Книга: Сорок одна хлопушка
Назад: Хлопушка четырнадцатая
Дальше: Хлопушка шестнадцатая

Хлопушка пятнадцатая

С двух сторон шоссе – с востока и запада – гремела музыка. Приближались колонны парада в честь праздника мясной еды. Из полей по обеим сторонам дороги в страхе выскочили и заметались сотни три бурых диких кроликов, они собирались перед воротами храма, тянулись друг к другу головами и будто перешёптывались. Один со свесившимся налево, как увядший лист, ухом и поседевшими усами смотрелся как старый вожак. Он издал резкий крик, прозвучавший очень странно. В кроликах я разбираюсь хорошо. Обычно от них таких звуков не услышишь. В чрезвычайных обстоятельствах любое животное издаёт для своих сородичей особый клич, передавая некую тайную весть. И действительно, эти кролики словно получили приказ и, вереща, ринулись в ворота храма. Порожек ворот они преодолевали в неописуемо красивом прыжке. Один за другим они юркнули за статую бога Утуна и устроили там неимоверный гвалт, что-то горячо обсуждая. Я вдруг вспомнил про логово лисиц позади статуи, проберись кролики туда, у лис будет шикарный обед. Но с этим уже ничего не поделаешь. Пусть себе пробираются. Предупредишь кроликов, так лисы рассердятся. Из громкоговорителей на сценах, расположенных друг против друга, неслась оглушительная музыка. От оживлённых мотивов, быстрого ритма и прекрасных мелодий ноги сами шли в пляс. Я, мудрейший, скитался в чужих краях десять лет и когда-то подрабатывал в дансинге под названием «Райский сад». Носил белоснежную униформу, с деланой улыбкой на лице прислуживал в туалете, открывал объевшимся и перепившимся краснорожим гостям краны, чтобы они вымыли руки, а после этого раздавал из аккуратно сложенной стопки горячие полотенца. Вытерев руки, они возвращали полотенца и при этом могли сказать «спасибо». Некоторые доставали монетки и со звоном бросали в стоящее передо мной блюдо. Кое-кто в порыве великодушия швырял и десятиюаневую купюру. Такие, как мне кажется, наверняка разбогатели, были удачливы в любви и лишь в таком благодушном настроении могли позволить себе подобную щедрость. Были и те, кто вообще не замечал меня и, помыв руки, подносили их к электрическим сушилкам на стенах. Среди воя этих сушилок я смотрел на их застывшие лица, понимая, что они обижены судьбой, что, вполне возможно, этим вечером им придётся платить за кого-то, кто живёт лишь сегодняшним днём. Они имеют дело по большей части с продажными чиновниками, в душе ненавидят их, но вынуждены встречать обходительными улыбками. К подобной публике у меня не было ни малейшего сочувствия, потому что в них тоже не было ничего хорошего. Добрые люди в таких местах, где пьют и сорят деньгами, вообще не встречаются, и было бы здорово, если бы третий дядюшка Лао Ланя скосил бы их всех из пулемёта. Но те жадины, что бросали мелочь в мою чашку, были ещё хуже, и меня зло брало от одного вида их багровых собачьих морд, только третий дядюшка Лао Ланя, положив их всех из пулемёта, мог утолить эту ненависть в моём сердце. В ту пору я, Ло Сяотун, тоже был человек известный, хотя сегодня опустился настолько, что, как говорится, феникс стал хуже курицы. Добрый молодец не поминает о прошлых подвигах, разве пройдёшь под низкой стрехой, не наклонив голову? Как говорится, мудрейший, «в молодости достиг успеха – в семье не заладилось», это как раз про меня. С улыбкой на лице и грустью в сердце я обслуживал этих приходящих по нужде болванов, вспоминая свою славную историю и горестное прошлое, к тому же, всякий раз провожая какого-нибудь болвана, ругался про себя: «Чтобы ты шёл да убился, чтоб ты пил да поперхнулся, ел мясо да подавился, спал да удавился». Когда никто не приходил облегчиться, из танцзала доносилась музыка – то зажигательная, как огонь, то романтическая, как вода. В душе я то рвался сделать какое-нибудь большое дело, то мечтательно ощущал себя в полумраке танцевальной площадки, обнимающим обнажённое плечо, вдыхающим аромат девичьих волос, медленно переступающим и покачивающимся в танцевальных па. Фантазии брали своё, ноги начинали непроизвольно переступать в такт музыке, но сладкие мечты всегда прерывал какой-нибудь болван, вбегавший со своим инструментом наперевес. Знаешь ли ты, мудрейший, сколько унижений я претерпел? Однажды развёл в туалете костёр, но вовремя схватил огнетушитель и погасил его. Хозяин танцзала Толстый Хун всё равно отправил меня под конвоем в полицию, чтобы наказать за такое серьёзное преступление, как поджог. Я, не будь дурак, на допросе объяснил, что пожар устроил один из пьяных гостей, а я помогал тушить. Получалось, что я действовал на пожаре геройски, и хозяину следовало щедро меня наградить, вначале он даже согласился, что я достоин награды, но потом передумал. Такой был кровосос, с работяг семь шкур драл, сожрёт и косточек не выплюнет. Отправив меня в участок, он, видать, надеялся сэкономить на моей премии, да и зарплату, задержанную за три месяца, не выдавать вовсе. «Дяденьки полицейские, – взмолился я, – вы же все справедливые судьи, как Бао Цинтянь, всевидящие и проницательные, неужто попадётесь на уловки Толстого Хуна? Он же, бывает, запрётся в туалете и ну ругать вас, нужду справляет и вас ругает…» Раз такое дело, полицейские меня и отпустили за невиновностью. В чём я провинился? Вот за Лао Ланем, мать его, вина имеется. Но Лао Лань давно уже член постоянного комитета городского политического консультативного совета, на экране телевизора часто появляется, выступает с помпезными докладами, всякий раз при этом своего третьего дядюшку поминает, утверждает, что тот – любящий Родину хуацяо, который когда-то своей большой елдой добыл славу для потомков императоров Яня и Хуана, а ещё говорит, что его третий дядюшка вернётся, чтобы пожертвовать на ремонт храма Утуна и таким образом укрепить ци мужского населения наших мест. Этот паршивец Лао Лань горазд бессмысленные речи произносить, но вот данная им клятва заслужила одобрение и восторг всего зала. Верно, я вдруг вспомнил, как только что этот человек с большими ушами – думаю, третий дядюшка Лао Ланя в молодые годы как раз таким и был – как ни в чём не бывало появился в танцзале «Райский сад», именно он бросил зеленоватую банкноту в стоявшее передо мной блюдо. Только потом я понял, что это была купюра в сто американских долларов! Новенькая, с острыми краями – я даже палец порезал, и кровищи натекло. В белом европейском костюме, красном галстуке, высокий и стройный, он был настоящий белый тополь. В чёрно-зелёном европейском костюме, золотисто-жёлтом галстуке, высокий и стройный – настоящая чёрная сосна. В багрово-красном европейском костюме, белоснежном галстуке – живая красная ель. Я не мог видеть его вольный танец на танцплощадке, но мог представить, сколько людей устремляли на него свои взгляды, когда он, крепко обняв самую красивую на танцплощадке женщину – в белоснежном, тёмно-зелёном или ярко-красном вечернем платье, открывающем словно вырезанные из нефрита руки и плечи, с ослепительными украшениями, большими выразительными глазами, очаровательной родинкой в уголке рта – грациозно кружился с ней в танце. Аплодисменты, цветы, прекрасное вино, женщины – всё это было его. Я фантазировал, что однажды стану таким же, смогу с шиком тратить деньги направо и налево, окружённый множеством прекрасных дам, этакий узорчатый многоцветный леопард, потаённый и великолепный, непостижимый для людей как призрак. Мудрейший, ты слушаешь?
* * *
К вечеру небольшой снежок перешёл в сильный снегопад, укутав всё толстым белым одеялом. Мать прошлась пару раз по двору с метлой в руках, потом отец вырвал её у неё из рук.
Отец работал руками размашисто, размеренными сильными движениями. При этом вспомнилось, как говаривали о нём: мол, у Ло Туна руки на месте, жаль только, что, как говорится, «добрый мул не тянет соху». В тяжело нависших сумерках, в отсветах покрывшего землю снега его тело казалось особенно массивным, и вскоре позади него образовалась целая дорожка.
* * *
По ней мать прошла к тяжёлым воротам и закрыла их на замок. Звонкий лязг железа сотряс заснеженные сумерки. Опустилась темнота, но сугробы и летящие снежинки всё ещё смутно поблёскивали во мраке. Мать с отцом притопывали ногами под козырьком ворот, покачиваясь из стороны в сторону, словно сбивая друг с друга полотенцами падающие снежинки. Я стоял на углу стены всего в полушаге от свиной головы, вдыхая запах мороженого мяса и вытаращив глаза в надежде пронзить взглядом темноту и увидеть выражения их лиц, но, к сожалению, так и не разглядел, видны были лишь их покачивающиеся силуэты. Сидящая передо мной сестрёнка дышала с присвистом, словно спрятавшаяся в темноте маленькая зверушка. За обедом я наелся до отвала, еле-еле насытился, и к вечеру ещё отрыгивал кусочки непрожёванной колбасы и обрывки лапши. Я дожёвывал их и снова проглатывал. Говорят, так вести себя нехорошо, но иначе я не мог. С возвращением отца в моём питании вполне возможны перемены, но как велики они будут, оставалось загадкой. Глядя, как удручён отец, как подобострастно он держится, я предчувствовал, что большая часть моих мечтаний о мясе, тесно связанных с его возвращением, может лопнуть, как мыльный пузырь. Но, в конце концов, с его возвращением я смог наесться колбасы. Да, в ней немало крахмала, но скрывались и кусочки мяса, да и тонкий слой колбасной оболочки можно считать чем-то мясным. В конце концов, наевшись от пуза колбасы, управился ещё и с двумя чашками лапши. А ведь ещё остаётся большая свиная голова, которая покоится на разделочной доске в углу, протяни руку – и можно потрогать. Когда, наконец, она сможет отправиться в наши рты и желудки? Не продаст ли её мать?
Сколько и с какой быстротой я съел за обедом, повергло отца в изумление. Позже я слышал, как поразилась и мать тому, сколько всего и как быстро съела сестрёнка. Тогда у меня не было ни времени, ни сил следить за тем, как она ест. Но я мог себе представить, как были расстроены отец и мать, когда мы с сестрёнкой как два голодных духа бешено накидывались на еду, как вытягивали шеи и выкатывали глаза из-за застревавших в горле непрожёванных кусков колбасы. Видя, как жадно мы едим, они чувствовали не отвращение, а глубокую печаль, виня во всём себя. Думаю, именно в этот момент мать приняла решение не разводиться. Они хотели жить ладно и обеспечить счастливую жизнь мне и сестрёнке, чтобы мы были одеты и накормлены. Сыто рыгая в темноте и дожёвывая пищу, я слышал, как рыгает и сестрёнка. У неё это получалось так смачно и привычно, что не знай я, что там сидит она, я ни в жизнь бы не догадался, что так звонко рыгать может четырёхлетняя девчушка.
Без всякого сомнения, в тот вечер, когда кружились снежинки и в плотно набитом животе тяжёлым грузом смешались колбаса и лапша, мои надежды поесть мяса приуменьшились, но отливающая в темноте тусклым белым светом свиная голова по-прежнему стояла перед глазами. Я представлял, как она, расколотая пополам, булькает в котле, и словно улавливал ноздрями её особенный аромат. А потом – как мы всей семьёй вчетвером сидим вокруг большого блюда, на котором она благоухает разваренная, и от всей этой груды мяса валит пар и идёт чудный запах, который завораживает, словно в прекрасной дрёме. Мать торжественно достаёт новенькие красные палочки, втыкает в свиную голову, ковыряет, и мясо целиком отстаёт от костей. Она убирает кости и широким жестом приглашает нас: «Ешьте, дети, ешьте, сколько душа пожелает, сегодня вы уже должны наесться!..»
Мать вопреки обыкновению зажигает керосиновую лампу со стеклянным колпаком, и наш крытый черепицей дом наполняется неведомым доселе светом. На белых стенах видны наши большие тени. Там висят вязанки чеснока и перца. После трудного дня постепенно оживает сестрёнка. Она складывает ручонки против света лампы, на стене появляется фигурка собаки, и она радостно восклицает:
– Собака, папа, собака!
Отец быстро переводит взгляд с лица матери и уныло подтверждает:
– Верно, собака, чёрный пёсик Цзяоцзяо.
Цзяоцзяо тут же складывает на пальцах другую фигуру, и на стенке появляется силуэт зайца, не очень правдоподобный, но узнать можно.
– Это не пёсик, – говорит сестрёнка, – это заяц, маленький зайчик.
– Верно, зайчик, умница Цзяоцзяо, – похвалив дочку, отец будто с сожалением сказал матери: – Девчонка ничего не понимает.
– Так ей лет-то сколько? Что ты хочешь, чтобы она понимала? – проговорила мать, а сама тоже сплела пальцы, и на белой стене появился большой петух с задранной головой и распущенным хвостом. А тут ещё из её рта вырвалось кукарекание. Это редкостное явление повергло меня в изумление, за многие годы я привык к её жалобам и ругани, уже не удивлялся искажённому гневом и печалью лицу, но представить себе не мог, что она ещё способна создавать руками тени животных на стене, да ещё имитировать петушиный крик. Честно говоря, в душе всё снова смешалось, как тогда, ранним утром, когда отец с дочкой появились у ворот. Других слов, чтобы описать творившееся у меня внутри, я не мог подобрать.
Девочка радостно рассмеялась, а на лице отца заиграла горькая улыбка.
Мать ласково глянула на Цзяоцзяо и вздохнула:
– Все грехи творят взрослые, дети ни при чём.
Отец опустил голову:
– Верно говоришь, во всём, что было не так, моя вина.
– Да, но зачем говорить об этом? – Мать встала, ловко надела нарукавники и повысила голос: – Сяотун, ублюдок маленький, я знаю, ты меня не очень жалуешь, нарвался на мать-скупердяйку, пять лет тебя полуголодным держала, верно ведь? Сегодня мать у тебя щедрая, приготовлю свиную голову, как на три полка, чтобы ты наелся!
Мать поставила разделочную доску на плиту, положила на неё свиную голову, потом примерилась топором и нанесла удар.
– Да ведь только что колбасы наелись… – вскочил и попытался остановить её отец. – Вам двоим заработать столько денег было непросто – может, продать её? У человека брюхо, что дырявый мешок – насытится, чем ни набей: отрубями с овощами, мясом и рыбой ли…
– Это ты, что ли, говоришь такое? – мать произнесла эти слова с ярко выраженной иронией, но сразу переменила тон и заговорила торжественно: – Я тоже человек, тоже смертна, тоже из плоти и крови, тоже знаю, что мясо – это вкусно, раньше не ела, дура была, не понимала, что к чему в мире, что человек живой, и если на то пошло, то рот для него самое главное.
Отец разевал рот, размахивал руками, словно хотел что-то сказать, но так ничего и не сказал. Он отступил немного, тут же шагнул обратно и протянул руку:
– Давай я.
Чуть поколебавшись, мать положила топор на разделочную доску и отошла в сторону.
Отец засучил рукава, закатал заношенную донельзя нижнюю рубашку, схватил топор, занёс над головой и опустил, вроде даже не целясь и без особого усилия, потом ещё раз – и огромная свиная голова развалилась на две половинки.
Мать окинула взглядом уже отступившего отца с абсолютно непонятным выражением на лице, даже я, её сын, считавший, что знаю всё, о чём она думает, что выучил все её уловки, не мог догадаться, что у неё на уме. Словом, с того самого момента, когда отец двумя ударами топора разрубил свиную голову пополам, в сердце матери произошла явная перемена. Надув губы, она вылила полведра воды в котёл. Получилось слишком резко, вода выплеснулась на плиту и лежавшие на ней дрова. Ведро с грохотом отлетело в сторону, так что я вздрогнул. Отец так неловко и растерянно стоял в сторонке, что я и впрямь стал переживать за него. Вслед за этим мать взялась за свиное ухо и бросила половину головы в котёл. Потом схватилась за другое ухо и наладила туда вторую. Мне хотелось предупредить её, что для получения прелестного аромата при варке, нужно, прежде чем закрывать котёл крышкой, добавить укропа, имбиря, лука, чеснока, корицы, кардамона и много других приправ, а ещё следует влить ложку корейского светлого уксуса – это тайный рецепт тёти Дикой Мулихи с тех времён, когда я вместе с отцом частенько тайком наведывался в её ресторанчик поесть мяса и много раз своими глазами наблюдал весь процесс приготовления свиной головы. Кроме того, я своими глазами видел, как отец помогал тёте Дикой Мулихе разрубать её: один удар топором, другой, ну самое крайнее три – и голова развалена пополам. Глядя на отца благодарным взглядом, тётя Дикая Мулиха, помнится, говаривала: «Эх, Ло Тун, Ло Тун, в любом деле ты непревзойдённый мастер!»
Особенность аромата свиной головы, приготовленной тётей Дикой Мулихой, состояла не только в том, что она пользовалась известностью среди деревенских – эти ненасытные едоки разнесли славу о ней до городка, расположенного в десяти ли отсюда, до столовой городских управленцев и главного там – Лао Ханя, и когда тот время от времени наведывался сюда, у ворот раздавался зычный крик «Почтенная Дикарка!» – и тётя Дикая Мулиха тут же выбегала и, радушно улыбаясь во весь рот, приветствовала старшего брата Ханя.
– Приготовила, нет? Оставь мне половину.
– Готовлю-готовлю, ещё чуть-чуть осталось, выпейте пока чаю.
Тётя Дикая Мулиха бросалась со всех ног наливать чай, зажигать сигарету, сияя улыбкой.
– Слыхала: городские приехали, все у тебя здесь поесть хотят, а ещё мэр Хуа собирался, говорил, что хочет с тобой увидеться, почтенная Дикарка, вот удача тебе привалила, слышь, что говорю? Жена у него при смерти, и пары дней не протянет, а как отойдёт, кого как не тебя он возьмёт в дом? Ну а как разбогатеешь, супругой мэра заделаешься, уж не забудь старину Ханя! – Отец натужно закашлялся, будто хотел привлечь внимание Лао Ханя. Тот и впрямь уставился на отца выпученными глазищами и разразился руганью: – Это ты, что ли, Ло Тун, сукин ты сын? Какого хрена ты здесь делаешь?
– А какого хрена мне здесь не быть? – без тени смущения ответил отец. Услышав от него ругательство в ответ на ругательство, Лао Хань сначала надулся от ярости, потом, наоборот, расслабился, усмехнулся, обнажив белые, как известь, зубы, и ехидно процедил:
– Ой, смотри, ты – голь перекатная, а Дикая Мулиха – «мясо монаха Тана», о ней мечтают многие, а ты единолично лучший цветок захватил, смотри, как бы женилку не оттяпали!
– А ну позакрывали оба рты свои поганые, – рассердилась тётя Дикая Мулиха, – ишь, нашли сладкий плод, соленье на закуску, выведете из себя – порублю обоих!
– Ух, бой-баба! – крякнул Лао Хань. – Только что со всей теплотой к брату, а тут на тебе – совсем по-другому повернулась, не боишься обидеть старого клиента?
Тётя Дикая Мулиха ухватила готовую свиную голову железным захватом. С неё стекал коричневатый сок и исходил щекочущий ноздри аромат. Мне было не оторвать от неё глаз, на подбородок невольно потекла слюна. Тётя Дикая Мулиха водрузила голову на разделочную доску, в руке её сверкнул большой нож – хлоп, и она насадила отскочивший кусок мяса размером с кулак на стальную спицу и приподняла его:
– Держи, Сяотун, голодный котёнок, а то, гляди, подбородок отвалится!
– Почтенная Дикарка, это ты не мне оставила? – обиженно заорал Лао Хань. – Сам мэр Хуа сказал, что хочет отведать твоего мяса!
– Какие ещё, к чертям собачьим, мэр Хуа, секретарь Цао! Тебе они начальники, а мне не указ!
– Ну ты, матушка, крута, нечего сказать, сдаюсь, виноват, идёт? – пошёл на попятный Лао Хань. – Быстро давай заверни несколько кусков мяса в листья лотоса, не вру, правда, мэр Хуа приезжает!
– Кто такой этот мэр Хуа по сравнению с моим названым сыном? Вонь одна, тьфу – и растереть! Верно, сынок? – заботливо обратилась ко мне тётя Дикая Мулиха. Мне и слова было не подобрать в ответ на такой бессмысленный вопрос.
– Ладно, вонь так вонь, – согласился Лао Хань, – пусть этот мэр Хуа и воняет как дерьмо, мы-то не он, верно? Умоляю вас, почтенная хозяйка, приготовьте скоренько мясо для меня. – Лао Хань вынул из пояса часы, глянул на них и заволновался ещё больше: – Почтенная Дикарка, мы, считай, много лет знаемся, не станете же вы разбивать мою чашку риса, ведь у нас и стар и млад этим кормятся!
Тётя Дикая Мулиха несколькими взмахами ножа очистила половину свиной головы до костей, не боясь обжечь руки, стиснув зубы, её пальцы так и летали, когда она нарезала эту половину головы, сохранив, однако, её форму, обернула в зелёные листья лотоса, завязала сверху травяной плетёнкой и толкнула от себя со словами:
– Вот тебе, катись, демонстрируй сыновнюю почтительность этим своим батюшкам!
Если бы мать задумала приготовить свиную голову, как это делала тётя Дикая Мулиха, нужно было бы добавить ложку мелко растолчённого белого купороса – это тоже был один из её секретов, который она от меня не скрывала, но мать никакой приправы не добавила и закрыла крышку, ну как может быть вкусной свиная голова, приготовленная на одной воде! Но свиная голова остаётся свиной головой, а я – всё тот же мальчишка, который обожает есть мясо и которому столько лет не доводилось поесть его.
Весело гудит пламя в печке. Его отблески окрашивают лицо матери красным. Сосновые дрова смолистые, горят хорошо, долго, их не нужно постоянно подкладывать. Мать вполне может отойти и заняться другими делами, но она не уходит. Она молча сидит перед печкой, положив локти на колени и упёршись ладонями в подбородок, и, не отрываясь, смотрит на языки пламени, которые изменяются и так и этак, но остаются верными себе. Глаза её поблёскивают.
Вода в котле вроде бы начинает подавать признаки жизни, то и дело побулькивая, словно где-то вдали. Я устроился на порожке и услышал, как позёвывает сидящая рядом сестрёнка, как она широко раскрывает рот с маленькими белыми зубками.
Не поворачивая головы, мать холодно бросила отцу:
– Укладывай её.
Отец взял сестрёнку на руки, открыл дверь и вышел во двор. Когда он вернулся, она уже пристроилась у него на плече и тихонько похрапывала. Отец остановился позади матери, словно чего-то ожидая. Мать сказала:
– Одеяло и подушка на кане, пусть пока укроется тем, что в синий цветочек, а завтра устрою вам что-нибудь ещё.
– Столько неудобств причиняем… – проговорил отец.
– Что ты болтаешь? – откликнулась мать. – Даже если бы это была не она, а чей-то ребёнок, которого ты подобрал на улице, не положу же я её на сено спать? – Отец с сестрёнкой на руках вошёл в дом, а мать вдруг набросилась на меня: – А ты чего здесь торчишь? Быстро писать и спать! Всё на медленном огне варится, до утра ждать собрался?
Веки у меня тотчас стали слипаться, мысли путались. Перед глазами будто плыла приготовленная тётей Дикой Мулихой свиная голова с её особым ароматом, и стоило мне зажмуриться, как кусочек за кусочком падали прямо передо мной. Я встал и спросил:
– А куда ложиться-то?
– А где ещё ты можешь спать? – фыркнула мать. – Где обычно спишь, там и ложись!
Прищурившись, я вышел во двор. От падающих налицо снежинок сонливость почти пропала. Вокруг всё ярко освещено светом из дома, ясно видно, как кружатся в танце снежинки, красиво, как во сне – и среди этого прекрасного сна я вижу наш мотоблок, доверху гружённый утилем, он стоит во дворе наискось, уже весь в снегу и похожий на огромное чудовище. Снегом засыпало и мой миномёт. Кое-где проглядывает его сталь, он сохранил свою форму, и его ствол смотрит в тёмное небо. Этот миномёт здоров телом и духом, были бы лишь мины, и из него можно стрелять.
Я захожу в дом, забираюсь на кан, поколебавшись, скидываю одежду и голозадой обезьяной юркаю под одеяло. Холодными, как лёд, ногами касаюсь горячего тельца сестрёнки, чувствую, как она дёргается, и тут же поджимаю их. Слышу голос матери:
– Спи спокойно, завтра утром встанешь и поешь мяса.
Судя по интонации, настроение у неё вроде улучшилось. Свет постепенно гаснет, лишь подрагивают отсветы пламени в печи. Дверь в дом тихонько закрылась, осталась лишь узкая щёлочка, через неё свет печного пламени падает на шкаф. В голове крутился смутный вопрос: а где будут спать мать с отцом? Неужели всю ночь напролёт будут варить свиную голову? Этот вопрос не давал заснуть, и я не то чтобы специально подслушивал, просто сон не шёл. Я лежал, накрывшись с головой одеялом, но всё равно в уши лезло всё, что они говорили.
– Много снега выпало, на будущий год можно ожидать хороший урожай, – сказал отец.
– По-другому думать надо, – холодно заметила мать. – Нынче крестьяне уже не такие, как раньше. Раньше от земли кормились, будет ли пропитание, зависело от правителя небесного, ветер мягок и дожди благоприятны, богатый урожай зерновых, на сковороде будут хлебцы, в чашке будет мясо; ветер не тот и дожди не вовремя, посевы скудны, в котле жидкий супчик, в чашке отруби. Нынче же дураков нет, никто не желает мучиться в поле. Поливая потом десять му земли, не заработаешь столько, сколько на перепродаже свиной шкуры… Вообще-то, когда ты уходил, всё так уже и было, зачем я тебе это рассказываю.
– То, что никто землю не обрабатывает, – не дело… – глухо пробормотал отец. – Крестьянин землёй заниматься должен…
– Вот уж действительно солнце с запада взошло, – съехидничала мать. – Ты когда дома жил раньше, ни разу в поле не выходил, а теперь, когда вернулся, решил исправиться и в крестьяне податься?
– А чем ещё можно заняться, кроме земледелия… – смутился отец. – Скот оценивать, похоже, не требуется, и если всё так и есть, буду вместе с вами утиль собирать…
– Утиль собирать я тебе не позволю, – заявила мать. – Ты для этого дела не подходишь. Тут нужны люди без стыда и совести, готовые и украсть, и урвать.
– Я за эти годы так намаялся, какой уж тут стыд? Если ты можешь этим заниматься, то и я смогу.
– Я не какая-нибудь дура безмозглая, – возразила мать. – Ты вернулся, дом есть, мы с Сяотуном больше утиль собирать не будем. Но если захочешь уйти, я тебя задерживать не стану – человека оставить можно, но сердце не оставишь, а если сердца не оставишь, так лучше и не оставлять…
– Всё, что я хотел сказать, я сказал чуть раньше перед тобой и детьми, – ответил отец. – Я хлебнул горя, бедняку не до гордости, как говорится, у худого коня шерсть длинная, вернулся к тебе с собачьей шерстью на голове, ты позволила мне остаться, и я безмерно благодарен, мы, в конце концов, давно уже муж и жена, кость сломаешь, и сухожилие потянется…
– Ишь, каких успехов добился, – проговорила мать. – Несколько лет не виделись, а вон как навострился сладкие речи говорить…
– Юйчжэнь, – голос отца зазвучал ещё тише, – я в долгу перед тобой, теперь буду служить тебе как вол, как рабочая лошадка…
– Вот уж не знаю про вола и лошадку, – сказала мать, – не убежит ли кто-нибудь снова в один прекрасный день с какой-нибудь дикой мулихой или дикой лошадкой…
– Зачем же в самое больное место! – воскликнул отец.
– Ты тоже знаешь, что такое боль? – с мукой в голосе проговорила мать. – Я в твоём сердце даже пальца на её ноге не стою… – Мать всхлипнула, и в горле у неё забулькало. – Сколько раз я петлю на балку закидывала… Если бы не Сяотун, уже десять раз простилась бы с жизнью…
– Понимаю, понимаю… – выдавил из себя отец. – Моя вина ужасна, я достоин тысячи смертей…
Вероятно, отец протянул к ней руку, потому что мать сдавленным голосом проговорила:
– Не прикасайся ко мне…
Но отец наверняка руку не убрал, потому что мать вскоре сказала:
– Её иди трогай, что толку гладить такую, как я – ни жена, ни… не пойми что…
Через приоткрытую дверь проникал густой аромат мяса.
Назад: Хлопушка четырнадцатая
Дальше: Хлопушка шестнадцатая