Маяковский («…и как бы здесь, тайгу шатая басом, читал бы он строителям стихи»)
Диалектика объективного и субъективного в рамках социотехнических сооружений, материальных воплощений субъектности, не означает принижения, умаление культурных эпифеноменов. Можно даже утверждать, что субъектность превращает поэзию в реальную производственную силу.
Э. Ильенков, А. Вознесенский «Эпифеноменология культуры на примере поэтических метафор»
Работа поэта – сочинять. Не спится, во рту мерзко от сигарет. Будь я дома, сварил бы кофе, но здесь, в гостиничном номере, кофе – непозволительная роскошь. Хотя, если выглянуть в коридор и попросить администраторшу на этаже… Но не хочется никого беспокоить. Я переполнен словами, идеями, образами. Мне еще никогда не было так… так… Будто вновь стою у подножия Маяковского, и бросаю внимающей толпе яростные строфы, спиной ощущая гранитный взор Владимира Владимировича. Поэты пребывают в особом пространстве. Не случайно магические заклятья произносятся в стихотворной форме. Да и Библия, как говорят, изначально сложена в стихах. Ветхозаветный бог общался с пророками ямбом, хореем, онегинской строфой или александрийским стихом?
Глаза слипаются, карандаш выскальзывает из пальцев, но останавливаться не хочется. Чем поэт хуже сталевара, идущего на рекордную плавку? Я тоже хочу из руды смыслов отлить огонь стальных строф. Хочу ощутить на лице жар строк, выписываемых рукой. Но тут в дверь стучат. Вежливо, осторожно, даже, я сказал бы, понимающе. Словно тот, кто столь неурочно явился, ведает – куда вторгается. В пространство стихов, где свои законы, своя физика, своя энергетика.
– Здравствуйте, товарищ поэт, – зычно произносит ночной посетитель. И я, давно ничему не удивляясь, впускаю его. Огромного. Сильного. Громогласного.
– И вам здравствуйте… Владимир, – на отчество не хватает дыхания, но имени вполне достаточно. Здесь и сейчас, в пространстве стихов мы на равных. Мы говорим на одном языке, существуем в одном времени. И даже «братовка» уместна на столе со скатертью исчерканных страниц.
Владимир закуривает, закуриваю и я, перед нами стаканы, полные электрической жидкости.
– Можно? – спрашивает он, и я охотно, хотя и с робостью передаю то, что на мой взгляд готово. Писано, переписано, отполировано, вычитано вслух.
Он скользит глазами, стряхивает пепел, хмурится, щурится, тонкие губы растягиваются в улыбке. А мне думается не о том, какой он вынесет вердикт, а совсем о другом. Почему так коротка земная жизнь великих поэтов? Пушкин. Лермонтов. Есенин. Он. Ряд можно продолжить. Судьба? Стечение обстоятельств? Или ограниченность поэтического пространства, которое создаем вокруг себя и вне которого не можем и не должны существовать? И чем более бескомпромиссен поэт, тем уже рамки теснее. Невозможно представить Пушкина, убеленного сединами. А что делал бы Владимир Владимирович в тридцать седьмом?
– Стрелял, – он хмуро смотрит на меня. Лицо не поэта, но сурового хулигана, закаленного в ежедневных уличных стычках, где тебя проверяют на излом каждое мгновение, не зевай! Точно так, как проверяет нас на излом жизнь, но мы, почему-то, предпочитаем этого не замечать, продолжая пребывать в расслаблении духа и членов.
Нам кажется, будто окружающая жизнь – совершенно не та, что на ударных коммунистических стройках, на фронте, в тылу, где всё для победы, у хирургического стола, где схватка со смертью, и чтобы ощутить жизнь, надо бороться, сражаться, искать, уехать, выдавать на гора три нормы, недрогнувшей рукой водить скальпелем по обнаженному сердцу, но на самом деле всё не так. Так и не так. Ох уж эти затасканные слова: в жизни всегда есть место подвигу. Но ведь это как повернуть, товарищ Владимир Владимирович. Если есть место подвигу, то есть место и трусости, и предательству, и слабодушию.
– Тебе придется трудно, товарищ поэт, – качает головой ночной гость и закуривает очередную папиросину. – Ты слишком желаешь и вашим, и нашим, а так не выйдет! – Бьет кулаком по столу, желваки ходят по щекам. Проводит ладонью по лысому черепу. – Тот, кто желает и вашим, и нашим, всегда выбирает ваших, понимаешь?
– Понимаю, – а сам вспоминаю летчика Антуана, прилетевшем на ночном почтовом на трассу Братск-Тайшет, привезя ребятам и девчатам долгожданную почту, журналы, книги. Его медленную русскую речь с сильным французским акцентом.
Антуан де Сент-Экзюпери, летчик и поэт, военный и писатель, который в посмертном существовании обрел новую жизнь и новый смысл здесь, в пространстве Братска, в пространстве Братской ГЭС. Но, может, он и не погибал? Ведь его самолет так и не найден. И, может, он не пропал тогда, в далеком сорок втором году, а перелетел сюда, к новой жизни, к новой судьбе?
Но ведь мой гость никуда не исчезал? Пуля выпущена в сердце. Посмертная записка оставлена.
– Вот, – говорит гость, – тебе пригодится.
Тяжелое и стальное ложится поверх стихов. Несуразное, вороненое, пахнущее смазкой.
– К чему?! – У меня безумная мысль, будто гость желает мне такой же участи. Но я не вижу ни причин, ни желания воспользоваться этой штуковиной.
– Не для себя, – растягивает губы в тяжелой улыбке. – На всякий случай. Ведь тебя так просто не оставят. Ваши. Понимаешь?
И перед мысленным взором встает подзабытая картина ночных посиделок на Лубянке, где затылком ощущаешь вороненый взгляд железного Феликса.
Я с трудом отрываю пистолет от стола и осматриваю его. Револьвер системы «маузер», калибр 7,65. Смотрю на номер. 312045.
– Заряжен, – гость одобрительно кивает. – Особыми пулями.
Откидываю барабан и вижу – что-то белеет в каждом гнезде. Подцепляю, вытаскиваю. Туго свернутая бумага, вязь строчек. Стихи. Конечно же. Чем еще может быть вооружён поэт? Возвращаю бумажный патрон в гнездо, защелкиваю барабан, опускаю револьвер в карман.
Теперь я готов.