Книга: Доля правды
Назад: Глава двенадцатая
Дальше: Глава четырнадцатая

Глава тринадцатая

понедельник, 27 апреля 2009 года

 

Всемирный день графика, в Сьерра-Леоне и Того — День независимости. Кардиналу Станиславу Дивишу исполняется семьдесят лет. В информационных сервисах экономический кризис уступает место свиному гриппу, который в Израиле по случаю некошерности получает название «мексиканского». Штат Айова легализует однополые браки, «Дженерал Моторз» объявляет о конце «понтиака», а мюнхенский «Байерн» — о конце Юргена Клинсмана в качестве тренера клуба. В Польше почитательница братьев Качиньских Ядвига Станишкис утверждает, что в будущем году Лех Качиньский не примет участия в президентских выборах, бывший силовой министр Чеслав Кищак — что введение военного положения в 1981 году было законным, а 26 процентов католиков сообщают, что знают ксендзов, живущих во грехе. В Свентокшиском воеводстве рыщет сбежавшая из зоопарка пума. В Сандомеже на территории общеобразовательного лицея № 2 решено построить современную спортплощадку, а вблизи другой, уже существующей, добычей обнаглевших воров становится очередной мобильник — на сей раз оставленный в полиэтиленовом пакете на земле. Изумительная весна, солнечно, температура перевалила за 20 градусов. Сухо, в лесах угроза пожаров.
1
Не надо было сюда приходить, это же просто безумие, глупость несусветная, ему становится страшно, но первым делом закипает злость. Злость, потому что случись что-нибудь, и тогда все накроется. В присутственном месте как всегда толчется полно народу — посетители со всего воеводства, сборище случайных лиц, раньше они никогда друг друга в глаза не видели да и потом никогда не увидят. Такое скопище, с одной стороны, обеспечивает безопасность, но с другой — несет в себе угрозу, и не маленькую. Он чувствует, как его захлестывает паника, судорожно сжимаемый в кулаке номерок электронной очереди становится влажным клочком бумаги, он замечает это, прячет его в кошелек.
Гонг, перед ним еще двое. Двое! Паника борется с неописуемой радостью. Два человека, коротенький разговор у окошка, потом он выйдет и… квиты! Наконец-то!
Но паника берет верх. Чтобы убить время, он пытается занять мысли чем попало, который раз читает висящие на стене правила и объявления, читает инструкцию к огнетушителю, но от этого становится только хуже, из-за чехарды мыслей и нарастающей истерии он не в силах понять ни слова. Его тошнит, ладони деревенеют, перед глазами — черные хлопья. Если потеряет сознание, то все, кончен бал! Мысль эта безостановочно прокатывается в мозгу, все громче, и чем сильнее он ей противится, тем оглушительней она грохочет, тем пуще ужас, тем крупнее хлопья черного снега, залепляющего глаза. Воздух с трудом протискивается в легкие, становится страшно, что он не выдавит из себя ни слова, что возникнет замешательство и это замешательство станет его концом. Все псу под хвост, остаток жизни за решеткой, под замком, боль, одиночество. Песенка спета.
Гонг, остался один человек.
Нет, это выше его сил, он просто пойдет себе потихоньку и забудет об этой идиотской затее. Он разворачивается и делает два шага к выходу, но тело не больно-то слушается, его вновь накрывает волна паники, тошнота возвращается с удвоенной силой. Засеменив к выходу, он понемногу, потихоньку, очень-очень медленно успокаивается.
Гонг! Так быстро? Просто невозможно, кто-то отказался. Это знак! На ватных ногах он подходит к окошку, у него впечатление, будто он светится всеми цветами радуги и паника красными сполохами вспыхивает на мониторах охраны. Но уже поздно, отступление невозможно. Он протягивает удостоверение личности, отвечает на пару вопросов, заданных безразличным тоном, и ждет, когда чиновница сделает свое дело. Потом ставит подпись на формуляре, и она подает ему новехонький заграничный паспорт, бордовые корешки поблескивают на проникающем сквозь жалюзи солнце. Он любезно благодарит и выходит.
Спустя минуту он уже стоит на ступеньках огромного, похожего на больницу Свентокшиского воеводского управления в Кельцах. И думает: а ведь идеальное преступление существует, надо лишь чуточку пошевелить мозгами и немного потрудиться. Почем знать, будем надеяться, что когда-нибудь он об этом кому-нибудь расскажет, а даст Бог, и книгу напишет, поживем — увидим. А сейчас хочется насладиться свободой. Он прячет паспорт в карман, вытирает о толстовку вспотевшие руки, широко улыбается и медленно спускается в сторону Варшавской. Стоит изумительный, солнечный денек, в такой день даже Кельцы кажутся красивыми. Он успокаивается, расслабляется, улыбается людям, поспешающим быстрым, приличествующим столице воеводства шагом в управление. Стоящие внизу лестницы полицейские не производят на него впечатления — они здесь на своем месте, стерегут порядок в штаб-квартире воеводской власти.
Радость распирает его, он все шире улыбается идущим навстречу прохожим, и когда прокурор Теодор Шацкий отвечает ему улыбкой, то в первый момент даже не осознает, что что-то идет не так, — просто симпатичный мужчина средних лет, разве что поседел рановато. Длится это долю секунды. И в следующее мгновенье мысль: кто-то очень знакомый. Или просто затравленный разум куролесит? Чуть погодя до него доходит, что идеального преступления — увы — не существует.
— Слушаю вас? — он еще отчаянно пытается корчить из себя дурака.
— Это я вас слушаю, пан Анатоль, — отзывается прокурор.
2
Позднее, уже в Сандомеже, во время многочасового допроса, когда убийца признавался в содеянном, прокурору Теодору Шацкому пришлось превозмогать в себе довольно странное ощущение. Ему уже случалось испытывать сочувствие к допрашиваемым, случалось жалеть их, даже уважать тех, кто взял грех на душу, но имел смелость осудить себя. Но пожалуй, впервые в его карьере им овладевало не столько восхищение действиями преступника, сколько что-то до жути близкое. Он изо всех сил старался не показать этого, хотя, знакомясь с подробностями злодеяния, время от времени думал, что еще никогда в жизни не сталкивался так близко с идеальным преступлением.
ПРОТОКОЛ ДОПРОСА ПОДОЗРЕВАЕМОГО. Гжегож Будник, дата рожд. 4 декабря 1950 г., проживает в Сандомеже, ул. Кафедральная, д. 27, образование: высшее, химик, председатель Городского совета г. Сандомеж. Отношение сторон: муж Эльжбеты Будник (жертвы). К уголовной ответственности не привлекался, будучи проинформированным о правах и обязанностях подозреваемого, сообщает следующее: Настоящим признаю себя виновным в убийстве своей жены, Эльжбеты Будник, и Ежи Шиллера, а также в похищении и убийстве Анатоля Фиевского. Первое убийство, Эльжбеты Будник, я совершил в Сандомеже в пасхальный понедельник 13 апреля 2009 года, а его мотивом явилась ненависть к жене. Я уже давно знал, что у нее роман с известным мне Ежи Шиллером, а в тот день она заявила, что в связи с этим она желает завершить наш брак, продолжающийся с 1994 года. В тот же день я осуществил свой план, в который входила также смерть Ежи Шиллера, причем план был продуман так, чтобы избежать уголовной ответственности. Вызревал он у меня многие недели, но до какого-то момента я к нему всерьез не относился, он был для меня как бы интеллектуальным развлечением…
Будник говорил, Шацкий внимал. Глава Городского совета, еще до недавнего времени холодный труп, описывал события довольно бесстрастно, однако случались моменты, когда он не мог совладать с гордостью, и она прорывалась наружу. Шацкий понял, что это преступление — единственный проблеск гениальности во всей его серой чиновничьей жизни, его самое большое достижение. Возможно, даже не первое, ибо еще раньше произошло чудо — он повел к алтарю Эльжбету Шушкевич. Будник исчерпывающе, со всеми подробностями описывал свои деяния, а Шацкому вспомнился их предыдущий разговор, когда он был убежден в виновности Будника и оказался прав. Тогда ему еще вспомнился Голлум из «Властелина колец», одержимый навязчивой идеей — владеть сокровищем, все остальное было неважно, неважным было даже само сокровище, лишь только обладание им. Без обладания сокровищем Будник был никем и ничем, пустой скорлупой, человеком, лишенным естественных и культурных тормозов, способным хладнокровно планировать и совершать убийства. Масштаб преступления был страшен, но ужаснее всего была жуткая ревность. Будник говорил о подземельях, о подготовке, о собаках, которых он морил голодом, о том, как целыми неделями уподоблялся бедному бродяге, чтобы присвоить себе его личность, Шацкий получал разгадки больших и малых загадок, решение которых и без того стало ясно с того момента, когда он открыл, что убийцей может быть только Будник. Но где-то в глубине души он беспрерывно размышлял: настоящая ли это любовь? До такой степени маниакальная, изничтожающая, способная на чудовищные поступки? Да можно ли вообще говорить о любви, пока не испытаешь столь сильных эмоций? Пока не поймешь, что по сравнению с ней все прочее неважно?
Эти мысли не выходили из головы прокурора Теодора Шацкого. Он их боялся. У него было ощущение, будто и ему уготовано большое испытание, и ему придется положить на одну чашу весов любовь, а на другую — чью-то жизнь.
Будник говорил монотонно, очередные элементы мозаики занимали свое место, и головоломка уже выглядела как картина, которую оставалось лишь оправить в раму. Обычно в такие минуты прокурор Теодор Шацкий ощущал спокойствие, теперь же его переполнял непонятный, иррациональный страх. Гжегож Будник не планировал стать убийцей. Он не родился с этой мыслью. Просто однажды он решил, что это — единственный выход.
Почему он был так убежден, что подобный день случится и в его жизни?
3
Задержание Гжегожа Будника произвело эффект разорвавшейся бомбы, на информационных сайтах даже свиной грипп отошел на второй план, а сандомежане ни о чем другом не говорили. Всеобщее замешательство дало возможность Басе Соберай заморочить мужу голову — мол, неизвестно, как долго они просидят в прокуратуре, и таким вот манером они приземлились в постельке на квартире у Шацкого, чтобы эта женушка с пятнадцатилетним стажем и больным сердечком могла с прилежностью отличницы открывать свои эрогенные зоны.
Наслаждались друг другом с самозабвением, и в какой-то момент Шацкий влюбился в Басю Соберай. Искренне и просто. И было это необыкновенно сладостное чувство.
— Мися говорила, что ты повел себя, как ненормальный.
— Согласен, так это могло выглядеть со стороны.
— А знаешь, что меня возбуждает?
— Что-то еще?
— Что ты гений криминалистики.
— Ха-ха-ха.
— Не смейся, клянусь. Дело ведь уже было закрыто, как тебе такое пришло в голову?
— Доля правды.
— Не понимаю.
— Говорят, что в каждой легенде есть доля правды.
— Ну, есть.
— Но существуют такие легенды, как, например, эта чертова антисемитская легенда о крови, в которой нет ни капли правды, которая с самого начала и до самого конца — ложь и суеверие. Тогда, на рынке, я об этом и подумал, неважно почему. И мне вспомнилось, что говорил твой отец. Что все врут, и об этом нельзя забывать. И в тот же миг я подумал о нашем деле как об одном большом подлоге. Что бы оно означало, если предположить, что нет в нем ничего правдивого, что все — липа? Что останется, если отбросить дело семидесятилетней давности, ритуальные убийства, ритуальный убой, древнееврейские надписи, цитаты из Библии, бешеных собак, мрачные подземелья и бочки с гвоздями? Что останется, если принять, что все доказательства и улики, которые с самого начала были движущей силой нашего следствия, это сплошное надувательство?
— Три трупа.
— А вот и нет. Три трупа — тоже обман, три трупа тут затем, чтобы мы ломали себе голову над этими тремя трупами.
— Тогда три раза один труп.
— То-то и оно. Я давно уже подозревал, что это правильная догадка. Но тогда еще не наступил нужный момент. То есть я уже знал, что это не три трупа, а только три раза один труп. И знал: чтобы что-то увидеть, надо содрать с этих трупов «декорации». Знал, что нужно зацепиться за то, что пришло извне, что было объективным, а не за то, что было нам навязано, что было для нас состряпано, как, к примеру, значок родла в руке жертвы.
— Эльжбеты, — тихо пробормотала Бася.
— Знаю, ладно, Эльжбеты, извини, — с неожиданной для самого себя нежностью пробормотал Шацкий, привлек к себе худышку-любовницу и поцеловал пахнущие миндальным шампунем волосы.
— И что пришло извне?
— Вернее, кто.
— Клейноцкий?
— Умничка! Помнишь, как мы сидели вчетвером? Мы с тобой, Клейноцкий и Вильчур. Под большим слайдом с мертвым телом твоей подруги на стене. И снова нас придавила инсценировка. Этот слайд, этот действующий на нервы способ поведения Клейноцкого, его трубка, его лингвистические разглагольствования. Много чего тогда происходило, но нам хотелось, чтоб побыстрей, а он говорил вещи, на наш взгляд, очевидные, его философствования казались нам бледными, потому что он не знал столько, сколько ты, например, о Сандомеже, о Будниках, об отношениях между людьми. Но он сказал самую важную вещь: что ключом к загадке является первое убийство и стоящие за ним мотивы. Что первое убийство было совершено под влиянием самых сильных эмоций, а следующее — это уже осуществление некоего плана. На первой жертве была вымещена вся злость, ненависть, желчь, зато другая жертва была, что называется, просто убита. И тогда я задумался. Если расценим три убийства как единое целое, если сосредоточимся на первом, самом главном, и на секунду забудем о декорациях, то все очевидно. Убийцей должен быть Будник. У него был мотив — измена жены, была возможность, и при этом не было абсолютно никакого алиби, он путался в показаниях и заговаривал нам зубы.
— Только кто бы подозревал труп? — Бася Соберай встала, надела на себя рубашку Шацкого и вытащила из сумки дамские сигареты.
— Ты куришь?
— Пачку в две недели. Скорее хобби, чем зависимость. Можно здесь или пойти на кухню?
Шацкий махнул рукой, поднялся с постели и потянулся за своими сигаретами. Закурил, горячий дым прошел в легкие, тело покрылось гусиной кожей; весна, похоже, и пришла, но ночи все еще были холодными. Чтоб согреться, он завернулся в одеяло и стал ходить по квартире.
— Конечно, никто не подозревает труп, — согласился прокурор. — Однако, если б не труп, дело оказалось бы проще пареной репы, потому что и в случае убийства Шиллера он также был бы самым главным подозреваемым. Оставалось обратиться к старому принципу Шерлока Холмса: если исключить все возможности, то оставшаяся, пусть даже самая невероятная, должна соответствовать действительности.
Соберай затянулась сигаретой.
— Почему мы этого не заметили? Ты, я, Вильчур.
— Работа иллюзиониста, — пожал плечами Шацкий. — Это, пожалуй, самая гениальная идея Будника. Ты ведь знаешь, на чем обычно держатся фокусы? На отвлечении внимания, правда? Когда одна рука тасует в воздухе две колоды карт или превращает горящую бумагу в голубя, у тебя нет ни времени, ни желания взглянуть, что же делает вторая. Ясно? А мы по разным причинам были идеальными зрителями для этого фокуса. Ты и Вильчур — вы настолько здешние, что для вас все имело слишком большое значение. Я настолько чужой, что не сумел отделить существенного от несущественного. Мы все время пялились на цилиндр и кролика. На полотна в костелах, цитаты из Библии, бочки, обнаженный труп, найденный там, где когда-то было еврейское кладбище. А менее броские вещи ускользали от нашего внимания.
— Это какие?
— Например, лёссовый песок под ногтями Будниковой. Если ты вытаскиваешь из кулака непонятный символ, то ногти тебя уже не интересуют. А если бы заинтересовали, тогда бы мы подумали о подземельях раньше. Или окровавленные ноги второй жертвы. Да еще и бочка. Ты все это видишь и не задаешь себе вопроса, почему у чиновника городского управления изувеченные, все в синяках, бесформенные стопы.
— Стопы бродяги…
— Вот именно. Все эти мелкие подробности с самого начала сидели во мне и порой напоминали о своем существовании, как и слова Клейноцкого, и слова твоего отца.
— Что все лгут?
— Не только, были и другие, не дающие покоя. Поначалу я думал, что речь идет о передаче ненависти из поколения в поколение — в контексте Вильчура это было бы естественным. Но твой отец говорил о жизни в маленьком городке, где сосед соседу в окно заглядывает, о том, что если жена наставит тебе рога, то потом в костеле приходится стоять рядом с ее любовником. Черт, этого Будника я все время держал где-то глубоко в мозгу, а он все время давал о себе знать, выскакивал наружу, но я его снова и снова сбрасывал в этот колодец, ибо такое решение казалось слишком нереальным. И только когда я всерьез задумался над этим, все встало на свои места. Возьми перевернутую букву на картине: раввин в Люблине сказал, что ни один еврей не допустит такой ошибки, так же как и мы никогда бы не написали «Б» с брюшком на левой стороне. Это не свидетельствует против Вильчура. Это свидетельствует против человека, который каждую минуту должен заглядывать в Википедию, чтоб согласовать мелочи. А Будник ориентировался «в меру», он ведь интересовался холстом, он был настолько в курсе всех антисемитских заскоков, что прекрасно знал, на каких струнах стоит тут поиграть.
Впрочем, это не единственная его ошибка. Он сунул в руку мертвой жены родло, поскольку в этом половодье желчи — и снова Клейноцкий кланяется — хотел любой ценой навредить Шиллеру, утопить его. Но он не подозревал, что, как только мы доберемся до Шиллера, мячик, как в пинг-понге, отскочит прямиком на его порог. А может, он полагал, что Шиллер, заботясь о добром имени своей пассии, не проговорится? Так или иначе, если б Шиллер не поехал в столицу, если б я допросил его днем раньше, он бы остался жив, а Будник неделю как сидел в каталажке.
Соберай погасила сигарету, и он счел, что она вернется под одеяло, но Бася принялась рыться в сумочке, вытащила телефон.
— Мужу звонишь?
— В «Модену» за пиццей. Две «романтики»? — она смешно захлопала ресницами.
Он охотно согласился и подождал, когда она сделает заказ, после чего заманил ее опять под одеяло. Но не для секса — просто хотелось прижаться и поболтать.
— А как с Вильчуром? — спросила она. — Что-то там темнят. В чем дело? Выпустили его все-таки или нет?
— Выпустили-выпустили. Сказал, что у него голубиное сердце, а потому не заявит о своем задержании в «Антиклеветническую лигу» и не сделает из меня главного антисемита Польши. И только лишь потому, что все это за него сделает «Факт».
Она расхохоталась.
— До чего же мил наш инспектор. А он и в самом деле еврей?
— В самом деле. Впрочем, вся эта история правдива, с той лишь оговоркой, что Вильчур не знал о ней столько, сколько мы думали, например, не имел понятия, что Эльжбета была внучкой той несчастной акушерки, дочь которой испугалась бочки. Будник знал больше всех. Дело доктора Вайсброта и все, что произошло зимой сорок седьмого, было семейной тайной за семью печатями. О ней Будник узнал лишь только тогда, когда влюбился в девицу Шушкевич. Его отец, начальник тюрьмы, который не позволил Вайсброту принять роды у своей жены, перепуганный таким совпадением, перед смертью выложил сыну всю правду. Старик боялся проклятия, боялся, что все неслучайно, что это доктор Вайсброт взывает из гроба к справедливости.
— Что-то в этом есть, — прошептала Соберай. — В том, как переплелись эти судьбы. Жуть какая-то.
Шацкий вздрогнул. В таком ключе он об этом не думал, но Соберай была права. Кажется, что зависшее над Сандомежем проклятье, чтобы наконец-то исполнится, нашло применение и ему самому. Вспомнилась видеозапись с исчезающим в тумане евреем — это было единственное в их следствии, чего не удалось объяснить. Он намеревался оставить ее у себя — нет смысла, чтобы она фигурировала в материалах следствия.
Они помолчали, прильнув друг к другу, за окном часы на ратушной башне пробили одиннадцать. Он улыбнулся от мысли, что ему страшно нравится этот перезвон. И подумать только, еще недавно он его раздражал.
— Жаль только бродягу, — вздохнула она, погрустнев, и еще сильнее прильнула к Шацкому. — Его-то, насколько я понимаю, никто не предавал проклятию.
— Видимо, нет, но точно мы об этом пока ничего не знаем.
— Господи, мне, конечно, не стоит это повторять, чтобы тебя не раздавила гордыня, но ты просто гений криминалистики.
Он пожал плечами, хотя комплимент пришелся по душе.
— Д-а-а, ну и потом, мне надо было обратить внимание на ноутбук и семейные фотографии.
— Что за ноутбук?
— Ланч-бокс, куда в забегаловках кладут еду на вынос.
— Ты это называешь ноутбуком?
— А что?
— Неважно, рассказывай.
— Во вторник камера поймала Будника в тот момент, когда он выходил с двумя порциями обеда из «Тридцатки». Полный бред, ведь жены-то уже не было в живых, и непонятно, зачем ему понадобилось два обеда. Надо было связать это с другими фактами. С тем, что если Будник убийца, то в маленьком особнячке на Замковой на крюку висел кто-то другой. С тем, что некий сандомежский бездомный упорно разыскивал своего пропавшего кореша. Ну и с семейными фотографиями.
— С какими такими фотографиями?
— Ведь Буднику надо было уподобиться, насколько это возможно, бродяге, несчастному Фиевскому. Из показаний следует, что он готовился к преступлению целыми неделями, даже месяцами. Конечно, это звучит, как безумие в квадрате, но помни: пока не было совершено первое преступление, он мог считать весь план извращенным развлечением, проверкой, как далеко он отважится зайти. Ему пришлось сильно опуститься, похудеть, немного изменить цвет волос, вместо рыжих — лишь слегка рыжеватые, отрастить бородку. Трюк с пластырем был гениальный: в очередной раз, как настоящий иллюзионист, он отвлек внимание, но хитрость не сослужила бы свою службу, возникни сомнения, что на Замковой — труп именно Будника.
Почему этих сомнений у нас не возникло, особенно у меня? Потому что на допросе я видел тщедушного человечка с рыжей бороденкой и пластырем на лбу. Крюк, вбитый в щеку, дополнительно осложнял дело. То же самое лицо я видел и в удостоверении личности, которое вытащил из валяющегося возле трупа бумажника. Только, увы, тот факт, что там не было водительских прав, а само удостоверение выдано две недели назад, не подтолкнуло меня на размышления. Никого не подтолкнуло, потому что все мы в течение нескольких часов видели по телевизору лицо Будника, то есть снимок, сделанный во время допроса. А можно ли было увидеть другое его лицо? Конечно, стоило только поискать. Но там, где его можно было найти, то бишь у него дома, не оказалось ни одной фотографии хозяина. Только Будниковой. Он знал, что мы тщательно обыщем все жилище. Знал, что, если увидим его настоящее лицо, у нас появятся сомнения. А так у нас перед глазами стояла худая физиономия с пластырем на лбу.
Звонок прервал объяснения Шацкого, а спустя минуту они принялись за пиццу и чесночный хлеб, который — о, ирония! — привезли в белом ланч-боксе, то бишь в ноутбуке, точно таком, какой прокурор видел в руке убийцы на видеозаписи, сделанной камерой с ратуши. Это отбило ему желание есть хлеб. Соберай, кажется, тоже, — она ни разу не протянула за ним руки. Впрочем, она потеряла охоту и к пицце. Съела один кусочек, второй клюнула раза два и положила.
— Прости, не могу одновременно есть и думать обо всем этом: подземелья, Шиллер… Теперь я понимаю, какая смерть была ему уготована… Это подтверждает слова Клейноцкого. Шиллер был зверски замучен, ненависть к нему была преогромной. Что также указывало на Будника, правда?
Он кивнул.
— И бродягу он тоже прятал в подземельях? Но как? Входил туда через подвал? Я и не знала, что кроме этой чертовой туристической трассы там есть еще что-то. Скоро выяснится, что туда можно попасть из каждого дома.
— Нет, нельзя. Будник узнал чуть больше других случайно, его интересовала история города, и благодаря ему Дыбус с дружками мог проводить свои исследования. Других же политиков лабиринты перестали интересовать, как только они поняли, что туристической достопримечательности из них не сделаешь. А у Будника это был конек. Конек, который пригодился ему в решающий момент. Нет, не с каждого места можно спуститься в лабиринт. Тебе известен вход возле Назарета, а Будник узнает — и это следует еще проверить, — что второй вход находится неподалеку от замка, на лугу, там в самом низу стоит какая-то хибара. Это бы нам объяснило многое. Оттуда можно почти незамеченным пролезть через кустарник к синагоге и — тоже через кустарник — в небольшой особняк на Замковой, а если прошмыгнуть через сад при соборе, окажешься на террасе дома Будников. Отсюда и его придумка с запрограммированным взрывом штрека, который ведет к этому входу. Взрыв бы указал на Будника, и тогда бы мы начали его искать. Правда, благодаря паспорту Фиевского он собирался быть уже на другом конце света, но — не срослось…
— Сознайся, с этим паспортом ты стрелял вслепую?
— Зато метко. Когда я уже был уверен, за кого он себя выдает, додуматься до паспорта было нетрудно. Но уговорить несколько учреждений, чтоб вечером в воскресенье проверили, правда ли это, и чтобы, когда он явится за получением… Кажется, за всю жизнь я не сталкивался с большими трудностями. И знаешь, что самое интересное? Что больше всех ему жаль Дыбуса.
— Псих. Только подумать, что я его знала уйму лет. Сколько он за это получит?
— Пожизненно.
— И почему? Зачем? Не понимаю.
Шацкий тоже не понимал или, скажем, понимал, но не до конца. У него в ушах все еще звучали слова Будника: «Элю и Шиллера я жаждал убить, действительно жаждал, это доставило мне удовольствие. После всех тех месяцев, когда я представлял себе, чем они занимаются, после выслушивания лжи, россказней о служебных встречах с артистами в Кракове, Кельцах, Варшаве… Знаете, как оно бывает, как ненависть растет в тебе, как заливает тебя желчь… Я был готов уже на все, лишь бы только не чувствовать, как эта кислота разъедает меня, каждую минуту, каждую секунду. Я всегда знал: она не для меня, но, когда она наконец бросила эти слова мне в лицо, стало страшно. И я решил, коль скоро мне ее не видать, то и никто другой ее не получит».
Пожалуй, оно и лучше, если ты этого не понимаешь, Бася, подумал Шацкий. И я этого не понимаю, да и вообще мало кто понимает. И хоть до него доходили объяснения Будника, хоть он и отдавал себе отчет в его мотивах, о некоторых вещах он мог говорить только в шутку, ибо не верил в проклятия, не верил, что какая-то энергия время от времени должна оборачиваться возмездием, чтобы не нарушить равновесия во Вселенной. Но во всем этом присутствовало и нечто тревожащее. Словно древний польский город повидал на своем веку так много горя, что преступление семидесятилетней давности переполнило чашу его терпения, и кровь, перестав, как прежде, впитываться в красный кирпич городских стен, стала отлетать от них рикошетом.
Часы на ратушной башне пробили полночь.
— Время духов, — промолвила Бася Соберай и юркнула под одеяло.
А прокурор Теодор Шацкий подумал: нет, духи не приходят в полночь.
Назад: Глава двенадцатая
Дальше: Глава четырнадцатая