Книга: Страх и надежда. Как Черчилль спас Британию от катастрофы
Назад: Глава 5 Лунобоязнь
Дальше: Глава 19 «Соединение Эйч»

Часть вторая
«В случае определенного развития событий…»
Июнь-август

Глава 11
Загадка «Лебединого замка»

Человек по прозвищу Профессор – Фредерик Линдеман – слушал собеседника с нарастающим скептицизмом. То, что рассказывал доктор Джонс, молодой сотрудник разведывательного управления министерства авиации, шло вразрез со всеми представлениями физиков о том, как радиоволны должны распространяться на большом расстоянии. В изложении Джонса обрывки разведданных выглядели убедительно, но они ведь наверняка означали нечто иное – не то, что вообразил себе Джонс.
Собственно говоря, работа Профессора как раз и состояла в том, чтобы оценивать мир с объективностью ученого. Этот 54-летний оксфордский физик стал одним из первых сотрудников нового премьер-министра: Черчилль был убежден, что в новой войне технологические достижения будут играть весьма важную роль. Это уже подтвердила история с радаром – удачным побочным продуктом безуспешных попыток создать «луч смерти», способный мгновенно уничтожать вражеские самолеты. Кроме того, британцы учились все лучше перехватывать и расшифровывать переговоры летчиков люфтваффе: этим занимались в Блетчли-парке, сверхсекретном центре, где размещалась Правительственная школа кодов и шифров. Именно здешние дешифровщики сумели разгадать тайны немецкой шифровальной машины «Энигма».
Перед этим Линдеман возглавлял в Адмиралтействе службу, созданную для того, чтобы в ежедневном режиме обеспечивать Черчилля (тогда – Первого лорда Адмиралтейства) как можно более подробными и разносторонними сведениями о боеготовности Королевского военно-морского флота. Став премьер-министром, Черчилль тут же назначил Линдемана руководителем аналогичного бюро с гораздо более широкой сферой деятельности – статистического управления при канцелярии премьер-министра. Заодно Черчилль сделал его своим специальным советником по науке (официально эта должность именовалась «личный помощник премьер-министра»). Эти две роли давали Линдеману возможность заниматься изучением любых научных, технических и экономических вопросов, которые могли бы повлиять на ход войны: заманчивые полномочия, которые неизбежно должны были возбудить зависть среди министерских «удельных княжеств» Уайтхолла.
Еще больше осложняла дело фигура самого Линдемана – человека, чьим главным достоинством, по словам заместителя министра иностранных дел Кадогана, была способность «объединить против себя любую группу людей, с которой он вступал в контакт».
Это был высокий бледный человек, любивший «твердые» крахмальные рубашки, жесткие воротнички, необычайно туго завязанные галстуки. Его бледность неплохо сочеталась с серым цветом его костюмов. На улице он всегда носил громадную шляпу-котелок и пальто с бархатным воротником – и всегда имел при себе зонтик. На его лице словно бы навечно застыло выражение чопорного высокомерия, которое подчеркивали вечно опущенные углы рта. Он казался человеком без возраста – или, точнее, всегда пребывавшего в преклонном возрасте: во всяком случае это явствует из воспоминаний леди Джулиет Таунсенд, дочери лорда Биркенхеда, близкого друга Линдемана (а впоследствии и его биографа). «Мне кажется, он был из тех, кто довольно рано начинает выглядеть довольно старым, – замечает она, – а потом сохраняет такой вид на протяжении 20 лет». Именно Таунсенд в детстве прозвала Линдемана Профессором. Некоторые величали его нашим Профессором.
Линдеман, казалось, просто соткан из противоречий. Он ненавидел темнокожих и тем не менее годами играл в теннис в паре с уроженцем Вест-Индии. Он недолюбливал евреев (однажды за глаза назвав коллегу-физика «м-маленьким г-грязным еврейчиком»), однако считал Альберта Эйнштейна своим другом и в годы становления гитлеровской власти помогал физикам-евреям вырваться из Германии. В своих пристрастиях он придерживался черно-белого подхода. Его друзья не могли сделать ничего плохого, а его враги – ничего хорошего. Если его кто-то задевал, он всю жизнь хранил обиду на этого человека. «Его память, – писал Джон Колвилл, – была не просто всеобъемлющей: в том, что касалось запечатления прошлых обид, она была просто феноменальной».
И тем не менее, судя по всем рассказам, женщины и дети его обожали. Он был любимцем семьи Черчилль и никогда не забывал о днях рождения членов этого семейства. Особенно его любила Клементина, вообще-то не слишком жаловавшая большинство министров и генералов, с которыми работал Черчилль. Демонстративно строгий облик Линдемана маскировал очень ранимую натуру – ему было исключительно важно, как его воспринимают окружающие; он даже не носил наручных часов, опасаясь, что с ними он выглядит недостаточно мужественно. Он изо всех сил старался скрывать ласковое прозвище, которое в детстве дали ему родители: Персик.
Ему непременно требовалось первенствовать во всем, чем бы он ни занимался. Он играл в теннис на профессиональном уровне – однажды даже выступал на Уимблдоне в парном разряде. Он часто играл с Клементиной, но, по словам своей сестры Линды, ни тени радости при этом не мелькало на его лице. Казалось, в нем вечно идет какая-то внутренняя борьба: «Персик за ланчем омерзительно бахвалится всезнайством, отчего беседа становится нескончаемым кошмаром постоянных ошибок. Персик с необычайной решимостью играет в шахматы, в теннис, на фортепиано. Бедняга Персик – по сути, он никогда по-настоящему не играет».
Так уж случилось, что Линдеман родился не в Англии, а в Германии – в курортном городе Баден-Баден, 5 апреля 1886 года. Линдеман считал, что виной тому – эгоизм его матери. «Она знала, что подходит время родов, и тем не менее предпочла произвести его на свет именно на немецкой территории. Этот факт всю жизнь служил для Линдемана источником раздражения», – писал лорд Биркенхед. Собственно говоря, Линдеман видел себя кем угодно, только не немцем, и вообще ненавидел Германию, однако из-за своего места рождения во время предыдущей войны – а теперь и во время нынешней – его патриотизм нередко подвергали сомнению. Даже Колвилл поначалу отмечал: «Его заграничные связи сомнительны».
Мать Линдемана оказала на него серьезное влияние и в другой области: позже оно сильно отразилось на том, как его воспринимали окружающие. Именно она посадила своих детей на строгую вегетарианскую диету – еще в ранние годы их жизни. И она, и почти все дети вскоре отказались от такого рациона, лишь он один с каким-то мстительным упорством продолжал его придерживаться. День за днем Линдеман в невероятном количестве поглощал белки яиц (ни в коем случае не желтки) и майонез, сделанный на основе оливкового масла. Кроме того, он был знатным сладкоежкой, а особую страсть питал к шоколадкам с начинкой (первое место среди них занимали конфеты «Фуллер» с шоколадным кремом). По собственным осторожным подсчетам, ежедневно Линдеман потреблял до 200 г сахара (эквивалент 48 чайных ложек).
Линдеман и Черчилль познакомились летом 1921 года на одном обеде в Лондоне и со временем сдружились. В 1932 году они вместе проехали по Германии, чтобы посетить поля битв, где некогда сражался герцог Мальборо, предок Черчилля, биографию которого он тогда писал. Разъезжая по сельской местности на «Роллс-Ройсе» Профессора (который унаследовал от умершего отца огромное состояние), они отметили царящий там подспудный воинствующий национализм. Это встревожило их и заставило заняться активным сбором сведений о подъеме милитаризма в гитлеровской Германии – чтобы открыть Британии глаза на угрожающую ей опасность. Дом Черчилля стал своего рода разведывательным центром, где собиралась информация о Германии, поступавшая из внутренних немецких источников.
Лнндеман ощущал профессиональное родство с Черчиллем. Ему представлялось, что этот человек должен был бы стать ученым, но отверг свое призвание. Черчилль, в свою очередь, восхищался способностью Линдемана запоминать детали и разлагать сложные вопросы на фундаментальные составляющие. Он часто отмечал, что у Профессора «замечательный мозг».
Встреча Линдемана с доктором Джонсом началась, как и планировалось, с обсуждения вопроса о том, овладела ли Германия искусством обнаружения вражеских самолетов с помощью радиоволн. Джонс был уверен, что немцам это удалось. Он приводил разведданные, подтверждавшие его точку зрения. Ближе к концу совещания Джонс сменил тему. В этот же день, несколько раньше, случилось нечто такое, что вызвало у него беспокойство. Один из его коллег, полковник авиации Листер Бленди, глава службы, отвечающей в Королевских ВВС за радиоперехват немецких переговоров, передал Джонсу копию сообщения люфтваффе, расшифрованного в Блетчли-парке.
– Вы видите в этом какой-то смысл? – спросил у него Бленди. – Потому что у нас тут, похоже, все в недоумении.
Краткое послание содержало географические координаты (широту и долготу), а также, судя по всему, два немецких существительных – Cleves и Knickebein. Джонс мог лишь предположить, что сообщение читается примерно так: «Cleves Knickebein подтверждено [или установлено] в пункте 53°24′ с. ш. 1° з.д.».
Джонса это ошеломило. Он сказал Бленди, что для него это послание несет глубочайший смысл.
Оно позволило сложиться мозаике, которая прежде оставалась у него где-то глубоко в подкорке лишь разрозненным набором разведданных, которые привлекали его особое внимание на протяжении последних месяцев. Он уже однажды видел слово Knickebein – на клочке бумаги, найденном среди обломков немецкого бомбардировщика, сбитого в марте того же 1940 года. На этом обрывке стояла фраза: «Радиомаяк Knickebein». А затем, уже после того, как управление авиационной разведки Королевских ВВС ввело в практику постоянное подслушивание разговоров между военнопленными, ему довелось послушать запись беседы двух пленных немецких пилотов, обсуждавших, по-видимому, какую-то секретную беспроводную систему навигации.
Теперь же – это новое послание. Джонс знал, что Knickebein означает «кривая нога» или «собачья лапа». Он полагал, что Cleves – это скорее всего название города в Германии, которое записывалось и иначе – Kleve. В городе имелся знаменитый замок Шваненбург («Лебединый замок»), где якобы проживала принцесса Анна Клевская перед тем, как отправиться в Англию, где она стала четвертой женой Генриха VIII. Считается, что «Лебединый замок» (наряду с легендой о рыцаре Лоэнгрине) оказал влияние на Вагнера в ходе создания знаменитой оперы, названной по имени рыцаря.
Внезапно фрагменты мозаики собрались воедино, и Джонс увидел в них смысл, хотя вывод, к которому он пришел, казался невероятным. Ему было всего 28 лет. Если выяснится, что он ошибся, его сочтут глупцом. Но, если он прав, его открытие, возможно, спасет бессчетное количество жизней.
Он знал, что географические координаты, указанные в этом новом перехваченном сообщении, относятся к какой-то точке чуть южнее Ретфорда – небольшого города в одном из промышленных центральных графств Англии. Линия, проведенная от Клеве к Ретфорду, могла бы являться неким вектором – например, маршрутом самолета или распространения пучка радиоволн от передатчика (о чем свидетельствовала фраза «Радиомаяк Knickebein»). Термин «кривая нога» подразумевал некое пересечение: Джонс предположил, что речь идет о каком-то втором луче, пересекающем первый. Это позволяло точно локализовать наземную цель – скажем, какой-то крупный город или даже отдельный завод. Уже существовала технология, позволявшая направлять движение коммерческих и военных самолетов с помощью радиолучей, но лишь на небольших расстояниях: такой метод помогал им совершить посадку в условиях плохой видимости. Эта «лоренцевская система приземления вслепую» (названная так в честь разработавшей ее немецкой компании C. Lorenz AG) была известна обеим сторонам и уже применялась в аэропортах и на военных аэродромах Англии и Германии. Джонсу пришло в голову: может быть, люфтваффе нашло способ направлять нечто вроде лоренцева пучка радиоволн гораздо дальше – через Ла-Манш, чтобы обозначать цели, расположенные на территории Англии?
Эта перспектива очень обеспокоила его. Прежде на приемлемую точность ночных бомбардировок можно было надеяться только при ясном и лунном небе. Однако с системой наподобие той, которую представил себе Джонс, немецкие бомбардировщики смогут рыскать над Англией во всякую ночь, не дожидаясь полнолуния, второй или третьей четверти; им не помешают даже плохие погодные условия, при которых не летают британские истребители. В Королевских ВВС были уверены, что их машины смогут противостоять дневным налетам, но по ночам их истребители почти не могли находить вражеские самолеты и вступать с ними в бой – несмотря на радарную сеть, развернутую в Англии. Для воздушного боя требовался визуальный контакт, а наземные радары попросту не обладали достаточной точностью, чтобы подвести английских пилотов к противнику достаточно близко. К моменту, когда пилоты истребителей получат координаты неприятеля от диспетчеров Истребительного командования (обработавших данные с радаров), немецкие бомбардировщики уже будут в других местах – притом, возможно, на других высотах и двигаясь в иных направлениях.
Теперь же, на этом утреннем совещании с Профессором, Джонс изложил свою теорию. Он пребывал в большом возбуждении – будучи уверен, что натолкнулся на новую секретную технологию, разработанную немцами. Но Линдеман – мертвенно-бледный, аскетичный, с вечно опущенными уголками рта – заявил: то, что он предполагает, попросту неосуществимо. Он пояснил: обычные пучки радиоволн, с помощью которых осуществляется посадка вслепую, распространяются лишь по прямой, а поскольку Земля круглая, к тому времени, когда луч, направленный с территории Германии, пройдет необходимые две сотни миль (или даже больше) до участка неба над выбранной целью в Англии, эти волны будут уже слишком высоко – вне досягаемости даже самых высотных бомбардировщиков. Тогда такое представление считалось общепринятым. А после того как Линдеман занял какую-то позицию, его очень трудно было переубедить. Рой Хэррод, один из его ближайших коллег, говорил об этом так: «Никогда не встречал другого такого человека, который, убедив себя с помощью собственных рассуждений, оставался бы столь непоколебимо уверенным в своей правоте».
Обескураженный, но не готовый признать поражение, Джонс вернулся в свой кабинет и стал обдумывать следующий шаг. Он договорился о второй встрече с Линдеманом – уже на завтра.
В четверг, в 11 утра, Черчилль снова полетел во Францию (это будет его последняя личная встреча с французским руководством). Он захватил с собой «Мопса» Исмея, Галифакса, Кадогана и генерал-майора Эдварда Спирса, офицера связи между британской и французской армиями, – и даже лорда Бивербрука. Таким образом, премьер-министр снова подверг немалому риску значительную часть британского правительства. Военный аэродром, где им предстояло приземлиться, бомбили накануне ночью. Для Мэри Черчилль и ее матери этот полет означал еще один день, полный тревоги. «Я просто терпеть не могу, когда он уезжает, – писала Мэри в дневнике. – Все мы испытываем ужасное предчувствие, что французы вот-вот сдадутся. Господи! Франция не может так поступить! Она должна сражаться дальше – должна сражаться дальше».
Опустевший аэродром являл собой печальное зрелище: летное поле испещряли воронки от ночного налета. Французские летчики слонялись между ангарами, не проявляя особого интереса к прибывшим. Черчилль подошел к группе авиаторов и на своем ужасном французском представился, сообщив, что он – британский премьер-министр. Ему выделили двухдверный автомобиль-фаэтон, совсем небольшой: Черчиллю трудно было в нем разместиться, не говоря уж о Галифаксе, рост которого составлял шесть футов пять дюймов. Набившись в машину, словно персонажи дурной комедии, они отправились в местную префектуру, где обычно работали региональные представители национального правительства. В здании они обнаружили только двух официальных лиц – французского премьер-министра Рейно и Поля Бодуэна, заместителя министра иностранных дел Франции. Рейно уселся за стол; Черчилль предпочел глубокое кресло и утонул в нем, почти скрывшись из виду.
В отличие от их предыдущей встречи (которая проходила в Бриаре) Черчилль даже не старался казаться любезным и приветливым. Как писал генерал-майор Спирс, он выглядел «чрезвычайно строгим и сосредоточенным». «Мопс» Исмей больше не походил на очаровательного пса: он тоже сидел с суровым выражением лица. Бивербрук звенел в кармане монетками – «словно нащупывая чаевые», по словам Спирса. Лицо у него раскраснелось, редкие волосы растрепались. «Его круглая голова напоминала пушечное ядро, которое его небольшое напряженное тело, сжатое в тугую пружину, могло в любую секунду запустить в Рейно», – писал Спирс.
Французы явно приготовились сдаваться. Казалось, им не терпится покончить с этой встречей. Рейно отметил: в данный момент все зависит от того, как поведут себя Соединенные Штаты. Он планировал немедленно отправить телеграмму Рузвельту. «Сейчас нам остается одно: как можно откровеннее описать ситуацию американскому президенту», – отметил он.
Черчилль обещал поступить так же, а потом попросил, чтобы ему позволили посовещаться с коллегами. «Dans le jardin!» – скомандовал он. Они удалились в мрачноватый прямоугольный садик, по которому шла узкая тропинка, и зашагали по ней кругами. «Полагаю, от потрясения все временно лишились дара речи, – пишет Спирс. – Во всяком случае о себе могу это сказать со всей определенностью».
Внезапно Бивербрук прервал общее молчание. Он сказал: сейчас они могут лишь ждать ответа Рузвельта. Опасаясь, как бы Черчилль не дал поспешное обещание направить во Францию несколько эскадрилий истребителей Королевских ВВС (когда-то он ведь уже обещал это сделать), Бивербрук настаивал, чтобы премьер в последнюю минуту не принимал на себя никаких обязательств такого рода. «От нас здесь никакой пользы, – заметил он. – Более того, от нашего выслушивания этих заявлений Рейно – один вред. Давайте-ка отправимся домой».
В вечерних сумерках они вернулись в Англию.
Джонс пришел на вторую встречу с Профессором, подготовившись более основательно. Он знал, что Томас Эккерсли, один из ведущих английских специалистов по радиоволнам, давно работающий инженером-исследователем в Marconi Company, однажды написал короткую статью, где привел расчеты, из которых явствовало: очень узкий пучок радиоволн может следовать кривизне поверхности Земли, а значит, с его помощью можно навести бомбардировщик из Германии на заданную точку Британии. Джонс принес с собой эту статью, а также некоторые новые разведданные.
Кроме того, готовясь к этой встрече, Джонс пообщался со своим другом и коллегой – полковником авиации Сэмюэлом Дэнисом Фелкином, отвечавшим за допросы пленных экипажей люфтваффе. Джонс знал, что в последние дни удалось захватить еще несколько немецких пилотов, выпрыгнувших из сбитых бомбардировщиков, поэтому он попросил Фелкина включить в беседы с ними вопросы, сосредоточенные на технологии навигации с помощью радиолучей.
Фелкин так и сделал, но прямые вопросы не дали ничего нового. Однако полковник придумал эффективный способ получения информации от пленных. После допроса он возвращал допрашиваемого в камеру к его сослуживцам, а затем с помощью скрытых микрофонов подслушивал, как они обсуждают прошедшую беседу и те вопросы, которые на ней задавались. Так он сумел услышать, как один из новых пленных рассказывает сокамернику после допроса: как бы Королевские ВВС ни старались, им все равно не найти «оборудование».
Разумеется, это очень подогрело любопытство Джонса. Фраза пленного косвенным образом подтверждала, что Джонс на верном пути. Можно было даже предположить, что загадочное устройство «спрятано» на самом видном месте.
Джонс тут же затребовал копию технического доклада, подготовленного британскими специалистами, которые обследовали бомбардировщик, сбитый осенью прошлого года (на самолете такого же типа летел тот пленный немецкий авиатор). Джонс сосредоточился на радиооборудовании. Его внимание привлек один прибор – устройство, названное в докладе «приемником сигнала для приземления вслепую». Само по себе наличие такого прибора не удивляло: все немецкие бомбардировщики оснащались стандартной системой приземления «Лоренц». В докладе отмечалось, что все оборудование тщательно осмотрел инженер Королевского авиационного завода – одного из экспериментальных авиационных предприятий.
Джонс позвонил ему.
– Скажите-ка, вы обнаружили что-нибудь необычное в приемнике сигнала для приземления вслепую? – спросил он.
Инженер ответил отрицательно. А потом уточнил:
– Раз уж вы об этом заговорили… Он гораздо чувствительнее, чем нужно для слепого приземления.
Прибор можно было настраивать на определенные частоты: Джонс заключил, что они соответствуют тем диапазонам, в которых действует новая система радионавигации. Если, конечно, его догадка верна.
При всей своей упертости Линдеман был достаточно восприимчив к холодной научной логике. Одно дело – прислушиваться к 28-летнему ученому, предполагающему (на основании нескольких косвенных улик) существование новой секретной немецкой системы навигации. Совсем другое – увидеть четкие и ясные расчеты, выполненные ведущим экспертом, подкрепленные научным доказательством того, что радиофизика вполне допускает создание такой системы. Да и новые свидетельства, собранные Джонсом, оказались убедительными.
Теперь Линдеман осознал: если люфтваффе сумело освоить новую технологию, это и в самом деле устрашающая перспектива. Как полагал Джонс, такой пучок радиоволн мог позволить самолету оказаться в радиусе не более 400 ярдов от цели: невероятная точность наведения.
Используя имевшийся у него прямой доступ к премьер-министру, Линдеман в тот же день составил докладную записку, предназначенную Черчиллю лично. Их тесный контакт чем-то напоминал общение между Григорием Распутиным и Николаем II – и вызывал массу подозрений и зависти среди коллег Линдемана. Благодаря его широчайшим полномочиям в сферу его деятельности попадало практически все. Он мог копаться в самых отдаленных уголках правительства, подвергать сомнению все, что ему заблагорассудится, даже предлагать новые вооружения и высказывать свое мнение по поводу военной стратегии, сильно осложняя жизнь мелким и крупным бюрократам. «Он был упрям как мул и не желал признавать, что на свете существуют хоть какие-то проблемы, решение которых не в его компетенции, – вспоминал «Мопс» Исмей. – Сегодня он писал меморандум о широкомасштабной стратегии, а завтра – статью о производстве яиц». Заметки и докладные записки так и разлетались из кабинета Линдемана (к концу года их набралось более 250). Их тематика была весьма разнообразной: от нитроглицерина и запасов древесины до секретных средств ПВО. Эти бумаги часто побуждали Черчилля требовать от своих многочисленных министров чего-то кардинально нового, что нарушало распорядок их жизни, и так трещавший по швам. Всякий участник совещаний знал, что Черчилль, вооруженный данными Линдемана, может в любой момент выхватить статистическую рапиру и с удовольствием распотрошить ею какое-нибудь требование или довод. А иногда вивисекцию проводил и сам Линдеман, излагая замечания своим тихим скрипучим голосом. Осваиваясь на новой работе, Линдеман стал прикладывать к своим заметкам черновик распоряжения, которое (по его мнению) следовало подписать Черчиллю. Эти черновики неизменно были написаны стилем, похожим на черчиллевский: Профессор старался затушевать собственную роль в этом процессе.
Впрочем, Черчилль хотел от Линдемана именно этого: чтобы тот постоянно бросал вызов ортодоксам, «проверенным сотрудникам» – и тем самым способствовал большей эффективности работы. Казалось, Профессор прямо-таки испытывает восторг, выдвигая идеи, которые переворачивают устоявшиеся представления вверх тормашками. Однажды, прогуливаясь со своим коллегой Дональдом Макдугаллом, он заметил плакат, нравоучительно призывавший: «Почините подтекающий кран» (предполагалось, что это позволит экономить воду, а значит, и уголь, на котором работает система водоснабжения). По пути Профессор тут же стал прикидывать стоимость энергии, древесной массы и транспортировки, необходимых для производства бумаги, на которой печатают эти воззвания. «И, разумеется, Профессор оказался прав в своих первоначальных подозрениях, – вспоминал Макдугалл. – Все это и в самом деле слагалось в неизмеримо более впечатляющую сумму, чем можно было сэкономить, следуя совету с плаката».
В направленной Черчиллю служебной записке о потенциальной находке доктора Джонса Линдеман бесстрастно излагал: «Есть основания полагать, что у немцев имеется некий радиоприбор, с помощью которого они надеются обнаруживать цели». Сущность этой технологии ясна не до конца, добавлял Профессор, однако можно предположить, что в ней задействован какой-то пучок радиоволн или радиомаяки, заранее установленные в Англии шпионами. Так или иначе, писал Линдеман, «жизненно важно исследовать этот вопрос, а особенно – выяснить длину волны этого излучения. Установив это, мы сумеем разработать средства, позволяющие вводить противника в заблуждение». Он просил у Черчилля разрешения «обсудить это с министерством авиации и попытаться стимулировать действия в нужном направлении».
Черчилль с самого начала отнесся к полученной информации очень серьезно. Позже он вспоминал, что эти новости стали для него «мучительным потрясением». Он переправил служебную записку Профессора министру авиации Арчибальду Синклеру, приписав от руки: «Мне кажется, это очень интригующе. Надеюсь, вы распорядитесь, чтобы данный вопрос тщательно расследовали».
Такая просьба Черчилля могла восприниматься лишь как понукающий удар кнута. Синклер тут же взялся за дело (пусть и с неохотой), поручив одному из высших должностных лиц министерства авиации проверку теории Джонса.
Между тем для семейства Черчилль настал день переезда. Бывший премьер Чемберлен наконец покинул дом 10 по Даунинг-стрит, и 14 июня, в пятницу Черчилли приступили к перевозке своих вещей из Адмиралтейского дома в новое жилище. Операцией руководила Клементина.
Переезд сопряжен с неминуемым стрессом – в любую эпоху. Но сейчас напряжение явно усиливал тот факт, что Франция вот-вот падет и что Англии грозит вторжение гитлеровских войск. Однако Клементина, казалось, стойко все это переносит – как обнаружила ее подруга Вайолет Бонем Картер (та самая, в которой жена Черчилля некогда подозревала соперницу), всего за несколько дней до переезда заехав к ней в Адмиралтейский дом на чай. Семейные покои по-прежнему стояли в полной меблировке, со всеми положенными украшениями. «Обстановка непринужденная и изысканная – и столько цветов – и все их очаровательные портреты подсвечены, – записала она в дневнике 11 июня. – Клемми совершенно такая же, как всегда, – жизнерадостно щебечущая – очень милая – и, как всегда, немножко более потешная, чем ожидаешь».
Сам переезд занял несколько дней. Мэри и Клементина провели их в отеле «Карлтон» – служившем также временным пристанищем для Профессора. Черчилль предпочел избежать домашнего хаоса и провести эти дни у лорда Бивербрука в его лондонском особняке Сторноуэй-хаус, где заодно располагалась и штаб-квартира министерства авиационной промышленности.
Черчилли перевезли в дом 10 на Даунинг-стрит нового «члена семьи» – черного кота из Адмиралтейства, названного Нельсоном в честь вице-адмирала Горацио Нельсона, героя прославленной Трафальгарской битвы. Черчилль обожал этого кота и часто носил его с собой по дому. По словам Мэри, вселение Нельсона вызвало определенные кошачьи конфликты: Нельсон тут же принялся терроризировать Мюнхенского мышелова – кота, уже обитавшего в доме 10 по Даунинг-стрит.
Как всегда после переезда, на новом месте следовало обустроиться, но сама опись домашней утвари, имевшейся на Даунинг-стрит, 10, показывает, насколько сложная задача стояла перед Клементиной: винные бокалы и стаканы (нужно же было куда-то наливать виски), высокие стаканы для грейпфрутового сока, тарелки для мяса, решёта, венички-сбивалки, ножи, кувшины, специальные чашки и блюдца для завтрака, специальные иглы для связывания крылышек и ножек птицы при жарке, прикроватные графины и стаканы, 36 бутылок лака для мебели, 27 фунтов карболового мыла, 150 фунтов мыла с примулой (кусками), а также 78 фунтов коричневого виндзорского мыла, которое предпочитали и Наполеон, и королева Виктория. Имелись также приспособления для сметания пыли с перил (и щетки, и метелки); подметальная машина Ewbank; щетки для чистки камина; молитвенные коврики; швабры, ручки для швабр, насадки для особых универсальных швабр; а также куски замши, 8 фунтов тряпок и 24 дюжины спичек (для того чтобы зажигать камин и сигары).
«Чемберлены оставили это жилище очень грязным, – записала Мэри в дневнике на следующий день. – А после мамы Адмиралтейский дом – как новенький».
Мэри очень полюбила свое новое обиталище, особенно его чинную атмосферу. Парадная дверь была выкрашена черной эмалью, а дверная колотушка имела форму льва. У дверей дежурили швейцар в ливрее и полицейский. Личный кабинет Черчилля и знаменитая Комната правительства находились на первом этаже, где обычно стояло величественное безмолвие, словно шум повседневной жизни был приглушен самим весом британской истории. В коридорах висели картины, принадлежащие Черчиллю.
Комнаты семьи находились на третьем этаже (именуемом британцами вторым). Их соединяли коридоры, стены которых были выкрашены в бледно-голубой цвет (а ковры – цвета спелых помидоров). Из подъемных окон открывался вид на сад, задний вход в дом и на Хорсгардз-пэрейд – обширную площадь, засыпанную гравием (на ней проводились разного рода важные церемонии). Мэри казалось, что атмосфера на этом этаже словно в каком-то сельском доме. Здесь, как и в Адмиралтейском доме, Черчилль и Клементина спали в раздельных спальнях.
Особенно понравились Мэри те комнаты, которые отвели ей самой. «Мамочка выделила мне чудесную спальню, гостиную и очень просторный гардероб – прямо голливудский», – писала она.
Поскольку отец у нее был премьер-министр, теперь она оказалась в центре событий. Все это приятно волновало, все это было очень романтично. Судя по тону ее дневниковых записей этого времени, мысль о том, что люфтваффе вскоре выгонит ее из этих чудесных комнат и из самого Лондона, тогда ни разу не приходила ей в голову.
Исполняя обещание, данное французскому руководству, Черчилль 15 июня, в субботу, в предвечернее время продиктовал телеграмму президенту Рузвельту. Никогда еще он не обращался к нему с такой страстной мольбой.
Сам процесс черчиллевской диктовки неизменно становился серьезным испытанием для терпения всех, кому случилось оказаться рядом. Обычно при этом находилась его основная персональная секретарша миссис Хилл, а также кто-то из личных секретарей, в данном случае Джон Колвилл. Позже Колвилл писал: «Когда ты смотрел, как он составляет какую-то телеграмму или служебную записку для диктовки, казалось, что ты присутствуешь при родах, – настолько напряженным было его выражение лица, настолько беспокойно он поворачивался с боку на бок [если лежал при этом в постели], настолько странные звуки он испускал вполголоса».
Особенно мучительным этот ритуал становился, когда приходилось составлять подобного рода деликатные телеграммы.
«Я понимаю все ваши трудности с американским общественным мнением и конгрессом, – диктовал Черчилль, – но события развиваются вниз по наклонной плоскости таким темпом, что они выйдут из-под контроля американского общественного мнения к моменту, когда оно наконец станет зрелым». Он отмечал, что Франция находится на пороге кризиса, угрожающего самому ее существованию, и что Америка – единственная сила, способная повлиять на ее будущее. «Декларация, в которой было бы сказано, что Соединенные Штаты в случае необходимости вступят в войну, могла бы спасти Францию, – произнес он. – В противном случае сопротивление Франции может через несколько дней прекратиться, и мы останемся одни».
Однако на кону не только судьба Франции, добавлял Черчилль. Он пугал адресата призраком Британии, тоже склонившейся под гитлеровским давлением, и предостерег, что на смену его собственному правительству может прийти новое – и притом прогерманское: «Если нас разобьют, вы вполне можете оказаться перед лицом Соединенных Штатов Европы под нацистским господством, Соединенных Штатов Европы, гораздо более многочисленных, сильных и лучше вооруженных, чем Новый Свет».
Он повторил свою прежнюю просьбу о том, чтобы Соединенные Штаты направили эсминцы к британским берегам, дабы укрепить Королевский военно-морской флот. Он приложил специальный документ, где подробно объяснял, насколько срочно нужны эти корабли в свете ожидаемого вторжения. В этом докладе, по сути, нашли отражение недавно высказанные генералом Айронсайдом, главнокомандующим британскими войсками в метрополии, опасения насчет «Дюнкерка наоборот»: высказывалось предупреждение, что немецкое вторжение с моря «наверняка будет осуществлено посредством сильно растянутой линии высадки со значительного числа небольших плавучих средств, поэтому единственная эффективная мера противодействия подобной тактике – постоянное, массированное и действенное патрулирование эсминцами». Однако в Королевском ВМФ, предупреждали авторы доклада, имеется лишь 68 действующих эсминцев. А значит, увеличить их численность жизненно необходимо. «Вот определенный и практически осуществимый решительный шаг, который можно предпринять немедленно. Весьма настоятельно прошу вас взвесить мои слова». Он назвал получение этих эсминцев «вопросом жизни и смерти».
Завершив составление этой телеграммы, а потом – еще одной (адресованной премьер-министрам Канады и других британских доминионов), Черчилль повернулся к Джону Колвиллу и мрачно пошутил: «Если слова считаются за оружие, мы должны победить в этой войне».
Рузвельт сочувственно относился к положению Британии, но его связывали по рукам и ногам «Законы о нейтралитете», а также изоляционистские настроения американского общества.
Вскоре Колвилла неожиданно увезли на уик-энд за город – в то место, которое быстро становилось личной штаб-квартирой Черчилля. Они отправились в Чекерс, официальную загородную резиденцию премьер-министра, находящуюся в графстве Бакингемшир, в 40 милях к северо-западу от Лондона.

Глава 12
Призраки скучных людей

В сумерках три черных «Даймлера» неслись среди полей и лесов. Черчилль любил быструю езду. При наличии везения и определенной смелости его шофер мог добраться от Даунинг-стрит до Чекерса всего за час. Если он проделывал это за 50 минут (такой подвиг требовал проезда на красный свет и игнорирования правил приоритетности движения), его ожидала щедрая похвала Черчилля. Говорили, что как-то раз на обратном пути шофер разогнался до сумасшедших 70 миль в час – и это в эпоху, когда автомобили не оборудовались ремнями безопасности. На заднем сиденье рядом с Черчиллем неизменно находилась одна из его машинисток. У этой сопровождающей такая поездка могла вызывать некоторый ужас. Вот что пишет его секретарша Элизабет Лейтон, работавшая с ним несколько позже: «Вы сидели, примостив записную книжку на одном колене и усердно занося в нее диктуемые фразы, при этом в левой руке вы сжимали запасные карандаши, его футляр для очков или вторую сигару, а одной ногой иногда придерживали его бесценный Ящик, чтобы он не захлопнулся при резком повороте». Стенография дозволялась лишь в автомобиле: во всех остальных случаях то, что диктует Черчилль, следовало сразу же печатать на машинке.
Детектив-инспектор тоже участвовал в таких поездках. Его тревога всякий раз усиливалась по мере того, как они приближались к этому загородному дому, который, как он полагал, был просто идеальным местом для убийства. Предыдущий владелец сэр Артур Ли в 1917 году заботливо подарил британскому правительству этот большой особняк в тюдоровском стиле из кирпича куркумово-желтого оттенка. С тех пор дом служил официальной загородной резиденцией британских премьер-министров. «Сотрудник полиции, даже пышущий здоровьем и имеющий при себе револьвер, мог ощущать себя тут очень одиноко, – писал Томпсон, – и в постоянной опасности».
Кортеж въехал в поместье через массивные кованые железные ворота; по сторонам располагались две кирпичные сторожки. Солдаты Колдстримской гвардии патрулировали территорию; полицейские размещались в сторожках и останавливали машины, чтобы проверить документы. Они задавали вопросы даже черчиллевскому водителю. Затем машины двинулись по длинной прямой аллее, которую называли Виктори-уэй [улицей Победы].
В мирное время ряды высоких окон лучились бы радушным янтарным светом, но теперь они были темны – в соответствии со строгими правилами светомаскировки, действующими по всей стране. Машины въехали на полукруглую подъездную аллею и остановились у парадного входа, на восточной стороне дома. Там прибывших встретила мисс Грейс Лэмонт (по прозвищу Монти), шотландка, с 1937 года отвечавшая за хозяйство в этой премьерской резиденции. Официально она именовалась леди-экономкой.
Когда Артур Ли передавал свой особняк в дар британскому правительству, он поставил особое условие: в этом доме не следует работать, он должен служить местом отдыха и восстановления сил. Ли писал: «Даже если не учитывать всякого рода тонкие влияния, чем лучше здоровье наших правителей, тем разумнее они будут править, и стоит надеяться, что заманчивая возможность проводить по два дня в неделю среди чистого горного воздуха Чилтернских холмов и лесов принесет немалую пользу лидерам, избранным народом, а значит, и самому народу».
Места здесь были и в самом деле идиллические. «Счастливы премьер-министры – куда ни пойти, их встретят новые красоты», – писал Хьюберт Эстли, потомок одного из первых владельцев поместья. Дом располагался в неглубокой долине между Чилтернскими холмами. С трех сторон его окружали возвышенности, простроченные тропинками, по которым гуляющие шли мимо живых изгородей из тиса, прудов, буковых, лиственничных и падубовых рощ, деликатно патрулируемых бледно-голубыми бабочками. Среди очаровательных лесов поместья был Лонг-Уок-Вуд [в буквальном переводе – Лес долгих прогулок], где резвились бесчисленные кролики. На территории, непосредственно прилегающей к особняку, имелась площадка для крокета, что привело в восторг Клементину, страстного и требовательного игрока. Черчилль вскоре приспособит эту крокетную лужайку и для иных целей: здесь станут испытывать новейшие вооружения (в том числе и изобретенные Профессором). Возле южной стороны дома располагались старинные солнечные часы, снабженные меланхолической надписью:
Года текут,
Нас в гроб влекут,
А в мире сём
Холмы да Дом
Одни навек.

Из парадной двери вы попадали в коридор, выводящий в Главный зал, чьи стены поднимались во всю высоту дома. На них размещались 30 больших живописных полотен, в том числе «Математик» Рембрандта. (Впрочем, позже специалисты установили, что это работа одного из рембрандтовских учеников.) Весь дом, по сути, олицетворял собой огромный период британской истории, но в Длинной галерее, на третьем этаже, ощущение прошлого казалось наиболее явственным. Здесь находился стол, которым Наполеон Бонапарт пользовался в изгнании, на острове Святой Елены. На полке большого камина лежали два меча, некогда принадлежавшие Оливеру Кромвелю: один из них он якобы носил при Марсон-Муре в 1644 году. Слева от камина висело радостное письмо, написанное Кромвелем прямо с поля боя. В нем содержалась знаменитая фраза «Бог сделал их жнивом для наших мечей».
Но этот дом приходился по вкусу не всем его обитателям. Ллойд Джордж выражал неудовольствие тем, что он расположен в низине и поэтому из него открывается недостаточно обширный вид на окружающую сельскую местность. Кроме того, по его словам, дом был «полон призраков скучных людей»: он полагал, что это могло бы служить объяснением, почему его пес Чун обычно рычал, оказавшись в Длинной галерее. Черчиллю довелось побывать в этом доме во время премьерства Ллойд Джорджа (в феврале 1921 года). Этот визит наверняка укрепил в нем желание когда-нибудь самому стать премьер-министром. «Вот я и здесь, – писал он Клементине о своем посещении. – Тебе было бы интересно увидеть этот дом. М.б., когда-нибудь увидишь! Он как раз из тех домов, какими ты так восхищаешься: обшитый роскошными деревянными панелями музей, полный истории, полный сокровищ – правда, недостаточно хорошо отапливаемый. В любом случае – замечательный актив».
Прибыв сюда уже в качестве премьера, Черчилль быстро продемонстрировал, что он вовсе не намерен следовать требованию Артура Ли, согласно которому всем премьер-министрам следовало оставлять свои дела за пределами поместья.
Ужин в ту субботу, 15 июня, должен был начаться в половине десятого вечера. Повару заранее сообщили, что среди гостей будет Профессор, и он приготовил для него специальное вегетарианское блюдо. Линдеман любил омлет со спаржей, салат из латука, помидоры (вначале очищенные от кожуры, а затем нарезанные) – по сути, все, что сочеталось с яйцами и оливковым майонезом. Клементина не стеснялась предъявлять кулинарам поместья специальные требования, чтобы угодить Профессору. «Моя мать шла на очень большие хлопоты, – вспоминала Мэри. – Для Профессора всегда готовили особое блюдо, и его неизменно угощали всевозможными кушаньями из яиц: он аккуратно отделял желтки и ел одни белки». Но, если не считать пристрастий по части еды, он был невзыскательным гостем. «Профессор никогда не доставлял нам беспокойства, – писала Мэри. – Его не требовалось развлекать: он либо уходил поиграть в гольф, либо работал, либо просвещал папу по какому-нибудь вопросу, либо играл в теннис. Это был совершенно замечательный гость».
Да, его принимали здесь вполне радушно, однако у Мэри имелись на сей счет и свои оговорки. «Я всегда немного опасалась сидеть за столом рядом с Профессором, поскольку он редко шутил и мог показаться молодому существу несколько скучным. С Профессором мне никогда не было уютно. Он был абсолютно очарователен, – отмечает она, – но в целом это было животное совсем другой породы».
Впрочем, в тот субботний вечер и Мэри, и Клементина отсутствовали: вероятно, они решили остаться в Лондоне, чтобы продолжить непростой процесс переезда семьи (и кота Нельсона) в дом 10 по Даунинг-стрит. Среди гостей, которые намеревались остаться в Чекерсе на ночь, были Диана (еще одна дочь Черчилля) вместе со своим мужем Дунканом Сэндсом, а также вечный Джон Колвилл. Профессор, опасавшийся встречаться с другими по пути в ванную, никогда здесь не ночевал, предпочитая уединение и комфорт своих оксфордских комнат или свою новую дневную рабочую резиденцию в отеле «Карлтон».
Незадолго до того, как все вошли в столовую, Колвиллу поступил телефонный звонок от другого личного секретаря, дежурившего в Лондоне: тот сообщал о мрачнейших новостях из Франции. Теперь французы открыто требовали, чтобы им позволили заключить сепаратное мирное соглашение с Гитлером – в нарушение англо-французского пакта, подписанного ранее. Колвилл передал это известие Черчиллю, «который тут же впал в сильное уныние». В Чекерсе сразу воцарилась похоронная атмосфера, писал Колвилл: «Ужин начался прямо-таки траурно, У. ел быстро и жадно, почти уткнувшись в тарелку, время от времени выстреливая каким-нибудь техническим вопросом в Линдемана, тихо поглощавшего свою вегетарианскую еду».
Черчилль, обеспокоенный и мрачный, ясно дал понять, что (по крайней мере пока) его мало интересуют обычные застольные беседы и что один только Линдеман сейчас достоин его внимания.
В конце концов слуги подали шампанское, бренди и сигары – что чудесным образом улучшило общее настроение. Такого рода оживление, которым сопровождался прием напитков в ходе обеда или ужина, было для Черчилля довольно обычным явлением, как еще раньше отмечала Дороти, жена лорда Галифакса. В начале трапезы Черчилль обычно был «немногословным, ворчливым и отстраненным», писала она. «Но затем, размягчившись под действием шампанского и хорошей еды, он становился совсем другим человеком – очень милым и веселым собеседником». Однажды Клементина стала порицать его за то, что он так много пьет. Он ответил: «Учти, Клемми, что я больше беру от алкоголя, чем алкоголь берет у меня».
Разговор за столом все больше оживлялся. Черчилль принялся вслух зачитывать телеграммы поддержки, которые поступили из самых разных уголков империи, – явно желая и подбодрить себя, и воодушевить всех остальных. При этом он сделал отрезвляющее наблюдение: «Сейчас война неминуемо станет для нас кровавой, но я надеюсь, что наш народ смело встретит бомбардировки и что гансам не понравится наше угощение. Какая трагедия, что нашу победу в предыдущей войне украла у нас кучка слабаков». Под «слабаками» он имел в виду сторонников чемберленовской политики умиротворения.
Затем собравшиеся вышли прогуляться по поместью. Черчилль, его зять Дункан и детектив-инспектор Томпсон отправились в розарий, а Колвилл, Профессор и Диана – к противоположной стороне дома. Солнце зашло в 21:19. Уже поднялась яркая луна, она была во второй четверти, до полнолуния оставалось пять дней. «Было светло и замечательно тепло, – пишет Колвилл, – но размещенные вокруг дома часовые в касках, с примкнутыми штыками, не давали нам забыть об ужасах действительности».
Колвилла часто вызывали к телефону, и всякий раз он после этого отправлялся на поиски Черчилля – «разыскивать Уинстона среди роз», как выразился он в дневнике. Французы, сообщил он Черчиллю, все ближе к капитуляции.
Черчилль ответил:
– Скажите им… что, если они позволят нам завладеть своим флотом, мы никогда этого не забудем, но, если они сдадутся, не посоветовавшись с нами, мы никогда этого не простим. Мы замараем их имя на тысячу лет вперед!
Немного помолчав, он добавил:
– Но, конечно, пока не говорите им этого.
Несмотря на поступавшие новости, настроение Черчилля продолжало улучшаться. Он стал угощать спутников сигарами; в темноте начали вспыхивать спички. Среди красных огоньков сигар он читал наизусть стихи и обсуждал войну с почти восторженным оживлением. Время от времени он напевал припев популярной песенки, которую исполнял мужской комический дуэт «Фланаган и Аллен»:
Стреляет фермер из ружья – пиф-паф, эгей-гей-гей,
Беги, бедняга кролик, беги скорей, скорей, скорей.

(В ходе войны песня станет неизмеримо более популярной, когда Фланаган с Алленом станут петь «Беги, Адольф, беги».)
Тут Черчиллю поступил телефонный звонок от Джозефа Кеннеди, американского посла в Великобритании. Колвилл пришел за премьером в розарий. Мгновенно помрачнев, Черчилль обрушил на Кеннеди «поток красноречия, описывая роль, которую Америка может и должна сыграть в спасении цивилизации», записал Колвилл в дневнике. Черчилль укорил посла, что обещания США оказать финансовую и промышленную помощь являют собой «посмешище на исторической сцене».
В час ночи Черчилль и его гости собрались в центральном зале. Премьер улегся на диван, попыхивая сигарой. Он рассказал парочку рискованных анекдотов и немного поговорил о том, как важно увеличить объемы производства истребителей для Королевских ВВС.
В половине второго он поднялся, чтобы отправиться спать, и сказал присутствующим:
– Спокойной ночи, дети мои.
В эту ночь Колвилл записал в дневнике: «Это был и самый драматичный, и самый фантастический вечер в моей жизни».

Глава 13
Изъязвление

В воскресенье, в половине восьмого утра, узнав, что Черчилль проснулся, Колвилл передал ему свежий отчет о положении во Франции, поступивший как по телефону, так и в форме документа (доставленного курьером). Колвилл принес эти депеши в комнату Черчилля. Премьер лежал в постели – «напоминая умильную свинку в шелковом жилете».
Черчилль решил назначить внеочередное заседание кабинета уже на 10:15. Оно должно было пройти в Лондоне. Пока Черчилль завтракал в постели, его камердинер и дворецкий Сойерс наполнял для него ванну. Все в доме стремительно взялись за дело. Миссис Хилл готовила свою портативную пишущую машинку, а водитель Черчилля – автомобиль. Детектив-инспектор Томпсон осматривал местность – не притаились ли поблизости наемные убийцы. Колвилл побежал одеться и собраться, после чего поспешно позавтракал.
Они мчались обратно в Лондон под сильным ливнем, проскакивая на красный свет, несясь по Мэллу, и всю дорогу Черчилль диктовал миссис Холл многочисленные служебные записки, с которыми Колвиллу и другим личным секретарям придется разбираться все утро.
Черчилль прибыл в дом 10 по Даунинг-стрит, как раз когда его министры начали собираться. По итогам совещания французам в 12:35 направили телеграмму, разрешавшую Франции от своего лица обратиться к Германии с вопросами об условиях перемирия, «но лишь при том условии, что еще до этих переговоров французский флот направится в британские порты». Телеграмма ясно давала понять, что Британия планирует сражаться дальше и не намерена принимать участие в каких-либо обсуждениях ситуации, к которым Франция собиралась призвать Германию.
Черчилль знал, что Франция потеряна. Теперь его больше всего заботил французский флот. Если он окажется под контролем Гитлера (что представлялось вполне вероятным), это изменит баланс сил в международных водах, где Британия сохраняла превосходство – по крайней мере пока.
В это же воскресенье Профессор и юный доктор Джонс из разведывательного управления министерства авиации посетили в Лондоне совещание Комитета по ночному перехвату, существовавшего тогда в Королевских ВВС. Совещание собрал маршал авиации Филипп Жубер: планировалось дальнейшее рассмотрение возможного обнаружения Джонсом новой немецкой системы навигации, основанной на применении пучков радиоволн. У Черчилля имелись другие дела, и он не пришел, но электризующая сила его интереса явственно ощущалась на этой встрече. Прежде эта тема служила предметом более или менее отвлеченного, «академического» любопытства, теперь же она попала под прицел конкретных изысканий, и каждый из участвовавших в них офицеров (самых разных специальностей) получил свое задание.
«А ведь всего неделю назад я почти бездействовал, – писал Джонс. – Какие перемены!»
Однако сомнения по поводу его теории оставались весьма стойкими. Один из ключевых участников встречи, главный маршал авиации Хью Даудинг, глава Истребительного командования, полагал, что Джонс представляет «маловразумительные доказательства». Еще один участник, Генри Тайзерд, авторитетный научный советник министерства авиации, писал: «Возможно, я ошибаюсь, но мне показалось, что у нас царит какой-то ненужный ажиотаж по поводу какой-то немецкой военной новинки. Таким способом производить точную бомбардировку выбранных целей невозможно».
Но Профессор пребывал в убеждении, что вопрос безотлагателен. Линдеман снова написал Черчиллю – на сей раз уговаривая его выпустить распоряжение «о том, чтобы такому расследованию придали приоритетный характер (не только в смысле выделения материалов, но и в смысле направления сотрудников, что особенно важно) по отношению к любым изысканиям, результаты которых не должны повлиять на производство в течение ближайших трех месяцев».
Черчилль дал согласие. На записке Линдемана он поставил резолюцию: «Осуществить безотлагательно».
Вскоре до Джонса дошли слухи: мол, Черчилль считает этот вопрос таким важным, что даже планирует собрать по его поводу совещание у себя в доме 10 на Даунинг-стрит.
Джонсу это показалось неправдоподобным. Скорее уж речь могла идти о первой стадии какого-нибудь многоступенчатого розыгрыша со стороны его коллег по авиационному разведуправлению, сумевших довести искусство мистификации до весьма высокого уровня (в этом и сам Джонс по праву считался большим мастаком).
17 июня, в понедельник, «определенное развитие событий», о котором предостерегали британские эксперты, наконец произошло. Франция пала. Черчиллевский кабинет собрался в 11 утра и вскоре узнал, что маршал Филипп Петэн, который в этот день сменил Рейно на посту лидера Франции, приказал французской армии сложить оружие.
После совещания Черчилль вышел в сад и стал расхаживать по дорожкам, опустив голову и сцепив руки за спиной: не подавленный и не запуганный, просто погруженный в глубокую задумчивость. Колвилл наблюдал за ним. «Несомненно, он размышлял, каков оптимальный путь спасения французского флота, военно-воздушных сил и колоний, – писал Колвилл. – Уверен, что он останется непоколебимым».
Видимо, так оно и было – во всяком случае судя по той телеграмме, которую в этот же день, несколько позже, Черчилль отправил Петэну и генералу Максиму Вейгану. Со смесью лести и иронии он начал так: «Я хочу вновь выразить вам свое глубокое убеждение, что прославленный маршал Петэн и знаменитый генерал Вейган, наши соратники в двух великих войнах против немцев, не нанесут ущерба своему союзнику, передав противнику прекрасный французский флот. Такой акт опорочил бы, – только Черчилль мог использовать 600-летней давности слово scarify [означающее «изъязвить», «покрыть шрамами»] в важнейшей дипломатической переписке, – их имена на тысячу лет. Но именно так вполне может случиться, если будут потеряны драгоценные часы, в течение которых флот можно отправить, чтобы он оказался в безопасности в английских или американских портах, увозя с собой надежду на будущее и честь Франции».
Новости о падении Франции первой передала BBC – в час дня. По данным управления внутренней разведки, британская общественность отреагировала на это «смятением и шоком, однако ее это едва ли удивило. Со всех сторон поступают сообщения о замешательстве и большой встревоженности». Широко распространились опасения, что британское правительство может «отбыть за границу» или просто отказаться от дальнейшей борьбы: «Некоторым кажется, что все кончено». Британцев больше всего заботили два вопроса: что случится с солдатами, которые еще находятся во Франции («Возможен ли второй Дюнкерк?»), и что теперь будет с французскими военно-воздушными силами и военно-морским флотом. В докладе отмечалось: жизненно важно, чтобы в этот же вечер Черчилль или сам король выступил с обращением к народу.
Оливия Кокетт, служащая Скотленд-Ярда и автор дневников, которые она вела для программы «Массовое наблюдение», была на работе, когда услышала это сообщение BBC. «Бедная Франция! – записала она в 15:40. – Новости в час дня – просто как взрыв бомбы. Я снова и снова повторяла: не верю, чтобы Франция когда-нибудь сдалась Германии. Все мы погрузились в глубокое молчание». Принесли дневной чай. Кокетт не разделяла общеанглийское увлечение этим напитком, но в тот день, как она отмечала, «я в кои-то веки была благодарна за чашку чая». Следующий час она провела «дрожа и в слезах».
Однако в доме 10 по Даунинг-стрит и в Букингемском дворце установилось какое-то новое – и долгожданное – ощущение ясности. «Лично я, – отмечал король в письме своей матери королеве Марии, – чувствую себя теперь счастливее: у нас больше нет союзников, которым нам приходилось угождать и всячески ублажать». Главный маршал авиации Даудинг пребывал в состоянии большого душевного подъема: поступившие новости означали, что по крайней мере теперь будет покончено с неотвязной угрозой, что Черчилль в приступе необдуманной щедрости все-таки отправит во Францию какое-то количество истребителей, ослабив группировку, необходимую для отражения массированной атаки немецкой авиации, каковая теперь, после капитуляции Франции, непременно произойдет. Позже Даудинг признался лорду Галифаксу: «Не постесняюсь сказать, что когда я услышал о падении Франции, то просто опустился на колени и возблагодарил Господа».
Но всему этому облегчению сопутствовало понимание того, насколько радикально крах Франции изменил стратегический ландшафт. Все понимали, что люфтваффе теперь наверняка переведет свои авиационные соединения на базы, расположенные вдоль побережья Ла-Манша. Вторжение казалось не только вполне осуществимым с практической точки зрения, но и неминуемым. Британцы ожидали, что оно начнется с массированных налетов немецкой авиации – «сокрушительного удара», которого так опасались в стране.
В середине того же дня поступили и другие скверные новости. Черчилль сидел в тиши Комнаты правительства у себя на Даунинг-стрит, когда ему сообщили, что большой лайнер «Ланкастрия» компании Cunard, выполнявший сейчас функцию военно-транспортного корабля и перевозивший более 6700 британских солдат, авиационных экипажей и гражданских лиц, был атакован немецким самолетом. Три бомбы попали в корабль. Он загорелся и затонул всего за 20 минут. Погибло не менее 4000 человек – гораздо больше, чем на «Титанике» и «Лузитании» вместе взятых.
Новость была настолько душераздирающей, особенно на фоне разгрома Франции, что Черчилль запретил прессе сообщать о ней. «Газеты уже получили достаточно катастроф – по крайней мере на сегодня», – заявил он. Но эта попытка цензуры была довольно нелепой – около 2500 выживших вскоре добрались до Британии. Газета The New York Times поразила читателей сообщением об этой трагедии пять недель спустя, 26 июля, а британская пресса последовала ее примеру. Тот факт, что правительство до этого ни разу не известило общественность о гибели корабля, вызвал, как докладывало управление внутренней разведки, волну недоверия среди британского народа. «Сокрытие новостей о "Ланкастрии" подвергается самой жестокой критике», – отмечало управление в одном из своих ежедневных отчетов. Недостаточная открытость вызывала «опасения, что и другие плохие новости утаиваются… и тот факт, что данная новость вышла [в Великобритании] лишь после того, как ее опубликовали в американской газете, порождает у многих ощущение, что иначе ее скрывали бы еще дольше».
Более того, количество жертв, скорее всего, оказалось гораздо больше, чем сообщалось первоначально. Никто так и не выяснил реальное количество людей на борту корабля, но их, возможно, было там не менее 9000.
Впрочем, приходили и хорошие новости – из министерства авиационной промышленности. 18 июня, во вторник, лорд Бивербрук выступил перед военным кабинетом с первым отчетом о выпуске самолетов. Результаты ошеломляли: новые воздушные суда строились на его предприятиях со скоростью 363 машины в неделю (а ведь совсем недавно этот показатель равнялся 245). Производство авиационных двигателей также резко выросло – теперь оно составляло 620 новых моторов в неделю (против недавних 411).
Однако министр не стал докладывать (по крайней мере здесь), что эти достижения давались немалой ценой – и в смысле его собственного уровня стресса и состояния здоровья, и в смысле гармонии внутри черчиллевского правительства. Едва лорд Бивербрук занял эту новую должность, он тут же схлестнулся с министерством авиации, подходы которого не только к строительству самолетов, но и к их оснащению и развертыванию он считал косными, отсталыми и ограниченными. Он получал сведения о воздушных боях из первых рук: его сын, высокий и привлекательный парень, которого тоже звали Макс (он носил прозвище Малыш Макс), был пилотом истребителя; вскоре он удостоится креста «За выдающиеся летные заслуги». Время от времени Бивербрук приглашал сына и его собратьев-пилотов к себе домой – на коктейли и разговоры. Бивербрук каждый день проводил в состоянии тревожного беспокойства – вплоть до примерно восьми вечера, когда Малыш Макс, как было у них заведено, звонил, чтобы сообщить, что он цел и невредим.
Бивербрук желал контролировать все: производство, ремонт, запасы. Но министерство авиации всегда считало эти три сферы своей прерогативой. Разумеется, министерству хотелось заполучить как можно больше самолетов, но его обижало вмешательство Бивербрука, особенно когда тот пытался указывать, какие типы пушек и пулеметов следует устанавливать на новых машинах.
Бивербрук приводил в ярость и других министров. Он требовал преимущественного доступа ко всем необходимым ресурсам – древесине, стали, ткани, сверлильным и фрезерным станкам, взрывчатым веществам – ко всему, что требовалось для производства бомбардировщиков и истребителей. При этом он и не думал оглядываться на нужды и требования других министерств. К примеру, он нередко занимал здания, уже выделенные для других целей. Его прямой выход на Черчилля делал все эти наглые присвоения еще более раздражающими. Как выражался «Мопс» Исмей, лорд Бивербрук скорее походил на разбойника с большой дороги, нежели на управленца: «В погоне за тем, что он желал получить, будь то материалы, станки или рабочие, он (как утверждали конкурирующие с ним ведомства) никогда не чурался даже откровенного грабежа».
За два дня до того, как подать отчет о продвижении текущей работы, Бивербрук продиктовал девятистраничное письмо, в котором излагал Черчиллю свои проблемы. Начиналось оно так: «Сегодня я разачарован и обескуражен, моей работе препятствуют, и я прошу вас немедленно оказать мне помощь».
Он приводил длинный список препон, в том числе сопротивление министерства авиации его кампании по эвакуации и ремонту подбитых самолетов Королевских ВВС (министерство считало, что этим должно заниматься лишь оно само). Бивербрук с самого начала осознал, что эти разрушенные самолеты просто кладезь запчастей (особенно это касалось двигателей и приборов), из которых можно собирать новые воздушные машины, порой даже почти целиком. Многим подбитым британским самолетам удавалось совершить аварийную посадку на аэродромах, в полях, в парках или на иной дружественной территории, откуда их можно было бы легко доставить. Бивербрук задействовал таланты бесчисленного количества механиков и небольших фирм, создав целую ремонтную сеть, которая научилась так ловко добывать и чинить поврежденные самолеты, что могла возвращать в строй сотни воздушных машин в месяц.
Бивербрук требовал, чтобы ему предоставили полный контроль над базами технического обслуживания и ремонта, куда доставлялись поврежденные самолеты и их компоненты. Он уверял, что министерство авиации, движимое бюрократической ревностью по поводу распределения полномочий, на каждом шагу пытается ставить ему палки в колеса. В своем послании Черчиллю он описывал, как одна из его групп по сбору поврежденных самолетов обнаружила на одной из баз техобслуживания 1600 пулеметов «Виккерс» в нерабочем состоянии и отправила их ремонтировать на завод. Его уверяли, что таких пулеметов больше нет, но оказалось, что это не так. «Вчера, после рейда, проведенного ранним утром по моему настоянию, мы нашли еще одну партию неисправных пулеметов – 1120 штук», – писал он.
Слово «рейд» тут весьма символично: оно неплохо характеризует его подход. Его действия не снискали никакой похвалы у чиновников министерства авиации, считавших его команды аварийной эвакуации подбитых самолетов (он именовал их оперативными отрядами) чем-то вроде пиратских шаек. Однажды министерство даже запретило этим отрядам появляться на аэродромах передовой.
Правда, Бивербрук так и не отправил свое девятистраничное письмо. Ему нередко случалось менять свои решения в таком духе. Он часто диктовал послания, полные жалоб и нападок, многократно переписывал их порой, но позже решал не посылать их. В его личных бумагах, которые он в конце концов завещал хранить в архивах парламента, имеется толстая папка с неотправленными письмами. Эта подборка так и сочится невыплеснутой желчью.
Его продолжала грызть изнутри неудовлетворенность. И она неуклонно усиливалась.

Глава 14
«Эта странная и гибельная игра»

В тот же день, 18 июня, во вторник, Черчилль в 15:49 начал свое выступление, посвященное разгрому Франции, перед палатой общин. Эту речь он повторит вечером, обращаясь к общественности по радио. Она вошла в историю как один из величайших образчиков ораторского искусства – по крайней мере в том виде, в каком она прозвучала в парламенте.
Черчилль говорил об отрядах вражеских парашютистов, о десантировании с воздуха, о налетах бомбардировщиков: «Со всем этим нам, несомненно, очень скоро предстоит столкнуться». Он признал, что у Германии больше бомбардировщиков, но напомнил, что у Британии они тоже имеются – и что Британия будет «без перерыва» атаковать с их помощью военные цели на территории Германии. Он напомнил также, что у Британии есть и флот. «Похоже, многие нынче про него забывают», – отметил премьер. Впрочем, он не стал и пытаться как-то затушевать истинное значение падения Франции, отметив, что Битва за Францию завершена. И добавил: «Полагаю, скоро начнется Битва за Британию». На кону стоит не только судьба Британской империи, но и участь всей христианской цивилизации. «Враг наверняка очень скоро обрушится на нас всей своей яростной мощью. Гитлер знает: ему придется сломить наше сопротивление и захватить наш остров – только так он может выиграть войну».
Стремительно приближаясь к кульминации своей речи, Черчилль заявил: «Если мы сумеем отважно встретить его натиск, вся Европа сможет обрести свободу, а у человечества появится надежда на светлое будущее. Но если мы проиграем, то весь мир, в том числе и Соединенные Штаты, все, что мы знаем и что нам дорого, рухнет во тьму нового Средневековья, которое будет куда мрачнее и, быть может, куда дольше, ибо его озарят огни извращенной науки».
Он воззвал к боевому духу всех британцев, где бы они ни находились. «Давайте же, воодушевившись, исполним свой долг, давайте вести себя так, чтобы, даже просуществуй Британское Содружество и Британская империя еще тысячу лет, о нашем времени все равно сказали бы: "То был их звездный час"».
Многие утверждают, что это был звездный час и для Черчилля – и таковым он бы и остался, если бы он внял совету министра информации и согласился на радиотрансляцию этой речи в прямом эфире непосредственно из зала палаты общин. Как выяснило управление внутренней разведки, обществу требовалось услышать из уст самого Черчилля сообщение о крахе Франции и рассуждение о том, что это означает с точки зрения перспектив Британии в войне. Но процесс организации вещания из парламента (помимо всего прочего, при этом требовалось, чтобы парламентарии своим голосованием одобрили саму трансляцию) оказался слишком сложным.
Черчилль неохотно согласился провести вечером отдельную трансляцию. В министерстве информации ожидали, что он напишет что-нибудь новое, но он с мальчишеским упрямством решил просто повторить свое выступление в парламенте. «Массовое наблюдение» и управление внутренней разведки по-разному оценили реакцию общества на это выступление, но обе организации отмечали недовольство, с которым его встретила публика. «Некоторые предположили, что он был пьян, – отмечалось в докладе «Массового наблюдения», выпущенном на другой день, 19 июня, в среду. – Другим показалось, что сам он не чувствует той уверенности, о которой заявляет. Кое-кто посчитал его уставшим. Казалось, сама подача этого выступления в какой-то степени противоречит его содержанию». Сесил Кинг, шеф-редактор газеты Daily Mirror, писал в дневнике: «Не знаю, был ли он пьян или страшно вымотался, но он схалтурил именно тогда, когда должен был произнести лучшую речь в своей жизни».
Один из слушателей даже отправил на Даунинг-стрит, 10 телеграмму, где предостерегал: судя по голосу, у Черчилля какая-то проблема с сердцем, так что ему лучше работать лежа.
На самом деле проблема была по большей части, так сказать, механического свойства: Черчилль настоял на том, чтобы ему позволили прочесть эту речь не выпуская изо рта сигару.
На следующий день три главных черчиллевских военачальника – его начальники штабов – через «Мопса» Исмея направили секретную докладную записку (с грифом «Хранить под замком») Черчиллю и его военному кабинету. В этой записке говорилось о надвигающейся опасности более ярко, чем в выступлении Черчилля. «Опыт кампании во Фландрии и во Франции показывает, что нам не следует ожидать никакой передышки, прежде чем немцы приступят к новой фазе войны, – подчеркивали авторы. – Поэтому мы должны рассматривать угрозу вторжения как непосредственную». Но вначале, объясняли они, последует атака с воздуха, которая «подвергнет тяжелейшему испытанию наши системы ПВО и боевой дух нашего народа».
Начальники штабов предупреждали, что Гитлер ничего не пожалеет для такого удара: «Немцы смирились с чудовищными потерями во Франции и, вероятно, готовы принять еще более высокие потери и пойти на еще более высокий риск, чем в Норвегии, чтобы добиться решительной победы в войне против нашей страны».
Согласно их анализу, исход войны должны были определить три ближайших месяца.
В четверг поползли новые слухи, что Черчилль намерен провести совещание, целиком посвященное навигации с помощью радиолучей. На сей раз до доктора Джонса дошли вести, что встреча пройдет утром в пятницу, 21 июня. Впрочем, его никто не пригласил, так что пятничным утром он придерживался своего обычного распорядка – в 9:35 сел на поезд в лондонском районе Ричмонд и прибыл на службу примерно через 35 минут. Войдя к себе в кабинет, он обнаружил записку от одной из секретарш разведуправления министерства авиации, где сообщалось, что коллега Джонса майор авиации Раули Скотт-Фарни «звонил и просил вас явиться в Комнату правительства на Даунинг-стрит, 10».
Комната правительства на Даунинг-стрит, 10 уже начала заполняться чиновниками. Тут стоял знаменитый «длинный стол», протянувшийся на 25 футов; его полированную деревянную поверхность закрывала зеленая скатерть, а вокруг зубцами выступали спинки 22 стульев из красного дерева. Премьерское место – единственное кресло – располагалось в центре одной из сторон стола, напротив большого мраморного камина. Из высоких окон открывался вид на задний сад, на раскинувшиеся за ним Хорсгардз-пэрейд и Сент-Джеймс-парк. На столе у каждого места лежали блокнот, промокашка и стопка бумаги с черной шапкой «Даунинг-стрит, 10».
Время от времени Черчилль использовал это помещение для диктовки телеграмм и служебных записок. Напротив него сидела за машинкой секретарша, печатавшая один текст за другим (иногда это продолжалось несколько часов), и Черчилль «протягивал руку за напечатанным едва ли не раньше, чем заканчивал диктовку», как писала Элизабет Лейтон. Наготове лежали дырокол (он называл его «klop») и две ручки: с иссиня-черными чернилами – чтобы подписывать корреспонденцию, а с красными – чтобы подписывать служебные записки. Если ему что-нибудь требовалось, он лишь протягивал руку и говорил: «Дайте-ка…» – и Лейтон должна была сразу понять, что из канцелярских или иных принадлежностей ему требуется. С помощью такой же команды он вызывал людей: «Дайте-ка Профессора» или «Дайте-ка Мопса» означало, что ей следует позвать соответственно Линдемана или генерала Исмея. Во время долгих периодов тишины она слушала, как каждые четверть часа бьют Биг-Бен и часы на здании штаба Королевского конногвардейского полка, создавая приятный диссонанс: Биг-Бен величественно гудел, а конногвардейские часы весело звенели.
Официальные лица заняли свои места. Явились Черчилль, Линдеман, лорд Бивербрук и высшие авиационные чиновники империи – в том числе министр авиации Арчибальд Синклер и глава Истребительного командования Хью Даудинг. В общей сложности здесь собралось около дюжины человек. Присутствовал и Генри Тайзерд, консультант правительства по вопросам аэронавтики. Когда-то они с Линдеманом дружили, но со временем Тайзерд отдалился от Профессора – во многом из-за виртуозного умения последнего таить обиду. Никаких секретарей и секретарш не было, следовательно, встреча считалась настолько секретной, что на ней даже не велся протокол.
В комнате чувствовалось напряжение. Тайзерд и Линдеман тихо препирались из-за каких-то мнимых давних обид; вражда между ними была совершенно очевидна.
Черчилль заметил, что в комнате отсутствует одна из ключевых фигур – Джонс, молодой ученый, чьи расследования как раз и заставили собрать это совещание. Обсуждение начали без него.
После падения Франции проблема с каждым днем делалась все более насущной: люфтваффе неуклонно придвигало свои базы к французскому побережью; рейды немецкой авиации над английской территорией становились все более масштабными и частыми. Позапрошлой ночью над Англией пролетело 150 машин люфтваффе. В результате был нанесен ущерб нескольким сталелитейным предприятиям и одному химическому заводу, разрушены некоторые магистральные газопроводы и водопроводы, затонул один транспорт и чуть не взорвался склад боеприпасов в Саутгемптоне. Погибло 10 мирных жителей. Казалось, все громче звучит тревожная дробь, нагнетая напряжение нервного предвкушения немецкого вторжения: чем-то это напоминало медленную экспозицию в триллере (само слово thriller появилось в английском языке еще в 1889 году). Это вызывало у людей раздражение и тревогу, а кроме того, они всё сильнее разочаровывались в правительстве (как явствовало из одного доклада управления внутренней разведки).
Если по ночам немецкие самолеты и в самом деле находили цели с помощью какой-то новейшей секретной системы навигации, было жизненно важно знать это наверняка – и как можно скорее разработать средства противодействия этой немецкой технологии. Черчилль с удовольствием погрузился в это царство секретной науки. Он обожал всякие приборы и тайное оружие, он активно продвигал изобретения, предлагаемые Профессором, даже те, которые другие чиновники насмешливо именовали мечтами помешанного. После провала одного из ранних прототипов взрывного устройства, которое должно было прикрепляться к броне вражеского танка (но иногда почему-то прилеплялось к солдату, который его бросал), Черчилль выступил в защиту Профессора. В служебной записке, адресованной «Мопсу» Исмею, но предназначенной для того, чтобы с ней ознакомился более широкий круг посвященных, Черчилль отмечал: «Любые насмешки официальных лиц, проявивших непозволительную леность при разработке этой гранаты, над неудачей ее испытаний будут восприняты мною весьма неодобрительно».
Эта «липкая граната», как ее называли, в конце концов все-таки (несмотря на противодействие военного министерства) достигла в своей разработке той стадии, когда ее уже можно было применять на поле боя. Черчилль своей властью преодолел возражения министерства и оказал этому новому оружию всемерную поддержку. 1 июня 1940 года в служебной записке, весьма примечательной по своей четкости и краткости, Черчилль распорядился: «Сделать миллион штук. У.С.Ч.»
Когда позже несколько членов парламента начали интересоваться степенью влияния Линдемана на премьер-министра в этом вопросе, Черчилль прямо взорвался негодованием. Во время одного бурного «Часа вопросов» в палате общин один парламентарий не только задавал вопросы, содержавшие скрытую критику Линдемана, но и позволил себе неприятные намеки на его немецкое происхождение, что привело Черчилля в ярость. После заседания он набросился на этого критика в курительной комнате палаты общин и – «ревя, как разъяренный бык», по словам одного из свидетелей, – закричал: «За каким чертом вам понадобилось задавать этот вопрос?! Вы что, не знаете, что он один из моих самых давних и близких друзей?!»
Черчилль велел этому парламентарию «убираться ко всем чертям» и больше никогда с ним не разговаривать.
Обращаясь к собственному парламентскому секретарю, Черчилль заметил: «Любишь меня – люби и моего пса, а если не любишь моего пса, тогда черта с два ты и меня полюбишь».
Доктор Джонс по-прежнему полагал, что совещание на Даунинг-стрит, 10 вполне может оказаться розыгрышем. Он отыскал секретаршу, которая утром оставила на его рабочем столе записку насчет этого мероприятия. Она заверила его, что приглашение действительно поступило. Но Джонса это не убедило, и он позвонил майору авиации Скотту-Фарни – тому самому коллеге, который передал секретарше по телефону это послание. Скотт-Фарни также поклялся, что это не мистификация.
Джонс поймал такси. К тому времени, когда он подъехал к дому 10 по Даунинг-стрит, совещание шло уже полчаса.
Для Джонса это был волнующий момент. Он вошел в помещение, где проходила встреча, и Черчилль тут же повернулся к нему – как и дюжина остальных присутствующих. Джонса несколько ошеломило, что он, всего-то в 28 лет, лично смотрит на тех, кто собрался за легендарным длинным столом в Комнате правительства.
Черчилль восседал по левую сторону стола, в середине. По бокам от него расположились Линдеман и лорд Бивербрук, совершеннейшие антиподы по внешности: Линдеман – бледный, прилизанно-постный; Бивербрук – оживленно-желчный, очень напоминающий того презрительно хмурящегося эльфа, каким его не раз запечатлевали газетные фотографы. По другую сторону стола сидели Генри Тайзерд, министр авиации Синклер и глава Истребительного командования Даудинг.
Джонс сразу ощутил напряжение, царящее в комнате. Линдеман сделал ему приглашающий жест, показав на стул справа от себя; но сидевшие рядом с Тайзердом стали подавать ему знаки, явно показывавшие, что ему надо бы расположиться с их стороны стола. На несколько мгновений Джонс пришел в замешательство. Линдеман – его бывший преподаватель, к тому же, несомненно, в основном именно благодаря ему Джонса позвали на эту встречу. Но люди из авиационных ведомств – его коллеги, и ему явно следовало бы сесть с ними. Положение еще больше осложнялось тем, что Джонс отлично знал о трениях между Тайзердом и Линдеманом.
Джонс разрешил это затруднение, сев на стул в конце стола – на «нейтральной территории» (как он сам это назвал), между двумя делегациями.
Он стал слушать возобновившийся разговор. По комментариям присутствующих он заключил, что они лишь отчасти понимают ситуацию с применением радиолучей для навигации – и ее значение для воздушной войны.
В какой-то момент Черчилль обратился с вопросом непосредственно к нему – чтобы прояснить какую-то деталь.
Вместо того чтобы просто ответить на вопрос, Джонс проговорил: «Может быть, сэр, будет полезнее, если я расскажу всю историю с самого начала?» Впоследствии он сам поражался своему хладнокровию. Он объяснял такое спокойствие тем, что вызов на совещание застал его врасплох, так что у него попросту не было возможности как следует встревожиться.
Джонс поведал им эту историю как своего рода детективный сюжет, описывая первые ключи к разгадке и постепенное накопление улик. Он сообщил и некоторые свежие разведданные – рассказав, в частности, о записке, которую всего три дня назад извлекли из сбитого немецкого бомбардировщика и которая, похоже, подтверждала его интуитивную догадку, что в системе Knickebein применяется не один луч, а два, причем второй луч пересекает первый в пространстве над выбранной целью. Из записки явствовало, что второй луч подается из Бредштедта (городка в Шлезвиг-Гольштейне, на северном побережье Германии). Кроме того, в тексте приводились цифры, которые вроде бы обозначали частоты радиоволн в этих пучках.
Черчилль слушал как зачарованный, целиком и полностью захваченный описанием секретных технологий. Но при этом он отлично осознал мрачный смысл находки Джонса. Мало того, что люфтваффе закреплялось на базах захваченных территорий всего в нескольких минутах полета от английского побережья: теперь он понял, что самолеты, размещенные на этих базах, смогут наносить точные бомбовые удары даже в безлунные ночи и пасмурную погоду. Для Черчилля это были скверные новости, «один из самых черных моментов войны» (как он сам позже выразился). До сих пор он пребывал в уверенности, что Королевские ВВС смогут устоять под натиском врага – даже несмотря на то, что по численности самолетов (как полагала разведка министерства авиации) они очень сильно уступают люфтваффе. При дневном свете пилоты Королевских ВВС демонстрировали отличное умение сбивать тихоходные немецкие бомбардировщики и обыгрывать их истребительное сопровождение, скованное необходимостью держаться поблизости от своего более медленного бомбардировщика и сравнительно небольшим запасом топлива, позволявшим находиться в воздухе лишь около 90 минут. Однако по ночам Королевские ВВС не имели возможности перехватывать немецкие самолеты. Если немецкие воздушные машины смогут наносить точные бомбовые удары даже в условиях густой облачности и в самые темные ночи, им больше не понадобятся рои истребителей сопровождения – и их больше не будут сдерживать факторы, связанные с запасом лёта истребителей. Они смогут кружить над Британскими островами без всяких ограничений, что даст немцам колоссальное преимущество при подготовке почвы для вторжения.
Джонс говорил в течение 20 минут. Когда он закончил, в комнате «возникло общее ощущение недоверия» (как вспоминал потом Черчилль), хотя некоторых из присутствующих явно обеспокоило услышанное. Черчилль спросил: «Что же нужно сделать?»
Первый шаг, ответил Джонс, состоит в том, чтобы использовать самолеты для подтверждения реального существования этих лучей. Затем надо полетать среди них, чтобы понять их характеристики. Джонс знал: если немцы и в самом деле используют систему «Лоренц», подобную той, которая применяется на коммерческих авиалайнерах, она должна обладать определенными свойствами. Трансмиттеры, расположенные на земле, должны подавать сигналы через две отдельные антенны. На больших расстояниях эти сигналы будут становиться рассеянными, но в зоне своего перекрывания они образуют мощный узкий пучок – подобно тому, как две тени становятся темнее в том месте, где они пересекаются. Именно за таким пучком следовали пилоты коммерческих самолетов, пока они не увидят под собой взлетно-посадочную полосу. Трансмиттеры передавали длинный сигнал («тире») через одну антенну, а более короткий сигнал («точку») – через другой. Оба сигнала пилот слышал благодаря специальному приемнику. Если он слышал мощное «тире», он знал, что нужно сместиться вправо, пока не наберет силу «точка». Когда он выходил на правильную траекторию захода на посадку (где «тире» и «точки» имели одинаковую силу, так называемая эквисигнальная зона), он слышал в наушниках один непрерывный сигнал.
Джонс сказал участникам совещания: когда удастся выяснить, какого рода система передачи и приема радиолучей используется Германией, Королевские ВВС смогут разработать меры противодействия – в том числе глушения этих радиоволн и передачи ложных сигналов, которые заставят немецкие самолеты сбрасывать бомбы слишком рано или двигаться неверным курсом.
Когда Черчилль это услышал, настроение у него улучшилось: «с плеч как гора свалилась» (как он позже признался Джонсу). Он распорядился немедленно начать поиск этих пучков.
Затем он предположил, что использование немцами таких систем требует придать гораздо большее значение разработке «воздушной мины», над которой Профессор корпел еще задолго до войны. В конце концов она стала идеей фикс и для него, и для Черчилля. Эти мины представляли собой небольшие взрывные устройства, подвешенные к парашютам: их можно было тысячами сбрасывать на пути немецких бомбардировщиков, чтобы мины цеплялись за их крылья и пропеллеры. Линдеман даже предложил план защиты Лондона с помощью огромного «минного занавеса» длиной почти 20 миль, постоянно пополняемого в ходе полетов специальных самолетов, которые за шестичасовую ночь могли бы сбрасывать в общей сложности 250 000 мин.
Черчилль всей душой поддерживал линдемановскую затею с минами, хотя почти все остальные посвященные сомневались в их пользе. По настоянию Черчилля министерство авиации и руководимое Бивербруком министерство авиационной промышленности разработали и испытали их прототипы, но без особого рвения, что очень раздражало Черчилля. Массированное нападение люфтваффе было неизбежно, и требовалось заранее рассмотреть все возможные средства обороны. Теперь, на этом совещании, его досада вспыхнула с новой силой. Ему казалось очевидным, что существование у немцев этих систем навигации с помощью пучков радиоволн (если, конечно, оно будет доказано) делает реализацию мечты Профессора еще более насущной задачей: если удастся обнаружить линии распространения таких лучей, можно будет гораздо точнее развешивать воздушные мины на пути у вражеских бомбардировщиков. Но пока вся эта программа, казалось, погрязла в бесконечных изысканиях и служебных записках. Премьер-министр застучал кулаком по столу:
– От министерства авиации, – прорычал он, – я получаю одни только папки, папки, папки!
Тайзерд, отчасти движимый враждебностью к Линдеману, отнесся к рассказу Джонса насмешливо. Но Черчилль, убежденный, что он понял «принципы этой странной и гибельной игры», провозгласил, что существование у немцев такой системы навигации с помощью радиолучей следует признать доказанным фактом. Он понимал, что скоро Гитлер обрушит на Англию всю мощь люфтваффе. И заявил, что разработке мер противодействия этим пучкам следует придать первостепенное значение – и что о «малейших колебаниях в проведении этой политики или отклонениях от нее» следует докладывать ему лично.
Получалось, что возражения Тайзерда проигнорировали. Его ненависть к Линдеману взыграла с новой силой. Он счел произошедшее личным оскорблением и вскоре после совещания сложил с себя полномочия председателя Научно-консультативного комитета при правительстве и советника министерства авиации.
Именно в такие моменты Черчилль больше всего ценил Профессора. «Несомненно, у нас существовали и более выдающиеся ученые, – признавал Черчилль. – Но он обладал двумя качествами, которые имели для меня жизненно важное значение». Во-первых, Линдеман «20 лет был моим другом и конфидентом», писал Черчилль. Во-вторых, Профессор умел переплавлять заумные научные положения в простые, легкие для понимания тезисы – «расшифровывать сигналы от экспертов, работающих где-то на дальних горизонтах, и объяснять мне суть проблемы ясным и доступным языком». Вооружившись таким пониманием, Черчилль мог задействовать свое «реле мощности» (то есть использовать свои властные полномочия) и претворить идеи в конкретные действия.
Поисковый полет, призванный обнаружить, где проходят вражеские навигационные лучи, назначили на вечер.
В эту ночь Джонс спал мало. Он рискнул своей карьерой на виду у премьер-министра, Линдемана и руководителей Королевских ВВС. Он мысленно перебирал все подробности прошедшего совещания. Он задался вопросом: «Может быть, я все-таки выставил себя на посмешище и вел себя перед премьер-министром вопиюще неправильно? Может быть, я поторопился и сделал неверные выводы? Может быть, я попался на большую немецкую мистификацию? Но главное – может быть, я самонадеянно заставил премьер-министра зря потратить час его времени, и это в ту пору, когда враг вот-вот вторгнется в Британию или уничтожит ее с воздуха?»
В этот день, несколько позже, у Черчилля появился и еще один повод для облегчения – тоже Дюнкерк своего рода, но финансовый. Война разгоралась, росла и ответственность, которую он на себя возлагал. А на этом фоне ему приходилось сражаться с личной проблемой, преследовавшей его почти на всем протяжении предшествующей карьеры: с нехваткой денег. Ради дополнительного дохода Черчилль писал книги и статьи. До назначения премьер-министром он писал колонки для Daily Mirror и News of the World, вел передачи на американском радио, и все это – тоже ради денег. Но средств вечно не хватало, и теперь на него надвигался персональный финансовый кризис: он уже не мог полностью выплатить налоги и расплатиться по обычным повседневным счетам – в том числе от портных, от поставщика вина и из часовой мастерской (он прозвал свои карманные часы «репкой»). Более того, он был немало должен своему банку (Lloyds). Согласно выписке от 18 июня (это был четверг), его задолженность банку составляла более 5000 фунтов (более 300 000 долларов США по меркам XXI века). В конце месяца ему предстояло погасить проценты по этому кредиту, но и на это у него не хватало денег.
Однако в пятницу (как раз в тот день, когда проходило совещание по поводу радиолучей) чек на 5000 фунтов вдруг таинственным образом – и очень вовремя – поступил на его счет в Lloyds. На чеке стояло имя Брендана Бракена, личного парламентского секретаря Черчилля (и совладельца журнала Economist), хотя на самом деле эти средства предоставил не Бракен, а другой совладелец журнала – сэр Генри Стракош, человек весьма состоятельный. За три дня до этого, получив из Lloyds уведомление о задолженности, Черчилль вызвал Бракена к себе в кабинет. Ему до чертиков надоело отвлекаться на личные финансовые неурядицы и требования банка – его внимания требовали гораздо более важные проблемы. Он попросил Бракена уладить дело – и Бракен это сделал. Платеж банку Lloyds не избавил Черчилля от долгов, но серьезно отсрочил риск унизительного публичного персонального банкротства.
На другой день, в субботу, доктор Джонс явился на совещание, где предполагалось обсудить результаты вечернего полета в поисках пучков немецких радиоволн. Пилот, капитан авиации Бафтон, лично присутствовал на совещании и представил краткий отчет из трех пунктов. Вместе со своим летчиком-наблюдателем он вылетел с аэродрома близ Кембриджа. У них были весьма лаконичные инструкции: следовало двигаться на север и искать в эфире радиоволны, подобные тем, которые генерируются системой приземления вслепую «Лоренц».
Во-первых, Бафтон сообщил, что обнаружил (в воздухе) узкий пучок радиоволн на участке милей южнее Сполдинга, города близ восточной части английского побережья Северного моря, там, где в прибрежной полосе имеется большая выемка, образующая обширный залив Уош. Поисковый самолет перехватил передачу «точек» чуть южнее луча и передачу «тире» – чуть севернее, как и следовало ожидать от радиобакена, действующего по лоренцевской системе.
Во-вторых, Бафтон сообщил, что частота радиоволн в обнаруженном пучке составляет 31,5 мегацикла в секунду, а именно эта частота была указана в одной из записок, извлеченных разведкой министерства авиации из подбитых бомбардировщиков.
А затем последовала самая лучшая новость – во всяком случае для Джонса. Поисковый самолет обнаружил второй пучок (со сходными характеристиками), пересекавший первый близ Дерби – города, где располагался завод компании «Роллс-Ройс», производящий все двигатели «Мерлин» для «Спитфайров» и «Харрикейнов» Королевских ВВС. Этот второй пучок, радиоволны в котором имели другую частоту, должен был обязательно пересекать первый неподалеку от цели (на подлете к ней) – чтобы дать экипажу немецкого бомбардировщика время на сброс бомб.
Несмотря на то что точка пересечения двух лучей вроде бы указывала на то, что мишенью немцев стал роллс-ройсовский завод, среди участников совещания началось прямо-таки ликование. Джонсу эта новость принесла особое облегчение. А офицер, отвечавший за проведение совещания, «даже запрыгал по комнате от восторга», вспоминал Джонс.
Начались срочные поиски эффективного способа противодействия этим пучкам. Система Knickebein получила кодовое название «Головная боль», а возможные контрмеры – «Аспирин».
Но первым делом Джонс и один из его коллег отправились в находящуюся неподалеку таверну «Святой Стефан» – популярный среди служащих Уайтхолла паб, расположенный всего в сотне ярдов от Биг-Бена, – и как следует напились.

Глава 15
Лондон и Берлин

22 июня, в субботу, в 18:36 французы подписали перемирие с Германией. Теперь Британия официально осталась в одиночестве. На другой день эта новость, пришедшая из Франции, заметно отравляла атмосферу в Чекерсе. «Гневный и мрачный завтрак внизу», – записала Мэри в дневнике.
Черчилль пребывал в скверном настроении. Все его мысли поглощал французский флот, и эти размышления сильно угнетали его. Германия не стала сразу же раскрывать конкретные условия перемирия, поэтому официальная судьба флота оставалась тайной. Казалось несомненным, что Гитлер захватит французские корабли. Эффект стал бы катастрофическим: вероятно, это существенно изменило бы баланс сил в Средиземноморье и сделало бы вторжение гитлеровских войск в Англию совсем уж неминуемым.
Поведение Черчилля раздражало Клементину. Она решила написать ему – как всегда, отлично понимая, что привлечь его внимание к какому-либо вопросу легче всего именно письмом. Она начала так: «Надеюсь, ты простишь меня, если я расскажу тебе то, что, как мне кажется, тебе надо знать».
Она дописала послание до конца, но потом разорвала его.
В Берлине полагали, что победа близка. 23 июня, в воскресенье, рейхсминистр народного просвещения и пропаганды Йозеф Геббельс на очередном утреннем совещании со своими главными пропагандистами говорил о новом направлении, которое приняла война после официальной капитуляции Франции.
Геббельс заявил своим подручным: теперь, когда Франция усмирена, внимание следует сосредоточить на Англии. Он предостерегал: не делайте ничего, что заставило бы немецкий народ поверить в быструю победу. «По-прежнему невозможно сказать, в какой форме теперь продолжится борьба с Британией, а следовательно, ни к коем случае не должно сложиться впечатление, будто оккупация Британии начнется буквально завтра, – предупредил Геббельс (как явствует из протокола встречи). – С другой стороны, не может быть никаких сомнений, что Британия получит такое же наказание, как и Франция, если она будет упорно отворачиваться от доводов благоразумия» (то есть от мирного соглашения).
И если Британия, заявил Геббельс, выставляет себя последним стражем европейской свободы, Германия в ответ должна подчеркивать, что «мы стали сейчас лидерами схватки между континентальной Европой и британцами, этими островными плутократами». Следовательно, немецкие радиостанции, вещающие на иностранных языках, должны «целенаправленно и систематически использовать лозунги в духе "Народы Европы! Британия – организатор вашего голода!" и т. п.».
Кроме того, Геббельс заверил собравшихся (эта фраза не вошла в протокол, но ее позже привел один из сотрудников пресс-службы рейха): «Что ж, на этой неделе в Британии произойдут большие перемены» – имея в виду, что теперь, после падения Франции, английское общество наверняка станет шумно требовать мира. «Черчилль, конечно, не сможет удержаться на своем посту, – добавил он. – Будет сформировано правительство, готовое пойти на компромисс. Конец войны близок».

Глава 16
Боевая тревога

А в Лондоне 24 июня, в понедельник, черчиллевский военный кабинет собирался трижды – один раз утром и дважды вечером (последнее совещание началось в 22:30). Основное время уделялось обсуждению «ужасной проблемы французского флота» (как назвал ее замминистра иностранных дел Кадоган).
В этот же день, еще до того, как началось первое совещание, лондонская Times опубликовала условия перемирия между Францией и Германией, которые сама Германия пока еще не раскрыла официально. Согласно этим условиям, Германия оккупировала северные и западные провинции Франции, а остальная ее территория будет управляться формально независимым правительством, базирующимся в Виши, примерно в двух сотнях миль к югу от Парижа. Внимательнее всего Черчилль прочел статью 8: «Немецкое правительство ответственно заявляет, что не намерено в течение войны использовать в своих целях французский флот, размещающийся в портах, контролируемых Германией, за исключением плавсредств, необходимых для надзора за побережьем и траления мин». Кроме того, соглашение призывало все французские корабли, действующие за пределами французских территориальных вод, вернуться на родину, если только они не требуются для защиты французских колониальных владений.
Позже Германия сама опубликовала это соглашение. Статья 8 в данной публикации содержала такую фразу: «Более того, немецкое правительство ответственно и недвусмысленно заявляет, что не намерено истребовать французский флот по заключении мира».
Черчилль ни на секунду не верил, что Германия будет следовать этому заявлению. Даже если забыть о постоянных обманах со стороны Гитлера, следовало учесть, что сами формулировки этой статьи соглашения, похоже, предоставляли ему огромную свободу по части использования французских кораблей. Что конкретно подразумевается под «надзором за побережьем» и «тралением мин»? «Ответственное» обещание Германии Черчилль поднял на смех. Позже, выступая в парламенте, он заметил: «Спросите-ка полдюжины стран, какова цена этих ответственных заверений».
Несмотря на три проведенных совещания, до согласования дальнейшего курса действий министрам было далеко.
Сразу же после завершения последней встречи, в 1:15 (уже наступил четверг), завыли сирены воздушной тревоги: это стало первой боевой тревогой для Лондона с сентября предыдущего года – когда началась война. Такое предупреждение означало, что авиационная атака вот-вот произойдет. Но никакие бомбардировщики не появились. Причиной сигнала тревоги стал гражданский самолет.
Ожидая, пока раздастся сирена отбоя воздушной тревоги, Оливия Кокетт, один из авторов дневников, ведущихся для «Массового наблюдения», записала: «Ночь совершенно безветренная. Громко тикают ходики. Воздух насыщают тонким ароматом. Четыре вазы с розами и одна – с высокими белыми лилиями». На глазах у родных она вынула лилии, легла на ковер и уложила их себе на грудь, изображая покойницу. «Все засмеялись, – писала она, – однако не слишком громко».
Во вторник управление внутренней разведки сообщило, что от 10 до 20 % населения Лондона так и не услышали сигнал воздушной тревоги. «Многие не покинули свои спальни, – сообщалось в докладе, – а многим родителям не хотелось будить детей». Одна семилетняя девочка придумала название для этих сирен – «завывалки».
Складывалось впечатление, что угроза вторжения растет с каждым днем. 28 июня, в пятницу, Черчилль получил записку от доктора Джонса из разведуправления министерства авиации: похоже, у этого человека имелся особый талант по части сообщения тревожных новостей. Джонс писал: тот же «безупречный источник», который ранее добыл важнейшую информацию о применяемых немцами пучках радиоволн, теперь узнал, что Зенитный корпус I, одно из подразделений ПВО немецких военно-воздушных сил, потребовал, чтобы в его штаб-квартиру немедленно доставили 1100 карт Англии различного масштаба. Джонс подчеркивал: это может свидетельствовать о «планируемой высадке моторизованных групп зенитной артиллерии как в Англии, так и в Ирландии». Такие соединения были бы необходимы армии вторжения для того, чтобы защищаться от ударов Королевских ВВС и эффективнее удерживать захваченный плацдарм.
Черчилль знал, что упомянутый Джонсом «безупречный источник» – это не какой-то разведчик, а элитная группа дешифровщиков, базирующаяся в Блетчли-парке. Черчилль был одним из немногих высших должностных лиц Уайтхолла, вообще знавших о существовании этой группы (знал и Джонс – как заместитель директора разведуправления министерства авиации). Секреты Блетчли-парка доставлялись Черчиллю в специальном желтом чемоданчике (а не в его обычном черном): лишь он сам имел право открывать его. Перехваченное требование доставки карт немало обеспокоило его: оно как раз относилось к тем конкретным подготовительным мерам, которых следовало ожидать непосредственно перед вторжением. Черчилль тут же отправил копии этого сообщения Профессору и «Мопсу» Исмею.
Черчилль предполагал, что ближайшие три месяца станут периодом наивысшей угрозы вторжения, после чего погода будет становиться все более неблагоприятной – в том числе и для высадки войск противника.
В его служебных записках все больше ощущения срочности – и все больше конкретных указаний. Согласившись с предложением Профессора, он передал «Мопсу» Исмею: через каждое поле длиной больше 400 ярдов надлежит прорыть одну или несколько траншей – для противотанковой обороны и для защиты от посадки транспортных самолетов противника с десантом. Подчеркивалось, что «эти работы должны вестись по всей стране одновременно – на протяжении ближайших 48 часов». В отдельной записке (направленной 30 июня, в субботу) он приказывал Мопсу распорядиться, чтобы провели исследование приливов и фаз Луны в устье Темзы и других местах – дабы определить, «в какие дни условия будут наиболее благоприятными для высадки с моря». В это же воскресенье он направил Мопсу записку по весьма деликатному вопросу: речь шла о применении отравляющих газов против вторгающихся войск. «Если на нашем берегу будут созданы вражеские плацдармы, наиболее эффективным станет использование горчичного газа именно на этих пляжах и плацдармах, – писал он. – На мой взгляд, в таком случае незачем ждать, чтобы противник первым задействовал такие методы. А он наверняка задействует их, если сочтет, что это окупится». Он просил Исмея узнать, будет ли эффективным «пропитывание» пляжей газом.
Еще одна угроза вызывала у него особую обеспокоенность: переодетые немецкие парашютисты и «пятая колонна». Он писал: «Следует уделять большое внимание уловкам с ношением британской военной формы».
Стресс, связанный с управлением военными делами, начинал сказываться на Черчилле, и Клементина беспокоилась все сильнее. В выходные, которые они провели в Чекерсе, он вел себя попросту грубо. Она уничтожила свое первое письмо, но теперь написала ему снова.
Она извещала мужа: один из членов его ближнего круга (она не раскрывала имени) «посетил меня и сказал, что существует опасность, связанная с тем, что коллеги и подчиненные по большей части не питают к тебе симпатии из-за того, что ты ведешь себя жестко, надменно и саркастично». Она заверяла мужа, что эта жалоба поступила от его «преданного друга», не преследующего никаких корыстных личных целей.
Клементина писала: личные секретари Черчилля, похоже, просто решили смириться с его поведением и стараться не обращать на это внимания. «Но на более высоких уровнях сложилось убеждение, что ты обрушишься на любую идею, стоит кому-либо высказать ее, скажем, на совещании, так что скоро никто не станет предлагать никаких идей – ни хороших, ни плохих».
Она отметила, что это сообщение задело и шокировало ее, потому что «за все эти годы я привыкла к тем, кто работает вместе с тобой и под твоим началом – относясь к тебе с любовью». Пытаясь как-то объяснить такое ухудшение черчиллевского поведения, этот «преданный друг» заметил: «Несомненно, это из-за напряжения».
Но Клементину побудили написать письмо не только наблюдения этого друга. «Мой дорогой Уинстон, – начинала она, – должна признаться, что я заметила – у тебя стал портиться характер; ты уже не так добр, как прежде».
Она предупреждала: теперь, когда в его власти отдавать приказы и «увольнять кого угодно», он обязан придерживаться высоких стандартов поведения – «сочетать в себе учтивость, доброту и, если возможно, олимпийское спокойствие». Она напоминала, что раньше он любил повторять французский принцип «On ne règne sur les âmes que par le calme» – то есть, по сути, «управлять другими можно лишь с помощью спокойствия».
Клементина писала: «Мне невыносима мысль, что те, кто служит стране и тебе, не будут любить тебя, восхищаться тобой, уважать тебя». Она предупреждала: «Ты не добьешься наилучших результатов при помощи вспыльчивости и грубости. Они непременно породят либо неприязнь, либо рабские умонастроения (о бунте во время войны я даже думать не хочу!)».
В заключение она писала: «Пожалуйста, прости свою любящую, верную и бдительную Клементину».
Внизу она нарисовала карикатуру – отдыхающую кошку с хвостом, свернутым в кольцо, – и добавила постскриптум: «Я написала все это в Чекерсе в прошлое воскресенье, разорвала, но вот еще одно такое же письмо».
Однако Джон Колвилл, войдя следующим утром в 10 часов в черчиллевскую спальню на Даунинг-стрит, 10, увидел совсем не того Черчилля, которого изобразила в письме Клементина.
Казалось, премьер держится вполне расслабленно и непринужденно. Он, в красном халате и с сигарой, полулежал в постели, опираясь об изголовье. Рядом с ним располагалась большая хромированная плевательница для окурков сигар (собственно, ее роль выполняло ведерко для льда из отеля «Савой») и Ящик – открытый и наполовину заполненный бумагами. Он диктовал миссис Хилл, которая сидела за машинкой в ногах кровати. Сигарный дым застилал воздух. Там же, в ногах у хозяина, томно растянулся Нельсон, черный кот Черчилля, олицетворяя картину покоя и отдыха.
Время от времени Черчилль с обожанием взглядывал на Нельсона и бормотал: «Дорогой мой кот».

Глава 17
«Тофрек!»

Чекерс все же был благословлением для Черчилля – лучшего убежища, позволявшего отвлечься от лондонских будней, он не мог и пожелать. Усадьба быстро стала его загородным командным пунктом, куда он вызывал массу гостей – генералов, министров, зарубежных официальных лиц, родных, сотрудников. Их приглашали пообедать, поужинать, переночевать или «поужинать и переночевать». С собой он привозил одного из личных секретарей (прочие оставались дежурить в Лондоне), двух машинисток, камердинера, шофера, двух телефонисток и неизменного детектива-инспектора Томпсона. Всю территорию поместья окружали ряды колючей проволоки; бойцы Колдстримской гвардии патрулировали холмы, долины и границы; часовые охраняли все въезды и входы, требуя пароль у всех, включая и самого Черчилля. Каждый день курьеры доставляли доклады, служебные записки, свежие разведданные: все это укладывали в его черный чемоданчик или в его сверхсекретный желтый. Он получал восемь ежедневных и воскресных газет – и читал их все. Хотя премьер устраивал перерывы на еду, прогулки, ванну и дневной сон, почти весь день он проводил диктуя служебные записки и обсуждая военные дела со своими гостями, почти как в доме 10 по Даунинг-стрит, но с одним важнейшим отличием. Сам здешний дом способствовал более легкому и откровенному обмену идеями и мнениями – и просто благодаря тому, что все здесь были вне своих служебных кабинетов, и в силу того, что здесь возникало много необычных возможностей для беседы: во время восхождений на холмы Бикон-Хилл и Кумб-Хилл, прогулок в розарии, игры в крокет, партий в безик. Общей непринужденности способствовали неисчерпаемые резервы шампанского, виски и бренди.
Как правило, разговоры затягивались глубоко за полночь. Посетители знали, что в Чекерсе они могут высказываться свободнее, чем в Лондоне, притом на условиях абсолютной конфиденциальности. После одного из таких уик-эндов Алан Брук, новый черчиллевский главнокомандующий британскими войсками в метрополии, благодарил Черчилля за то, что тот периодически приглашает его в Чекерс и «дает возможность обсудить проблемы обороны нашей страны и представить вам некоторые мои затруднения. Эти неформальные обсуждения оказывают мне колоссальную помощь, и я надеюсь, что вы понимаете, как я вам признателен за вашу доброту».
Черчилль тоже более непринужденно чувствовал себя в Чекерсе, понимая, что здесь он может вести себя как пожелает, и пребывая в уверенности, что все происходящее тут останется тайной для непосвященных (вероятно, эта уверенность не имела под собой особых оснований, если учесть, сколько дневников и воспоминаний появилось после войны – словно цветы в пустыне после первого дождя). Он говорил, что здесь его «cercle sacré». Его священный круг.
Генерал Брук вспоминал, как однажды Черчилль в 2:15 ночи предложил всем присутствовавшим пройти в Главный зал и перекусить сэндвичами. Измотанный Брук надеялся, что это сигнал скорого окончания бесед и что он наконец сможет лечь в постель.
«Как бы не так!» – писал генерал.
Последовала одна из тех сцен, которые часто происходили в Чекерсе и которые навсегда оставались в памяти гостей.
«Он распорядился, чтобы включили граммофон, – писал Брук, – и в своем пестром халате, с сэндвичем в одной руке и зеленым листом кресс-салата в другой, принялся кружить по залу, время от времени слегка подпрыгивая в такт граммофонной мелодии». Порой он останавливался, чтобы «поделиться какой-нибудь бесценной цитатой или мыслью». В очередной раз устроив такую паузу, Черчилль уподобил человеческую жизнь прогулке по коридору с закрытыми окнами. «Как только вы подходите к очередному окну, невидимая рука распахивает его, и свет, проникающий внутрь, кажется лишь ярче по контрасту с темнотой в конце коридора».
И он снова принялся танцевать.
В эти последние июньские выходные дом забился битком. Явилось по меньшей мере 10 гостей: кто-то – просто поужинать, кто-то – поужинать и переночевать. Прибыл лорд Бивербрук, кипя энтузиазмом и желчью. Александр Хардиндж, личный секретарь короля, приехал лишь на чаепитие. А вот Рандольф (сын Черчилля) и его 20-летняя жена Памела намеревались провести здесь весь уик-энд. Приехали также генерал Бернард Пейджет, начальник Генерального штаба британских войск в метрополии, и Леопольд Эмери, член Консервативной партии, тот самый парламентарий, чей вдохновляющий крик «Уходите, во имя Господа!» (заставлявший вспомнить Кромвеля) недавно помог Черчиллю прийти к власти.
Разговоры затрагивали широкий круг тем: производство самолетов; новаторские тактические приемы немецких танковых войск; крах Франции; как управиться с герцогом Виндзорским (бывшим Эдуардом VIII: четыре года назад он отрекся от престола, чтобы жениться на Уоллис Симпсон, и это до сих пор вызывало большое недовольство в обществе); наиболее вероятные места и способы вторжения гитлеровцев. Один из гостей, генерал Огастес Фрэнсис Эндрю Никол Торн, командующий войсками, которым поручалось оборонять английское побережье в самом узком месте Ла-Манша, уверенно заявлял, что именно его зона ответственности станет первой мишенью противника и что Германия попытается высадить на ее пляжи 80 000 человек.
Днем 29 июня, в субботу, пока Черчилль и Бивербрук вели приватную (и довольно горячую – так уж случилось) беседу, Джон Колвилл воспользовался передышкой и провел теплые и солнечные дневные часы в саду вместе с Клементиной и Мэри, «которую я, познакомившись с ней поближе, нахожу гораздо милее», отмечал он в дневнике.
Затем последовало чаепитие, после которого Рандольф Черчилль невольно позволил Колвиллу взглянуть и на темную сторону семейной жизни Черчиллей. «Мне подумалось, что Рандольф – один из самых несимпатичных людей, каких мне доводилось встречать: шумный, самоуверенный, вечно жалующийся и откровенно неприятный, – писал Колвилл. – Он показался мне не слишком умным». И в самом деле, у Рандольфа была репутация гостя-невежи. Все знали, что он частенько затевает словесные баталии даже с самыми почтенными из сотрапезников – и, казалось, нарочно стремится настроить всех против себя. Он вечно вел «превентивные боевые действия» (как называл это Колвилл), осуждая гостей за те слова, которые им приписывал, а не за те, которые они на самом деле произнесли. Нередко он начинал препираться с самим Черчиллем – к немалому стыду последнего. К тому же Рандольф имел привычку то и дело прилюдно ковырять в носу и разражаться мощными приступами кашля. «Его кашель словно гигантская землечерпалка, поднимающая со дна моря разные предметы, обезображенные долгим пребыванием внизу, – писала леди Диана Купер, жена министра информации Даффа Купера, называвшего себя другом Рандольфа. – И все это он сплевывает в собственную ладонь».
За обедом обстановка накалилась еще сильнее, пишет Колвилл. Рандольф «весьма недружелюбно вел себя по отношению к Уинстону, который его обожает». Он «устроил сцену» перед Пейджетом, начальником Генштаба британских войск в метрополии, обрушившись с критикой на генералов, нехватку снаряжения и самоуспокоенность правительства.
Объем спиртного, потребленного в течение дня, все сильнее сказывался на его поведении. Рандольф вел себя все более шумно и неприглядно.
Памела, жена Рандольфа, была полной его противоположностью: обаятельная, легкомысленная, обожающая пофлиртовать. В свои 20 лет она демонстрировала искушенность и уверенность, которые пристали женщине постарше, а ее обширные сексуальные познания и вовсе были не свойственны представительницам ее круга. Это стало очевидным еще два года назад, когда Памела впервые вышла в свет. «Пам была невероятно сексуальна и очень откровенна в этом, – отмечала другая светская дебютантка. – Она отличалась очень пышными формами. За огромную грудь все мы называли ее "молочницей". Она расхаживала на высоких каблуках и вовсю вертела попкой. Мы решили, что она ведет себя довольно-таки вызывающе. Все знали, что она – горячая штучка, очень лакомый кусочек». Между тем одна американская гостья, по имени Кэти Гарриман, писала: «Она чудесная девушка – моих лет, но при этом одна из самых умных молодых девушек, которых я встречала: столько знает про политику и про все прочее».
Благодаря своему браку Памела естественным образом сблизилась с семейством Черчилль. С ней подружился и лорд Бивербрук, ценивший ее умение непринужденно вращаться в высших кругах общества. «Она передавала Бивербруку все, что о ком-либо знала, – отмечал американский телеведущий Рейган Маккрэри (больше известный как Техасец), писавший также колонки для New York Daily Mirror Уильяма Рэндольфа Хёрста. – Бивербрук был известным сплетником, а Памела – его информатором».
Памела и Рандольф поженились 4 октября 1939 года – после стремительного ухаживания. Эта поспешность объяснялась (по крайней мере отчасти) тем, что Рандольф стремился побыстрее обзавестись ребенком (желательно мальчиком, чтобы тот стал его настоящим наследником), прежде чем он неминуемо погибнет в бою: Рандольф полагал, что такой исход неизбежен. Он сделал предложение уже во время их второго свидания, и Памела, ответив порывом на порыв, согласилась. Рандольф был почти на 10 лет старше, он был невероятно хорош собой, но больше всего ее привлекало то, что он – член семьи Черчилль, обретавшийся в средоточии власти. Хотя Клементина не одобряла этот брак, Черчилль, называвший Памелу «очаровательной девочкой», принял ее с распростертыми объятиями и не видел ничего страшного в столь молниеносном развитии отношений. «Полагаю, уже ранней весной он будет участвовать в боевых действиях, – писал Черчилль одному из друзей незадолго до этой свадьбы, – поэтому я очень рад, что он успеет жениться до отправки в войска».
Черчилль полагал, что брак – штука простая. Он старался развеять его таинства с помощью целой череды афоризмов. «Для женитьбы нужны лишь шампанское, коробка сигар и двуспальная кровать», – как-то изрек он. Или вот еще: «Один из секретов удачного брака – никогда не говорить и не видеться с любимым человеком до полудня». У Черчилля имелась и формула оптимального размера семьи. По его словам, четверо детей – это идеальное количество: «Один ребенок – чтобы воспроизвести вашу жену, другой – чтобы воспроизвести вас, третий – чтобы обеспечить прирост населения, а четвертый – на всякий случай».
Клементину в этом браке больше беспокоил сын, а не Памела. Отношения Клементины с Рандольфом всегда были натянутыми. В детстве он был трудным ребенком («конфликтным», как отмечал директор одной из школ, где он учился). Однажды он толкнул свою няню в ванну, полную воды; в другой раз – позвонил в министерство иностранных дел и представился Уинстоном Черчиллем. Если верить одному свидетельству, как-то он подговорил двоюродного брата опорожнить ночной горшок в окно на голову Ллойд Джорджа. Когда ему было девять, Клементина, зашедшая к нему в школу, шлепнула его: позже Рандольф уверял, что именно в этот момент осознал – мать его ненавидит. Он не отличался выдающимися успехами в учебе, и отец часто порицал его за недостаточное прилежание. Черчилль осуждал даже его почерк, а однажды вернул сыну его письмо домой (полное любви) с редакторской правкой красными чернилами. Рандольф поступил в Оксфорд лишь благодаря великодушному вмешательству Фредерика Линдемана, который относился к нему как к любимому племяннику. Но и там Рандольф не преуспел. «Твоя праздная и ленивая жизнь оскорбительна для меня, – писал ему Черчилль. – Похоже, ты ведешь совершенно бесполезное существование». Черчилль любил его, пишет Джон Колвилл, но со временем Рандольф «вызывал у него все меньшую симпатию». Клементина же и вовсе не баловала сына материнской теплотой – она по любым меркам принадлежала к категории отчужденных родителей. «Это стало одной из причин его кошмарного характера, – поведал один из его друзей Кристоферу Огдену, биографу Памелы. – Он так и не получил никакой материнской любви. Клемми всю жизнь ненавидела Рандольфа».
Мэри Черчилль дает более тонкий анализ натуры своего брата, отмечая, что «по мере развития его личности в ней проявлялись черты характера и отношения к жизни, слишком отличные от материнских». Мэри считала, что Рандольфу «явно требовалась отцовская рука, но основная задача по его воспитанию почти целиком ложилась на плечи Клементины, так что они с самого его раннего детства были на ножах».
Он был криклив, ему не хватало такта, он слишком много пил, он жил не по средствам (ему вечно не хватало армейского жалованья и зарплаты корреспондента газеты Evening Standard, принадлежавшей Бивербруку), к тому же он поразительно слабо играл в азартные игры. Той весной Черчилль сам с трудом сводил концы с концами, но это не помешало Рандольфу просить отца помочь ему заплатить долги. Отец не отказал. «Ты обещал оплатить мои счета на сумму 100 фунтов (более шести тысяч долларов на нынешние деньги), очень щедро с твоей стороны, – написал ему Рандольф 2 июня. – Искренне надеюсь, что это не слишком хлопотно для тебя. Прилагаю два наиболее срочных счета».
Что касается семейного будущего пары, то тут большее беспокойство вызывало отношение Рандольфа к женщинам и сексу. Для него супружеская верность была понятием достаточно условным. Он обожал сексуальные завоевания, и ему было все равно, замужем ли его жертва. Он вовсю пользовался сомнительным вековым обычаем, когда хозяева сельских домов устраивали своих гостей так, чтобы облегчить им амурные похождения. Однажды Рандольф похвастался, что частенько входит к женщинам без приглашения – вдруг они его ждут? Он поведал это своей подруге, которая сардонически заметила: «Должно быть, тебя частенько выставляют вон».
Он со смехом отозвался:
– О да. А частенько и оставляют, чтобы потрахаться.
С самого начала Рандольф показал, что он отнюдь не идеальный муж. Хотя он не без успеха создавал образ человека энергичного, напористого и обаятельного, ему было свойственно и занудство. Во время их медового месяца он, лежа с Памелой ночью в постели, читал ей «Историю упадка и разрушения Римской империи» Эдварда Гиббона. Он зачитывал пространные пассажи и время от времени осведомлялся у Памелы (словно это была постоянно отвлекающаяся ученица, а не молодая жена, разделяющая с ним ложе): «Ты слушаешь?» «Да», – отвечала она.
Но ему хотелось доказательств: «А какое предложение я только что прочел?»
Правда, на какое-то время все это заслонил тот факт, что Памела забеременела (сейчас она была уже на седьмом месяце). Это вселяло немалую уверенность: посреди мирового пожара явилось свидетельство, что более важные жизненные ритмы никуда не делись и что впереди лежит какое-никакое будущее, пусть даже сегодня перспективы туманны. Если все будет хорошо (если Гитлер не вторгнется в Британию, если в окна не проникнет отравляющий газ, если немецкая бомба не уничтожит все окрестности), ребенок появится в октябре. Памела называла эмбрион своим Оладушком.
После обеда (с новыми порциями вина и шампанского) Колвилл отправился на прогулку вместе с Мэри и ее подругой Джуди Монтегю, также гостившей здесь. Но им тут же напомнили, что при всей буколичности и очаровательности этого имения все же идет война и Чекерс находится под серьезной охраной. Троицу вдруг «самым пугающим образом задержали грозные часовые», пишет Колвилл. Хорошо еще, что они знали сегодняшний пароль – «Тофрек» (видимо, это была отсылка к известной битве XIX века в Судане).
Позже, связавшись с лондонской штаб-квартирой министерства авиации, чтобы выяснить подробности о немецких авианалетах этой ночи, Колвилл узнал: только что поступило сообщение – большую группировку вражеских самолетов заметили совсем рядом с Чекерсом. Колвилл передал эту весть Черчиллю, который отозвался так: «Ставлю мартышку против мышеловки, что по дому они не попадут».
Возбужденный перспективой реальных действий, Черчилль выскочил из здания резиденции. Пробегая мимо часового, он крикнул: «Свои! Тофрек! Премьер-министр!» Страж раскрыл рот от неожиданности.
Колвилл и генерал Пейджет, начальник Генерального штаба британских войск в метрополии, неторопливо следовали за ним. Пейджет, забавляясь происходящим, отметил: «Как он замечательно умеет всех взбодрить».
Все это пьянило Колвилла, который вечно находился где-то рядом, но неизменно на заднем плане. На другое утро, 30 июня, в воскресенье, сидя в садовом кресле на солнцепеке, он размышлял в дневнике о странности ситуации: «Необычное ощущение: приезжаешь на уик-энд в загородный дом, но не в качестве гостя, будучи при этом в довольно близких отношениях с хозяйской семьей. В общем-то самая обычная вечеринка на выходные, только вот разговоры, конечно, ведутся блистательные. Как приятно слышать по-настоящему компетентные беседы, не прерываемые глупыми и невежественными замечаниями (разве что иногда – со стороны Рандольфа). Какое облегчение – быть на заднем плане: время от времени приходится выполнять некоторые поручения, но в целом тебе не нужно высказывать свое мнение; никто не требует от тебя быть интересным собеседником, раз уж ты – личный секретарь премьера».
В этот день произошло событие, которое многие сочли предвестием скорого вторжения. Немцы захватили и оккупировали остров Гернси, британское коронное владение, один из Нормандских островов в проливе Ла-Манш, расположенный менее чем в 200 воздушных милях от Чекерса. Это была совсем небольшая операция (немцы удерживали остров с помощью контингента всего в 469 солдат), но она все равно вызывала немалое беспокойство.

Глава 18
Отставка № 1

К заботам о войне и надвигающемся вторжении прибавились новые. В тот же день, 30 июня, в воскресенье, близкий друг и советник Черчилля, чародей промышленности лорд Бивербрук подал заявление об отставке.
Письмо начиналось с триумфального напоминания: за семь недель, прошедших с тех пор, как Бивербрук стал министром авиационной промышленности, объем производства самолетов вырос невообразимо. Сейчас в строю Королевских ВВС находилось 1040 самолетов, а когда он занял пост министра, их было всего 45. (Впрочем, скоро начнется дискуссия о том, как он получил эти цифры.) Он сделал что планировал, ему пора уйти. Его конфликт с министерством авиации слишком углубился и теперь серьезно мешал результативности Бивербрука.
«Сейчас необходимо, чтобы министерство авиационной промышленности перешло в руки человека, который близко общается с министерством авиации и маршалами авиации и пользуется их симпатией», – писал он. Кроме того, он брал вину на себя, заявляя, что он не подходит для работы с чиновниками министерства авиации: «Уверен, что эти обязанности может взять на себя другой человек, полный надежды на ту меру поддержки и сочувствия, в которой было отказано мне».
Он просил, чтобы его освободили от исполняемых обязанностей, как только его преемника введут в курс текущих операций и проектов министерства.
«Убежден, – писал он, – что моя работа завершена и моя задача выполнена».
Джон Колвилл решил, что истинным мотивом такого поступка Бивербрука стало желание уйти «на гребне успеха, прежде чем возникнут новые трудности». Колвилл счел эту причину недостойной. «Это как попытаться выйти из-за карточного стола сразу же после полосы везения», – записал он в дневнике.
Черчилль, очевидно раздраженный не на шутку, отправил Бивербруку ответ на следующий день – 1 июля, в понедельник. Вместо того чтобы обратиться к нему «Макс» или просто «Бивербрук», он начал с ледяного «Уважаемый министр авиационной промышленности».
Далее следовало:
«Я получил ваше письмо от 30 июня и спешу сообщить, что в такой момент, когда вторжение считается неминуемым, не может быть и речи о принятии отставки какого-либо из министров правительства. Поэтому я требую, чтобы вы изгнали из своего сознания эту мысль и продолжали свою замечательную работу, от которой во многом зависит наша безопасность».
Пока же, заверил его Черчилль, «я кропотливо изучаю вопрос о том, как удовлетворить ваши потребности по части контроля над пересекающимися сферами деятельности вашего ведомства и министерства авиации, а также сгладить неприятные противоречия, которые возникли вследствие этого пересечения».
Бивербрук, несколько усмиривший свой порыв, тут же прислал ответное письмо: «Безусловно, я не стану пренебрегать своими обязанностями в настоящее время, перед лицом вторжения. Однако необходимо (особенно из-за этой угрозы вооруженного нападения на наши берега), чтобы процесс передачи данного министерства в другие руки произошел как можно скорее».
Он снова выплеснул свою досаду и раздражение: «Я не в состоянии получать нужную мне информацию о материалах и оборудовании. Я не в состоянии добиться разрешения на выполнение наших операций, имеющих важнейшее значение для максимального укрепления наших резервов в ходе подготовки ко дню вторжения.
Для меня невозможно продолжать прежнюю работу, поскольку на протяжении последних пяти недель неоднократно возникал разрыв в командной цепочке – неповиновение тому давлению, которое я вынужден был применять к официальным лицам, сопротивляющимся моим указаниям».
Он добавлял, что этот разрыв «невозможно залатать».
Впрочем, немедленной отставкой он больше не угрожал.
Черчилль почувствовал немалое облегчение. Уход Бивербрука в такое время пробил бы фатальную брешь в сложной сети поддержки и помощи, окружавшей премьер-министра. Это станет очевидно ближайшей же ночью, когда (после того как угроза отставки министра была временно подавлена) Черчилль будет вынужден вызвать Бивербрука на Даунинг-стрит, чтобы обсудить с ним неотложный вопрос.
Назад: Глава 5 Лунобоязнь
Дальше: Глава 19 «Соединение Эйч»