Книга: Доля правды
Назад: Глава пятая
Дальше: Глава седьмая

Глава шестая

понедельник, 20 апреля 2009 года

 

Православные встречают Великий понедельник, католики все свое уже отпраздновали, не считая крайне правых, которые отмечают круглую 120 годовщину со дня рождения Адольфа Гитлера. Правоверные и Люди Писания тоже не бездельничают: мусульмане встречают 1442 годовщину со дня рождения Магомета, а евреи слушают антисемитское выступление президента Ирана на конференции ООН на тему борьбы с расизмом. В Польше 48 процентов поляков считает, что в сейме нет партии, которая представляла бы их интересы, а 31 процент — что ни одна партия не представляет их политических взглядов. Индия выводит на орбиту шпионский спутник израильского производства, Россия предупреждает НАТО, что военные маневры в Грузии — ненужная провокация, а в Италии «Ювентус» наказан за расистские выкрики болельщиков — ближайший матч команда сыграет при пустых трибунах. В Сандомеже 37-летний мужчина паркует свою «фиесту» в магазинчике с унитазами на улице Мицкевича, а рядом начинается епархиальный этап XIII конкурса на знание Библии. Все 44 финалиста уже выиграли однодневное пребывание в Рытвянском ските. Чуть теплее, но не так, чтобы прыгать от радости, температура днем около 13 градусов, ясно и солнечно.
1
Снились ему кошмары. Бред какой-то. Был он в «Лапидарии», но вместо рока там крутили шлягеры восьмидесятых. И всякий раз, когда он тянулся к стоящей возле постели бутылке воды, в ушах звучала Wake Me Up Before You Go Go. По мере того как возвращалось сознание, сон улетучивался, но не так быстро, чтобы стереть с заспанного лица удивление. Играл Wham! а он танцевал с разными женщинами, наверняка там были Татарская, Клара, Вероника и Баська Соберай в одном кружевном белье карминного цвета. И все бы было довольно эротично, если б не Гитлер — тот заявился как раз после слов: «…you put the boom boom into my heart». Настоящий Адольф Гитлер, с усиками, в нацистском кителе, низенький, смешной человечек. Что с того, что низенький и смешной, танцевал он, как бог, фантастически подражая движениям Джорджа Майкла. Девицы освободили место на паркете и, стоя в кругу, хлопали, а в центре божественно извивался Адольф. В один момент он схватил Шацкого за руку, и они стали танцевать вдвоем, из сна он помнил, что ощущение неуместности танца с Гитлером боролось с испытываемым удовольствием, Гитлер вальсировал превосходно, чувственно, его легко было вести, он мгновенно реагировал на каждое движение. И последняя исчезающая картинка — Гитлер с улыбочкой выбрасывает вверх то одну, то другую руку и, бросая ему кокетливые взгляды, пищит: «Come on baby, let’s not fight, we’ll go dancing and everything will be all right». Или что-то в том же духе. Какой вздор. Шацкий тряхнул головой и повлек свое помятое сорокалетнее тело в ванную. Справляя нужду, он в конце концов поддался нарастающей в глотке потребности и прохрипел зеркалу слова припева.
Извечная дилемма: сначала под душ, а потом позавтракать или наоборот. Принял соломоново решение: набросил на себя одежку и вышел в магазин, чтоб немного подышать свежим воздухом и привести в порядок мысли перед встречей с профилировщиком. Бася уже как-то раз с ним работала, Шацкий же о нем только слышал — человек был из Кракова и в Южной Польше считался в той же степени гением, что и большим оригиналом. Такое было ему не по душе, он не любил звезд, предпочитая других, не бросающихся в глаза, но педантично исполняющих свое дело.
Он стоял в очереди в кассу, рука непроизвольно выстукивала на бедре па-па-па-пам-пам — начало шлягера Wham! — а взгляд блуждал по разложенным на холодильном прилавке копченостям. Тоска зеленая! Ей-богу, он еще в жизни не видал такой жалкой ветчины. Выглядела она как пластмассовая подделка, выдавленная на неисправном автомате. А то, что казалось настоящим, было уж чересчур настоящим — либо переливалось всеми цветами радуги, либо засохло, либо исходило слезой. А потом, что это за страшно низкие цены?! И хоть ему очень захотелось купить себе к кофе охотничьих колбасок, прижимал он к груди только творожный сырок, упаковку твердого сыра, томатный сок и две булочки. И прислушивался к разговору двух женщин за спиной.
— Скажу, не хвалясь: славный ребенок. Ему бы только Евангелие от Иоанна читать, всякие там страшные суды и жуть разную, для него это как Сапковский. А конкурс как раз без Иоанна.
— Так он сегодня, что ли, конкурс?
— Да, в институте. Как раз сейчас и начинается, я даже немного волнуюсь. Еще вчера мы с ним повторяли, а он меня вдруг и спрашивает: а правда, что Мария Магдалина была женой Иисуса. Откуда только они это берут?
— Из Дэна Брауна. Магдалина, говорят, в Билгорае объявилась?
— У Паликота.
Женщины захихикали, Шацкий тоже заулыбался. В то же время их разговор что-то в нем затронул. Дэн Браун, вчерашние загадки, магический камень, каббала. И вновь что-то от него ускользает, надо больше спать или глотать какой-нибудь магний.
— А может, колбаски попробуете? — кассирша улыбнулась так, точно после долгих лет отыскала сыночка своего родимого. — Живецкая, вкуснотища, только что привезли, да чего ж это я говорю, — она встала от кассы и отрезала ему приличный кусок, — отведайте сами. В мужчине сила должна быть, а не так, чтоб на одних сырочках, как манекенщица.
Шацкий вежливо поблагодарил и, хоть ненавидел брать что-либо в рот до первого глотка кофе, откусил немного. Живецкая, отвратная, пухла у него во рту, но он все равно улыбнулся и взял сто граммов. Осмотрелся, нет ли, случаем, телевизионных камер — за сорок лет его жизни еще ни в одном магазине никто не был с ним так предупредителен и вежлив. Но камер не оказалось — только он, блаженно улыбающаяся кассирша да две мамочки гимназистов. Одна ему улыбалась, другая, прикрыв глаза, с одобрением кивала головой. Абсолютный сюр. Когда он танцевал с Гитлером, то, по крайней мере, знал, что это ему снится, теперь же боялся, что начинает сходить с ума. Он торопливо заплатил.
Снова похолодало. Солнце ввело его в заблуждение, он накинул на себя легкую фуфайку и теперь трясся от холода, но тем не менее решил забежать в швейцарскую пекарню. Хотел заесть пончиком, хотя знал, что тот будет невкусным.
— Мое почтение, — пожилой мужчина, проходя мимо, театрально приподнял шляпу и поклонился.
Шацкий автоматически раскланялся и, заподозрив, что все это и впрямь становится странным, вошел в булочную. Перед ним, уже у самой кассы, стояла дама в годах, в полном трауре. Завидя Шацкого, она пропустила его вперед.
— Пожалуйста, я еще не выбрала.
Он, ни слова не говоря, взял какой-то странно раздутый пончик и вытащил из кармана горсть мелочи.
— Это лишнее, — улыбнулась девушка за прилавком. — Сегодня у нас акция.
— Какая-такая акция? — не выдержал он. — Возьми один — и получишь его бесплатно?
— Акция для нашего пана прокурора, — отозвалась дама сзади. — А мне, Наташечка, сосисочку в тесте, вон ту, поподжаристее.
Шацкий вышел без слова, в горле стоял ком, мышцы на затылке каменели. Ему снится «Шоу Трумана», а он не умеет отличить яви от сна, не в состоянии проснуться. Свихнулся, что ли?
Быстрым шагом он заторопился к себе на Длугоша. Проходя мимо магазина, где раньше купил живецкую колбасу, он столкнулся с выходящим оттуда мужчиной, с виду работягой, но без комбинезона, в костюме. Мужчина думал о чем-то своем, но, завидев Шацкого, просиял — к отчаянию прокурора.
— Поздравляю, — прошептал он как старый заговорщик. — В наши времена нужна смелость, чтобы открыто говорить такие вещи. Помните, мы всегда с вами.
— Кто такие «мы»?
— Мы — обычные, настоящие поляки. Успеха! — мужчина доверительно обнял его за плечи и отмаршировал в сторону ратуши. Только теперь с глаз спали шоры. Нет, только не это! Он влетел в магазин, сбив какого-то мальца, который кричал «Вот курва! Чтоб айс-ти не было, село какое-то!», и подбежал к стойке с газетами. Загадка в тот же миг была разрешена. Нет, это не сон, он не помешался и не был героем «Шоу Трумана».
На первой полосе «Факта» он увидел себя в своем любимом графитовом костюме, стоящим на ступеньках сандомежской прокуратуры. Обе руки поднесены вверх, что вчера означало «конец вопросов», но на снимке выглядело так, точно он возводил преграду какой-то невидимой угрозе, а на его исхудавшем лице (теперь это отлично проглядывалось) было выписано решительное «Но пасаран». Заглавие «Таинственное еврейское убийство?» и коротенький текст не оставляли сомнений, чему прокурор преграждает путь.
«Вчера прокурор Теодор Шацкий (40 лет) со всей решимостью обещал во что бы то ни стало разыскать извращенца, который уже убил в Сандомеже двух человек. Жители могут спать спокойно, в отсутствие ксендза Матеуша прокурор разрешит загадку убийства, скорее всего, еврейского. Вчера сандомежский шериф клятвенно заверил репортера „Факта“ лично, что прищучит злоумышленника, будь то еврей или араб, хоть бы ему пришлось „выволакивать того за пейсы“ из самой зачуханной дыры. Браво, пан прокурор! На 4-й и 5-й страницах мы представляем подробности этих двух зверских убийств, а также высказывания свидетелей и графическую реконструкцию событий».
Прокурор Теодор Шацкий закрыл глаза. Сознание, что стал он героем провинциальной Польши, было чудовищным.
2
Если уж на то пошло, ему безразлично, был ли в магазине айс-ти или нет, ему просто хотелось дать выход своему разочарованию, потому-то он и выругался. Вообще, вся эта поездка с самого начала пошла наперекосяк. Утречком он узнал, что мать под вечер выстирала его любимую толстовку от «Аберкромби», привезенную дядькой из Милана, и ему пришлось поехать в самой обычной дешевке — в ней он ходил только на лыжах, но даже тогда застегивал куртку до самой шеи. Более того, возле школы обнаружилось, что все это не имело никакого значения, потому что Оля заболела и вообще на экскурсию не поедет. Он позвонил ей, она расплакалась, ему пришлось ее утешать, а тем временем все уже вошли в автобус, и, вместо того чтоб сидеть на самом конце и пить вместе с Вальтером разбавленную колой водку, он устроился в третьем ряду возле Мачека, который так пялился на его PSP, что пришлось его спрятать в рюкзак еще до того, как Кратос закончил первый этап. Потом ему стало стыдно — стоило дать Мачеку немного поиграть, его ведь не убудет. И когда ему уже казалось, что хуже не бывает, над ним нависла Голубко и принялась громко, на весь салон расточать похвалу его рассказу об одиночестве и рассусоливать, до чего же он чуткая душа. Потом она ушла. Жалко, что не прихватила с собой сидящих позади и театрально обмирающих от восторга Марысю и Стефчу, которые всю оставшуюся дорогу хихикали в проходе между сиденьями насчет его чуткой как у хомячка души. Нет, кроме шуток, если действительно девчонки созревают быстрее парней, то у этих должен быть какой-то генетический изъян. Он отдал Мачеку PSP, а потом всю дорогу делал вид, что спит.
Сам Сандомеж для него большого интереса не представлял, отец забрал его сюда осенью, когда было еще тепло. С тех пор как родители расстались, родитель либо напрочь исчезал с горизонта, либо восторженно подлизывался. Марцин мечтал, чтобы старик хоть раз перестал вылезать из кожи, но не знал, как ему об этом сказать. Ему бы хотелось прийти к нему просто так, чтоб не попасть на офигенный обед, не смотреть взятый напрокат фильм или новую книгу в своей комнате. Ему бы хотелось прийти и увидеть, как отец в подштанниках, небритый, пьет пивко и говорит, прости, сынок, сегодня день какой-то дурацкий, закажи себе пиццу, посмотри ящик или еще чего. Он бы чувствовал, что у него и впрямь есть отец, а не пластиковая кукла, в которую вложили программу по руководству для родителей после развода.
Конечно, он знал, что у других дела обстоят хуже, что их старики исчезали навсегда или присылали эсэмэски раз в две недели. Но что из того, и так все было хреново: даже не столько их развод, он его вовсе не удивил, а то, как они теперь расшибались в лепешку, мать тоже — только взглянешь косо, как она уже копается в кошельке, чтобы утешить свое бедное дитя из разбитой семьи, даже когда нечем заплатить за квартиру. Ему было стыдно, что они такие хлюпики, что ими можно легко манипулировать, настолько легко, что это не приносило никакого удовлетворения — ну как переход на новый этап в слишком простой игре. Хорошо, что у него была скрипка, скрипка была честной, она никогда не обманывала, ничего не обещала и не подлизывалась. Она умела отблагодарить, но могла оказаться и безжалостной, все зависело только от него самого — да, отношения со скрипкой были самыми искренними отношениями в еще короткой жизни Марцина Луденя.
Весь в невеселых мыслях и без айс-ти, на который у него и охоты-то сроду не было, он стоял сбоку и ждал, когда можно будет спуститься в сандомежские подземелья. Голубко смотрела на него своими влажными зерцалами души, очевидно, думала, что вот он снова погрузится в свое одиночество, уйдет в алиенацию, бедный мальчик, слишком тонкая для современного мира натура. В принципе он ее любил, нет, правда, но иногда она была такой непроходимой кретинкой — просто жалость брала. Что происходит со всеми ими, почему они такие мямли и слабаки, расползаются на глазах, как промокашка на дожде, а потом удивляются, что дети их ни во что не ставят. Дети! Ни фига себе, он мог бы на пальцах одной руки посчитать девственниц среди своих одноклассниц. В том числе Рыську, непробиваемую дуру, куда там ей ноги раздвигать, и Фаусину, ту, поди, ее католические родители заглушкой освященной заткнули, а потом еще и зашили, вот уж у кого действительно беда. Ну и Оля, но Оля совсем другая, это известно всем.
— Марио, глотнешь? — у Вальтера уже блестели глазки, и Марцин подумал, что так ведь и до скандала недалеко.
Он пригубил немного колы — крепкая, разила водкой — и быстренько распаковал жвачку.
— Это вторая. Первую мы еще до Радома уговорили.
— Отвал башки, — сказал он, чтобы что-то сказать.
Вальтер потянул из бутылки как отъявленный алкоголик, только слепой мог не заметить, чем он потчует свой пятнадцатилетний организм. Марцин смутился и от его нарочитости, и от того, что сам участвует в этом пошлом представлении; он быстренько подался ближе к середине группы, которая уже сходила в сандомежские подземелья. Некоторым ребятам, как они ни старались, не удалось скрыть возбуждения от путешествия, только девицы оставались невозмутимыми к развлечениям подобного рода. Мэри, чтобы не свалиться, одной рукой держалась за Стефи, а второй что-то выстукивала на мобиле. Что? Кому? Ведь все были на месте.
— …В те времена Сандомеж был богатым городом, одним из самых богатых в Польше, в нем действовало складочное право, то есть каждый купец, который держал путь через Сандомеж, обязан был выставить здесь на продажу часть своих товаров, из-за чего город превратился в гигантский открытый днем и ночью торговый центр, где можно было купить все чего только душа пожелает. — Услышав слова «торговый центр», Мэри оторвала от телефона свой скучающий взор, но быстренько разобралась, в чем дело. — Сандомежские мещане обогащались и, заботясь о своем имуществе, о товарах, а также о своей личной безопасности, на протяжении многих веков рыли под городом, в скальной лёссовой породе, подвалы, которые с течением времени превратились в огромный лабиринт. Соединенные друг с другом помещения местами располагались в восемь ярусов, коридоры же шли под Вислой вплоть до замка в Баранове и окрестных деревень. До сих пор никто не знает, сколько их на самом деле.
У дамы-экскурсовода был приятный задорный голосок, но она утомляла, особенно если учесть, что за последние несколько месяцев ему второй раз приходилось выслушивать ту же самую историю. Но даже если б и не утомляла, это не изменило бы факта, поразившего Марцина еще в прошлый раз: славящиеся на всю страну сандомежские подземелья выглядели как обычный подвал в блочном доме. Кирпичные стены, бетонные своды, терразитовый пол, люминесцентные лампы. Никакой тебе магии, никакой тайны, ничего. Как же им удалось угробить такую достопримечательность?
— И вдруг город окружили монголы, — чтоб придать рассказу чуточку драматизма, экскурсовод снизила голос, но этим лишь уронила себя в их глазах. — И тогда Халина Кшемпянка, безутешная девица, потерявшая всю свою семью, отправилась в лагерь к врагу. Она сказала предводителю монголов, что проведет их тайными коридорами в город — мол, хочет она отомстить его жителям, потому что они ее опозорили… — Тут дама вдруг застыдилась — видимо, не была уверена, правильно ли дети поймут, что имеется в виду.
— Опозорили! Так чего ж вырывалась? Дура, что ли? — пробормотала Мэри.
— Вау, — согласилась лучшая ее подружка.
— И монголы поверили девушке. Долго вела она их по лабиринту, а тем временем жители замуровывали вход в подземелье. Погибли все завоеватели, погибла и героическая девушка…
— А когда монголы врубились, наверняка опозорили ее чин чинарем. — Мэри была безотказна.
— Ха-ха, вау.
— …а в качестве доказательства, что в каждой легенде есть доля правды, могу вам сообщить, что овраг Пищеле потому-то так и называется, что до сих пор там можно откопать человеческие кости, и, вполне возможно, что это останки заживо погребенных монголов.
Поволоклись в следующий зал, который напоминал шахтерский штрек. Марцин слушал рассказ о том, как уже после войны спасали город от обвала. А это куда интереснее, чем легенды о героических давалках. Как горняки бурили скважины на Рыночной площади, как в Старом городе пришлось разобрать дома, а потом ставить их заново, как пустые тоннели и подвалы заполняли специальной массой, чтобы укрепить продырявленную как решето скалу. Он слушал, опершись спиной о стену, что не мешало ему таращиться на выглядывающую из приспущенных джинсов Мэри тесемку от лиловых стрингов. Возможно, он не был современным, но его немного раздражало, что почти все они старались выглядеть как потасканные шмары. Хорошо, хоть Оля не такая.
Экскурсовод на минуту прервалась, воцарилось безмолвие.
В наступившей тишине он услышал тихое, отдаленное, идущее словно из-под земли завывание.
— Слышите?
Мэри повернулась к нему и подтянула джинсы.
— А что слышать-то?
— Вытье какое-то из-под земли. О, тише, тише, слышите?..
Девицы обменялись взглядами.
— Мозги поехали, что ли?
— Сами послушайте, честное слово, слышно вопли.
— А на что похожи: кого-то позорят или что-нибудь дьявольское? Меня только первое интересует.
— Вау.
— Боже, ну и кретин же ты, Мудень. Заткнись хоть на минутку и послушай.
— А ты нормально лечись, психопатка. Надо Оле сказать.
Девицы захихикали в один голос и присоединились к переходящей в следующий зал группе. Марцин остался, начал прикладывать ухо к стене в разных местах пока наконец не нашел такое, где вой был слышнее всего. Странный звук, от него даже мурашки по спине забегали. Протяжное, искаженное, почти непрерывное завывание истязаемого человека или животного. Хотя, может, это ветер или вентиляция.
Погас свет, лишь слабое свечение струилось оттуда, куда пару минут назад направился его класс. Он приложил ухо к полу, что-то в этом звуке не давало ему покоя, чего-то он в нем не мог расслышать. В поисках лучшего места, он елозил ухом по холодному терразиту, вой становился все выразительней, и он был уже уверен, что звуки эти вырывались не из одного горла. Но было там и еще что-то — знакомое, звериное… Он уже почти понял, что именно, как почувствовал болезненный удар в бок.
— Ты что, охренел, что ли? — Темноту разогнал трупный свет от дисплея мобильника. — Марио!
Марцин встал, отряхнулся.
— Там кто-то воет…
— Ясно, скрипка твоя. Лучше глотни, Вивальдо.
3
Доктор психиатрии старший комиссар полиции Ярослав Клейноцкий восседал, закинув ногу на ногу, и попыхивал трубкой, взирая на них спокойным, спрятанным за толстыми стеклами очков взглядом. Портрет профилировщика дополняли коротко подстриженные седые волосы, бородка, тоже короткая, водолазка, твидовый пиджак, брюки и красные спортивные ботинки.
Одежда на нем слегка висела, и Шацкий подумал, что еще не так давно Клейноцкий был полнее. На щеках дряблая кожа. Манера одеваться и замедленные движения свидетельствовали, что за многие годы он привык к своей туше — видимо, осунулся из-за болезни или же сердобольная женушка сочла, что ее не прельщает перспектива овдоветь из-за мужнина холестерина.
Помимо Клейноцкого и Шацкого в конференц-зале прокуратуры присутствовали Бася Соберай и Леон Вильчур — тот успел провести профилировщика по местам преступления. Окна были закрыты жалюзи, на большом экране демонстрировались фотографии трупов. Соберай сидела спиной к экрану, не желая взирать на все это.
Клейноцкий пыхнул еще раз трубкой и поместил ее на специальной подставочке, которую незадолго до этого вытащил из кармана. Приди кому-нибудь в голову организовать конкурс на типичного краковского интеллектуала-сноба, со старшим комиссаром полиции выбор оказался бы прост — либо гран-при, либо председатель жюри. В Шацком мгновенно отозвалось раздражение. Оставалась надежда, что за этой гипертрофированной формой кроется содержание, далекое от ясновидения в наукообразной упаковке.
— Представьте себе, дорогие коллеги, что несколько дней назад я принял участие в конкурсе на самое польское выражение. И знаете, что я предложил?
— Хрен моржовый, — невинно улыбнулся невысказанной вслух догадке Шацкий.
— Желчь, — напыщенно произнес Клейноцкий. — И по двум причинам. Во-первых, слово сие состоит исключительно из букв с диакритическими знаками, так характерными для польского и только польского языка, что придает ему столько своеобразия.
Мать твою, неужто это правда? Неужто он и впрямь сидит здесь и слушает всю эту трепотню?
— Во-вторых, несмотря на изысканность самого слова, заключает оно в себе некую обобщающую сущность, символически представляя природу сообщества, которое — признаемся со всей откровенностью — чрезвычайно редко этим словом пользуется. Хотя передает некое присущее проживающим на берегах Вислы особям ментально-психическое состояние — разочарование, фрустрацию, насмешливость, подпитанную дурной энергией и ощущением того, что жизнь не удалась, установку «против всех и вся на свете», а в придачу — постоянное недовольство.
Клейноцкий прервался, выбил пепел из трубки и в задумчивости начал вновь ее набивать, выбирая табак из бархатного мешочка. По помещению разошелся аромат ванили.
— Почему я об этом заговорил?
— Мы тоже задаем себе такой вопрос, — не выдержала Соберай.
Клейноцкий вежливо ей поклонился.
— Вне всякого сомнения, дорогая пани прокурор. А говорю я об этом, ибо заметил, что кроме преступления в состоянии аффекта существует еще нечто такое, что можно было бы назвать преступлением в желчи. Оно довольно характерно для того уголка на Земле, который мы, хотим того или нет, называем родиной. Аффект — это внезапный взрыв эмоций, это импульс и слепота, которые упраздняют все наложенные культурой сдерживающие факторы. На глаза падает кровавая пелена, и важно лишь одно — убить. Желчь — это решительно нечто иное. Желчь накапливается потихоньку, по капельке. Поначалу лишь изредка случается отрыжка, потом она переходит в неприятную изжогу, мешает жить, раздражает своим постоянным присутствием, как ноющий зуб, с той лишь разницей, что причину желчи устранить во время одной процедуры невозможно. Мало кто знает, как с ней жить, а тем временем каждая минута — это еще одна капелька действующего на нервы раздражения. Кап, кап, кап. — Каждому «капанью» сопутствовала затяжка трубкой. — И в конечном счете мы чувствуем одну лишь желчь, ничего иного в нас не остается, и мы готовы на все, чтобы с этим покончить, не чувствовать горечи, унижения. Это как раз тот самый момент, когда люди бросают все к чертовой бабушке, если, к примеру, желчь накапливалась на работе. Некоторые сбрасывают самих себя — с моста ли или с крыши высотки. Иные же набрасываются на других. На жену, отца, брата. И мне кажется, именно с этим мы имеем дело в данном случае. — Он указал трубкой на бледный труп Эли Будниковой.
— Короче говоря, приступаем к конкретике, — вставил Шацкий.
— Не иначе. Вряд ли вы допускали мысль, что я собираюсь гнать пургу целый день.
Соберай подняла бровь, но не произнесла ни слова. У Вильчура не дрогнуло даже веко. Сидящий до сего времени молча и абсолютно неподвижно, он, видимо, счел, что вступительные игры закончились и пора приступать к делу. Выразилось это в том, что он слегка наклонился на стуле и, оторвав фильтр, закурил.
— Признаюсь, дело странное, — заговорил Клейноцкий, а Шацкий подумал: начинается! Он всегда считал профилировщиков своего рода ясновидящими, которые забрасывают следствие таким количеством информации, что некоторая часть этого наверняка подходит. О том, что по дороге были какие-то нестыковки, никто позднее не помнит. — И если бы не то обстоятельство, что в обоих случаях убийца — одно и то же лицо, а это не подлежит никакому сомнению, я бы предположил, что в случае второго убийства вы имеете дело с подражанием. Слишком уж тут много различий.
— Например? — спросил Шацкий.
— Обе жертвы погибли от потери крови. Будто бы сходство. Но посмотрим на детали. У мужчины очень аккуратно перерезаны паховые артерии. Решение в некотором смысле элегантное, кровь вытекает чрезвычайно быстро, конец, точка. У женщины же горло раскурочено так, что напоминает жабры, а это означает несколько ударов ножом в бешенстве. У него было нестерпимое желание наказать ее, унизить, обезобразить, и то, что кровь заливает ей лицо и тело, что брызжет на него самого, ему не мешало. При таком способе убийства там должно быть все забрызгано кровью.
Шацкий вспомнил широкую кармазинную лужу на втором этаже покинутого особнячка.
— То есть первое преступление совершено «в желчи», и теоретически оно должно было бы закрыть дело. Убийство совершено, желчь вытекла вместе с кровью жертвы, затем приходит спокойствие, потом чувство вины и угрызения совести. Такова динамика. Но он почему-то убил во второй раз. — Клейноцкий встал и принялся расхаживать по залу. — К тому же обе жертвы были раздеты. Будто бы сходство. Но посмотрим на детали. Женщина в голом виде подкинута в общественное место, то есть унижена в очередной раз, все это явно показывает, насколько сильна была потребность в убийстве. Поэтому можно исключить, что убийца — чужак или случайное лицо. Мужчина же висит в укромном месте, мало того, бочку можно даже интерпретировать как одежду, в конце концов она не нанесла ему особого вреда. То есть все выглядит так, будто убийца на сей раз подсознательно стеснялся своего поступка, в то время как раньше жаждал, чтоб о нем услышал весь мир. Почему? Этого мы пока не знаем, но я советую предположить, что ключом к загадке является первое убийство и стоящие за ним мотивы. Второе же, с позволения сказать, является дополняющим, оно не ключевое. Извините за циничный тон, но я отдаю себе отчет в том, что на данном этапе вас, прежде всего, интересует поимка убийцы.
— Вы все время говорите «он», — вмешалась Соберай. — Что, профиль подходит для мужчины?
— Очень хороший вопрос, именно об этом я и хотел теперь сказать. К сожалению, по нескольким соображениям нельзя исключить и женщины. Прежде всего — жертва не была изнасилована. Крайне редко случается, чтобы охваченный жаждой убийства мужчина не овладел женщиной без чувств, поскольку это стало бы для нее дополнительным унижением. Кроме того, лицо жертвы осталось нетронутым. А ведь убийца безбожно разворотил ей горло. Что тоже может указывать на женщину. Поскольку для женщин лицо — это как бы визитная карточка, манифестация красоты, свидетельствующая о высокой ценности и лучшем положении в обществе. Уничтожение визитной карточки для женщины является табу в большей степени, чем для мужчины. Ну и, наконец, то, о чем я говорил раньше. Первое преступление — типичное убийство на эмоциональной почве, второе же совершено как бы по обязанности, потому что, возможно, таков был план мести. А женщины — существа, в большей степени приверженные системе. Мужчина бы зарезал, снял тем самым напряжение и на дальнейшее мог бы махнуть рукой. А женщина отметила бы галочкой первый пункт и приступила ко второму. Разумеется, я не утверждаю, что убийцей является женщина. Я лишь полагаю, что, к сожалению, этого исключить нельзя.
— Славно же вы нам помогаете, — язвительно заметил Шацкий. — Ни подтвердить ничего не можете, ни опровергнуть, у вас все возможно. Это не продвигает нас вперед.
— Жертвы не погибли в одном и том же месте. Что вы скажете насчет данной конкретной информации, прокурор?
— Ошибаетесь, — заскрипел сзади Вильчур.
— Ваше звание не гарантирует непогрешимости, инспектор, — возмутился Клейноцкий. Очевидно, он не привык, чтобы провинциальные легавые мнили себя выше по званию.
— Исследования показали, что под второй жертвой была также кровь первой.
— Вполне возможно, что показали, вполне возможно, что она там и была. Однако советую проверить еще раз, взяв пробы в нескольких местах. С психологической точки зрения маловероятно, чтобы убийство под влиянием эмоций было совершено в таком труднодоступном месте. Второе — да, оно совершено хладнокровно, но первое нет, абсолютно исключено. Но если убийца приложил все старания, чтобы подкинуть туда кровь первой жертвы, значит, он очень не хочет, чтобы вы нашли место, где она была убита.
Шацкий взглянул на Вильчура, тот только кивнул головой. Нужно будет проверить.
— Благодарим вас, — сказал он Клейноцкому. — Подтверждение нашей версии действительно необходимо. Будет ли очередное нападение? Возможно ли, что это серийный убийца?
— Нет, профилю серийного убийцы он не соответствует. Как я уже говорил, все скорее похоже на осуществление некого плана, месть — вот мотив, который приходит в голову в первую очередь. А значит, если план предусматривает дальнейшие жертвы, тогда он продолжит убивать.
— Что на это указывает?
— Надпись, оставленная на месте преступления. Если бы дело было законченным, ему бы не захотелось играть в эти игры.
— То есть это игра?
— Или указание на причину мести. Часто мстителям недостаточно смерти того, кого они обвиняют в несправедливости. Жертву надо еще и опозорить, мир должен узнать, за что она понесла наказание. Разумеется, есть и третья возможность — в конце концов убийцы, как и мы, живут в метакриминальном пространстве.
— Догадываюсь, куда вы клоните, — вздохнул Шацкий. — Они смотрят те же фильмы, и убийца мог нацарапать пару случайных цифр, чтобы сбить нас с толку.
— Именно так.
Клейноцкий протянул руку и выключил проектор.
— Простите, я уже не в силах смотреть на трупы.
В помещении воцарилась тишина. А все-таки встреча с Клейноцким оказалась плодотворной, подумал Шацкий, нужно отдать ему должное: мыслит весьма логично и не допускает, чтобы избыток теории заслонил действительность.
— Предположим, что в этом списке есть еще человек, возле имени которого убийце надо поставить галочку. Кто это может быть?
— Этот человек должен быть связан с предыдущими жертвами, — ответил краковский профилировщик. — Сначала жена, потом муж — не думаю, чтобы теперь пришла очередь продавщицы из Белостока. Член семьи, или многолетний друг, или кто-то из той же компании. Если вам удастся узнать, о чем речь в этом деле, если найдете следующую потенциальную жертву прежде, чем убийца совершит очередное преступление…
Клейноцкому не нужно было продолжать — с тех пор, как возникло это дело, Шацкий каждую минуту слышал в голове тиканье часов, просто теперь часы тикали громче и быстрее. Если они найдут потенциальную жертву — найдут и убийцу. Мужчину ли, женщину, несомненно, кого-то, кто связан с семьей Будник. Не исключено, что он уже знает этого человека. Шацкий взглянул на Соберай — она все еще расспрашивала Клейноцкого о каких-то пустяках, потом перевел взгляд на Вильчура — тот разговаривал по телефону в углу зала. Он подумал о Шиллере, о Мищик, о муже Соберай, о странном патологоанатоме Мясницком, о судье Татарской, о мужчине, который остановил его утром возле магазина. Все они были каким-то образом повязаны, знакомы с самого детства, проводили время в одних и тех же местах, распускали сплетни, узнавали чьи-то тайны. Он не был параноиком и не допускал мысли о заговоре молчания сандомежан, но заметил, что все чаще старается быть сдержанным в контактах со своими новыми земляками.
До сего времени он только предчувствовал, что решение загадки кроется в стенах старого, возникшего на заре польской истории города. Теперь он был в этом абсолютно уверен.
4
По причинам более чем очевидным пресс-конференция его миновала, а от каждого вопроса о «шерифе-юдофобе» Теодоре Шацком Мищик отделывалась, невозмутимо заявляя, что надзирающий за следствием прокурор занят по службе. Раньше они практически не говорили на тему первой полосы «Факта», начальница лишь лаконично сообщила, что имела долгий разговор с генеральным прокурором и был он далеко не из приятных. За то, что у них не отобрали дело и не передали его в окружную прокуратуру в Кельцах, следовало поблагодарить именно генерального — узрев себя в газетах в плавках («Сауна Фемиды»), он возненавидел таблоиды, к тому же некое высокопоставленное лицо подтвердило ему, что если кто-то и сможет разогнать весь этот провинциальный дурдом, то только этот седой прокурор. Шацкий был реалистом и знал: кому-то очень не хотелось, чтоб он вернулся в Варшаву. А он и не собирается.
Шацкий посмотрел пресс-конференцию и последующие комментарии по телевизору. Половина вопросов касалась еврейских ритуальных убийств, другая половина — серийного убийцы. Четвертая власть с трудом скрывала азарт: наконец-то и на берега Вислы пожаловал настоящий серийный убийца. Да пожалуй что и не скрывала вовсе. Он заметил, что националисты потихоньку поднимали головы, а политики, некогда попавшие в немилость за свои взгляды, теперь были вновь обласканы СМИ и добавили колорита политической тусовке. На экране красовались в основном типы из правых католических партий, и все они старались приодеть антисемитскую агитку в облаченье интеллектуальной публицистики типа «я только спрашиваю», а ведущие делали вид, будто принимают это за чистую монету.
«Следовало бы задаться вопросом, а всегда ли народ Израиля был лишь жертвой? Конечно, существует кошмар Катастрофы, но есть и кровожадный Ветхий Завет, есть бомбардировки Ливана и стена, разделившая палестинские семьи. Я не утверждаю, что за сандомежскими событиями стоят евреи, хотя в городе, где в прошлом случались всякие инциденты, это приобрело бы символическое значение. Было бы опрометчиво делать вид, что на свете существует народ, абсолютно неспособный к агрессии, ибо подобный образ мыслей может привести к эскалации трагедии».
Что ж, дураками свет стоит. Он решил отгородиться от этого шума и сосредоточился на доказательствах. Еще раз просмотрел все протоколы, старые и новые. Мало утешительного. Заброшенный особнячок на Замковой стоял вдалеке от людских взоров, и конечно же никто ничего не видел. Там не было ни одной камеры. Шестизначные числа не были номерами старых милицейских удостоверений, проверка лагерных номеров и идентификаторов гаду-гаду также ничего не дала. Маленьким шажком вперед стало подтверждение гипотезы Клейноцкого — Будникова и ее муж не были убиты в одном и том же месте. Кровь Эльжбеты найдена только в нескольких местах лужи, отстоящих друг от друга на одинаковом расстоянии, что весьма подозрительно — все выглядело бы иначе, будь она там убита. Очень важное обстоятельство: коль скоро убийца делал все, чтобы они перестали искать место первого преступления, оно, по всей вероятности, могло навести на его след. Это подтверждало, что убийца — лицо не случайное. Поэтому-то Шацкий и велел тщательно обследовать территорию вокруг особняка на предмет крови. А вдруг убийца дал промашку, где-то пролил самую малость и тем самым указал направление, откуда пришел, или, сам того не осознавая, оставил им дорожку из хлебных крошек. Хлеб и кровь — снова какая-то идиотская символика.
После конференции он еще раз встретился с Мищик и Соберай, чтобы подытожить все полученные данные. Или почти все — Шацкий утаил результат ночных поисков, связанный с Конспиративным войском польским. Он, конечно, упомянул об этом, но в качестве дополнительной следственной версии к актам не приобщил и не представил им как важный след. Почему? Он почувствовал, что навлек бы большой позор на этот пряничный городок, после чего ему самому стало бы трудно доверять выросшим здесь и влюбленным в Сандомеж гражданам. К тому же он все чаще приходил к выводу, что они не до конца с ним искренни. Что он — тот самый чужак, которому говорят ровно столько, сколько нужно, и ни слова больше. Пожалуй, грешно было так думать о Соберай, симпатия меж ними росла от разговора к разговору, а само присутствие рыжей недотроги доставляло Шацкому удовольствие. Но она была местная, и он не мог довериться ей до конца.
После встречи он вернулся к документам. Он хотел быть уверен, что не проглядел ни единого предложения, ни единого слова, ни единого фрагмента фотографии. Он хотел быть уверен, что в самих документах решение загадки не найти.
5
Большая стрелка висящих над дверью часов приближалась к десяти, а он все еще корпел над бумагами, задумываясь над каждым элементом головоломки — разные версии прокручивались у него в голове наподобие фильмов. Сосредоточенный, погруженный в иной мир, он чуть не подскочил от неожиданности, когда у него под носом раззвонился мобильник. Районное управление полиции. Прокурор Шацкий? У телефона. Он совершенно позабыл, что у него сегодня дежурство, в Сандомеже легче легкого забыть о дежурствах, поскольку обычно не происходит ничего, что требует присутствия прокурора на месте происшествия. Слушая дежурного офицера, он вновь почувствовал себя так же, как утром в магазине: этого не может быть, кто-то потешался над ним.
— Буду через десять минут, — бросил он.
В машине глянул в карту — он знал, где это находится, но не хотелось рисковать. Близко, здесь все близко. Слушая по радио хиты прошлогоднего сезона, миновал автовокзал, свернул влево и запарковался за полицейской патрульной машиной. Темноту на задворках общежития пищевого техникума разгонял свет факелов. Как только он выключил радио, в машину ворвались звуки патриотической песни.
…Реки слез и крови реки,
Жутко свободу утратить навеки.
Молимся мы у Твоих алтарей…

Шацкий скис, упав головой на руль. Только не это! Только не очередной патриотический бред! Да еще в сопровождении этой католической, полной нетерпимости и графоманства песни. Мы — лучше, вы — хуже, нас наградить, вас наказать; если уж на то пошло, он не видел большой разницы между «Боже, Ты, который…» и гимном Хорста Весселя. По крайней мере, у немцев не было столько скулежа и подвывания. Он застегнул пиджак, нацепил на лицо стальную маску прокурора и вышел в холодный, пропахший туманом и влагой вечер. Не прошел и десяти шагов, откуда ни возьмись — Маршал. С обеспокоенным лицом полицейский заступил ему дорогу.
— А что вы тут, пан прокурор, делаете?
— Гуляю, — рявкнул Шацкий. — Звонил дежурный, сказал, что поступил сигнал.
— Да ну его, этого Ноцуля, — махнул рукой Маршал. — Усердный уж больно, тут ведь, в сущности, ничего не происходит. Молодежь малость подвыпила, пошумела, а соседи перепугались, решили, что заваруха начнется.
— Вот так себе взяла и подвыпила, и факелы зажгла? — Шацкий не мог понять, почему в глазах у Маршала такое беспокойство. В чем дело? Он решительным шагом направился в сторону сборища, горланящего «Марш-марш, Полония». А то как же! Без песни чокнутых националистов не обойтись!
Было их около дюжины, возраст — от семнадцати до двадцати пяти, одни — бухие, прочие — с факелами. Что они здесь делают? Шацкий слышал, что традиционным местом сбора сандомежских националистов является (по непонятным причинам) старое кладбище советских солдат на окраине города. Пищевой техникум не вязался у него с храмом записных патриотов. Загадка вскоре прояснилась — поодаль, за учебным корпусом находилось небольшое еврейское кладбище. В свете уличного фонаря и факелов был виден лапидарий — многометровая пирамида, сложенная из отдельных надгробий.
Польский воин, жизнь отдай
За народ, за отчий край, —

рычали парни в черных футболках, —
Марш-марш, Полония…

Интересно, знают ли они, что марш написан на украинскую мелодию, подумал Шацкий.
Первым его желанием было разогнать эту шоблу, пока не слетелись газетчики и не тиснули, что сандомежский шериф вместе со своими верными преторианцами преследует евреев, виновных в ритуальном убийстве. Браво, пан прокурор! Так держать! Sieg Heil! Любопытно, что во всем мире таблоиды любят раздувать ксенофобию. Прекрасно знают, что их вечно непросыхающий и избивающий свою жену читатель больше всего нуждается в том, чтоб ему показали врага, которого он может обвинить во всех своих бедах. После минутного колебания Шацкий преодолел первое желание, подозвал Маршала и велел ему как можно скорее вызвать Шиллера и три «воронка» из Тарнобжега.
— А зачем, пан прокурор? — у Маршала чуть ли не слезы стояли в глазах.
— Живо, — прикрикнул Шацкий, и, видимо, было в его голосе нечто такое, отчего полицейский в два прыжка оказался возле патрульной машины. Но через минуту вернулся.
— Понятное дело, молодежи делать нечего, а в голове одно дерьмо, — он снова принялся за свое. — Патриотический кружок организовали. Ведь все лучше, чем наркотики.
— Патриотический кружок?! Фашиствующие молодчики, вот он ваш кружок. — Шацкий свирепел с каждой минутой.
— Там мой парень, пан прокурор. Разогнать их — и все дела.
Шацкий одарил его ледяным взглядом и собирался было резко осадить, но вспомнил о своей Хеле, не желающей с ним видеться, отстранившейся от него, блекнущей даже в воспоминаниях. Кто он такой, чтоб соваться с родительскими нравоучениями? Шацкому стало жаль Маршала. В любом другом случае он бы потребовал, чтоб ему не пудрили мозги и разогнали сборище, но только не теперь. Теперь ему, во-первых, захотелось их примерно наказать, а во-вторых, он уже приступил к своему, можно сказать, процессуальному эксперименту. Вдобавок он терпеть не мог националистов.
— У нас свобода собраний! — гаркнул в их сторону смуглый брюнетик весьма неарийской внешности. — До наступления ночной тишины имеем право петь. Хрена с два что нам сделаете!
Шацкий улыбнулся ему. Статья бы нашлась, только он рассчитывал усыпить их бдительность, это с одной стороны, а с другой — спровоцировать своим присутствием и присутствием полиции.
— И свобода слова! — крикнул другой, уже скорее лебенсборновского типа. — Мы можем говорить все, что захотим, не заткнете рот полякам!
И опять это не до конца правда, но Шацкий продолжал улыбаться.
— Вальсок, что ли? — крикнул корешам брюнетик, и все подхватили песню на мелодию шлягера, который в свое время пел Ежи Поломский:
Жил на свете ловкий гой,
Хитрый гой, умный гой,
Не давал жидам спокойно жить.
А жиды сказали «Ой!»,
Все жиды сказали «Ой!
Надо таки гоя усмирить!»

Шацкий подавил смех. Свадебный хит, переделанный на антисемитские попевки, придавал мероприятию дух кафешантана. Парни добрались до припева:
Мы пархатым отомстили,
Дружно взялись, замостили
Всем жидам дорогу в ад.
С нами славный Арафат!

С одной стороны, он испытывал удовлетворение, потому что они попали под статью, но с другой — чувствовал себя изгаженным. Он верил, что в начале каждого деяния стоит слово, что слова о ненависти порождают ненависть, о насилии — насилие, а о смерти — смерть. Каждая известная человечеству резня начиналась с говорильни.
Мы черномазым вмажем
И пидоров уроем,
И новый крематорий
Для всех жидов построим.

Аккурат с последним выкриком возле них затормозила полицейская машина, из нее вышел Шиллер. В джинсах и черной водолазке он выглядел как морской волк. На хор патриотической молодежи даже не взглянул, сразу подошел к Шацкому.
— Что это еще за представление? — рявкнул он.
— Прошу прощения за хлопоты, но необходима ваша помощь. Мне подумалось, что будет лучше, если вы усмирите своих выкормышей, прежде чем к этому городу как к мировому скансену антисемитизма потянутся толпы паломников. У нас и без того хватает проблем.
— Что за чушь?! Если я патриот, это еще не значит, что мне знаком каждый псих в говнодавах.
Шацкий подошел к нему вплотную — известный прием: нарушить чье-то интимное пространство.
— Перестаньте свистеть, — прошептал он. — Думаете, следствие заключается в благовоспитанной беседе? Мы проверили ваши финансы, вашу филантропическую деятельность, и мне известно, какие организации получают от вас деньги. В протоколе вы, конечно, от всего откажетесь, за вашей спиной, мол, орудовал бухгалтер, а из патриотических организаций вам лично известны лишь кружки Розария. Но все это потом. А сейчас подойдите к своим парням и велите им разойтись по домам, пока эти пьяные фашисты не ввергли всех нас в большие неприятности.
Мужчины мерялись взглядами. Шацкий понятия не имел, о чем думает Шиллер, для него было важно одно: не выдать себя, поскольку вся эта история с финансами — чистый блеф. Наконец, отведя взгляд, бизнесмен повернулся и подошел к брюнетику. Разговаривали тихо.
— Господи, спасибо вам, пан прокурор, — с облегчением запел Маршал. — А я-то уж боялся, что вы… а это ведь ребятишки. Поймите, у нас всё по-другому, люди друг друга знают, дружат, здесь ведь речь идет обо всех нас, мы должны держаться вместе, правда же? Даже если у них в голове одни глупости, захотелось им, видите ли, отпраздновать день рождения сумасброда. Слава Богу, из этого люди вырастают.
Шацкий понятия не имел, о чьем дне рождения толкует полицейский, но ему стало грустно — он поневоле причинил тому неприятность. Со стороны города подъехали тарнобжегские «воронки» — с маячками на крыше, но без сирен. Они остановились в тот самый момент, когда Шиллер закончил свою миссию.
— Улажено, — сообщил он холодно.
— Так я скажу, чтоб заворачивали обратно, — осведомился Маршал, но Шацкий задержал его жестом.
— Загнать их всех в машины, — проговорил он спокойно.
— Что?! — в один голос воскликнули Маршал и Шиллер.
— Затолкать по машинам и запереть на двое суток. Я насчитал здесь четырнадцать человек, утром на рабочем столе хочу видеть четырнадцать протоколов задержания и ни одним меньше. Обвинения будут подготовлены до вечера.
— Пан прокурор…
— Ты, сукин сын…
— Мы с вами, Шиллер, на брудершафт не пили, — процедил хладнокровно Шацкий. — А после того, как вы связались с ультраправыми националистическими организациями, я бы порекомендовал вам быть повежливее с представителями правосудия. Отвезите пана Шиллера домой, мера пресечения остается в силе.
— Но, пан прокурор…
— Суки! Суки! — скандировал кружок патриотической песни.
— Давай свинью! — крикнул кто-то. — Давай, курва, свинью!
Шацкий обернулся. Один из парней, а-ля лебенсборн, вытащил из черного мешка для мусора свиную голову и бросил ее в сторону лапидария. Голова застряла меж каменных обломков, розовое ухо размеренно заколыхалось. Вслед за ней через стену кладбища перепорхнула стеклянная банка и с треском разбилась о камни — красная жидкость стекала на надгробия, медленно заполняя выбитые в камне древнееврейские буквы.
— Кровь за кровь! Кровь за кровь! Кровь за кровь!
— Пан прокурор, умоляю! — стонал Маршал.
— Мой рабочий день начинается в восемь, пан капитан. Лучше, чтобы протоколы меня уже ждали.
Тарнобжегские полицейские бесстрастно заковывали в браслеты брыкающихся демонстрантов и заталкивали их в машины. Шиллер отбыл, Маршал плакал, жители флегматично взирали на происходящее.
Прокурор Теодор Шацкий равнодушно отвернулся и направился к своей машине. Самое время протрубить конец и хорошенько подумать, кто из его знакомых, только не из местных, мог бы помочь ему развязать этот узел. Кой-какая идейка у него уже проклюнулась.
А сзади чернорубашечники в лучших традициях патриотических хоров горланили, как бы уже на бис, как бы уже под занавес, какой-то гимн на мелодию «Интернационала»:
Несем мы Польше возрожденье,
Долой вранье и рабский труд.
Врагов мы дружно одолеем —
Ведь с нами весь рабочий люд.

«Что за страна, — размышлял Шацкий. — Разве здесь можно жить нормально?»
6
Нельзя хранить старье, нужно иметь все новое. Попытки вернуться к старому тщетны. Придумай мы такое возвращение и запиши его на бумаге, нас бы все равно ждало разочарование, потому что возвращение на бумаге — это всего лишь набор фрагментов, неких слов, отдельных красок и кое-каких ощущений. Река времени уносит свои воды безвозвратно. Поэтому, поджидая очередную жертву, он спокоен. В нем нет ни грусти, ни размышлений, ни сожаления. Нужно заняться практичными делами, подумать, что дальше. Ведь, в конце концов, в жизни есть только новое.
7
Часы на ратушной башне пробили одиннадцать раз и ни ударом меньше, хотя в столь поздний час такая точность казалась чрезмерной жестокостью. Другое дело, что в Сандомеже мало кто спал — дети и караулившие дом Ежи Шиллера полицейские не в счет. Люди вели разговоры. По большей части на кухне, там лучше всего перекинуться словом, но также и в спальне или на диване перед приглушенным телевизором. Толковали об одном: о знакомых мертвецах и знакомых подозреваемых, о знакомых-которые-наверняка-это-сделали и о знакомых-которые-наверняка-этого-не-сделали, о мотивах и отсутствии мотивов, о тайнах, сплетнях, невероятных объяснениях, заговорах, мафии, полицейских, прокурорах и опять же о мертвецах. Но еще и о старых суевериях, о вечно живых передаваемых из поколения в поколение легендах, о некогда обретавшихся тут соседях и, наконец, — о доле правды во всем этом.
Ариадна и Мариуш разговаривали, сидя перед телевизором, настроенным на информационный канал с вечно плохими новостями. Точнее, говорил в основном он, она слушала, довольно слабо возражая. Ей не хотелось скандалов, не хотелось разбудить спящего в соседней комнате маленького сына, к тому же с того момента, когда она окончательно пришла к выводу, что муж — ее самая большая ошибка в жизни, ей вообще расхотелось с ним спорить.
— Чего-то я не просекаю. Триста лет висит картина в костеле, даже не в костеле — в соборе! Были процессы, были осужденные, еще до войны случались подобные гнусные дела. А теперь все страшно удивляются, что вылезло шило из мешка.
— Какое шило, ты что, с ума сошел? Никто этого не доказал.
— Но никто не доказал, что это неправда.
— Мариуш, ради Бога, доказывать чью-то невиновность не нужно, нужно доказывать чью-то вину. Чтобы это знать, не нужно быть юристом, это… даже не знаю, как сказать… это азы гуманности.
— У евреев это был нормальный обычай, ясно? И не только у нас в Польше, наверняка и во Франции, и в других странах. А потом, как ты думаешь, кто разъезжал на черной «Волге»?
— Дай угадаю: евреи?
— А откуда легенды, что детей затаскивали в «Волгу», чтоб потом кровь из них высасывать, а? Не думаешь, что одно соответствует другому?
— Правильно, одно вранье соответствует другому. Одинаковая чушь. Как только пропал ребенок из-за того, что родители запили или за ним не следили, сразу же появляются колдуньи, евреи, цыгане, черные «Волги» и все такое прочее. Неужели ты не понимаешь, что это сказки?
— В каждой сказке есть какая-то доля правды, пусть даже самая маленькая.
— Не добивай меня, ведь кровь не может быть кошерной, ни один еврей пальцем не дотронется до мацы с кровью, ты ведь с высшим образованием, должен знать такие вещи.
— Именно потому что с высшим образованием, я знаю, что в истории не бывает вещей черных или белых. Можно разглагольствовать о кошерном и шабате, а делать совсем другое. Думаешь, когда Израиль воевал с Ливаном, они в субботу прекращали стрелять? То-то же.
— А тебя не учили, что в истории поляки убивали евреев, а не наоборот? Что именно поляки организовывали погромы и поджоги, а во время оккупации были не прочь донести на какого-нибудь ребенка, которого прятали в лесу, или подцепить еврея на вилы, если тому чудом удалось бежать?
— Это лишь одна из версий истории.
— А в другой евреи по ночам охотятся на детей? Боже, невероятно!
— Давай договоримся, что теперь они охотятся иначе. Теперь деньги значат больше, чем бочки с гвоздями. Какой банк сегодня в нееврейских руках? Какой банк в Польше — польский? А таким способом высасывать кровушку лучше, чем гвоздями.
— Ясное дело. Ты лучше возьми да врежь второй замок в дверь, чтоб у тебя ребенка не похитили. Такой толстенький католический бутуз, хватило бы на мацу для всего города.
— Думай, что несешь, баба, — вот тебе мой совет. Думай, что говоришь о моем сыне.
— Или того хуже — могут ему в банке счет открыть, вот будет трагедия-то, когда от каждого поступления на счет нашего Анджейка эти пархатые обогатятся. Клянусь Христом Богом, не допустим этого! Наш Анджеек всегда будет держать деньги под матрасом!
Ксендз Марек и его прихожанка Анеля вели разговоры за столом у нее на кухне. Отдадим им должное: поскольку добрый Бог наделил Анелю даром крепкой веры и еще большим кулинарным талантом, из кухни чаще доносилось энергичное чавканье, нежели теологические дискуссии.
— Ой, грешу-грешу, знаю, что грешу, а к тому же поздновато, уходить пора. Но коли вы настаиваете, пожалуй, совсем маленький кусочек, вон тот, сбоку, с корочкой запеченной, больше всего такой люблю. Святой Фома, отведавши вашего творожника, тут же бы привел еще одно доказательство существования Господа нашего.
— Ну что вы, ксендз, все бы вам шутки шутить.
— Из-за таких вот шуточек снова придется отдавать сутану портному. А тут надо бы скорее похудеть, туристы приезжают, хотят на отца Матеуша взглянуть, а не на какого-то там толстяка.
— Да что вы такое говорите? Вы хорошо выглядите.
— Слишком хорошо.
— А что вы, ксендз, думаете, обо всей этой пачкотне, снова шум в соборе поднимается.
— Ой, поднимается-поднимается. Я даже, пани Анеля, вот что об этом на днях подумал: мы должны учиться на картинах этого Прево, ведь каждое убийство, каждая ненависть и каждый оговор — это всегда плохо, и мы должны этого остерегаться. Любой фанатизм плох, любая прикраса плоха, даже если кто-то прикрашивает с добрыми намерениями.
— Красиво, ксендз, говорите.
— Конечно же есть масса истолкований картины. И сдается мне, что говорит она о важной на сегодня проблеме абортов, ведь в старые времена такая проблема тоже существовала, и будто бы они умели делать аборты.
— Кто? Евреи?
— Неизвестно, евреи ли или еще кто, но только им подбрасывали младенцев уже после аборта.
Пан Станислав, меж друзей именуемый Стефаном, будучи дипломированным экскурсоводом, двадцать три года проводил экскурсии по Сандомежу. В данный момент он заканчивал ужин в ресторане гостиницы «Башня». Пригласили его бухгалтеры некой строительной фирмы, которым он весь день показывал свой любимый город.
— Может, я, конечно, и староват, но до войны я не жил и, как там на самом деле было, понятия не имею. Но если рассуждать логически: в Польше да и в мире масса всяческих сект, верно?
— Верно.
— И в сектах этих — нам ведь по телевизору показывают — случаются самоубийства, случаются также и убийства. Верно?
— Верно.
— Сатанисты, к примеру, и прочие. То есть если разобраться логически, то в истории могли ведь существовать и различные еврейские секты?
— Ну, могли.
— И такие секты могли страшные дела творить?
— А то как же.
— Вот тут-то, видно, и собака зарыта, и на картине запечатлена память о таковых страшных делах.
Пани Хелена, как и все старые жители города, знала евреев не только по деревянным фигуркам, которые теперь продавали в сувенирных магазинах. В этот один-единственный день пани Хелена перестала быть обузой и стала авторитетом, который знает, как оно бывало в старые времена. А она, как и большинство тех, что жили в довоенном польско-еврейском городке, никаких бочек не помнила, зато в памяти у нее осталось, как они в теплые денечки все вместе загорали на берегу Вислы. Об этих теплых денечках и думала она, когда внизу внучка спорила со своим мужем.
— Сильвия говорит, что не посылает, зачем рисковать. Пусть ребенок дома посидит, тогда ничего с ним не случится. Ты ведь знаешь, какая тут легенда.
— Может, бабульку спросим, она-то ведь помнит, как там до войны было с еврейчиками.
— Точно, пойдем наверх. Только, Рафал, не говори «еврейчики», это просто отвратительно.
— А как же мне говорить? Иудеи?
— Говори без этой уменьшительной формы… осторожней на последней ступеньке… Ба, ты спишь?
— Я свое уже отоспала.
— А вы у нас, бабушка, цветете, как я посмотрю.
— Скорее отцветаю, Рафал, дай поцелую тебя, любимый зятек мой внучатый.
— Не балуй его, ба. А ты помнишь, как до войны было?
— Намного лучше. Кавалеры на меня оглядывались.
— А евреи?
— Ба! Самые лучшие из евреев, Мосек Эпштейн, вот уж кто был гладок.
— А что тогда говорили, помнишь? Потому что теперь тоже говорят. Как там с кровью было дело, будто детей похищали?..
— Болтовня все это, и тогда тоже языком трепали. Помню, подружка у меня была, не больно-таки смышленая. Пошла она однажды в воскресенье в магазин, мать ее за чем-то послала, а магазин был еврейский. Потому что у нас в те времена было так: поляки открыты в субботу, а евреи — в воскресенье, и все довольны.
— И эта подружка…
— И эта подружка пошла в воскресенье в магазин, а поскольку из костела вышла процессия, еврейка дверь-то и прикрой, чтоб не колоть глаза. И эта подружка — даже не помню, как ее звали, Крыся, кажется, — как это увидала, как начала криком кричать, мол, ее на мацу хотят украсть. Шуму-гаму, но как раз в том магазине мама моя была, она-то и спасла положение, дала Крысе подзатыльник и отвела домой. Но визг был такой, на всю округу, что полгорода поверило. И маца такая, и похищение детей — все это глупость и неправда, даже говорить не хочется.
— Но в костеле-то висит. Если неправда, наверно, бы сняли.
— А что, в костеле всё — чистая правда? Рафал, ты хоть подумай своей головой.
— Но разве до войны поляки с евреями ладили?
— Можно подумать, что поляки с поляками ладили? Вы что, молодежь, вчера из-за границы приехали? Разве поляки умеют с кем-либо ладить? Я вам другое скажу: я жила по одну сторону Рыночной площади, а по другую — еврейская семья, и была у них дочка в моем возрасте, звали ее Маля. А я ангиной часто болела и дома одна сидела, подружки неохотно ко мне приходили, чего там тратить время понапрасну. А Маля приходила всегда. И я всегда говорила: «Папочка, позови Малю, буду с ней играть». Маля весь день сидела со мной, и мы играли. Я ее так хорошо вспоминаю.
— А что с ней случилось?
— Не знаю, уехала куда-то. Ну, идите уже. И подумайте немного, говорю вам, глупость такая, слов жалко. Кровь для мацы…
Едва молодежь вышла, бабушка, Хелена Колышко, натренированным за многие годы жестом вынула из тумбы буфета сложенный кусок газеты — он ей служил вместо запора — и, выудив бутылочку «Наливки бабуси», до половины наполнила лежащий в пластмассовой корзиночке стакан. Опрокинула его заправски — ведь свою первую рюмочку пропустила она на свадьбе у кузины Ягудки в 1936 году, а тогда ей только-только стукнуло шестнадцать. Вот это была свадьба! Она тогда впервые поцеловалась с парнем, а май был такой славный, такой теплый. Мама Ягудки держала магазин и хорошо уживалась с евреями, а на свадьбе все смеялась, дескать, в соборе «поляков стояло немного, евреи весь запрудили». А когда процессия свадебных гостей проходила по городу, то все еврейки высыпали из домов с пожеланиями: «Ягудка! Чтоб жизнь твоя светилась ясно!» А они, держась за руки, шли себе с Малей и громко смеялись, а цветов было столько, что казалось, будто расцвело каждое деревце в Сандомеже.
Но Маля уехала. Вспоминая, бабушка Колышко махнула наливку до дна. Она помнила, как уезжала подружка. Доктор Вайс тоже тогда уехал, тот, что с самого детства лечил ее ангину. Очень он восхищался немцами, мол, культурный народ, в жизни ничего плохого евреям не сделают. Отец бабушки Колышко уговаривал его: «Пан доктор, только не подписывайте, только не сознавайтесь». А он свое: «Да что вы, право слово, немцы — народ культурный». Говорят, в Двикозах отравился на платформе. Не вошел в вагон, решил умереть именно таким образом. Она видела из окна, как его ведут, страшно плакала, потому что очень привыкла к доктору, а доктор в их окна так смотрел, так смотрел, словно проститься хотел, но мать не пустила. Потом шла пани Кельман с близнецами, четырехлетними куколками. Немец застрелил одну из них, так под их домом девочка и осталась. Что за люди, что за народ такой, стреляет, когда ребенок плачет, мать держит малого ребенка, а этот подходит и стреляет. Вечером вернулся отец, сказал, что столько собралось знакомых, хотели хоть кого-нибудь спасти, хоть кому-нибудь руку подать, вырвать из толпы, но никакой возможности не оказалось — всех оцепили.
А Маля уехала. Говорили, что все они были в Двикозах, что она споткнулась и через ров не перепрыгнула, немцы его выкопали напротив станции, чтобы проверить, кто сильный, кого можно взять на работы. Но ведь невозможно, чтоб Маля не перепрыгнула, она была ловчее всех.
Никогда больше у нее не было такой подружки.
8
Когда его высадили у калитки и пожелали доброго вечера, он чуть было не вцепился им в горло. Скоты, жалкие скоты из низов, ублюдки, деревенщина. Прокурор тоже хорош. Путать гомиков от соцреализма! Да и чему тут удивляться, поди, в избе у него только трилогия и стояла.
Он вошел в дом, бросил куртку на вешалку и, не зажигая света, налил себе полстакана «Метаксы». У него была слабость к приторному греческому бренди. Сел в кресло, закрыл глаза. Не прошло и пяти минут, как выл белугой. Он знал теорию, знал, что все еще пребывает в фазе неверия, но иногда сквозь неверие, сквозь убежденность, что все это лишь игра, обман, и как только закончится спектакль, все будет как прежде, — нет-нет да и пробивалась доводящая до потери сознания чудовищная боль. Тогда на него обрушивалась волна воспоминаний, перед глазами вставали картины последних месяцев, их самые счастливые минуты и, пожалуй, самые счастливые минуты его жизни. Эли пьет кофе, рукав свитера натянут на ладонь, чтоб не обжигал стакан. Эли читает книгу, ноги забросила на спинку дивана. Эли накручивает волосы на палец. Эли купается, волосы в пучок, голова покоится на подушке из пены. Эли шутит. Эли болтает. Эли кричит на него. Эли, Эли, Эли.
Внезапно он осознал, что не один в гостиной. Глаза его настолько привыкли к сумраку, что разглядели духа — темную фигуру, погрузившуюся в кресло в самом углу. Фигура шевельнулась, встала и медленным шагом направилась к нему. С его стороны было намного светлее — с улицы просачивался желтый, рассеянный туманом свет фонарей, — и он все отчетливее различал черты лица пришельца, пока не узнал его.
— Я ожидал тебя, — проговорил он.
Назад: Глава пятая
Дальше: Глава седьмая