть полегче. Работяга посмотрел на меня сочувственно:
– Да-а, парень, видать, ты вчера тяжелый был...
Мне было рот открыть больно, ничего я не ответил, отошел в сторону. На стене висело какое-то большое заметное объявление. Ноги как свинцовые волочились, пока я шел к нему... В половину газетного листа объявление с фотоснимком. Красные буквы.
Господи, проснуться бы скорее – это же ведь все продолжается ужасный сон о неродившемся сыне, который был я – умерший. Это же мое лицо на снимке, только я здесь помоложе и слегка улыбаюсь. Проснуться бы! Сил нет!
ОБЕЗВРЕДИТЬ ПРЕСТУПНИКА!
Красные крупные буквы вопили со стены, они бесновались, прыгали, орали, голосили истошно, они собирали весь народ на улице, тыкали в меня своими закорючками и хвостиками – вот он!
ОБЕЗВРЕДИТЬ ПРЕСТУПНИКА!
И серая фотография сбоку – я, в белом костюме и красивом галстуке, улыбаюсь – это я в Сочи снимался.
Черные буквы, поменьше красных, острые, ядовитые, деловые, как приговор, впивались в меня, они притягивали меня к стене с объявлением, они звали людей с трамвайной остановки – читайте, вот же он, чего вы стоите, хватайте его!
Товарищи!
Я оглянулся на людей, они стояли спокойные, курили, ждали трамвая, они не знали, не слышали еще, что плакат вопит, просит их схватить меня.
«Товарищи!
За совершение краж разыскивается неоднократно судимый вор-рецидивист Алексей Семенович Дедушкин.
Приметы Дедушкина: среднего роста, плотный, коренастый, волосы темные, с сильной проседью. Глаза большие, темно-карие. Имеет татуировки: на кисти левой руки “ЛЕША”, на правой руке изображение змеи вокруг ножа и двух голубей на веточке, на левом плече изображение женщины в кругу, на груди изображение церкви и двух ангелов.
Если вам известно местонахождение преступника, просим сообщить об этом милиции. Преступник вооружен, и от своевременности его задержания зависит безопасность честных граждан.
Уголовный розыск».
Подошел трамвай. Люди уселись в него, и вагон со звоном и грохотом укатил.
Нет, не сон. Это Тихонов мне доказывает, что воровать нельзя. Будь ты проклят, несчастный джинн из бутылки!
Он рассматривает меня под лупой своей дурацкой нищенской честности, проклятой честности нищих, обворованных мной дураков. Но, когда он поймает все лучи в фокус, он сожжет меня. Хорошо бы его убить.
Убить. Расколоть вдребезги бутылку, из которой я его выпустил. Мне же старая лешачиха сказала, что у человека семь отверстий в голове – надо сделать ему еще одно.
Теперь мне конец. Не сегодня-завтра меня опознают и возьмут. Со всех стен будут орать эти плакаты: вот он – ВОР, ВОР, ВОР – возьмите его! И все они – товарищи потерпевшие – с радостью постараются навести на меня уголовку.
Что делать? Куда я сейчас?
А может быть, пойти на Петровку и сдаться?
Ну нет, Тихонов так легко меня не одолеет. Я за себя поборюсь. У меня ведь пока еще пушка есть, в кармане греется.
Надо попробовать прорваться через аэропорт. Надо лететь в Тбилиси, чемоданы туда уже пришли, через Зурика Манагадзе распихать вещички. У меня еще почти все деньги из сберкассы. Не могут же висеть эти плакаты вечно – если пересидеть где-то в глуши, новые повесят, а эти снимут, может быть, как-то забудется...
И бился судорожно мой истерзанный запуганный мозг, что-то еще пытался сообразить, что-то ловкое смикитить, ведь всегда он меня выручал, лазейку незаметную находил, а сейчас в сердце уже не было надежды, и я знал: всей этой мерзкой истории приходит конец...
Глава 37
Спираль времени Станислава Тихонова
– Возьми оружие, – сказал Шарапов. – На всякий случай.
– Хорошо. А кобуру я у тебя оставлю, пусть пистолет в кармане лежит – надежней...
Он кивнул. Я встал, расстегнул брючный ремень и стал стягивать кобуру. Ремень застрял в петле кобуры, и она не пролезала, я дергал сильнее, и от этого движения были неловкие, суетливые, будто меня обезоруживали. Наконец кобура слезла, я расстегнул ее и достал пистолет, тяжелый, теплый, тускло мерцающий ПМ. Передернул затвор, достал обойму, заглянул в ствол, потом положил в карман. Протянул Шарапову кобуру и вспомнил, как много лет назад здесь же он, вручая мне оружие, сказал: «Чтобы добыть этот ПМ, бандиты убили милиционера Мохова. Но вот видишь, мы его назад вернули. Носи его теперь ты и знай, что у тебя в кармане лежит жизнь и смерть человеческая. И сколько носить будешь, помни: без дела не обнажать, без славы не применять...»
Шарапов отворил дверцу сейфа, отпер нижнее отделение и, положив кобуру, повернулся ко мне:
– Тут она и полежит до твоего возвращения.
Я шел по бесконечному коридору, серому, с размазанными желтыми пятнами электрических ламп, мимо нескончаемой шеренги совершенно одинаковых дверей с разными номерами, слабо скрипел под ногами пахнущий свежей мастикой паркет, и меня почему-то не покидало ощущение, что со всем этим я расстаюсь надолго.
Подходя к дому матери, я с удовольствием подумал, что сегодня у нее свободный день и я наверняка не встречу никого из ее приятельниц или учениц. Нажал кнопку звонка и услышал в глубине квартиры голос матери: «Костя, открой!» Затопали грузные шаги, и дверь отворил ее муж Хрулев – высокий, лысый, краснолицый. В отличие от матери он человек очень собранный, аккуратный и бережливый, поэтому он до сих пор донашивает дома военную форму. Обычный его комнатный наряд – шлепанцы, галифе и пижамная куртка, и, когда я вспоминаю о нем, он всегда предстает в моей памяти именно в этом костюме. По мере износа меняются галифе, пижамы и шлепанцы, но в целом ансамбль остается неизменным. Я помню, что первое время мать очень шокировал подобный туалет, особенно в присутствии ее подруг, но, уж не знаю почему, Хрулеву был так приятен и дорог его домашний костюм, что это единственное, в чем он проявил твердость перед требованиями и претензиями матери, и ей пришлось примириться с этим не очень обычным нарядом своего супруга. Во всех остальных вопросах он слепо и беспрекословно выполнял все ее желания, поручения и указания.
Так же готовно он собрался любить меня, потому что знал: матери это будет приятно. Но в это время я ушел от них, и он позабыл обо мне, потому что все его ресурсы времени забирала мать. Когда она говорила ему что-то, я видел, как от удовольствия и внимания у него медленно розовеет затылок. И стоило мне появиться в его поле зрения, как он преисполнился ко мне самыми искренними, добрыми чувствами – ведь я все-таки, как ни говори, часть матери, а этого было вполне достаточно. Когда-то давно, вскоре после того как они поженились, я случайно услышал из соседней комнаты их разговор. Хрулев просительно сказал матери, что хорошо бы было, если бы Стасик называл его отцом – я же ведь ее сын. Представляю, как посмотрела на него мать, потому что я услышал короткое и сухое: «Константин, ты совсем сошел с ума!» А товарищеских отношений у нас не сложилось, потому что он никак не мог преодолеть в себе внутреннего тайного убеждения, что лейтенант – это человек, по крайней мере на пять рангов пониже, чем полковник. Во всем остальном он был мужик очень хороший, и жили они с матерью прекрасно...
Хрулев радостно хлопнул себя по пижамно-полосатому животу и закричал:
– Масенька, иди взгляни, какой гость у нас дорогой!
С кухни прибежала мать – в фартуке, повязанная косынкой, скрывающей папильотки, и в косынке этой она выглядела совсем, ну просто совсем-совсем еще молодой.
Радостно полыхали ее глаза, а она, по обыкновению своему, беззвучно смеялась, обнажая два ряда ослепительных зубов, таких ровных, что не верилось, будто это настоящие, и все-таки – я это точно знаю – самых настоящих красивых зубов, и я смотрел на нее с удовольствием, потому что видел, какая она еще молодая, и понял, почему ее так остро и нежно любит Хрулев: он ведь был уже совсем немолодой, ну, конечно, не то чтобы старый, но совсем немолодой, и в его чувстве было что-то отцовское, и в этой возрастной аберрации ее недостатки представлялись ему дорогими и милыми детскими причудами...
Мать сказала:
– Я тебя сейчас изумительно накормлю. Константин принес сегодня из суперсама индейку, прекрасную и белую, как Джейн Мэсфилд.
Мать регулярно посещала все премьеры в Доме кино и постоянно оперировала именами каких-то неведомых мне актеров и актрис. Я обнял мать и сказал:
– К сожалению, мне не попробовать индейки, прекрасной, как эта самая Джейн. Я забежал, чтобы попрощаться и попросить у тебя чемодан.
– Ты куда-нибудь едешь? – Глаза у матери загорелись еще сильнее. Она жуть как любила всякие поездки и путешествия.
– В Грузию, – сказал я таким тоном, будто собирался в гости к Савельеву.
– В Грузию? – восхитилась мать. – В Цхалтубо? По путевке?
– Нет, в Тбилиси. Меня посылают в командировку.
Мать почему-то пришла в неописуемый восторг:
– Константин, ты слышишь – Стаса посылают в Грузию в командировку! – Она транслировала ему мое сообщение, будто он не присутствовал здесь же при разговоре. Видимо, ее глубоко поразило, что в Грузию можно ездить работать, а не отдыхать.
Хрулев невозмутимо пожал плечами:
– А что? Я всегда говорил, что Стасик – способный парень. И добросовестный. Подожди еще немного, будешь иметь сынка-полковника.
Мать забегала по квартире в поисках чемодана, запонок, платков для верхнего карманчика пиджака, несессера. Я понял, что ей и в голову не приходит спросить, зачем я еду в Тбилиси.
Хрулев рассказывал мне что-то про Кутаиси, где он лежал в госпитале во время войны, а я сидел в кресле и рассматривал бюст Бетховена, кашалотовые зубы, свечи в модерновых канделябрах, маленькую картину Рериха, стилизованные гравюрки, ноты, разбросанные по темной блестящей спине рояля, дымящиеся в пепельнице сигареты, которые поминутно закуривала и забывала мать. Телефонный аппарат под роялем, старую мебель, ставшую теперь неожиданно вновь самой модной, и думал о том, как бы выглядел наш дом, если был бы жив отец.
Мать сказала Хрулеву:
– Костя, иди подверни огонь в духовке, птица сгорит. Сколько времени сейчас, Стас?
Предотъездная суматоха уже полностью поглотила ее. Я отвернул рукав пиджака и увидел, что часов нет. Забыл. Днем еще на Петровке снял, положил в ящик стола и забыл. Черт, досадно. Не возвращаться же за ними. Я отпустил рукав и сказал:
– Не знаю. Часов нет.
Мать это почему-то очень удивило.
– Как нет часов? – спросила она. – Ты же не маленький. Как ты без часов обходишься?
– Часы у меня вообще-то есть. Я их просто забыл на работе.
– Как же ты будешь без часов? – сильно заволновалась она. – Как же ты время определишь? У тебя же тогда вообще режима не будет? Ведь нельзя же не знать, сколько времени?
– Мама, я буду знать, сколько времени, – сказал я, сдерживая раздражение. – Я ведь не в пустыне, и часы не проблема.
– А как же ты все-таки будешь определять время? – настойчиво допрашивала мать. Я уже пожалел, что сказал про часы.
– Не знаю, мама, не знаю я сейчас, как буду определять время, – сказал я сердито. – Днем я буду спрашивать у прохожих, а ночью определять по звездам.
– Ох, до чего же ты у меня нескладный, – с искренней горечью сказала мать.
Мать вышла из комнаты, а я посчитал дымящиеся в пепельнице сигареты: ни много ни мало пять. Я встал и аккуратно загасил их. Пора идти. Мать что-то искала в спальне, Хрулев возился на кухне, напевая приятным баском: «Тбилисо, Тбилисо, под солнцем Грузии моей...» Мать вышла из спальни, и я увидел, что она плачет.
– Вот возьми. – И она протянула мне часы.
Старые, с облезшей никелировкой, потемневшим циферблатом, еле различимой надписью на нем «ЗИФ», продолговатые узкие часики, такие старые, что сейчас ни у кого и не найдешь таких. Я взял их в руки, рассмотрел, и вдруг меня обожгло воспоминание, сдавило горло, закружилась голова – я вспомнил, я вспомнил! Даже черный растрескавшийся, совсем истлевший ремешок был тот же! Этот «зифик» был на руке человека, который таскал меня на себе, распевая «Испугался мальчик Стас», я вспомнил, как он подносил часы к моему уху, чтобы я послушал «тик-так», и сейчас я поднес часы к уху, и оттого что они молчали, в памяти произошел скачок – фотография человека с сердитыми глазами на пожелтевшей архивной фотографии ожила, он засмеялся и сказал: «Стаська, тик-так, тик-так!» Он ожил, и теперь навсегда у меня будут его живое лицо, голос, руки, он будет со мной, потому что стоящие часы соединили нас снова – спираль времени сделала полный виток, и отец пришел ко мне через тридцать лет в шестнадцать минут третьего, когда окончился завод и часы остановились, чтобы дать нам точку встречи...
Не знаю, поняла ли мать, о чем я думал, но она наверняка что-то почувствовала, потому что сказала:
– Я их так ни разу и не заводила, все дожидалась, что он придет и заведет их сам... Больше у меня ничего не осталось...
Большие, совсем прозрачные капли слез текли по ее щекам, и в этот момент я любил ее нежно и немного жалостливо. Я обнял ее и сказал:
– Спасибо тебе, мамочка. Это самые точные часы в мире.
Она не поняла и торопливо объяснила:
– В них хоть старый механизм, но они действительно ходили очень точно. Заведи, посмотри...
Я покачал головой:
– Не надо. Они наверняка и сейчас точно ходят...
Мать оглянулась на дверь, откуда доносился полнокровный голос Хрулева, негромко сказала:
– Не говори ему, пожалуйста, ничего. Это же ведь наше с тобой дело... И, если можешь, не суди меня строго, я плохая мать...
Вошел Хрулев, мать замолчала, потом сказала:
– Может быть, я тебе с собой на дорогу кусок индейки заверну?
– Действительно, – оживился Хрулев. – Одну булочку и кусочек грудки?
– Не надо, самолет летит до Тбилиси два часа, – сказал я. Взял легкий, почти пустой чемодан с несессером, запасными запонками, платочками для верхнего карманчика. А в другой руке у меня были зажаты старенькие часы «ЗИФ» на потертом, растрескавшемся ремешке, и никто не знал, что я держу в ладони машину времени. И сказал:
– Ну что? До встречи?..
Дома я быстро собрал чемоданчик: мне ведь и брать-то с собой особенно нечего было. Разделся и улегся на диван, а стоящие часы «ЗИФ» положил на тумбочку рядом с неистовствовавшим в сиюминутном усердии будильником. Часы молчали, а будильник стучал. В слабом свете уличного фонаря мягко светили на стене Ленины подсолнухи-пальмы, и на душе у меня было тихо, было такое ощущение, будто я со всеми надолго распрощался. Стучат колеса под вагоном, в котором дремлет едущая в Ленинград Люда-Людочка-Мила. Носится со своими неотложными визитами по городу Ангел Веселинов. Лежит без сна, прислушиваясь к неровному бою сердца, Шарапов. Куда-нибудь на Тридцать пятую парковую провожает очередную любимую девушку Сашка Савельев. Затаился где-то озлобившийся, готовый на все Батон. В обширной камере Пазарджикской тюрьмы скучает по любимому чинзано Фаусто Кастелли. Оглушительно грохочет у себя на свадьбе Куреев с «башенным» черепом. Мать играет негромко «Пассакалию» разомлевшему после прекрасной белой индейки Хрулеву. С ненавистной женой молча едет из театра в такси профессор Обнорский. Последний раз перед уходом с работы перечитывает сводку начальник МУРа. Лена сейчас... А что делает сейчас Лена? Что ты делаешь сейчас?
Часы молчали, будильник стучал, стучал. Четверть первого показывали его стрелки. Пройдет еще два часа, и время будильника сомкнется с временем на часах «ЗИФа», молчащих часах, машине времени, которая может оживлять вчера и позволяет заглянуть в завтра. Когда будильник простучит два часа шестнадцать минут, я открою глаза, и в ночном сумраке моей запущенной комнаты, где в свете голубой электрической луны мягко дымятся подсолнухи-пальмы, придет и сядет рядом со мной Лена, как будто ничего не было тогда, восемь лет назад, и все по-прежнему радостно и прекрасно...
...Я должен был уезжать на другой день в Ленинград и совершенно случайно встретил на Пушкинской площади Марата Львова. Я знал его по университету – он в одно время со мной окончил факультет журналистики. Сейчас он только что возвратился из Лондона, где провел от агентства печати «Новости» год на стажировке. Мы поболтали, и я решил его взять в гости к Лене. Она понравилась Марату сразу, и мне это было очень приятно. Мы весело провели вечер – Марат был великолепен. Он несколько часов подряд рассказывал про Лондон, про Шотландию, бесконечно мелькали, причудливо переплетаясь, в его рассказе мартини, «форд-зефиры», Вестминстер, угольные печурки, счетчики-автоматы за отопление, «Ковент-Гарден», дерби, скоростные магистрали – «чуть нажал, а на спидометре – 160», инфракрасные шашлычницы под названием «гриль», джин-фис и индийская хинная вода «тоник», прогорающий газетный магнат лорд Бивербрук и прием у английской королевы...
Потом Марат предложил Лене проводить меня на вокзал, и она охотно согласилась, и я махал им рукой из окна уходящего поезда, и, когда уже нельзя было разглядеть их лиц, а только две фигуры рядом были видны издалека на пустеющем перроне, в сердце ударило нехорошее предчувствие. Из Ленинграда мне пришлось вылететь в Тбилиси, а потом в Таллин, и сразу же оттуда – в Ригу. Отовсюду я посылал Лене по два письма в день и везде получал ответы, и письма ее были хорошие – веселые, с шутками и обычными ее смешными придумками. Но из Риги я поехал во Львов, и туда уже письма не приходили. Я никак не мог оторваться ни на один день, а только посылал ей телеграммы и звонил по телефону. Но ее телефон не отвечал – ни утром, ни днем, ни ночью. Я прилетел в Москву и прямо с аэродрома помчался к ней домой. Долго звонил в дверь, но никто не отворил мне. Что-то лежало в почтовом ящике, я открыл его перочинным ножом и увидел целую пачку уведомлений с почты: «Просим явиться за телеграммой из Львова»...
Я поехал не к себе домой, а к матери. Помню, было еще совсем рано, и она открыла мне дверь в халате, заспанная, в папильотках. И потому, что она воскликнула: «Ах, Стас, родной мой! Сколько зим, сколько лет!» – я понял, что случилось несчастье, и только выдохнул:
– Что?! Что с ней?!
– Ничего, Стасик, не волнуйся, ничего не произошло, – жалко забормотала мать, и я понял, что, наоборот, все произошло.
– Мама, что с ней случилось? – спросил я, и мне показалось, что я говорю спокойно.
– Не скажу, ни за что не скажу! – воскликнула мать. – Подумай хотя бы обо мне!
Сзади маячила румяная лысина Хрулева, он был уже в пижаме, галифе и шлепанцах. Хрулев жалобно сказал:
– Да, да, Стас, подумай о маме. И вообще, значит, она не стоит тебя...
И только тогда я наконец понял, что с НЕЙ ничего не случилось, понял и даже боли не почувствовал, а испытал какое-то огромное, как блеклое осеннее небо, унижение. Унижение, стыд за себя, за Лену, за них, за все их недостойное представление. Я сказал устало:
– Прекратите, пожалуйста, это безобразие. Я хочу поговорить с ней...
Хрулев обрадовался:
– Видишь же, Масенька, я говорил тебе, что он настоящий мужчина. Он просто хочет расставить все точки над i.
Я побежал вниз по лестнице. Было все еще утро, часов семь, не больше, и таксист, словно чувствуя мое напряжение, гнал изо всех сил к Соколу, будто я опаздывал на тот самолет в Шереметьеве, что час назад привез меня сюда.
Я вбежал в подъезд, нажал несколько раз кнопку лифта, в зарешеченном колодце неспешно поплыл вверх противовес. Я понял, что кабину ждать долго, и побежал по лестнице вверх, и, пока я бежал, все еще не пришел вопрос: куда, зачем я бегу? Ведь лучше всего, если бы эта лестница шла до самого неба. Но на восьмом этаже была дверь, на ней черная зеркальная табличка «36» и медная дощечка «В. М. Львов». Почему «В. М.»? Его же зовут Марат? Потом сообразил, что он, как все молодые, только начинающие становиться благополучными людьми, живет еще с родителями.
«...Познакомься, папа, это моя жена, ее зовут Лена».
«...Здравствуйте, а меня зовут «В. М.» Что ж, поздравляю вас, желаю счастья...»
«...Спасибо, мы обязательно будем счастливы».
«...Марик так хорошо говорил про вас...»
«...Да, папа, Лена необыкновенная девушка, мы отправимся с ней в Лондон и будем ездить по “Ковент-Гардену” на “форд-зефире”, нажмешь слегка акселератор – и сразу 160, а там мы будем пить мартини и джин-фис с тоником, а после дерби я напишу грандиозный отчет, от которого окочурится лорд Бивербрук и английская королева скажет на приеме: “Какая прелестная жена у этого советского журналиста...”»
«...Ну что ж, будьте счастливы, дети. А как вы познакомились?..»
«...Это, папа, ужасно смешная история. У Лены был друг, к которому однажды прилетела солнечная птица счастья и принесла седьмой, некупленный билет – он встретил Лену. Но он не был готов к встрече со счастьем и все время мотается по командировкам и ловит каких-то дурацких жуликов. И последний раз, собираясь в командировку, он встретил меня и познакомил с Леной. Она мне сразу понравилась, и, ты представляешь себе, ему это было приятно...»
Я стал непрерывно звонить в дверь и колотить в нее кулаками. Там спросил кто-то испуганно:
– Кто?
– Я! Это я пришел! Откройте дверь! Да, да, да! Откройте!
Щелкнул замок, и дверь, притянутая цепочкой, приоткрылась – передо мной стоял Марат.
– В чем дело? – спросил Марат.
– В чем дело? – спросил я, и спазм сдавил горло, я сглотнул и тихо сказал: – Ты меня спрашиваешь, в чем дело? Ты же вор. Вор! Ты понимаешь, что ты сделал?
– Прекрати кричать на лестнице и устраивать сцены! Иначе я захлопну дверь...
– Захлопнешь дверь? – удивился я. И вдруг понял, какое внутреннее спокойствие, несмотря на страх, он испытывает. Ведь я же не имею права рваться в его квартиру, он не преступник какой-нибудь, закон на его стороне.
Сиплым, сдавленным голосом я сказал:
– Мразь ты несчастная, я в двери входил, когда из-за них в меня стреляли, а ты пугаешь тем, что захлопнешь ее. Ну-ка ты, слизняк, открой дверь! Открой, я тебе сказал! Или я сейчас ее вышибу!
Неожиданно высоким, пронзительным голосом, будто переходящим в ультразвук, он закричал:
– Прекрати безобразничать, черт тебя возьми! И уходи, уходи по-хорошему!..
Я ухватился обеими руками за дверь и рванул ее на себя – скрежетнула цепочка, что-то глухо, деревянно затрещало.
– Не смей! – кричал он пронзительно и бил меня изнутри кулаками по пальцам, но я не чувствовал боли, а с нарастающим остервенением продолжал рвать дверь к себе.
И вдруг я услышал Ленин голос, низкий, мягкий, спокойный:
– Отойди, Марат...
Я выпустил на мгновение дверь из рук, и передо мной появилось ее лицо:
– Стас, не надо. А, Стас? Я сейчас открою.
Она захлопнула дверь, чтобы снять цепочку, и я слышал, как он торопливо говорит:
– Не открывай, Леночка, я тебе говорю, не открывай. Он с ума сошел!..
Я сел на ступеньку лестницы, и меня охватило какое-то отупение, пустота, безразличие. Я вспомнил, как семь недель назад Лена целовала меня своими мягкими добрыми губами на перроне, а теперь она живет за дверью с табличкой «В. М.». Я не разобрал, что Лена ответила ему, но замок щелкнул вновь, и она вышла, захлопнув за собой дверь, и я вспомнил, как совсем недавно, ну почти вчера, я дожидался ее на подоконнике в подъезде, пропахшем пылью и олифой... За что же такое? И я горько, бессильно заплакал...
Я сидел на ступеньках, а Лена стояла рядом и гладила меня по голове, выглядывали из дверей любопытствующие соседи, прошел почтальон, маленький мальчишка, тренькая звонком, прокатил мимо нас велосипед, и шины глухо ударялись по ступеням, гудел вверх и вниз в своем решетчатом колодце лифт, и все это меня не касалось, потому что я знал: жизнь моя сломалась окончательно и бесповоротно.
Лена сказала:
– За предательство нет прощения. Ты и не прощай меня никогда, Стас... – Лицо у нее было странное, какое-то неживое.
Я встал и пошел по лестнице вниз, и дорога была такой долгой, будто эта лестница действительно была с неба...
Я поднялся с дивана, походил по комнате, взял с тумбочки часы – молчащий «ЗИФ». Два часа шестнадцать минут, на будильнике половина третьего. Лена уже, наверное, спит.
После того утра мы увиделись в следующий раз через пять лет. С Маратом она тогда еще рассталась, и замуж она не вышла, а я не женился. Так и живем...
Завтра я улечу в Тбилиси, будет обычная следственная круговерть, и мне вдруг остро захотелось поскорее вернуться в Москву, поймать Батона и на этом поставить точку – покончить со всем, что так властно притягивало меня к прошлому. Но сначала надо было поймать Батона, ибо спор с этим человеком вырастал из прошлого, и сама нерешенность его не давала мне уверенности в правильности прожитых лет, не позволяла решиться на что-либо в настоящем и рождала сомнения в будущем. Смешно, конечно, но мне и для своей личной жизни очень важно было доказать Батону, что воровать НЕЛЬЗЯ.
С рассвета шел мелкий холодный дождь. Стеклянные стены аэропорта густо запотели изнутри – уже сотни людей ждали вылета. А вылетов не давали.
– Сколько это может продолжаться? – спросил я у дежурного. – Может быть, есть смысл вернуться в Москву, а потом снова приехать в аэропорт?
– Не советую. Дело ведь не в нас – это Крым и Кавказ не принимают самолеты. А там горы – в любой момент туман может рассеяться, и сразу дадим вылет. Вы уж лучше подождите...
Текли часы бессмысленного тягучего ожидания. Я сидел в кресле, читал журналы, потом пошел перекусить в буфет, потом разглядывал пассажиров. Трескуче орал над головой динамик, гомонили люди, с надсадным грохотом прогревали моторы самолеты.
В середине дня я позвонил из автомата Шарапову.
– Сидишь все? – сочувственно-весело спросил он.
– Сижу, – уныло ответил я.
– А вот Савельев тут развернулся во всю мощь.
– А что такое?
– Он тут логово Батона разыскал.
– Каким образом? – удивился я.
– Пришел ответ на ваш запрос из колонии. Сообщили координаты дамы, с которой он был в переписке. Ну Савельев туда и помчался сразу...
– И что?
– Ничего. Нет его там пока, хотя дама показала, что он все эти дни у нее жил, засаду оставили...
– Может, мне стоит вернуться?
– А какой в этом смысл? Ты лучше разберись как следует с этим Манагадзе и вещи привези. А коли Батон появится, то мы с ним тут управимся и без тебя.
И снова текли минуты, часы, часы. Стемнело. Потом по радио объявили: «Посадка на рейс 505 Москва—Тбилиси начнется через сорок минут...»
Я решил снова сходить в буфет.
Глава 38
Варианты вора Лехи Дедушкина
День без конца. В магазине я купил уродскую серую кепку и ходил, низко надвинув ее на глаза, подняв воротник, и все равно казалось, что все смотрят на меня, пытаясь разглядеть в небритой, опухшей, грязной рясине белокостюмного пижона с веселой нахальной улыбкой.
Я уговаривал все время себя, что это чушь, никто на меня не смотрит, никому нет до меня дела и вообще на меня могут обратить внимание только случайно, но гнилое сосущее болото под сердцем уже затянуло меня по самое горлышко.
Толкучка в аэровокзале. Очередь за билетами. Паспорт Репнина в трясущейся грязной руке. Каменная тяжесть пистолета в кармане.
На такси доехал в Домодедово. Почему-то запомнился по дороге рвущийся на ветру красно-голубой газовый факел над трубой какого-то завода.
Тогда еще подумал, что у меня есть: совсем немного денег, пистолет и... больше ничего. Мне, оказывается, нечего терять. Может быть, угнать самолет? Там ведь до границы доплюнуть можно. Пистолет сунул в зубы – держи курс на юг. Или застрелить одного из пилотов для острастки? Сразу же шмальнуть одного – другой будет веселее пошевеливаться. От Тбилиси до границы – по воздуху-то – километров двести – триста.
Так что – попробовать? Мне терять совсем нечего...
И когда таксист затормозил около аэропорта, я все еще не знал: что же делать?
Народу полным-полно. Вылетов не давали. Надо пойти в нижний буфет, там в уголочке притыриться потихоньку. Подсел к двум каким-то крашеным девкам. Пергидрольные дворняжки. Мы их называли «перекисы». С ними сидеть лучше, одинокие больше привлекают внимание.
– Ну, девулюшки, коньячка хорошего попьем? Лететь не скоро...
– Ой, какой вы интересный...
Чего-то они там бормотали без умолку, хихикали, дурищи, и мы незаметно выпили две бутылки коньяка, и совсем хмель меня не брал, а затопляла всего сухая палящая злоба на весь этот проклятущий мир, на этих крашеных сук, на эти толпы дурачья с мешками и чемоданами, на Тихонова. Хорошо было бы бросить на них на всех атомную бомбу – испепелить всех-всех к едрене фене!
И я вдруг почувствовал, что в сердце пришла спокойная и твердая готовность – от всей моей замечательной жизни, от плаката на стене, от выпитого коньяка и щебечущих дешевок – войти в кабину самолета, выстрелить в спину летчику, а второму дать рукояткой по рылу и велеть поворачивать на юг. Что-то неразборчиво проорали по радио, я поднял голову.
И увидел Тихонова.
И еще не понял, мысль опоздала – сердце само мне крикнуло, что проклятый легавый щенок снова стал на моей дороге, загородил спину летчика в кабине самолета.
Глава 39
Обязательства инспектора Станислава Тихонова
Я прихлебывал невкусный кофе и медленно, без аппетита жевал бутерброд, раздумывая не спеша о том, как сильно похож на Батона мужик, сидящий в углу буфета с двумя крашеными девицами, и продолжалось это довольно долго, пока я не понял, что он не похож на Батона, а это и есть Батон. И случилось это в тот миг, когда он поднял голову и встретился со мной глазами. Некоторое время мы молча смотрели друг на друга. Потом Батон встал, похлопал себя по карману, обвел взглядом сидевших вокруг людей и криво, волчьим оскалом усмехнулся.
Я понял, что нахожусь в безвыходном положении: если попытаюсь его задержать, он откроет стрельбу. В помещении, переполненном ничего не подозревающими людьми. Батон пошел к выходу. Я встал и, срезая угол между столиками, двинулся за ним, и он все время оглядывался на меня. Руку он уже держал в кармане. Я никак не мог отпустить его. Я шел вслед за ним, на ходу дожевывая бутерброд, будто сейчас не было у меня важнее дела на свете – успею я съесть свой бутерброд с вареной колбасой или нет.
Батон быстрым шагом пересекал вестибюль. До вертушки-двери – двадцать шагов. Я побежал. Батон бросился к двери, и я увидел, что рядом со мной в стеклянной стене зияет проем на улицу – выставлено стекло, я нырнул в проем, в лицо плеснула острая дождевая пыль, ярко полыхнули автомобильные фары у входа, который оказался совсем рядом, затормозил автобус, и из него навстречу выбежавшему Батону посыпались пассажиры. На мгновение он потерял меня из виду, и я выбежал на мостовую, чтобы обогнуть автобус спереди и выйти Батону в спину, но и он соображал довольно быстро и сразу понял, что для него автобус – хорошее прикрытие. И когда он выскочил из-за кабины, то мы столкнулись нос к носу. Пистолет он вытащить не успел, я перехватил его поперек корпуса, а в голове четко билась мысль: если он вырвет руку из кармана, мне придет конец...
Драчун из меня неважный, и приемы знаю плоховато, но впервые в жизни я ощутил: если не удастся удержать Батона, то через несколько секунд я умру. Батон был тяжелее меня килограммов на двадцать, и рвался он бешено, таская меня по тротуару, как куль. Но вытянуть руку из кармана я ему не давал. Какие-то люди, наверное, пассажиры автобуса, что-то кричали, молодой таксист – из лучших, конечно, побуждений – стал оттаскивать меня от Батона, и я закричал: «Отойди, пистолет у него!..», и Батон как бы подтверждая это, хрипел, отплевываясь: «Перестреляю, падлы, паскуды проклятые!..»
Люди не могли взять в толк, что происходит, и в растерянности стояли вокруг, а Батон, извернувшись, ударил меня головой в лицо, и все вокруг загрохотало, будто бухнуло из пушек, заметались, запрыгали по мокрой мостовой фонари, завертелись над головой в бешеном танце голые ветки деревьев, я почувствовал, что по лицу у меня течет кровь, меня тошнило от ее ужасного мясного запаха, вдруг боль во всем лице стихла из-за того, что он вцепился мне зубами в плечо, и я чувствовал, как он вырывает из меня кусок мяса. Мне бы, наверное, не выдержать этой муки, но отпустить его я не мог, иначе все они – вчерашние и завтрашние Крот, Лагунов, Прохацук, Белаш, Батон – меня бы убили, они оказались бы сильнее. И я не отпускал его руку. Я держал Батона в захвате поперек корпуса, прижимаясь к его рубахе своим разбитым в кровь лицом, в котором болела каждая клеточка, а он бил меня ногами, левой рукой под ложечку, в печень и не мог добить, заставить разжать руки. Вдруг я почувствовал, что скоро потеряю сознание, и хотя еще держал его руку, а перед глазами уже мелькало безумно-слепое лицо деда Батона, и Лена говорила: «...а какой ценой это достается, тебе безразлично, Стас», и мать, светя глазами, объясняла, что надо устроить свою жизнь вовремя, и Шарапов говорил: «Без нужды не обнажай, без славы не применяй».
Где-то далеко раздался тонкий частый треск, словно строчили из игрушечного пулемета, бешено забился в моем судорожном объятии Батон, и я понял, что это приближается патрульный мотоцикл. Батон рванулся и дико, страшно, как волк, завыл, мы оба упали на мостовую и покатились по лужам, по грязи, но рук я не разжимал. Потом приподнял голову и увидел, что желтый мотоцикл совсем рядом, я видел даже дымки из выхлопных труб и брызги из-под колес и видел, как с коляски спрыгнул и бежит к нам милиционер. Но Батон снова страшно ударил меня головой в лицо, на мгновение я откинулся, и он смог вырвать руку из кармана и выстрелить в меня.
В упор. Выстрела я не услышал, только что-то больно ударило в грудь, небо подпрыгнуло, как резиновое, и последнее, что я видел, – парящий надо мной в этом ненастоящем, резиновом небе милиционер...
Глава 40
Алеха Дедушкин
И сразу он отпустил руки, силы кончились и у меня. Кто-то меня держал, кто-то выворачивал из ладони пистолет, меня связывали, пинали, кто-то все еще кричал пронзительно тонко, замахнулся на меня таксист, его отталкивал милиционер, люди метались, и все шел и шел дождь, и что-то бубнили голоса вокруг:
– Поднимите голову ему...
– Расступитесь, граждане, воздуху дайте...
– «Скорую» вызвали?..
– Какая «скорая» – кончился он уже...
– Господи, молодой какой! Мальчик...
– Бандит проклятый!..
– Что же это делается, люди добрые...
Не доходили до меня никакие слова, потому что я все время смотрел на лежащего в грязи Тихонова. И у мертвого, лицо у него было удивленно-сердитое. Кровь и грязь уже спеклись на щеках. И глаза были открыты. Дождь стекал по его лицу круглыми каплями. И только сейчас я понял, что это я – я, я, я – убил его.
Лицо у него было, как у моего сына, неродившегося сына, в том страшном вещем сне.
Боже мой, что я сделал? Это же ведь не Тихонов вовсе, окровавленный, растерзанный, валяется под дождем на мостовой.
Это я свою собственную жизнь растоптал и растерзал. Вот и открылись передо мной все семь жилищ осужденного судьбой...
Глава 41
Станислав Тихонов
Яркий свет операционной лампы. Боль. Холод. Беспамятство. Все плывет, качается, и времени не существует, я нырнул в него, пробив тонкую пленку сна, как дрессированный тигр рвет в цирке горящее бумажное кольцо. Рядом на стуле – мать. В послеоперационную пускают только к умирающим. Значит, я умираю? Нет сил шевельнуть губами... И чей-то голос – где-то в изголовье, позади меня, – шелестящий, шепчущий: «...Старые часы в нагрудном кармане... Пулю увело... полсантиметра».
И вовсе это не послеоперационная, это гоночная «бочка»; громадная тяжесть прижимает меня к ревущему мотоциклу, и спираль круто, сильно разворачивает меня на грохочущей машине все выше, к белому полыханию юпитеров... Долго-долго, целый год светло. Потом снова темно. И теперь опять яростно вспыхивает свет – я вспоминаю шелестящий голос, спрашиваю:
– Часы?..
Мать протягивает мне на ладони блестящий искореженный квадратик, весь изорванный, размятый, и не разглядеть на нем тусклого циферблата со старыми черными стрелками... Бессильные горячие капли бегут у меня по щекам, и нет сил сказать матери, что она держит на ладони завещанную мне машину времени, которая разлетелась вдребезги, чтобы вновь подарить мне ощущение своего бессмертия – навсегда.
И снова плывут сны, короткие, легкие. Я открываю глаза, в палате полумрак. Девочка-медсестра сидит рядом со мной и читает книжку. Из окна дует слабый ветерок, пахнет листьями и дождем. Девочка перелистывает страницу, устраивает книгу поудобнее, и на обороте я вижу рисунок: монах дошел до края небесного свода и, высунув наружу голову, разглядывает чудесный и неведомый мир...